Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2002, 4

Глеб Шульпяков. Щелчок

Рigeon

Глеб Шульпяков. Щелчок. Стихотворения. Поэмы. — М.: Независимая газета, 2001.

Эта ярко-оранжевая книжка приятна как вещь. Часть обложки занимает стильное черно-белое фото: мужчина в костюме, без ног и головы (все это у него есть, но за кадром) стоит перед разбитой скамейкой (как перед разбитым корытом). Вдаль уходят другие такие скамейки, на одной из них (наверно, наименее разбитой) сидят две женщины. Психологизирую я немотивированно — сам же сказал, что фото стильное: здесь важно лишь взаимодействие линий и пятен.

На внутренней части обложки — информация с фотопортретом: красивый, тридцатилетний, составитель, переводчик, автор, участник, лауреат

Симпатичная издательская аннотация: “…И в разговорах, и в человеческих отношениях он ценит фактуру и ткань. Его стихотворения — это путешествия, если не в пространстве, то во времени. Или — среди самых приметных черт психологии и культуры”.

Удачное название: щелчок — это сразу и Щелковский вокзал, и светофор у перекрестка, и свойство поэзии: скачок энергии, при котором количество (слов, образов, прочих элементов “фактуры и ткани” стиха) переходит в то качество, когда они становятся не видны каждый в отдельности, “сплавляясь” в единство впечатления.

Книга хороша тем, что это действительно книга стихотворений, а не сборник. Открывает ее не “эффектное” или “программное” — а несколько не самых удачных стихов, на которых “берется разгон” — лирический герой оглядывается, прислушивается к “фактуре и ткани”: “…с черного хода в литературу…” — обрывки увиденного, услышанного и прочитанного, мозаика “приметных черт психологии и культуры”, которые вроде бы складываются в какие-то смыслы... Позвольте и мне не углубляться.

“Я о том же, я просто не знаю, с чего мне начать…” В трехвагонном трамвае времени едут ребенок, юноша и “кто-то другой”. В образном строе стихотворения, сплетенного опять же из скрытых и явных цитат, вроде бы важна ушанка из кролика, которая поминается в каждой из трех десятистрочных строф. “Эй, в ушанке!” — вроде бы аллюзия к Достоевскому “Эй ты, немецкий шляпник!”. А может быть, и нет... Уверенности нет, потому что нет щелчка. Стихотворение выглядит несколько затянутым, поскольку неглубоко и однообразно. Оно держится только музыкой тягучего некрасовского анапеста. Лирический герой переживает сложные взаимоотношения с литературной классикой, противопоставляя сложностям и “зыбкостям” внутреннего мира и духовного наследия нечто непреложное — для начала тарелку борща; в следующем возрасте — бутылку, простынку и бумажный стаканчик; потом ему достаточно для жизни вот этого праздника:


И, зажав, словно бабочку,
          мятый счастливый билет,
я качусь на трамвае, 
           качаясь на стыках бульваров
там, где небо пшеничного цвета, 
                       как снег под ногой,
и песка что ванили на булках 
                         за девять копеек.

Стих сам по себе хороший. Только этого мало. Ну, привыкли мы искать еще чего-то за стихом. И что же находим в сумме этих трех строф? Некий жизненный итог, что-то вроде философии: кроме троекратного тра-та-та, изображающего грохот трамвая, которым кончается стихотворение, нет ничего — и не надо. Такова поэтическая декларация, прочитываемая во многих стихотворениях Шульпякова.

Пустота вместо глубины — это его философия. Его герой почти равен вещам, он — вещь среди вещей. У него нет воли — но это не волевой отказ от воли, как у Лермонтова, — он ее просто не находит в себе. Отсюда и необязательность всего, что в стихах происходит. Пишет он так же, как путешествует: перелетает с места на место, как голубь. А что? Сытая, красивая, спокойная птица; символ мира, между прочим; по-английски — pigeon.

Кажется, герой и сам раздражен тем, что трамвай тра-та-та, а снег по карнизу тук-тук (“Вечер, печальный как снег на картине…”) (пунктуация авторская. — Н.В.). Но это для него — истина. Все остальное под вопросом. Непреложны только предметы и факты, поэтому из стихотворения в стихотворение мы читаем о том, где, когда, во сколько, что ел, что пил, что надевал

Вы скажете, что стих Пастернака можно свести к такой же ситуации недоброжелательным пересказом. Вот и нет. Там все эти реалии зачерпывают такой глубины… Все на поверхности — говорит Шульпяков. Нет глубины — и это суть его полемики с классикой. Как поспоришь? Научно доказать нельзя. Надо чувствовать.

Что чувствует его герой? Запах кофе отделяет его внешнее от его внутреннего. Сквозняк тоже. Мало? Но ему незнакомо тарковское “Только этого мало”. Он по-детски “впитывает, как губка” старшие классы каких-то уроков, начищая ботинки фирмы “Саламандер” и наглаживая костюм. Что он ест, что пьет, что носит, сообщается на каждом шагу; вещи все богатые и вкусные — а впечатление остается ужасающей бедноты. Книжный мальчик бежит из мира, где его обманули, где утверждали дух, смысл, идеал — то, во что он не верит. В этом побеге он цепляется за “бытийные основы” любой величины. Те, что у него есть.


Помнишь, все эти типы, эдипы, 
		оресты, улиссы, энеи —
парни как на подбор, но, 
		видать, как и мы, ротозеи:

упустили Елену, просрали, 
                  прости меня, Трою
и за все поплатились своей же 
                    дурной головою.
Так что жизнь в тупике 
                     у Казанского, скажем, вокзала
ну не рай. Ну и что. 
               Только рая нам здесь не хватало.

         «Ты живешь в тупике у Казанского, скажем, вокзала…»

В поэме “Тамань”, посвященной с любовью Евгению Рейну, он сообщает, что в поезде на лавке ему спится, как в поезде на лавке. А как это? Неужели в поезде на лавке все видят один и тот же сон? Если бытие определяет сознание — наверное, да.

Девица в купе вызывает у него возглас (вот это да!) — впрочем, это, наверно, цитата: так на девицу из Шемахи заглядывался царь... У нее челка как в каком-то модном фильме. Это как? Сами должны понимать. У нее красная рубашка “(и бедра, бедра в коже перед носом / качаются!)”. Он пьет коньяк, потом водку, потом “Зубровку”… Ну, а щелчок-то где? А, забыл, он же ценит фактуру и ткань… Но когда поэту так мало надо, энергия, переводящая перечислительный ряд в поэтический смысл, не выделяется.

“Давным-давно, в те времена, когда…” в крови бежала кровь, а не вода (и даже не крепленое вино), дальше — припев из “Гусарской баллады” — мальчик выменял у другого мальчика английский журнал и зачитался. А когда вырос, побывал в Англии и увидел то, что было нарисовано на обложке…

Классик считал, что мироощущение, если оно не трагично, то пошло. Вероятно поэтому “разборки” с классикой — основное занятие поэта Шульпякова: уязвлен современник ее существованием. Во все щели его стиха задувает ветер цитат, с полки таращатся классики, проводник поезда щеголяет в малиновом берете, лирический герой пишет статью, в которой утверждает, что Лермонтов как поэт не из первых… “В тишайшем городке с печальной лужей…” — все стихотворение представляет собой собирательный образ чеховского рассказа, хотя лужа вывезена из Миргорода. Квартеты Шостаковича появляются в роли фоновой салонной музыки. “Как Суворов пехоту в классический город…” — что-то от “Высокой болезни” есть в первой строфе и начале второй, но… “Все, Борис Леонидович, проще”, — говорит этот сын этому отцу — и хочется всыпать ему ремешка ради отцовской памяти.

Поэзия должна быть глуповатой — вроде бы заступается за него другой из поруганных классиков. Однако прозаической “фактуры и ткани” в его стихах больше. Но — нет мыслей и мыслей, которых требует проза, красивые выражения в которой ни к чему не ведут. Поэтому — надежда на вертикаль: вдруг замерцает…

В свете сегодняшних полемик о поэзии скажу одну крамолу: он, конечно, поэт, а не версификатор. С версификацией у него не все гладко, есть просто неграмотные места: “раскинув рукавами переулков”… Но это простим — хотя бы за то, что поэзия в лучших его стихах “ночевала”. Он ощущает поэтическую печаль оттого, что квартира мала, нет борзых на медвежьей подстилке, буклей, фестонов, пачулей и пастилки, что неказист хозяин (“Вечер, печальный как снег на картине…”). В этом скучном стихотворении один образ несравненно хорош: “В конце снегопада / слышно, как тикают часики”.

Отдельных строчек и образов, в которых есть щелчок, у Шульпякова немало: “Были в небе / Созвездия расставлены, как стулья”, “Сквозь восточный базар носильщиков и таксистов / с вороватыми лицами и пустыми, как щи, глазами”, “И трехлетний пацан, вырываясь, несется на левый берег, / пробегая насквозь чью-то жизнь. И картавит: “Моле!”.

Есть и целиком хорошие стихи: “Скоро кончится лето — немного ему осталось…” — приятное стихотворение, без претензий, наконец-то без пижонства и понта. Единственная строчка “подгуляла”: “а у нас впереди Скорпионы, Весы да Раки”. Созвездие Рака — летний знак, следовательно, не впереди, а “сейчас” — и в строку стал лыка ради.

“Третий день в наших краях дует весенний ветер” — особенно хороша вторая часть: “Дальше школа: темная, как портфель из кожи”. С настроением, мерцанием смысла и, слава богу, без претенциозного хамства. Тут скорее озорство — детское, вызывающее улыбку, а не чувство неловкости. “Видишь, на фронтоне высечены какие-то рожи? / Это классики: Пушкин, Горький, Толстой, Радищев”.

Хороши те стихи, в которых сильно лирическое чувство: “Нынче утром я узнал о смерти великого Теда Хьюза…”, “написать бы про город, мой город, которого нет…”.

“Грановского, 4” — лучшая из поэм. “Вещный” эпос — да, ему самое время явиться в регулярный стих после нытиков “парижской ноты”…

Поэт очень маленький, камерный — даже не то слово. Еще меньше. Комнатный. Купейный. Такого маленького поэта — но все-таки поэта! — кажется, еще не было. Все его поползновения проехаться на четыре стороны света напоминают переходы муравья по сосновой иголке. Сколько таких поэтов поместится на кончике иглы? Посмотрим, если и правда “Глеб Шульпяков — звезда новой волны русской поэзии”, — как утверждает Дмитрий Бавильский в вынесенной на обложку книги цитате без указания места и времени публикации.

Маркетинговое клише: рекламные похвалы на обложках изданий — самый большой недостаток этой книги как вещи, которую дизайнер Кирилл Ильюшенко спроектировал безупречно. “Этого поэта окружает мир, окультуренный точностью взгляда вовне и внутрь себя. Равновесие внутреннего и внешнего и есть некая особая мета в поэзии Шульпякова” — когда-то где-то сказал Евгений Рейн. На мой-то взгляд, как я уже доказывал, эта культура — культура секуляризации, отсекновение духовного, и ничего хорошего поэзии она не обещает. “…и, главное, не поддающийся определению свой тембр делают поэтический голос Шульпякова одним из самых заметных в поэзии начала века” — восторги Лили Панн окончились после того, как Шульпяков в своем “Ex libris’е” дописал ее рецензию отсебятиной, в очередной раз “окультурив” внешний мир равновесием с внутренним.

И, наконец, редактор Анна Райская и корректор Гаянэ Асланянц могли бы добавить в текст десяток запятых.

Николай Востриков

Версия для печати