Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2002, 5

Ихтия

Стихи


         * * *

I
«Надоело, ей-Богу, расплачиваться с долгами», —
говорит человек и неласково смотрит в стену,
из газетной бумаги наощупь складывая оригами —
радиоактивный кораблик, распутную хризантему.
Засыпа’л скульптурою, а очнулся — посмертным слепком,
и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,
поневоле он думает о государстве крепком,
где журавли не летают, зато и цветы не вянут
без живой воды. И нет ему дела до акварели,
до спирали, до снежных ковров, до восстания брата
на другого брата. «Отмучились, прогорели», —
шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.
II
Сей безымянный тип, неизвестно какого роста,
неизвестной нации и политических убеждений,
призван являться символом того, как непросто
выживать после определённого возраста. В плане денег
всё нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,
по работе — грех жаловаться, взлёт карьеры.
Наблюдаются, правда, серьёзные неполадки
в отношении трёх старушек — Надежды, Любви и Веры,
да и матери их, Софии. Страхам своим сокровенным
воли он не даёт, и не ноет — умрёт скорее,
и толчками движется его кровь по засорённым венам,
как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.
III
Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу —
про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятна
на угольно-чёрных крыльях заставляют блаженно биться
приунывший сердечный мускул!). А на пути обратно
она уже улетит, сменится красноклювым дятлом или
рыжею белкой. Впрочем, я видел и чёрных, с блестящим мехом,
помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехом
в острых зубах. Право, беличья жизнь — не сахар,
и попросила бы человека помочь, да страха
не превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?
Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.
Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,
занимается зимний рассвет над тараканьим градом.
IV
Не отрицай — всё содержание наших эклог и иных элегий,
особенно в сердце зимы, когда голос твёрд, словно лёд, —
лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снеге
с провинившимся ангелом тьмы, а его полёт —
неуверен, как всё на свете. Заворожённый им,
будто винными погребами в Молдове или Шампани,
понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравним
с катастрофическими убытками страховых компаний
после взрывов в Нью-Йорке. И это пройдёт, хочу
подчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,
зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,
никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая.
V
Заменить обёрточную на рисовую и всласть
складывать аистов, изображая собой японца
двухсотлетней давности. Что бы ещё украсть?
Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,
да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя его
и не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,
плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,
и с горизонта белого. Не из морской ли пены
сложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?
Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?
Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривой,
притяжения чёрных звёзд побороть не в силах?

         * * *

Сносился в зажигалке газовой,
пластмассовой и одноразовой,
кремень — но отчего-то жалко
выбрасывать. С лучами первого
декабрьского солнца серого
верчу я дуру-зажигалку

в руках, уставясь на брандмауэр
в окне. Здесь мрачный Шопенгауэр —
нет, лучше вдохновенный Нитче —
к готическому сну немецкому
готовясь, долгому, недетскому,
увидел бы резон для притчи,

но я и сам такую выстрою,
сравнив кремень с Господней искрою,
и хрупкий корпус — с перстью бренной.
А что до газового топлива —
в нём всё межзвёздное утоплено,
утеплено, и у вселенной

нет столь прискорбной ситуации...
Эй, публика, а где овации?
Бодягу эту излагая,
зачем я вижу смысл мистический
в том, что от плитки электрической
прикуриваю, обжигая

ресницы? А в небесном Йемене
идут бои. Осталось времени
совсем чуть-чуть, и жалость гложет
не к идиотскому приборчику —
к полуночному разговорчику,
к любви — и кончиться не может…

         * * *

                                   С.Г.
Соляные разводы на тупоносых с набойками
(фабрика «Скороход»).
Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполнен
пассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,
но до транспортных пробок ещё лет тридцать, не меньше.
Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):
«Как же я рада,
что каникулы кончились — скукота, да и только!»
«О, Сокольники!» — думаю я, вспоминая сырую свежесть
беззащитных и невесомых, ещё не проснувшихся
мартовских рощ.

Последняя четверть

Есть ещё время подтянуться по химии и геометрии,
по науке любви и ненавидимой физкультуре.
Исправить тройку по географии
(не вспомнил численности населения Цареграда)
и черчению (добрый Семён Семёнович, архитектор,
обещался помочь).
Впрочем, в запасе пятёрка с плюсом за сочинение
о бессмертном подвиге Зои Космодемьянской,
пятёрка по биологии (строение сердца лягушки),
пятёрка по обществоведению (неизбежность победы
коммунизма во всемирном масштабе).
После экзаменов — директор Антон Петрович,
словно каменный рыцарь, гулко ступает
по пустому школьному коридору,
недовольно вдыхает запах табака в туалете,
открывает настежь форточку,
наглухо запирает кабинет английского языка.
Снова каникулы, лето в Мамонтовке
или под Феодосией, долгая, золотая свобода,
жадное солнце над головою.
А ты говоришь —
наступила последняя четверть жизни.

         * * *

Не кайся, не волнуйся, не завидуй,
зла не держи.
Пусть представляется ошибкой и обидой
та самая, на букву «жи»,
та самая, что невосстановима,
что — вдребезги, враздрызг,
не дым, а тень, бегущая от дыма.
Вчинить ей иск
гражданский, что ли? Сколько нас, овечек,
над краем пропасти косит с опаской вниз,
где искалеченный валяется ответчик
с истцом в обнимку. Слушай, улыбнись,
вот каламбур дурной: конец не бесконечен,
а вот другой: век человеческий не вечен.
Убого? Ах, печали-tristia, кораблик-ровно-в-шесть,
когда рябиновой ещё грамм триста есть...
Finita la… играйте, бесы, войте, зубы скальте —
без пастыря, от фонаря
как горько звёзды городские на асфальте
неслышно светятся, горя.

         * * *

«Ничего не исправить, 
                    висков не сдавить
и душой опрокинутой не покривить —
затерявшись иглою в стогу,
я уже никого не смогу удивить,
никого поразить не смогу,
я уже не смогу поразить никого,
я несчастное, конченое существо,
мне и в пять утра — не до сна.
И не спрашивай, что я имею в виду —
не огонь, не прогулки по тонкому льду,
не любовь (что такое она?)».

«Здесь закроем кавычки. 
                     Брось душу травить.
Наливай-ка по третьей, попробуем выть
по-другому, иному совсем.
Помнишь кассу у Галича? 
                     Щёлк да щёлк.
То ли серый волк, то ль вороний волк —
он обходится без лексем.
Он блуждает средь пуль 
                       и стальных ежей,
без предлогов-склонений, без падежей,
он молчит по дороге в морг.
Но при жизни лоснилась 
                     жаркая шерсть,
и не знал он сло’ва «прах» или «персть»,
что ему Москва и Нью-Йорк?»

«Так нальём по четвертой, хоть это и од-
нообразный и выработанный ход.
Латинянин, начни с яйца,
до рассветной зари рассуждай взахлеб
о достоинствах (выяснить главное чтоб)
малосольного огурца».
«Я хочу в Венецию». «Ну и что?
Я вот с радостью выиграл бы в лото
тысяч восемь». «Рублей?» «А хрен!»
«Ну давай по пятой. Подумай сам —
там вода тоскует по небесам,
и пространство, как время, крен

даёт в сторону пропасти». «Не скажи.
Сколько время нищее ни кружи,
как сизарь над площадью эс-вэ Марка,
будет знак ему: «Не кормите птиц.
Не переступайте выщербленных границ
между хлябью и твердью». «Жалко».
«А теперь пора. По шестой?» «Давай».
Каравай пшеничный мой, каравай,
выбирай же — лезвие или обух.
Как же, горестный Господи, жизнь легка.
Словно свет, как перевранная строка
без кавычек и круглых скобок.


         * * *

Проскрипев полвека, что сущий олух, в следующей, ей-ей,
непременно стану я маг, астролог и заклинатель змей.
И очередному чуду на древнем сказав «Шалом»,
без лишних слёз позабуду естественный свой диплом.
Да-да-да, на другой планете, которую Сологуб
воспевал декадентским ямбом, безбожник и однолюб,
где жабы и мыши — братья, где страшный суд не проспать,
где Е — не мс2, и дважды четыре — не пять.
Как хороши законы природы. Да, вода тяжелее льда.
Да, темны гробовые своды. Да, сегодня — или никогда.
Сколько в Пандорин ящик помещается светлых бед —
летающих, говорящих, не ведающих, что в ответ
прошептать на твои протесты! Тьма египетская. Вещей
больше нет — лишь не слишком лестный, грубый контур. Где эта щель,
сквозь которую свет сочится? Под дверью? Нет ни шиша.
Так развивается, плачет, двоится дева сонная, то есть душа.
Вот, сынок, погляди на пьяного. Тоже был порядочный спец
по строительству мира заново, разбиватель женских сердец.
Открывал запретные двери, травы смешивал, мантры пел.
Жертва жалкого суеверия, сбился, выгорел, докипел.
Так значит, всё случайно? Ни радоваться, ни рыдать
не стоит? Нет, данной тайны с налёту не разгадать.
Бытие — лишь малая толика великого замысла. Жаль,
что он нам неведом. Но алкоголикам и пророкам — не подражай.
Я ли, знающий жизнь по книжкам, испугаюсь признаться в том,
что за эти годы не слишком мне везло с моим волшебством?
Голос, голос мой — визг алмаза по стеклу. Но, сверчком звеня,
«Подожди до другого раза», уговаривает меня
голос другой, пахнущий йодом, грубой солью, морской травой,
тем сырьём, из которого создан жар сердечный и Бог живой,
ночь по-новому, дар по-старому, — и, безрукая, за окном
ходит ихтия с глазами-фарами, шевеля двойным плавником.
  

Версия для печати