Опубликовано в журнале:
«Знамя» 2002, №4

Прежние слова

Элегия

Всякий раз, собираясь объясниться, он приготовлял целую речь с предисловием и с заключением, теперь же у него не было наготове ни одного слова, в голове все перепуталось, и он только знал, что сегодня он наверное объяснится…

А.П. Чехов. “Учитель словесности”

* * *

Helas, tous mes livres sur l’historie de la litterature russe sont malheureusement restes a Saint-Petersburg*. Здесь у меня остался один только Белинский, да и тот далеко не весь, нет как раз того тома, в котором собраны статьи о Пушкине, поэтому предлагаю томик Достоевского с его речью на открытии памятника Пушкину в Москве. Пожалуй, это самое спорное, но и самое блестящее из всего когда-либо сказанного о Пушкине. Если этого мало, прилагаю тетради со своими гимназическими сочинениями. Быть может, они пригодятся? Если нет, будьте любезны их возвратить.

* * *

Если бы вы знали, как не люблю я дарить фотокарточки! Есть смысл хранить изображение человека, который дорог. А если цветы возле его портрета увяли и там догорели все свечи, потускневший облик становится пригодным лишь для насмешек. Поэтому, будьте добры, никогда не смейтесь над моим изображением. И не потому, что самой плохой фотографией обычно считается наиболее похожая. Просто-напросто, когда цветы увядают, их выбрасывают. Поэтому, если моя фотокарточка станет у вас в альбоме одной из многих, милостиво прошу возвратить ее тогда мне. Вы обещаете это?

P.S. Прошу все мои записки рвать.


* Увы, к сожалению, все мои книги по истории русской литературы остались в Санкт-Петербурге (фр.).

Жанровая дефиниция этой части одноименной тетралогии в ее виртуальном протографе отсутствует. Вполне возможно, что это не ламентации, тристии, иеремиады, а — элегия. (Ср.: этопея “Чужие письма”, Знамя, 11/97 [Букеровская премия, 1998]; солилоквиум “Общая тетрадь”, Знамя, 5/99). Правописание осовременено. Все даты даны по старому стилю. Отмеченные знаком “*” переводы иноязычных вкраплений, пояснения устаревших реалий и слова, подчеркнутые персонажем, выделены курсивом. Знаком “+” отмечены его примечания, помещаемые под строкой. В скобки [] заключены части слов, пропущенные слова и обозначения длительных интервалов переписки. Трафаретные слова приветствий и прощаний опущены. Упоминания исторических лиц и событий полностью достоверны.


* * *

Сегодня вечером я, быть может, не приду. И не посылайте за мной. Невысказанные слова, приглушенные чувства... Словно бы душу свою держишь на привязи. Опасаюсь говорить, потому что боюсь потерять возможность видеть вас, бывать у вас вечерами. Боюсь, потому что знаю: если выскажу то, что у меня в голове, все вокруг заерзают, сочтут за нечто... ужасное. По мне, куда уж лучше, когда начинаются танцы — самое умное занятие самых глупых людей — они лишены тогда, по крайней мере, необходимости разговаривать. Поэтому я так скуп на слова. Молчу, когда все во мне волнуется. Очень трудно сдержаться, когда кто-либо приводит в назидание всем банальную латинскую поговорку. А услыхав очередную глупость “по аграрному вопросу” или про синематограф, сей уродливый выкидыш техники, зачатый от искусства, мне так и хочется пробурчать: не трудитесь, сударь, что умными людьми сказано, того не нам, дуракам, повторять…

Не понимаю, зачем это я разоткровенничался? Простите, как-то невольно вырвалось. Но, надеюсь, вам понятно, как это тяжело, когда приходится обуздывать себя самого?

P.S. Разумеется, что вы и этот листок уничтожите.

* * *

Вы плакали? Чувствую, вам было нехорошо. В иное время и в другом месте я смог бы, сумел бы вас утешить, но вчера мне и самому было плохо, а сегодня стало даже еще хуже, потому что, оказывается, вы плакали.

Мне сейчас хочется лишь одного: чтобы вам стало радостнее! Хочется сказать ласковые слова, сказать что-нибудь простое, чтобы рассеять вашу печаль, чтобы вы улыбнулись, светло и ясно взглянули кругом. Счастлив буду, если эта записка доставит вам чуточку радости! Мне хочется повторять: милая, хорошая, пригожая… Хочу повторять эти слова до тех пор, пока вы не улыбнетесь.

Улыбнитесь же! Улыбнитесь! Да! Да? Вы улыбаетесь? И вам уже не так плохо? Протяните же ко мне свои руки, и я вам их крепко сожму! А еще я хочу положить свои руки вам на плечи, хочу взглянуть вам в глаза. Вас обидели? Или это вы просто вспомнили что-то грустное? Дайте же мне свои руки. Только не надо, не нужно слез! Боже мой, какая печаль!

Говорю вам просто: je vous aime!* 

Нет-нет, не влюблен, а именно люблю! Влюбленным можно быть во многих, это как поветрие. Само слово “влюбленный” кажется мне прозвищем всех легкомысленных людей. Их увлечения — красивый самообман. Чтобы изведать любовь всерьез, нужно испытать ее однажды и испытывать постоянно. Это — как восторг, как вдохновение, как стремление узнавать и не просто узнавать, а испытывать при этом изумление, восклицая всем сердцем: “Боже мой!”.

Боже мой, Ольга, как я люблю вас! А вы?

Если завтра вы улыбнетесь, я узнаю ответ.

Арнольд.


* Я вас люблю (фр.).


ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯТЫЙ ГОД

16–17 сентября

Оленька, радость моя, письмо твое привело меня в уныние. Кому-то стало не по нутру наше общение, а я мечтал, что мы будем переписываться каждый день. От тебя я получил три письма. Последнее, от 11 сентября, только сегодня. Ты пишешь, что отправила еще и заказное. Его я не получил, поэтому тотчас побежал в университет, но оказалось, что заказные письма там не принимаются и отсылаются на главный почтамт, а оттуда — в адресный стол. Но и там я ничего не узнал, ибо справки выдаются только до четырех часов, а я пришел в семь.

Самую первую свою весточку — открытку с изображением “Острова мертвых” художника Беклина — черканул тебе 10-го, вечером, когда перевозил вещи с вокзала. 11-го написал письма тебе и отцу. 12-го — два письма (вместе с письмом к Павлу Кондратьевичу). В тот вечер над Петербургом наблюдалось дивное северное сияние, поэтому я отыскал в библиотеке, изящно переписал и 13-го отправил тебе ломоносовское вечернее размышление о “Божием Величестве”, выделив посвящаемые нашей любви строки:

Песчинка как в морских волнах,

Как мала искра в вечном льде,

Так я, в сей бездне углублен,

Теряюсь, мысльми утомлен!..

14-го ничего не писал — пребывал в самом лихорадочном состоянии, ибо не было писем от тебя. 15-го тоже ничего не посылал — ходил сам не свой.

Итак, из Петербурга я отправил тебе одну открытку и пять писем. Это — шестое. Все ли ты их получила? Жаль будет, если они затеряются.

Теперь ты знаешь мой адрес и можешь мне писать: Санкт-Петербург, Васильевский остров, 1-я линия, дом 24, магазин Гренера. Пиши, вспоминай обо мне каждый день. Пиши и пиши, не забывай горячее сердце, которое бьется единственно лишь для тебя. Если от меня вдруг не будет писем, ты их не жди, а пиши и пиши. Знай, если я не пишу, значит, меня в этот день гложет тоска или это просто в моем кармане не оказалось и копейки денег на почтовую марку, что очень часто бывает. Так ты не забудешь меня, моя голубка, и станешь ворковать со мной каждый день?

Очень прошу тебя сходить к моим родителям. Вчера я написал маме большое письмо, после которого ты вполне можешь к ним зайти, тебя ни о чем не спросят, а если и спросят, постарайся просто переменить разговор. Уверен, встретят тебя ласково. Теперь они знают, кто отогреет на своей груди мою изболевшуюся голову, кому покажу я жизнь настоящую, по крайней мере, постараюсь пробудить к ней живой интерес. Ты уже спасла меня от одного истеричного влечения, а я так повлиял на твою душу, что теперь она испытывает неудовлетворенность окружающим. И ты напрасно спрашиваешь: твой ли я? Да, я всецело принадлежу делу великой борьбы за освобождение рабочего класса. Другому человеку я еще не отдавался. Поэтому я — твой, моя любимая! Всю жизнь буду я с тобой, с кем же, как не с тобой, пройдет отныне вся моя жизнь?! Возьми ее, не отринь, сумей не потерять!

Можешь мне всегда напоминать эти строки.

Ах, Олюня, ты будешь принадлежать мне не на словах только, а всей душой и всем телом! Если смерть прекратит земное наше существование, мы все же успеем превратить его в подлинную весну! Запомни эти мои слова своим любящим сердцем. Пусть они станут евангелием нашей любви, благовестием всей нашей жизни!

Особых последствий от хождений в университет пока еще нет, в канцелярии я записался на следующие лекционные курсы к профессорам:

Русской истории — к Сергею Федоровичу Платонову. Древнерусской словесности — к И[лье] А[лександровичу] Шляпкину. Русской литературы — к Александру Корнильевичу Бороздину. Новой русской литературы — к Семену Афанасьевичу Венгерову. Усвоение античной словесности продолжу у Ф[аддея] Ф[ранцевича] Зелинского, а изучение творчества Достоевского — у того же Бороздина. На философии поставил большой метафизический крест, поэтому более всего стану теперь заниматься в Пушкинском семинарии Венгерова.

18 сентября

Вчера “освободил” твое письмо из застенков главного почтамта. Это было утром, поэтому весь день мне хорошо. Просыпаясь по утрам, первым делом спрашиваю я у квартирной хозяйки: нет ли мне письма? Но вот и сейчас, встал, а ничего нет. Ты пишешь, что совсем не получала от меня писем. А между тем, я все время только и делаю, что думаю о тебе и пишу. Когда просыпаюсь, первое, что пробуждается во мне: нет со мной моего Олика. Тогда я потеплее закутываюсь в одеяло и закрываю глаза, стараясь вообразить, что рядом лежит моя девчурка… Но раздается стук в дверь, я вскакиваю и быстро одеваюсь. А если бы ты вдруг очутилась в моей комнате, я сразу же бросился бы к тебе и всю свою любовь излил в поцелуях.

Ты пишешь, что принялась за чтение книги Андреевича “Опыт философии русской литературы”. Постарайся дочитать эту прекрасную книгу. Тогда ты поймешь, какую роль играет словесность в освобождении России. Еще Белинский сказал, что русское общество видит в писателях единственных своих спасителей. Филологи-словесники являются толкователями лучших заветов нашей литературы, и общество вправе ожидать, что они не уронят в грязь ее священное знамя.

Тебе надо привыкать к серьезным книгам+. Мне так хочется, чтобы по окончании гимназии окончила бы ты Высшие женские курсы. Спросишь, для чего это нужно? Есть женщины, которые тратят свою жизнь на одни только взаимоотношения с мужчинами; passez moi le mot*, голубка, это просто самки. Но есть и такие женщины, для которых существуют иные увлечения — интересы идейной борьбы (правда, идейность многих наших “передовых женщин” заключается лишь в бессильном злобствовании против мужчин). Это — одухотворенные женщины, в коих женское и человечье взаимопереплетено. И я очень хочу, чтобы моя невеста стала такой женщиной. Ведь и сама ты этого хочешь, да, моя милая?!


+ Советую прочитать: В.Н. Перетц “О некоторых основных настроениях русской литературы”, Киев, 1904. Сборник “Очерки реалистического мировоззрения”, СПб, 1905. С.А. Венгеров “Очерки по истории русской литературы”, СПб, 1907.

* Прости за выражение (фр.).


22 сентября

Милая моя, ты не представляешь, сколько мучений доставило твое письмо!

Какая повестка, по какому делу, в чем ее суть? Это очень важно, так как касается чести моего отца. Да, я всегда знал и знаю, что отец защищает интересы крестьян, а не карманы сиятельных хищников, в этом я и сам постоянно его поддерживал, он многое сделал для крестьян по моей просьбе. Но не могу себе представить его способным сделать гадость Павлу Кондратьевичу! Считая отца самым честным человеком в вашем болоте, понимаю, что его просто хотят выжить из Ставрополя. У нас с ним было немало столкновений по причине различия наших характеров и разницы во взглядах, но отдаю ему должное — он неподкупен, стоит на стороне угнетенных, уже за это я его уважаю. По отношению к твоему отцу он весьма корректен. Часто при мне приходили крестьяне и жаловались на Павла Кондратьевича, они бывали так озлоблены, что готовы были на любые бесчинства, даже на поджоги и убийства из-за угла, от чего вас не смогли бы оградить никакие полчища казаков и кавказских дикарей. Но отец предупреждал такие столкновения, уговаривал крестьян подчиниться суровой необходимости, обещал похлопотать, и крестьяне, надеясь на улучшение своего положения, успокаивались. Отец не раз ездил к Павлу Кондратьевичу и иногда добивался справедливости.

Ты должна мне поверить: я неоднократно присутствовал при разборе моим отцом крестьянских жалоб, поэтому у меня сложилось впечатление, что твой отец должен быть ему премного благодарен за то, что он неоднократно избавлял его от неприятностей. Был бы другой земский начальник, возможно, у вас давно бы уже начались поджоги и убийства, а вслед за ними самые лютые усмирения, на которые способна бешенствующая реакция. Знаю, отец много раз хотел поехать к Павлу Кондратьевичу, но его удерживала некая деликатная неловкость их взаимоотношений, которая, как мне кажется, возникла после моего появления в Ставрополе, когда я устроился летом давать уроки французского твоей сестре. Самолично мой отец никогда не питал ничего враждебного к твоему отцу, он мне не раз сам говорил, что очень часто убеждал крестьян взять обратно многие на него жалобы. Говорил, что не хочет портить отношений с Павлом Кондратьевичем и не станет вмешиваться в дела вашей “латифундии”, ибо уже подал надлежащее прошение о своем переводе в другую губернию по состоянию здоровья.

Вот тебе факты, и я не понимаю, в чем дело, что за суд? Если какой-то крестьянин подал жалобу, а потом не захотел ее взять обратно, отец обязан был, по долгу своей службы, завести дело, на то он и земский начальник. Не могу себе представить, что он кого-то “подговаривал”, стараясь сделать гадость твоему отцу, как управляющему крупным землевладением. Ты пишешь, Эмилия Антоновна будто бы говорила, что мой отец предлагал мужикам жаловаться. Любопытно, откуда такие сведения? Если от самих крестьян, им нельзя верить, ибо эти продажные души пляшут “и нашим, и вашим”, жалуются отцу на Павла Кондратьевича и Павлу Кондратьевичу на отца. А если это сообщили другие лица, то нагло солгали, так как никогда не смогут обосновать эту свою ложь на тараканьих ножках. Наверняка это были те, кому хочется выжить моего отца из Ставрополя, поссорив с твоим отцом, а возглавляет их склизкая протобестия г-н Цезарев.

Когда кого-либо обвиняют, необходимо, чтобы обвинение было обоснованным. Нужны факты, нужны свидетели, нужны доказательства, иначе обвинение в бесчестности само по себе становится бессовестным. Где же факты, где свидетели, где доказательства? Где они?! Я не хочу защищать своего отца только потому, что он мне отец, а говорю, что видел и слышал, и спрашиваю: что видели и слышали сикофанты-доносчики Павла Кондратьевича? Если есть факты, а не одни лишь поганые слухи, сообщи их мне. Они должны быть проверены, ибо речь идет о чести человека. До сих пор я всегда считал и считаю своего отца безупречно честным человеком. А все это, как ты понимаешь, связано и с твоей, и с моей судьбой. Разве твои родители этого не понимают?

Ты спрашиваешь, чем можешь помочь? Предположим, мой отец — мелочный человек, пожелавший сделать твоему отцу гадость. Но разве отсюда следует, что я имею к этому отношение, а поэтому мне нельзя помочь? Откуда Николаю Антоновичу, как ты пишешь, стали известны в Петербурге россказни про моего отца? Их сообщила ему твоя мама? Да? Предположим, это и не так, но он все же знает, что мой отец сделал что-то наперекор Павлу Кондратьевичу, разве поэтому он теперь откажет мне в содействии? Если думаешь, что откажет, то к такому человеку мне нечего даже и обращаться. Ты пишешь: дядя знает. Стало быть, мне излишне наносить г-ну Меллеру свой визит?

Не поэтому ли твой папа до сих пор не написал ему письмо, как я его о том просил? Почему же он теперь не запретил тебе переписываться со мной? Ничего не понимаю. Жду помощи, но не одолжения, и не знаю, как мне теперь быть. Вероятно, не пойду к твоему дяде, не стану относить письмо твоей мамы. Зачем выслушивать заранее приуготовленный отказ? Не хочу лебезить ни перед кем. Лучше пропаду, чем унижусь! А я так надеялся, что Николай Антонович подыщет мне хорошее место в страховом обществе “Саламандра”! Рассчитывал на это, потому что дела мои плохи. Те сто рублей, которые дал твой папа, приказали ему кланяться. От них остался только пшик. До сих пор еще не нашел я себе никакого приработка. Когда в кармане будет совсем уже пусто, пойду, займу денег у одного товарища, потом стану голодать, окажусь на улице и пропаду, но ни у кого ничего уже не попрошу!

Ах, Олюня, мне очень больно, что ты связала “проступок” моего отца с нашей судьбой. Не хочу, чтобы был кто-то, встающий между нами. Пусть никакой “третий”, никакой “лишний” не мешает нам любить друг друга. Понимаю, это и у тебя вызывает слезы, горечь которых обжигает мне сердце. Ты пишешь, что готова отдать свою душу, чтобы мне помочь. Я содрогнулся, прочитав, что ты плакала, укладывая мои книги. Скажи мне всю правду. Знай, ради тебя я готов порвать со всеми, готов все потерять, ибо самое для меня дорогое — любовь к тебе. Мне не на что надеяться; завтра еще схожу кое-куда, а потом буду сидеть, сложа руки: будь что будет! И не подумай, что я защищаю отца потому лишь, что он мне отец. Мне страшно даже допустить проявление с его стороны того, в чем его обвиняют, ибо знаю его лучше других. Тут что-то не то. Считаю своего отца честным человеком. Иным и быть не может георгиевский кавалер, участник русско-японских военных действий! Почему бы твоему Павлу Кондратьевичу не уважить моего Алексея Петровича и не сходить к нему объяснить, в чем дело? А я напишу и попрошу отца самому пойти и выяснить их недоразумения.

Утро сегодня было солнечным, оно так улыбалось, что мне все удавалось. Возвращаясь из университета, повстречал Бориса Подлипкина (студент-химик, мы с ним учились в одной гимназии) и по дороге к дому говорил ему, что нынче у меня удачный день, а если исполнится еще одно заветное желание — получить твое письмо, — буду прыгать до потолка! Представляешь, когда пришли, на столе моем лежали два письма. Узнав твой почерк, я покраснел от радости, начал их читать... И сразу же мне стало так грустно, как редко бывает. Присутствие Бориса меня уже отягощало. Наконец он ушел. Немного повременив, вышел и я, побродил у дома, потом свернул на Университетскую набережную, но ничего, подобно застывшим у пристани египетским сфинксам, вокруг себя не воспринимал.

Что я написал маме? Написал, что никакие силы не заставят меня разлюбить моего Олика, и предложил им, если они меня любят, любить и тебя, потому что моя Оля — моя доля, и с этим, хотят они того или не хотят, придется смириться. Попросил ласково отнестись к тебе, если вы встретитесь. Но более всего пожелал, чтобы нас оставили в покое, а если хотят знать, что думаю, пусть знают: ты единственная моя радость! Вот что, в общих чертах, написал я маме. Утаивать ничего не хочу, можешь спрашивать о чем угодно, расскажу обо всем.

26 сентября

Милая голубка моя любимая, любовь моя весенняя, радость моя единственная, невеста моя, сегодня ты утешила меня нежной просьбой не скучать. И мне стало легче, теплее, покойнее. В твоих двух-трех фразах было столько нежности, что я прямо-таки задрожал от счастья. Да, теперь я испытал силу твоей любви! Представляю себе головку моего нежного Олика, которая болит, оплакивая своего бедного Нолика, хочет и не может ему помочь...

Счастье мое, чем ответить тебе? Когда чувствуешь, что тебя так любят, в сердце дрожит каждая струна, хочется взять и закричать: прикончи меня поскорее, чтобы не дожить мне до той поры, когда это чувство остынет или сделается как истертый пятак! Мне было отрадно, когда я прочитал, что тебе теперь стало противно все вокруг. Понимаю, как это тяжело, но ведь это ощущение и приносит со временем самые наилучшие плоды: рождает жажду жизни иной, более интересной, нежели та, от которой медленно загнивает все вокруг. Это и есть начало духовного возрождения, и я ото всей своей души приветствую в тебе эту сердечную тоску!

Теперь я беспредельно верую в твою любовь, никто и ничто не поколеблет этой уверенности. Чем же отблагодарить тебя? Был бы сейчас рядом, встал бы перед тобой на колени (не как презренный раб, а как восхищенный художник), обнял бы, всю бы тебя обнял и отдал бы тебе всю свою нежность и всю свою страстность!

Хочу, любимая, чтобы ты почувствовала мою ласковую нежность, испытала бы всю ее страстную силу! Отдаю тебе свою жизнь, всю любовь свою без остатка! Только тебе, тебе одной, убегающей прочь от постылого прозябания! Мне понятно твое мучительное ощущение пустоты вокруг себя, но это — духовное прозрение иной жизни. Тебе тяжело, но мне от этого даже радостно, ибо знаменует понимание духовной нищеты и приведет к великой радости, которая именуется жизнью поистине человеческой. Вспоминай меня в такие тяжкие минуты, и ты во сто крат увеличишь свои силы! Скоро мы будем жить вместе. Протяни же, голубка, ко мне свои руки-крылья, и мы вместе устремимся туда, где ожидает нас жизнь прекрасная, где я стану ухаживать за тобой, как за самым пригожим цветком...

Вообще же, что касается цветов, не могу не обратить твоего внимания: многие женщины очень часто просто рисуются тем, что любят цветы. Всем им хочется прослыть существами с тонким вкусом, спрятав под благоуханную маску свой внутренний мир. А там, попробуй, отгадай, каков он. Поэтому, когда этим летом я долго выслушивал от сестры твоей признания в любви к цветам, мне стало вдруг понятно: еще немного, и я попадусь на эту первую из всех ее девичьих уловок.

Ты спрашиваешь, как мой отец оказался в Ставрополе? Изволь выслушать.

После того, как он выздоровел от ранения под Лаояном и был уволен от службы с правом ношения мундира, давнишний его товарищ, командир Квантунской крепостной артиллерии Алексей Николаевич Люпов (он живет сейчас у села Винновка, мы к нему с отцом этим летом как-то заезжали) обратился к самарскому губернатору Засядько с просьбой поддержать боевого друга, и тот, незадолго до скандальной своей отставки в декабре 1905 года, назначил отца в Ставрополь земским участковым начальником.

Будут еще вопросы? Для чего ты мне написала, что у Павла Кондратьевича плохи денежные дела? Словно я что-либо у него попросил. Ничуть не бывало! Те гроши, которые он мне дал, это были не деньги, а вознаграждение за уроки французского. Если бы он их прислал теперь, отослал бы эти деньги обратно. Да, отослал бы! Лучше пропасть как собаке… Я не хочу, чтобы твои родители подумали, будто бы я намерен кого-то о чем-то просить. Дела мои плохи, но я никого ни о чем не попрошу! Тебе я о себе ничего почти не пишу, потому что не желаю волновать. Правда, в последнем письме мне пришлось коснуться своего положения. Но ты, видно, плохо знаешь меня! Никогда не пиши мне про деньги. Не они мне нужны. Авось, снизойдет манна небесная!..

Сегодня очень устал — приводил в порядок библиотеку на кафедре профессора Бороздина, а вечером был у Олимпиады Сергеевны Шишовой — хорошая знакомая моей мамы, читает лекции на Бестужевских [высших женских] курсах. Ходил спросить насчет уроков. Сказала, постарается найти что-нибудь подходящее, но обещаний не давала. Более ничего о себе сообщать пока не буду. Не хочу беспокоить, а хотел бы спрятаться у тебя на груди и забыться. Боже мой, как я тебя люблю!

4 октября

Голубка моя, зачем же так грустить, когда нет от меня писем? Не надо печалиться. Утешаюсь мыслью, что настроения твои быстро меняются. Не надо грустить! Ты такая счастливая. Если бы кто-нибудь любил меня так, как я тебя, мне ничего не было бы нужно. А ты — такая счастливая! Не грусти, не печалься! Я люблю тебя, и душу твою, и тело! Пусть тебе всегда будет радостно от осознания этого. Правда, не совсем понимаю, почему это мой нежный кролик не получает писем от своего ясного соколика?.. Сейчас получил открытку, в которой ты снова беспокоишься. Вероятно, в ответ на мое письмо о “плачевном” своем состоянии. Экая невидаль! Suae quemqe fortunae maxime poenitet — плачется всякий на свою судьбу.

Сегодня утром пришел забытый мной в Ставрополе томик Достоевского. Ты такая заботливая! С благодарностью обнимаю тебя крепко-крепко, осыпая поцелуями. А нельзя ли поцеловать мою невесту в грудку? Расстегнуть ее кофточку и нежно прильнуть? Можно?.. Нельзя?!. Целую, все равно целую твои нежные груди!

Ликую, узнав, что завтра ты вышлешь свою фотокарточку! Завтра будет “царский” день тезоименитства наследника цесаревича и великого князя. Ото всей своей души ненавижу я всякое самодержавие, меня радует уже то, что университет, в котором обучаюсь, не называется императорским, но завтра у меня и впрямь будет царский день. В этот день моя царица окажет мне великую милость: вышлет свой фотопортрет! Нет-нет, не царица, пусть лучше это будет владычица нашей любви — царевна Ольга*. Только перед ней склоняет свою голову ее верный рыцарь Ольгерд+, только перед ней опускается он на колени со словами: я — твой, моя царевна, только твой верноподданный!

В этих словах есть для меня какая-то жгучая прелесть! В том, что для меня ты возвышеннее всех! Никогда не склонюсь ни перед кем, только пред тобой преклоняюсь. Возьми меня всего, без остатка, делай со мной все, что хочешь. Хочу растормошить тебя так, чтобы разгорелись в глазах твоих погасшие угольки, чтобы вся ты вдруг вспыхнула ярким огнем любви! А потом, моя царевна, ты войдешь в ее пышные чертоги, будешь мне рабыней и станешь моей госпожой! Так, кажется, пишут во французских романах?

8 октября

Сегодня печальный день: нет писем от желанной моей царевны, нет ее фотокарточки! И весь я разбит, так как вчера вечером очень устал. Милая моя, не хочу, чтобы ты печалилась обо мне, не хочу, чтобы тебе было грустно. Кто-то сказал, что искусство жить — умение не думать о завтрашнем дне. Значит, рановато еще мне подумывать о попадании в павленковскую “жизнь замечательных людей”, ибо грешную душу мою гложет мысль-тоска о завтрашнем дне. Много занимаюсь, систематически недосыпаю. Почему-то мой отец не присылает мне денег, хотя я и унизился до того, что попросил их у него. Главное, так утомился, что сегодня еле-еле пришел из университета, а надо заниматься, ибо через четыре дня предстоит прочитать реферат о “Бедных людях” Достоевского. Прежде мне хотелось поработать над его “Белыми ночами” с прекраснодушным их мечтателем, но понял, что эта мечтательность — своеобразная склонность ко лжи, что все мечтатели — вкрадчивые лгуны самим себе. Вот и не знаю, что мне делать?

Но не беспокойся обо мне, я не упаду духом и добьюсь своего! Нет, не сломит меня нужда, не обессилит усталость, не изведет “конгруэнтная”++ боль! Я сумею сохранить себя для тебя, но продолжать это письмо уже не могу, так как клюю носом. Эх, проспать бы мне часов восемь! Завтра постараюсь быть бодрым, а что из этого выйдет? Вспоминай обо мне, и мне будет легче! Мысленно прижимай меня к груди, помогай забыться, а то у меня, едва закрою глаза, бесконечной вереницей мелькают все слова, в которых есть твое имя: умоляю, доля, воля, поляна, олень, колечко, олеандр, политика, Ставрополь, боль...


* Рядом изображено восходящее солнце.

+ Был такой великий литовский князь, побеждавший рыцарей Тевтонского ордена, сын первого “короля литовцев” Гедимина, основавшего город Вильно.

++ Оставляю это чудовищное слово, помещая в кавычки. Чтобы ты не доискивалась его смысла по словарям, поясняю: оно от латинского congruentis — “соразмерная”.


14 октября

Так давно не писал! Прости, сейчас узнаешь, в каком я был состоянии. Все эти дни совсем ничего не соображал, ничего почти не ел, ибо у меня не было денег. День-деньской сидел и писал с лихорадочным усердием, уставал, но совершенно не обращал на это внимания, писал и писал, даже не выходил из комнаты. У меня ничего не было, я даже не мог купить почтовую марку, чтобы это письмо поскорее прилетело к моей голубке... 13-го мне было необходимо во что бы то ни стало прочитать свой реферат “Достоевский и Белинский”. И вот, позавчера, когда я в полном бесчувствии сидел за столом перед грудой раскрытых книг, раздался звонок, и мне принесли деньги — телеграфный перевод — 50 рублей. Откуда — так и не узнал, ничего не соображая. А вчера проснулся и тотчас же сел за работу. Verba volant, scripta manent!* Сегодня провел первый урок с сыном одного профессора. Занятия по латыни, в месяц обещано 30 рублей. Знай: это я их себе сам разыскал, никто их мне не принес из милости на серебряном блюдечке, и тебе не придется хлопотать о деньгах! Мне приятно будет приехать “на свои”.

Не скажи, что это “сухие факты” повседневной моей жизни. Хорошо писать! Если бы ты знала суровую муку всех этих дней!.. Но не будем об этом. Теперь мне гораздо лучше. Сейчас отнесу в университет 25 рублей за право слушания лекций; останутся еще 25 рублей, которых пока хватит. Все же это лучше, чем ничего! Когда ничего нет, и четвертной может показаться сокровищем, поэтому сегодня, прежде всего другого, я куплю себе изящную рамку для фотокарточки своей царевны, перед которой воскликну:

Ave, caesarina, amorituri te salutant!**

Все время грезил о том, как мы встретимся. Влюбленная голова моя заранее кружится от счастья. Знаю, сам тебе говорил, что нельзя предаваться мечтам, ибо даже самые прекрасные мечты могут быть увенчаны разочарованием, как слякоть, остающаяся после первого снегопада, и все же я мечтаю “быть” с тобой в ту дивную ночь, которая зовется “ночью перед Рождеством”. Поэтому сочини, пожалуйста, какую-нибудь фантастическую ерунду о том, как хорошо нам будет в эту ночь, нафантазируй что-нибудь романтическое о нашем волшебном счастье!


* Слова угнетают, написанное остается (лат.).

** Радуйся, царевна, обреченные на любовь приветствуют тебя (лат.).


18 октября

И почему это нет со мной моего Олика? Сейчас бы я шагал вместе с ним по улице, напевая беспечный мотив… Сегодня решил сходить к Подлипкину, хотел зайти и к другим своим товарищам. Был ясный осенний день, чуть тронутый бледным солнечным румянцем. Я только-только опустил письмо в почтовый ящик, шел веселый и праздничный... И вдруг — все исчезло!

У кирпичного дома на берегу речки Смоленки лежал труп рабочего, вокруг него собралась толпа, мастеровые грубо шутили, точно довольны были его смерти. Меня всего передернуло. Но не успел я сделать еще несколько шагов, как наткнулся на другую картину. Еще одна большая толпа. Посредине стоят два извозчика. Дворник и полицейский перетаскивают из пролетки в пролетку женщину. Голова ее вся в крови, свесилась, по лицу все еще струится кровь. Тащили ее грубо, подняли за ноги и поволокли кудлатой головой по булыжникам. Кругом стояли зеваки, спокойно глазел на происходящее еще один полицейский. Потом они пихнули женщину на дно пролетки, тело ее изогнулось, стоптанные башмаки высунулись, а ноги в изодранных чулках провисли. На сиденье вскочил извозчик...

Представляешь, насколько ошеломляюще все это на меня подействовало? Подлипкина не застал. Хотел завернуть еще в одно место, но не смог: пошел обратно. Шел, чувствуя, что лицо мое перекошено. Пришел домой, заперся изнутри, а теперь сижу и пишу. О, если бы ты была рядом, ты возложила бы свои руки на мою голову, и мне стало бы гораздо легче.

Олюня, почему ты так далеко? Почему нет от тебя писем? Я не могу, не в состоянии жить без твоей ласки! Почему не пишешь? Если бы ты знала, сколько огорчения доставляет мне день, когда нет от тебя писем! До 17 ноября, когда я получу деньги за свои уроки, мне предстоит влачить жалкое существование, ибо я уже отдал деньги в университет, расплатился за квартиру, роздал долги, и у меня осталось всего четыре рубля! Когда я сам себе напоминаю об этом, у меня стынут руки!

А вокруг все такие спокойные! Как же они мне ненавистны! Эти сытые клопы и слепые кроты не думают ни о чем, кроме собственного желудка. О, как же я ненавижу спокойных людей! По мне, вспыльчивые люди — самые добрые. Когда я испытываю на себе чью-либо вспыльчивость, непременно радуюсь. Это означает, что я наконец-то повстречал доброго человека! Завтра утром у нас в университете будет земляческое собрание, где я дам смертный бой всему вокруг, чтобы сгинуло

Страшное, грубое, липкое, грязное,

Жестко-тупое, всегда безобразное,

Рабское, хамское, гнойное, черное,

Изредка серое, в сером упорное,

Вечно лежачее, дьявольски косное,

Глупое, сохлое, сонное, злостное…

Это из стихотворения Зинаиды Гиппиус “Все кругом”, кончается оно так: “Но жалоб не надо; что радости в плаче? Мы знаем, мы знаем: все будет иначе!”. Возьми у сестры “чтеца-декламатора” и выучи стихотворение “Любовь одна”, которое начинается словами: “Единый раз вскипает пеной и рассыпается волна...”.

Сегодня получил письмо от мамы, в котором написано о тебе. Меня особенно удивило, что мама назвала тебя “Оличкой”, отзывчивой и ласковой. Она так говорит, что хотела бы перед отъездом почаще видеть тебя. Впрочем, вероятно, они уже переехали в Самару. Я советовал им уехать из Ставрополя заранее, до того, как замерзнет Волга. Если еще не выехали, будь с ними поласковее. Ведь кроме тебя у них нет в Ставрополе ни одного дружелюбного человека, их некому будет проводить. Передавай им поклон, а себе забери все мои поцелуи!

22–23 октября

Наконец-то я получил послание своей царевны, такое же нежное, как и все ее поцелуи! Последнее время она меня ими что-то не баловала. Но сегодня пришло ее приветствие, посланное 16 октября. Быть того не может, чтобы оно шло шесть дней! Самое долгое, твои письма идут четыре дня, а заказные доходят за три.

Олюня, милая, славная, царевна души моей, радость моя, светлая моя невеста, счастье мое, солнышко яркое, возлюбленная моя, какая же ты добрая! Я думал, что больше, чем я тебя, нельзя любить. Оказывается, можно. Ибо с каждым днем чувствую, как крепнет твоя любовь. Когда читал письмо мамы, гордился тем душевным тактом, который у тебя оказался. От такой гордости любовь моя преисполняется восторженной страсти. Хочу, чтобы и ты гордилась моей любовью! Мне хочется любить тебя сильно-сильно. Omnia vincit Amor, et nos cedamus amori*, — говорит Вергилий. Хочу, чтобы и моя любовь стала всепобеждающей!


* Все побеждает любовь, и мы покоряемся любви (лат.).


Ах, Олюня, сколько радости отдал бы я уже тебе, если бы летом, наслаждаясь своими насмешками, ты не играла бы со мной как кошка с мышкой! Летом я измучил и тебя, и себя своими терзаниями, ибо душа моя постоянно натыкалась на твои глумления над святынями нашей любви. Теперь я вижу, как хорошеет в тебе это большое чувство, и стараюсь забыть про лето. С каждым твоим письмом убеждаюсь, что ты уже не такая, какой была летом. Так этому рад, что готов все свои письма превратить в сплошной гимн “Ad Olga gloriam”*. А многие летние твои слова и поступки мне просто хочется смахнуть, как черствые крошки, с белоснежных крыльев нашей любви!

Совсем без денег. Вчера оставалось 95 копеек, но пришел вдруг Подлипкин и уговорил меня сходить на хороший музыкально-литературный концерт. Пришлось раскошелиться до последней копейки, но впервые, пожалуй, за год я отдохнул, по крайней мере, душой. Это надо же, выходит, целый год не слыхал я приличного пения и виртуозной музыки! Музицировали лучшие артисты императорских театров. Потом читал “Рассказ змеи о том, как у нее появились ядовитые зубы” Леонид Андреев. Должен был что-то прочитать и Евгений Чириков (тоже очень известный писатель), но он вышел и объявил, что читать не может, ибо цензура почти все из его рассказа вычеркнула. В ответ на это зал устроил ему овацию, которая продолжалась четверть часа. Не успокаивались, пока Чириков не появился снова. “Причиной этого успеха, — сказал он, — являюсь не я, который ничего не прочитал, а цензура, постоянно затыкающая мне рот...”

Пение привело меня в полный восторг: так соскучился я по хорошему пению и размечтался, как буду ходить с тобой на концерты. Не жалею, что пошел, не жаль мне копеек. Завтра заложу свои часы в ломбарде и постараюсь взять на время деньги в землячестве. Спрашиваешь, почему на университет мне понадобились 50 рублей? Наверное, подумала, что я их туда давно уже отдал, но дело в том, что пришлось внести плату за прошлый год, иначе меня исключили бы из студентов. Поэтому из тех денег, которые мне прислал папа, я отдал в университет 25 рублей за осень, а до Рождества нужно будет внести еще 25 рублей, за лекции.

Два месяца осталось до нашей встречи. Боже, я с ума сойду от счастья!


* Во славу Ольги (лат.).


13 ноября

Пришел сейчас из Академии художеств, благо для студентов вход туда бесплатный. Осматривал выставку картин. Много огромных полотен, огромное множество портретов. Ходил по залам и думал: как жаль, что нет со мной моей голубки, и как хорошо будет, когда через год мы станем бродить по этим роскошным залам, вместе будем восхищаться и возмущаться. Да, милая?

Вчерашнее твое письмо было грустным, и мне стало невмоготу из-за того, что моя царевна тоже тоскует. Милая, не печалься, если получаешь мои грустные письма. Лучше утешай меня своими нежными словами, будь бодрой и дари мне свою бодрость! Сейчас уже четыре часа дня. В шесть поеду на урок. Неужели до шести часов я не дождусь твоего письма? До шести оно обязательно должно прийти, если не придет, значит, сегодня его вообще не будет. Так тяжело ждать! Понимаешь, со мной никогда такого не было, чтобы я кого-нибудь так любил! Везде, куда бы я ни пошел, везде я размышляю только о тебе. И сегодня, к какой бы картине я ни подходил, каждая, перед которой останавливался, понуждала сладко биться мое сердце, напоминая мне то хорошенькую головку, то изящную фигурку моей царевны…

Забываю спросить о твоем здоровье: неужели ты похудела? Скверно! Позаботься о себе, а обо мне не тревожься. Даже и теперь, когда настали теплые дни, я хожу в своем суконном башлыке. Обо мне не беспокойся! Всякий раз, когда я пишу тебе, мне больно, что я не могу просто поговорить с тобой, не прибегая к посредничеству почтовой бумаги. Когда же это прекратится? Мне чудится, что в ночь перед Рождеством ты будешь сидеть, прижавшись ко мне и рассказывая, как жила без меня, как ждала меня, как дождалась.

Мы одни, сквозь стекла зимних окон

Светит месяц, тусклы наши свечи;

Твой душистый, твой послушный локон,

Развиваясь, падает на плечи…* 

Мне грезятся долгие зимние вечера: мы сидим на диване, ты сладко дремлешь в моих объятьях, а я что-то тебе рассказываю... Видится, как утром просыпаюсь я в кабинете Павла Кондратьевича, вдруг входит ко мне моя царевна в своем пленительном дезабилье, подходит, склоняется, и я… горячо целую ее милое личико... Мне вспоминается, как мы “дурили” с тобой летом, я не давал тебе спать, шлепал, а ты извивалась и звонко смеялась. А помнишь, какой переполох учинили мы во всем доме, когда отправились ночью в сад на поиски клада, зарытого там Пугачевым, а после громко разучивали гимн: Gaudeamus igitur, iuvenes dum sumus?** 

Вспоминаются наши слезы, когда пароход удалялся от пристани Ставрополя, а ты стояла на набережной и махала платком... Гурьбой теснятся мои воспоминания. Ликующие и печальные, они одинаково дороги мне, ибо связаны с тобой! Мне дороги они все, даже самые неприятные. Не скажу, что мне приятны были летние твои выходки, а все же и тогда появлялась возможность прильнуть к твоим губам... Между прочим, мама, уезжая из Ставрополя, отправила мне открытку, в которой есть слова: Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает... Это, как ты, наверное, догадалась, слова из послания апостола Павла коринфянам, указующие путь истинной любви. Этими словами она благословила нашу любовь, а еще — приписала готическим шрифтом его же слова предостережения мне, как словеснику:

Wenn ich mit Menschen und mit Engelzungen redete

und hatte die Liebe nicht,

so ware ich ein tonendes Erz oder eine klingende Schelle.***

Теперь эта ее открытка у меня на письменном столе постоянно перед глазами.


* Узнаешь? Да, это наш милый “Афанасий Ананасьевич” [Фет], только малость переодетый к зимнему сезону.

** Будем веселиться, пока мы молоды (лат.).

*** Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, кимвал бряцающий (нем.)


22 ноября

Милая, славная, добрая моя, прости, что вчера тебе не писал. Сидел над докладом о современном искусстве, а вечером был у Подлипкина, где мы справляли поминки по одному нашему погибшему три года назад товарищу. Когда вернулся, сразу же завалился спать, написать письмо был уже не в состоянии. Сегодня, с самого утра, дописывал свой доклад, окончил и к семи часом вечера помчался читать его в Литературном кружке. Сейчас второй час ночи, спешу тебе ответить.

Очень сожалею, что письмо, в котором содержалась моя оценка фразы Эмилии Антоновны о том, что ты со мной наплачешься, пропало. Многое в нем было такое, чего я уже никогда не смогу повторить. Может быть, ты его все-таки получила? А твое письмо от 16 ноября меня совершенно не удовлетворило. Во-первых, ты соглашаешься с мамой в том, что дети тогда только счастливы, когда сидят под крылышками родителей. Сидят и не высовываются с насиженного местечка. Выходит, когда ты уйдешь ко мне, уже перестанешь быть счастлива? Прямо скажу, мне неприятен такой вывод. По крайней мере, уже по той причине, что со времен великого переселения народов многие думают иначе. Потом ты говоришь, что не знаешь, что будет дальше. Что это означает? Если ты боишься этого “дальше”, то есть жизни со мной, тогда это просто оскорбительно. А еще пишешь, что мама не отпустит тебя ко мне, потому что ты никогда не ездила одна по железной дороге...

Дитя мое, если бы подобные вопросы возникли у меня, я бы в своих ответах не колебался, не говорил бы ни о маме, ни о железной дороге. При чем тут мама, при чем тут железная дорога, когда любимый человек хочет тебя видеть? Какие могут тут быть колебания? Потом ты пишешь: и все же я бы поехала. “Все же”? Опять сомнения? Утешаюсь предположением, что это вырвалось непродуманно. Мне очень больно от таких твоих колебаний. А еще ты пишешь: если я к тебе в Ставрополь не приеду, тогда тебе уже все равно будет, существовать или не существовать... Ты можешь так говорить только тогда, когда забываешь обо мне. Если любишь, должна жить! Si vis amari, ama!+ 

Мне гораздо более понравилось другое твое обещание. Ты говоришь, если я не приеду, сама поедешь в Петербург. Это — прекрасно и достойно любящей женщины! Иначе быть не может! Если я не приеду, должна ты приехать. Может случиться всякое, пусть тебя даже и не отпустят, ты все равно должна будешь приехать. И не бойся, тебе не придется разъезжать одной по железной дороге. Я, конечно же, приеду. А если тебе все же доведется что-либо претерпеть, в конце концов, ты лишь лишишься родительских крылышек, что очень даже полезно. А дело кончится тем, что после Рождества я все равно заберу тебя в Петербург, и уже веду здесь переговоры о том, как перевести тебя сюда в какую-нибудь гимназию на последние полгода. Кроме того, поговорил со своим учеником и, быть может, приеду в Самару на два-три дня раньше. Если это уладится, напишу заранее.

Завтра вечером я позволю себе удовольствие: пойду на лекцию поэта Вячеслава Иванова о немецком романтике Новалисе. Давно уже хочется мне сделать перевод его романа “Генрих фон Офтердинген”. Прости, что письмо измазано чернилами, но лампа угасает, поэтому спешу.


+ “Если хочешь быть любимой, люби!” Сенека.


23 ноября

Получил письмо о “трагикомедии” с кошками и собаками, с лошадьми и револьверами... Только не сказано, сильно ли ударилась моя царевна, когда опрокинула всех вас из пролетки обозлившаяся на извозчика лошадь. Меня очень волнуют постоянные твои головные боли. Знаю, возле нет никого, кто обратил бы на это серьезное внимание. Никакие меры не принимаются, у вас все, что касается здоровья, делается спустя рукава, поэтому уверен: вид у тебя бледный. За тобой необходим нежный уход... Нечего смеяться! Решено: после Рождества сразу же увезу тебя с собой, и ты окончишь свой несчастный восьмой класс в Петербурге! Нет, серьезно, дальше так уже нельзя; это же противоестественно, что мы живем врозь друг от друга! На прошлой неделе здесь выпала уйма снега, стоял жестокий мороз. На улице приходилось плотно закутывать лицо башлыком и бежать, один нос торчит! Под Петербургом занесло все железные дороги, улицы завалены снежными кучами, Нева застыла, по ее льду проложили рельсы, и по ним пошли трамваи, а по деревянным мосткам — пешеходы... И вот уже три дня, как все исчезло! Это были дни дикой оттепели с нескончаемыми потоками воды. За три дня громадная масса снега растаяла. Кругом ручьи, сплошные лужи, из одной попадаешь в другую. Течет, льется, капает, журчит повсюду и отовсюду. Под ногами и над головой, с крыш и по водосточным трубам, да и само по себе что-то жидкое капает сверху. До этого я ходил в папахе, а теперь разозлился и снова ношу студенческую свою фуражку. Нева, кажется, скоро двинется; напротив Петропавловской крепости блестит огромное озеро, по которому плавают льдины. Не погода, а какое-то мокрое безобразие! И наполнилась земля злодеяниями, и разверзлись хляби небесные…

Ты написала о вероятности нашего обручения и венчания после Пасхи. Великая идея, от которой я не отстану, пока она не осуществится! Пасха нынче будет поздняя, станут ходить пароходы, и ты приедешь ко мне. Найдем две хорошенькие комнаты, а если не найдем, будем жить в одной, большой. Ладно?! Сегодня ночью мне приснилось наше счастье. Когда меня разбудили, мне все еще казалось, что я держу тебя в объятьях и клянусь, что никому не отдам! Все утро нахожусь под обаянием этого волшебного сна. И мне хочется все еще быть под его воздействием. Пусть смежит он мои очи, и я не проснусь до той минуты, когда стану подъезжать к самой Самаре! Ах, что же это был за сон! Целомудренно-страстный, благоразумно-опьяняющий... Правда, была в нем одна подробность... Расскажу, когда увидимся. Напомни мне об этом. Твои письма теперь имеют иногда несколько торопливый характер. Ты не пишешь “твоя”, а просто — “Оля”. Почему?

3 декабря

Пришел из университета и застал два письма; одно про зубную боль, другое — поспешное, так как ты уезжала на неделю из Ставрополя с мамой и папой на Сергиевские серные воды. Бедная моя! Я себе так живо представил тебя, прижавшейся к подушке и безутешно рыдающей. А когда я прочел приведенные тобой слова Эмилии Антоновны о том, что я буду тебя целовать, когда приеду, и прочитал твой ответ на эти ее слова, у меня сладко закружилась голова от предчувствия, что скоро буду иметь возможность прижать к своей груди свое счастье!

Олюня, вот пишу я о радостном, а у самого на сердце тяжело! Меня тревожит участь мамы. Вместе с твоими письмами получил открытку из Одессы. Мама все еще в больнице. Ничего не пишет про свою болезнь, но я знаю, что она едва живет на свете и что это результат всех ее ставропольских потрясений. Знаю, нет таких страданий, какие не смог бы вынести человек, но иногда он просто не хочет этого. Прошу тебя, когда получишь это письмо, напиши маме несколько ласковых слов. Сделай это ради нашей любви. Если она для тебя не пустое слово, исполни мою просьбу. Столько уже раз я тебя просил об этом, больше не буду. Сделай так, как повелевает тебе совесть. Felix qui quod amat, defendere fortiter audet!+ 

Посылаю тебе твое сочинение. Спешу его отослать, чтобы поспело вовремя. Должен сделать несколько замечаний. В этом сочинении есть все, что надо. Из него нельзя выбросить ни слова; добавлять можно, сколько угодно. Считаю, в этом вопросе необходимо придерживаться истории языка, что и сделал, а для ясности дал несколько примеров. Разберись в них, а потом переписывай [сочинение]. Впрочем, перепиши и таким, а если спросят, откуда набралась познаний, скажи, что прочитала статью академика А.А. Шахматова в Энциклопедическом словаре Брокгауза-Ефрона. Это самая лучшая из работ по данному вопросу. Она начинается в 55-м полутоме со страницы 570-й.


+ “Счастлив, кто берет под защиту то, что любит!” Овидий.


[прошло три месяца]

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕСЯТЫЙ ГОД

17 марта

Не все коту масленица, наступил и Великий пост, день Алексия, человека Божия. До апреля осталось две недели, а я словно бы и не чувствую приближающегося счастья. Третий день гложет меня тоска, ибо нет писем от моей невесты. Сейчас 11 утра, если через час их не будет, стало быть… Знакомая повесть! Во всяком случае, это не мадригалы, которые пишет в альбоме Ольги молодой один ее знакомый студент-пушкинист:

Его перо любовью дышет,

Не хладно блещет остротой;

Что ни заметит, ни услышит

Об Ольге, он про то и пишет:

И полны истины живой

Текут элегии рекой…

Получил, получил! Два письма и одну открытку. Оказывается, ты не писала, поскольку была в угаре папиных именин и занимала “гостей” до 3 часов ночи. Ты знаешь, как они все мне неприятны, мне всегда хотелось оградить тебя от лоснящихся физиономий, которые называются “гостями”. Гости — это люди, превращающие хозяев в лакеев. Как ты помнишь, под каким-нибудь предлогом мне всегда хотелось увести тебя подальше от той неискренности, при помощи которой обычно занимают “гостей”. И не сердись на меня за эти слова. Пойми, что я прав. Пусть в твоей душе не шелохнется чувство досады. Ты еще не раз будешь мне за это благодарна, и не нужно об этом говорить. По крайней мере, в письмах.

Рад, что у вас наконец-то наступила весна. Уверен, с 10 апреля по Волге пойдут пароходы. Я решил отговеть на пятой неделе, то есть сходить к исповеди, причаститься и получить о том свидетельство. Говей и ты на пятой, но не вздумай отложить это дело на Страстную седмицу, ибо в конце шестой недели ты должна уже будешь выехать в Петербург.

Поскольку “твое” сочинение на церковно-славянскую тему тобой же отвергнуто “за научность”, высылаю кое-что попроще, написанное по дороге из Самары в Москву и из Москвы в Петербург. Авось, пригодится. Никаких книжных цитат, которых ты так не любишь, в нем совершенно нет.

ВЕРА ЗЫБЕЛИНА

Ученица III класса

Ставропольской женской гимназии

ХАРАКТЕРИСТИКА

Готовясь к этому сочинению и наблюдая за девочками младших классов нашей гимназии, ни на одной из них долго не могла сосредоточить я свое внимание, чтобы избрать ее объектом наблюдения. Часто сталкивалась я с малютками из приготовительного класса, но эти дети были еще только сырьевым материалом для педагогического воздействия, развитие их душ было еще в зачаточном состоянии, а мне хотелось рассмотреть такую душу, которая уже более или менее определилась. И тут я остановилась на своей сестре Вере. В самом деле, кого могу я лучше узнать, нежели свою сестру, с которой постоянно встречаюсь не только в гимназии, но и в домашней обстановке?

Ей всего 13 лет. Несмотря на такой юный возраст, она поражает каждого впервые повстречавшегося с ней человека серьезным выражением лица. Среднего роста, худенькая, со смуглым лицом и серыми бархатными глазами, Вера иногда озаряется задушевным светом детскости. Наивная улыбка расплывается тогда на ее личике. Обычно же оно хранит отпечаток какой-то холодности, потухшие зрачки устремлены куда-то вдаль. Будто бы и не бывало ее задорного смеха, вспышек резвости, шаловливой беготни по комнатам! Поэтому даже и тогда, когда, сидя за своими учебниками, изредка поглядываю я на суету Веры, мне становится грустно: так много чего-то надломанного в ее шалостях! А иногда кажется, этот ребенок совсем не знал детства, его наивных радостей и грез.

Таково впечатление, которое производит моя сестра. Настолько определенное, что подсказывает сущность ее натуры. Чтобы понять, насколько это проявляется, предварительно скажу два слова о положении Веры в семье. Скажу многое, если скажу так: она — младшая дочь родителей, которые занимают вполне обеспеченное положение в обществе. Отец — управляющий богатым имением, а потому мы все, его дети, не знали никаких забот в детстве, не имеем ни в чем нужды и живем в свое удовольствие. Положение младшей, избалованной дочери, постоянное воскурение фимиамов ее талантам, — все это, в соединении с некоторой болезненностью, и создало Веру такой, какова она есть.

Духовный мир человека образуется из способностей его ума, силы воли и глубины чувств. Всякая характеристика духовного облика человека должна быть выполнена согласно этому плану. Постараюсь дать портрет Веры, рассмотрев ее именно с этих сторон. Быть может, основная стихия души этой девочки сложилась под влиянием рассудочной рефлексии. Этот ребенок развился рано. Но его развитие совершалось не под влиянием книг, а под влиянием взрослого общества, которое ее окружало с ранних лет. В обществе взрослых Вера привыкла чувствовать себя взрослой, считать себя “большой”. Теперь она иногда даже называет себя в шутку “пожилой девочкой”. Поэтому ее интересы представляют собой причудливую смесь. Немногие, но все же существующие в ней детские стороны характера требуют удовлетворения своей волшебной фантазии. Вера с охотой читает сказки, проглатывает приключения, зачитывается журналом “Задушевное Слово”. Наряду с таким чтением ей необходимо читать книги, которые читаются взрослыми, Льва Толстого, французских писателей. И она действительно читает эти сочинения, а наряду с ними — детские сказки, как малое дитя. Читает много и беспорядочно, будь то “Война и мир” или наконец сомнительные романы из приложений к “Родине”. Ее способности, развитые постоянным общением со взрослыми, причудливо дополняются из прочитанных книг, а в итоге из всего этого получается довольно пестрая путаница, поддерживаемая гордой и капризной верой в свой талант. А талант этот, несомненно, существует: еще не обработанный природный талант декламации; в душе ее отыскались ноты ответа литературным произведениям, а прирожденная дикция сама собой выработала недурную способность к декламации. Этот талант предоставляет почву произрастанию мечтаний, но он как-никак является украшением любой впечатлительной девочки. Талантом Вера поневоле выделяется среди одноклассниц. А разве в наше время любой женщине и любой девочке не обидно быть похожей на всех?

Насколько мне удалось наблюдать, Вера очень внимательно относится к своим классным занятиям, хотя они ее и не увлекают. Она добросовестно учит уроки, долго и усердно сидит порой над предметом и в класс не пойдет, если его не знает. Иногда, когда возникают затруднения, она спрашивает о том, чего не понимает, а когда я отвечу, ответ, которого сама она искала, часто приятно поражает ее. Словно бы не веря, она оживленно переспрашивает: “Правда?”. Любознательность почти ничем не отличает Веру от ее подруг. Мне доводилось видеть, как она учит уроки: никогда не пойдет дальше, пока не усвоит предыдущее; добивается полного понимания и только тогда продолжает изучать предмет дальше. Эта черта — одна из самых положительных в достоинствах Веры. Вообще, что касается классных занятий и приготовлений к урокам, в этом отношении она проявляет полную сознательность и независимость. Вера свободно чувствует себя в классе, так как всегда знает уроки и потому ничего не боится. Способности ее достойно награждаются; а это — способности немалые, если принять во внимание ее выдающуюся память, позволяющую за короткий срок выучивать наизусть такие длинные стихотворения, как “Иуда” Надсона и “Сумасшедший” Апухтина.

Подобно умственным способностям сильно развита область ее чувств. Те же причины, которые были упомянуты, создали из Веры крайне капризное дитя. Детские стороны ее натуры вошли в конфликт с желанием казаться большой, поддерживаемым общением со взрослыми. Однако же часто в разочарованный тон ее выспренних речей врываются детские выходки, наивные вопросы, безудержный смех. Отсюда и возникла известная изломанность ее натуры, некоторая манерность слов и поступков. В детских ее шалостях проскальзывает рассудочная надуманность: сиюминутная бурная выходка завершается мгновенным охлаждением, и вот уже моя Вера заперлась в своей комнате с какой-то совершенно ей не нужной книгой. Привыкшая, чтобы все ее прихоти исполнялись, она часто выходит из себя из-за какого-нибудь пустяка, до слез волнуется, сидит надутая и долго помнит причиненную ей шуточную обиду. Ее упрямство — тот особый вид капризного деспотизма, на который способны почти все избалованные девочки. В семье, будучи меньшой дочерью, она кажется самой старшей, ведет себя настолько горделиво, что все поневоле согласуют свои поступки с ее капризами. Сплошь и рядом она читает мне, своей сестре, длинные нравоучения, выказывает недовольство моими прическами и нарядами.

Капризное дитя, Вера и дома, и в обществе, и в классе ведет себя одинаковым образом: с чувством собственного превосходства, желая везде быть на виду. Все это, вскружив голову бедной девочке, выработало у нее слишком большие требования к жизни. Понятно, что и среди подруг Вера держится, как коновод. Чувствуя свое превосходство, она относится к подругам как к подчиненным, а иначе и не может; подруги — ее верноподданные. Маленькая царица, даже и полюбив некоторых из них, очень часто бывает им другом жестоким. Она — резко выраженная эгоцентрическая натура, высшей ценностью для которой является ее собственное “я”; другие люди интересуют ее лишь постольку, поскольку могут быть ей полезны. Этот эгоцентризм преодолевает только беззаветная любовь к матери, правда, тоже капризная, но все же истинная любовь.

Остается еще сказать о наличии у Веры силы воли. Выше уже приходилось говорить об этом в связи с характеристикой ее нравственного развития. Склад ее души заранее предполагает, что это будет характер сильный, упрямый, самостоятельный. Она во всем неуклонно следует прямо вперед, привыкнув с детства видеть малейшее свое желание исполненным. Твердость ее воли как-то умаляет достоинства восприимчивости этой души, удивляет, заставляя задуматься, почему так мало детского в этом ребенке?

Человеческий характер слагается под влиянием условий его жизни, среди которых на первом месте окружающие человека люди. Хочется думать, что Вера с ее богатыми природными данными попадет когда-нибудь в общество высоконравственных людей, которые помогут ей развить положительные качества ее натуры. Можно надеяться, душевные ее способности не выродятся в дешевое позерство, а расцветут под благотворным влиянием той благородной души, которая трепетно подойдет к душе этой “пожилой девочки”, без малейшей грубости пробудив ее желание самой избавиться от своих “сильных слабостей”.

18 марта

Милая моя, о проблемах воспитания я могу говорить много, ибо тема эта обширна, поэтому постарался сказать главное. Свои наиболее резкие места поставил я в скобки. Их можно не переписывать. В современных семьях о воспитании детей не имеют должного представления, а если начинают учить их уму-разуму, калечат им жизнь. По себе знаю, каково человеку невоспитанному. Мать моя, Мария Казимировна, виленская уроженка, остзейская католичка, дочь помещика Жилинского, вышла за отца и переехала в Златоуст. Окончив Константиновское артиллерийское училище, отец всю жизнь провозился с орудиями. Спрашивается, когда ему было воспитывать сыновей, своих Volens-Nolens*, как он до сих пор нас в шутку называет? Брат мой Волик (Вольдемар) воспитывался в кадетском корпусе, приобрел внешний лоск, но — son educati on laisse a desirer**. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать про его воспитание. Что же касается меня, я воспитывался не только чтением книг. Помню златоустовскую бойню 1903 года, когда мне было 15 лет. Рабочие орудийного завода, желая улучшить свое положение, начали забастовку, но многих сразу же арестовали. А когда товарищи потребовали их освобождения, приехал уфимский губернатор, собрал огромную толпу, и войска дали по собравшимся залп. Итог: 30 убитых, 20 умерших от ран и около 200 пострадавших. Все это я видел собственными глазами. Губернатор, приказавший расстрелять рабочих, был потом ими убит. Кажется, фамилия его была Богданович.

Итак, ты знаешь теперь, как мы “воспитывались”, тогда как в вашей семье происходило все наоборот. Наше воспитание было плохим, а у вас не было ни плохого, ни хорошего. Вы с сестрой с самого раннего детства были предоставлены самим себе. Это ненормально, но все же лучше, чем то суровое воспитание, которое получили мы с братом. Как легкомысленны люди! Вступают в брак, наслаждаются и не понимают, каковы могут быть результаты их наслаждений. Любовь может быть прекрасной только тогда, когда в ней скрыта новая жизнь. Два существа, устраивающие свое счастье на основании взаимных чувств, обязаны самоотрешиться. Мужчина — от обстановки одиночества, женщина — забыть о друзьях и знакомых. В храме их жизни должна быть не одна только постель, там должен находиться и один алтарь для двух коленопреклоненных. Для того, чтобы уметь любить, надо укреплять в себе веру, которая никогда не окрепнет в суете обыденщины, где одно впечатление быстро сменяется другим. Вот почему свои интимные отношения люди обычно превращают в повседневную пошлость. Они подходят к ним буднично, а между тем это самые яркие дни их существования... Спросишь: куда это меня занесло? Погоди, узнаешь. Итак, вступая в брак, люди не думают о детях и о том, сумеют ли они их воспитать. Производят их, а потом уродуют им жизнь. И дети, став большими, проклинают отца и мать, которые не сумели их воспитать. А между тем, существует целая наука, имеющая многовековую историю. Вступающие в брак обычно не знают основных положений педагогической науки. Теперь только отдельные личности сознательно относятся к воспитанию своих детей. Таких очень мало, ибо таково наше гнусное время; при социалистическом обществе, мне кажется, дело воспитания станет совершенно нормальным, ибо обязанность родителей будет тогда заключаться не в прокормлении (это делают и звери), а в умении воспитать человека, радостно смотрящего на жизнь.


* Волей-неволей (лат.).

** Его воспитание оставляет желать лучшего (фр.).


Вот, моя милая, что хотел я сказать об испытании на собственной шкуре никудышного воспитания, а теперь хочу в самых общих чертах высказать взгляды современной педагогики, сделав от себя некоторые добавления. Написано все это для тебя. То, что в скобках, в качестве предисловия к характеристике Веры не годится.

Дело воспитания является одной из самых трудных задач нашей жизни. Велика ответственность перед грядущими поколениями, поэтому от человека, берущегося решить эту задачу, требуются великое умение и искренняя любовь.

Главной задачей воспитания, как все это признают, является развитие сильной и здоровой душой и телом личности. При этом огромную роль играет воспитательная среда. Старая педагогика возлагала именно на нее свои надежды, думая, что развитие человека всецело зависит от его воспитания, но неожиданно натолкнулась на решающий фактор душевной жизни человека, когда было установлено, что, рождаясь на свет, он обладает нервной системой, которая предопределяет особенности его жизни. Делу воспитания пришлось считаться с наследственной природой воспитанника. Необходимо было понять ее особенности, а для этого нужны были знания, ибо в этом случае самое главное — правильная постановка наблюдения над психической жизнью воспитываемого, необходимость следить за этой жизнью, пользуясь способами, проверенными наукой, что возможно лишь при установившемся доверии воспитываемого к воспитателю.

Только узнав особенности той или иной детской души, можно начинать методически правильно влиять на нее, то есть воспитывать. При этом великую роль в деле воспитания играет внушение, но нужно опасаться его одностороннего понимания. Необходимо знать не только слабые, но и сильные стороны воспитанника; и на этих сильных сторонах его душевной природы полагать воспитание, главная задача которого заключается не в искоренении дурных особенностей психики, не в исключительной борьбе с ними, а в развитии здоровых сторон натуры, в помощи тому, что есть в ней хорошего. (Ребенку свойственна бессознательная потребность радоваться. Отсюда мое заключение: радость лежит в основе жизни. Жизнь, если бы ее не калечили сами люди, прекрасна. Все ужасы ее — только от нас самих.) Поэтому необходимо помнить о положительных задачах воспитания и развивать в человеке все то поистине человеческое, что в нем уже есть. (Единственным избавлением характера ребенка от дурных сторон наследственной особенности является не насильственное их искоренение, а помощь в развитии хороших сторон его характера. Хорошие стороны, развиваясь, убивают дурные, одолевают их. Поэтому, чтобы уничтожить отрицательные стороны в характере ребенка самым верным способом, надо только развить в нем все то хорошее и доброе, зачатки чего в нем уже находятся, как и во всяком человеке. Наказание же и всякое иное искоренение дурных черт имеет всегда обратное действие. Наказание не исправляет, а развращает ребенка, приучая к мысли, что насилие действеннее духовного воздействия. Всякое наказание, даже его угроза, есть преступление, ибо ничто так не развращает человека, как наказание.)

Таково мое добавление к современной педагогике, вытекающее из ее основных положений. В сочинение его можно не вставлять, а окончить предисловие так:

На такой точке зрения стоит современная педагогика. Вся моя (Олюнина) душа присоединяется к ее выводам, ибо только при таком воспитании возможно создание сильного и здорового душой и телом человека. И как далеко от подобной постановки вопроса о воспитании громадное большинство наших интеллигентных семей, в которых совсем не обращают внимания на воспитание своих детей.

Последняя фраза необходима, ибо взаимосвязует предисловие с характеристикой. Написано, как видишь, учено, но живо. Сохрани эти листки. Когда-нибудь мы проверим, так ли воспитываем ребенка, который у нас будет.

18 марта

Сейчас уже утро, предстоит идти в университет выдержать прения по поводу реферата, который я прочитал неделю назад. Снова два дня не получал твоих писем. Часто получаю по два, по три письма, посланных в различное время, причем, одни, судя по штемпелю, идут шесть дней, а другие — четыре. Но, слава Богу, скоро мы избавимся от необходимости переписываться, не будем “жетемничать”*, посылая друг другу воздушные поцелуи!

Сегодня уже 18 марта. Через месяц Пасха. На шестой неделе поста пойдут пароходы. Уже с неделю, как у Царицына Волга двинулась. Теперь все зависит от Камы. Как только она освободится ото льда, очистится и вся Волга. Мои товарищи из Перми получили известия, что на Урале стоит великолепная погода, там тепло, стало быть, вполне возможно, что Кама двинется в этом году ранее обыкновенного, а тогда к 10 апреля и Волга очистится.

Олюня, ты такая счастливая! Вступая в новую жизнь еще не созревшей, не расцветшей, ты можешь измениться. Я не враг твоей молодости, не заставлю подчиняться тяготам семейной жизни, а научу тебя мудро встречать надвигающееся во всех его изломах, наслаждениях и страданиях. Знаю, ты любишь меня, как дитя, привязавшееся к человеку, который его ласкает. Как женщина ты меня еще не любишь. Это я знаю, но беру тебя в свой жизненный путь, не колеблясь, потому что надеюсь научить тебя любить глубоко и полно, и эта надежда не дает мне права бояться за нашу судьбу. Я не боюсь, что мы будем несчастливы. Наша жизнь будет несчастлива, если я не научу тебя любить. Надеюсь, что научу, потому что и сейчас уже вижу, что твоя любовь становится особенной (для тебя, как никогда), глубокой и сильной. Что ты такая юная, это уже счастье! По крайней мере, начало твоей сознательной жизни пройдет не в убогой умственно и нравственно среде. Поэтому я рад, что наша свадьба будет так скоро и что моя невеста — юное дитя!

Получил сегодня твое письмо. Про леонидо-андреевскую “Анатэму” писать не буду. Невыносимая дребедень! Об этой фантасмагории у меня уже есть реферат, который ты прочитаешь, когда приедешь. Приведу лишь слова одного современного критика о том, что вообще происходит сейчас в русской литературе, сказанные в связи с изданием чеховских “Писем из Сибири”. Это, пожалуй, самое лучшее из всего произнесенного о творчестве великого писателя благодарными его современниками: Надо было наговорить столько лишнего, сколько мы наговорили, надо было столько нагрешить, сколько мы нагрешили, святыми словами, чтобы понять, как он был прав, когда молчал о святом. Зато его слова — доныне — как чистая вода лесных озер, а наши, увы, слишком часто похожи на трактирные зеркала, загаженные мухами, исцарапанные надписями…+ 


* От «je t’aime» (фр.) — я тебя люблю.

+ Дмитрий Мережковский. Это из его очерка «Асфодели и ромашка» (сборник «В тихом омуте»). Там же имеется статья о Леониде Андрееве под оглоушивающим заглавием «В обезьяньих лапах».


Твое письмо меня сладко взволновало. Сначала я не понял, откуда вдруг в комнате запахло ландышами, а потом догадался, что из твоего письма. Более всего меня возбудило твое милое обещание: быть счастливой до одурения. Хорошо сказано! За одно это слово я заласкаю тебя, так заласкаю, что у нас закружится голова, и мы ничего уже не будем соображать! Ладно? Можно ли любить и обладать в одно и то же время? Говорят, где есть искания тела, там нет любви, которая не уживается с тем, чему люди не подыскали имени собственного, а найдут — пиши пропало то высочайшее определение этого чувства, которое дал величайший поэт всех времен и народов:

L’Amor che move il sole e l’aitre stelle.+


+ “Любовь, движущая солнце и светила”. Данте. Эти слова избрал я своим девизом. Прежним, студенческим, были слова поэта Дмитрия Веневитинова: “На все равно распространяется наблюдение истинного филолога”.


Благоухает нежностью твое письмо. Эта комната вся будет утыкана ландышами, когда мы станем праздновать наше счастье! Сегодня исполняются два месяца с того дня, как я в последний раз видел свою голубку. Поздним вечером буду вспоминать нашу счастливую ночь в Самаре, когда Олюня доказала мне, что она — моя. Когда, как пишут в романах, “в самую полночь они сорвали цветок, цветущий однажды, и ощутили его упоительный аромат, мгновенно растаявший в воздухе их ночного пристанища”.

Этот наш “цветок любви”, должно быть, очень похож на мистический “голубой цветок”, символ идеальной жизни новалисовского Генриха фон Офтердингена. Жаль, не удалось мне сделать перевод этого изумительного произведения. На днях я спросил профессора Венгерова: нет ли у него сочинений Новалиса? Оказалось, есть, но выяснилось, что сестра его, Зинаида Афанасьевна, именно сейчас завершает работу над переводами произведений этого прекрасного немецкого романтика.

1 апреля

Милая Олюня, сегодня, после долгого просиживания в библиотеке своих штанов, решил я прогуляться по Невскому проспекту, заглянул, не без мысли встретить Подлипкина, в булочную Филиппова, выпил стакан чаю и пошел далее. Подхожу к Аничкову мосту. Вижу, на берегу Фонтанки собралась кучка народу. Оказывается, со вчерашнего дня между Аничковым мостом и Калинкиным курсирует миниатюрная подводная лодка “Чижик”. Плата за прогулку — один рубль, поэтому я и решил продолжить свой променад под водой.

Крыша лодки была со множеством круглых иллюминаторов. Через люк, по узкой железной лестнице, спустился я в просторную каюту, где уже находились человек пять студентов, инженер с дамой, несколько военных и московский приват-доцент П.Н. Сакулин, с которым недавно познакомился я в Публичной библиотеке, где он разбирает архив писателя В.Ф. Одоевского. Спустя некоторое время люк герметически закрыли, послышался шум воды, каюта осветилась электричеством, и сквозь иллюминаторы стало видно, что мы погружаемся. Всем нам раздали длинные, уходящие вверх гуттаперчевые трубочки, чтобы мы могли вдыхать воздух. Смешно было смотреть, как все посасывали эти трубочки. У Аничкова моста воздух был какой-то распаренный, чувствовались аромат духов и запах гнили. А в одном месте совсем было нечем дышать: это мы проплывали под Чернышевым мостом, рядом с которым есть два министерства — внутренних дел и народного просвещения. Рады были, когда проплывали здание Крестовоздвиженской общины, ибо стали вдыхать хотя и затхлый, но все же более свежий воздух. Только по перемене его запахов можно было догадаться, что мы двигаемся, в иллюминаторы видна была одна только мутная вода Фонтанки.

На обратном пути, почти у самого Аничкова моста, случилось небольшое приключение: лодка наша стала всплывать, а тут как раз пробегал финский пароход, и мы его чуть не опрокинули. По счастью, все отделались легким испугом.

Обрати внимание на день, когда было написано это письмо.

5 апреля

Твое письмо, которое я сейчас получил, меня огорчило: ты совсем не поняла того, что я подразумевал, когда писал, что счастье необходимо нам в настоящем, а не в будущем. Этим я и себя, и тебя утешал, желая предвидеть и хорошее, и плохое. Тогда я думал: вполне возможно, что счастье принесет нам в будущем не только радость, поэтому мне пришла в голову мысль, что самые счастливые браки неизменно оказываются самыми несчастными. Потом подумал о тебе и решил: дам ей полное счастье! Вспомнились некоторые черты твоего переменчивого характера, все твои оскорбления, которыми, сама того не понимая, ты отравила мне прошлое лето. Ведь я тогда часто думал: неужели после всего того, что было, возможно наше счастье? Когда же ты уразумеешь, какую боль доставляли мне твои нежелания быть со мной, стремления убежать от меня, твой ехидный смех над моей печалью?

Могу продолжить перечень кошмаров прошлого лета, но упрекать тебя не хочу. Боже избави! Я только вспомнил, что породило фразу, которая тебя так огорчила. Вспомнив все, что было, я сказал себе: не знаю, принесет ли мне моя голубка счастье, как свежий масличный символ того, что на земле после потопа пробуждается новая жизнь, будет ли оно на всю жизнь или же только на время? И утешился мыслью: если нет ничего неизменного, а счастье — кратковременный гость в этой жизни, пусть оно согревает нас хотя бы некоторое время, ибо вечно любить невозможно, как это давно уже установил Лермонтов. Вот каков был смысл той фразы.

Боже, неужели ты сомневаешься в моей любви? Ведь если бы я не полюбил тебя прошлым летом, не стал бы белым негром давать уроки французского твоей сестре, то порвал бы с тобой еще летом и, наверное, восстановил свои отношения с Ираидой Затонской. Но любовь моя хочет все забыть и быть счастливой! Хотя бы на время! Ты не знаешь, с какой болью снова пишу я эти слова. Если твоя любовь принесет мне счастье на всю мою жизнь, это будет радостью, о которой страшно даже и подумать! Ответь: разве когда-либо я давал тебе право сомневаться в своей любви? Разве любовь моя не страдает от своей серьезности, повстречав наивность твоей любви? Скажу и то, что не раз говорил: счастье наше прежде всего зависит от тебя. Я люблю обреченной любовью. Будь счастлива, и я буду счастлив этим.

Glьcklich allein ist die Seele, die liebt.+ 


+ “Счастлива только душа любящая”. Гёте.


Твое письмо — серьезное. Эта серьезность — отрада моей души! И пусть не приводит тебя в смущение то мое письмо. Если я действительно высказался “безразлично”, это моя досадная ошибка, значит, я не сумел тогда достаточно четко сформулировать свою мысль. Зачем тебе сейчас искать в моих словах то, чего в них не было и не могло быть? Разве ты не знаешь, что мне не безразлично, будем ли мы счастливы “на время” или всю жизнь?! Для чего ты прибавила к словам твоя навеки слова если хочешь? Если сердце может обливаться кровью, душа моя захлебывается сейчас от крови. Подобно пушкинскому Самозванцу мне хочется воскликнуть:

Нет, я не мог обманывать тебя.

Ты мне была единственной святыней,

Пред ней же я притворствовать не смел.

Любовь, любовь ревнивая, слепая,

Одна любовь принудила меня

Все высказать.

И еще: меня огорчило, что ты выедешь 15 апреля. Тогда ты не успеешь приехать к Пасхе. Во все газеты уже поступили телеграммы: “3 апреля. У Симбирска сплошной ледоход. 4 апреля. Пассажирский пароход из Саратова вышел в свой первый рейс до Астрахани. Завтра отправляется пароход до Нижнего Новгорода. Оттуда уже пошли пароходы вниз по Волге до ближайших пристаней. 5 апреля. Ледоход в пределах всей Казанской губернии”. Если Волга вскрылась у Симбирска, стало быть, вскроется скоро и у Ставрополя. Это письмо ты получишь 10-го, а я хочу, чтобы ты выехала 11-го, самое позднее. Ты пишешь, что до дороги еще очень далеко, поэтому будем ждать. А я не умею, не могу и не хочу ждать!

Относительно твоих экзаменов я с тобой еще поговорю. Ты считаешь, что из этого ничего не выйдет, что глупо их сейчас не держать из-за каких-то пустяков, что будешь потом себя ругать за это... Почему “ничего”? Почему “ругать”? Почему “пустяков”? Если это было написано для того только, чтобы рассердить меня, то ты просто огорчила своего Нолика, который ничего более не испытывает сейчас, когда к Петербургу уже подступило лето, здесь стоит жара и зеленеет травка.

Маршрут? Самый удобный такой: из Самары поезд № 5 отходит в 4 утра, на следующий день в 7 часов 15 минут он приходит в Ряжск, там пересадка на скорый поезд № 1. Отходит он в 8 часов 20 минут, а в Москву приходит в 15 часов 40 минут. В Москве — пересадка, через площадь, на Николаевский вокзал. Из Москвы поезд № 10 отходит в 17 часов 10 минут и прибывает в Петербург в 7 часов 45 минут утра. Билет надо брать “Самара—Рязань—Петербург”. Обязательно сказать, что через Рязань. Только не через Тулу. В Ряжске при пересадке надо доплатить за скорость (50 копеек), иначе не пустят в вагон; если в кассе станут говорить, что доплаты проданы, не надо смущаться, а залезать в вагон и доплатить кондуктору.

Если не встречу тебя в Москве, из Москвы телеграфируй так: буду десятым, а если успеешь на почтовый № 4, телеграфируй: буду четвертым. Спешить не стоит; лучше час подождать и сесть в поезд № 10 (пассажирский). Вот и все. Другие маршруты неудобны. До Москвы — одна пересадка в Ряжске, пустяковая, ибо ждать всего один час. Скорый поезд № 1, на который нужно пересесть, приходит в Ряжск ровно в 8 утра и через 20 минут уходит. Это самый удобный маршрут. Из Самары телеграфируй: выехала пятым (число ставить не надо, я увижу, когда телеграмма послана). Как только получу телеграмму, выеду встречать тебя в Москве.

Твой навеки, если ты даже этого и не хочешь.

[прошло полгода]

5 октября

И снова я в той комнате, каждый уголок которой напоминает мне о тебе! Буду спать на той же кроватке, в которой спал, сидеть в тех же креслах, на которых сидел мой славный Олик!.. Но сперва расскажу, как я доехал.

Когда вы ушли с вокзала, залег на верхнюю полку и проспал до 10 утра. Ехать было удобно. Днем слезал со своей верхотуры и раскладывался внизу с провизией. Приехал в Москву днем в половине четвертого, до отхода поезда в Петербург оставалось двадцать минут, взял носильщика, отправился с вещами на Николаевский вокзал, влез в вагон, занял нижний диван, выпил чаю и снова залег. Напротив сел какой-то заволжский земец, он ехал в Петербург на Сельскохозяйственный съезд. Когда он узнал, что я недавно женился, а жена моя по болезни осталась дома, все время приговаривал: дело табак, совсем, брат, табак дело…

Приехал я в Петербург утром в половине восьмого. Напился кофе и съел два бутерброда в привокзальном буфете, сдал вещи на хранение и поехал на Васильевский остров. Стал его обходить, начиная с 1-й линии. Ходил, ходил, карабкался вверх и вниз по лестницам, все облазил — ничего хорошего! Те комнаты, что сдаются, не дешевле 25 рублей. Приценился к одной, на 7-й линии, но дорого — 32 рубля. Хотел договориться с хозяином, чтобы скинул до 25, но его не было дома. Наконец, дошел до 9-й линии. Смотрю, на воротах зелененький билетик: “Сдается комната, 26 рублей в месяц, квартира № 6”. Ну, думаю, зайду для проформы. Позвонил. Анна Максимовна приняла меня любезно, пожелала тебе поскорее поправиться и приехать сюда, “в свою весеннюю комнатку”. Останавливайтесь, говорит. Поторговался, выторговал два рубля и решил остаться: настроение было препаршивым, а главное — здесь все напоминает о тебе!

Уладив с комнатой, дал тебе телеграмму, встретился с Подлипкиным, пообедал с ним, а после обеда съездил на вокзал, забрал свои вещи и начал устраиваться. Устроился так же, как и раньше. Все на своих прежних местах. Только брюлловская “Вакханка” со шкафа перекочевала на стену за круглым столом, а над этажеркой теперь повесил я уже не портрет Карла Маркса, а большой роденовский “Поцелуй”. За квартиру заплатил, в университет — тоже, дорога (вместе с пароходом) обошлась в 31 рубль. У меня осталось 34 рубля, но я еще не выписал себе газету, не выкупил свое пальто из ломбарда, не купил себе ботинки и не устроился с обедом.

9 октября

Милая моя, предупреждаю: читай это письмо внимательно, отнесись к нему со всей серьезностью. Речь пойдет о том, как нам дальше жить. Вчерашнее мое письмо вышло деланно бодрым, ибо я собрал все усилия, чтобы не выдать своего волнения и не взволновать, а сладко утешить твое сердечко. Написав о том, как вы провожали меня, умолчал при этом, что когда вы отошли от вагона, на глаза мои навернулись слезы, я бросился вслед за вами, чтобы еще раз увидеть твое лицо. Бежал в темноте между поездами, но вы ушли, и я помчался обратно. И — еще. Вчера, когда я писал письмо, вдруг увидел среди своих бумаг твои фотокарточки и заплакал над ними, повторяя: милая, милая... Почувствовав, что еще немного, и я стану заговариваться, спрятал их в ящик письменного стола. Сегодня третий день, как я в Петербурге, но не хочу даже и смотреть на людей. Измучили сомнения, терзаюсь вопросами, понимая, что дома ты не поправишься.

Представляя всю опасность твоего заболевания, спросил вчера Бориса о развитии подобного у его брата Николая и был потрясен, узнав, что имелись точь-в-точь такие же симптомы. Он говорит: необходимо поехать на юг, так как тебе 20 лет, а это возраст самый опасный. И я понял, что, укатив в Петербург, действовал на авось. А вдруг ты не поправишься? Ведь это вполне может быть. Что тогда? Тогда я с ума сойду. Все, что я говорил в защиту домашнего лечения, основано было на гипотезе, что дома ты скорее поправишься. Но ведь это только предположение!

Твой папа так ушел с головой в свою солому, что ему совершенно некогда следить за здоровьем детей, каждая слезинка которых должна ему быть дороже всех житниц мира. Милейшая твоя мама не обладает настойчивым характером, который необходим, чтобы серьезно лечить взрослую дочь. Постоянного ухода за тобой не будет, а без него лечение пойдет насмарку. Если тебе станет хуже, буду думать, что в этом я виноват, ибо уехал в Петербург, а не отвез тебя в Крым. И что тогда?

Олюня, я тут не могу жить без тебя, а ты не можешь без меня быть здорова там. И вот сегодняшний день перевернул во мне все вверх ногами. Я себе наконец задал вопрос: для чего мне этой осенью жить в Петербурге? Что мне здесь делать? Думал держать экзамены, но экзаменационная сессия, как я узнал, будет только в начале февраля. Место преподавателя латинского языка в коммерческом училище уже занято. Для чего мне здесь оставаться? Для того, чтобы собирать гроши, бегая по урокам? Раньше я это делал, желая избавить своего отца от лишних расходов. А теперь разве не стыдно будет моему тестю, когда муж его дочери станет собирать 15–20 рублей в месяц беготней по урокам? Даже если и предположить, что для меня найдутся такие деньги, тогда разве мне самому не стыдно ли будет сидеть здесь, когда жене моей необходимо серьезно лечиться?!

Случайно встретил одного товарища, который только что (сегодня) приехал из Крыма, куда ездил со своей больной женой. Какое совпадение! Прямо-таки указующий перст судьбы. Я условился с ним обо всем переговорить завтра в университете. Он сказал, что обладает “драгоценными” сведениями, как устроиться и лечиться в Крыму. И я наконец твердо решил: вернуться к тебе и поехать вместе с тобой в Крым. Боже мой, как я люблю тебя! Последнее время мы нервничали друг из-за друга. У меня одно сокровище — это ты, моя любовь. Поэтому представь, как тяжело получать удары от мечты всей моей жизни… У меня осталось 30 рублей. Этого хватит на дорогу, но нужны еще 15–20 рублей: выкупить пальто, достать ящики, упаковать книги, приобрести учебники. Попроси Павла Кондратьевича поскорее выслать мне эту сумму. Голубка моя, только не обижай своего, безумно в тебя влюбленного мужа! Когда же мы будем счастливы? Поживем — увидим?!

[прошло еще три месяца]

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ОДИННАДЦАТЫЙ ГОД

20 января

Милая, хорошая, славная, напиши, как ты проведешь сегодня день. О, если бы ты поскорее успокоилась! Не тоскуй обо мне. Постараемся на Пасху увидеться, а пока давай не будем горевать. Мы должны щадить друг друга, хранить свое здоровье, которое может пострадать, если станем тосковать и плакать. Много еще предстоит нам испытать горя. Жизнь сурова и состоит более из страданий, нежели из радостей. И мы не должны причинять друг другу беспокойства.

Подлипкин рассказал мне, что неделю назад здесь произошел скандал: в Мариинский Императорский театр, где шла опера “Жизнь за Царя”, пожаловал сам император, занавес сразу же опустился и тотчас же был поднят — весь “хор бояр”, с Федором Шаляпиным во главе, встал на колени и трижды пропел “Боже, Царя храни”. Подлипкин ехидничает, считая, что социал-демократы никогда не простят Шаляпину эту его верноподданническую манифестацию.

В рабочую колею еще не вошел. За “Историю русского искусства” пришлось отдать 4 рубля 80 копеек (за три выпуска). Подписался на газету “Речь” (два сорок на три месяца), заплатил за комнату (18 рублей) и заказал в аптеке расхваливаемый повсюду бетиол*.


* “Вethiol” — лекарственные свечи, применяемые при геморрое.


Был сейчас у одного очень интересного человека, горного инженера, и там оказалась Ираида Затонская, а потом пришел Федя. Помнишь его? Это старший сын самарского зубного врача Рыжова. Прошлой осенью он тоже поступил в университет, хочет стать адвокатом. Рассказывал, как осенью, в день похорон Льва Толстого, было здесь шествие. На Невском собралась толпа с флагами. С пением шли по Большому проспекту студенты, но возле университета полиции удалось их рассеять… Итак, все здесь по-старому, но что-то все же произошло, ибо мир как бы повернулся ко мне другим боком. Не мучай, пиши мне каждый день! Пиши и лечись. Лежишь ли, пьешь ли рыбий жир, измеряешь ли температуру — сообщай в каждом письме! Глази мои, где вы?

22 января

Вчера, когда писал, моя родная, был грустен: от тебя до сих пор нет ни единой строчки! Не заболела ли, не дай Бог, после моего отъезда? Каждый день хожу я в университет поискать, разбирая дрожащими руками почту, нет ли писем от моей голубки. Если завтра их не будет, стану тосковать, телеграфировать! Все мои думы сейчас о тебе только одной. День без твоего письма отнимает у меня целый год жизни. Скорее напиши по моему новому адресу.

Вчера весь день занят был обустройством своей комнаты, вроде бы получилась очень хорошенькая. Книги перевез сегодня утром. Отдал Анне Максимовне два рубля, столько же заплатил за перевозку. Приняла она меня с веселым щебетанием; из глубины комнат выпорхнул ее Борис Семенович, но я был сух и корректен. Сказал, что мне некогда разговаривать, потому что меня ждет извозчик. С благоговением посмотрел я на дверь “нашей комнаты”. Она раскрылась, вышла молодая женщина. Очутилось так, что комнате повезло: она изведала наше счастье, а теперь там проживает новая супружеская пара — студент Лесного института с курсисткой. Борис Семенович, вероятно, опять, подслушивая у двери, смакует их утехи.

Что здесь еще нового? Одно известие ошеломило меня: я приехал поздно, к экзаменам (январским) меня не допустили, ибо мне надо было за три дня записаться на них в канцелярии, а 19-го все экзамены окончились. Теперь на весну наваливается дополнительный груз. В университете я еще ничего не узнал, так как профессора еще не читают лекций. Зато получил одно радостное известие. Сижу там вчера вечером в коридоре, вдруг подходит ко мне один наш студент (Борис Эйхенбаум) и говорит: “Вас-то мне и надо. Майский жук* поручил мне разузнать ваш адрес, но никто не знает, куда вы скрылись из Петербурга”. Оказалось, что через три недели из Киева к нам приезжает на “экскурсию” профессор В.Н. Перетц со студентами своего семинария русской филологии, и Венгеров хочет, чтобы я сделал им “научное сообщение”, то есть прочитал бы один свой реферат, поэтому и просил меня разыскать. Теперь он в Москве, но скоро приедет.


* Университетское прозвище С.А. Венгерова.


Тема, на первый взгляд, очень простая: Аз, Буки, Веди, Глаголь, Добро, Есть...

Прислушавшись к названиям букв славянской азбуки, поневоле начинаешь вдруг улавливать некий вполне определенный смысл. Живете, Зело, Земля, Иже, И, Како, Люди, Мыслете... Словно бы чей-то голос неторопливо изъясняет суть человеческой жизни. Наш, Он, Покой, Рцы, Слово, Твердо... На эту особенность кириллицы еще в начале XIX века обратил внимание первый российский “магистр словесных наук” Николай Грамматин, но его предположения потонули во всеобщем хоре скептических возражений, одно из которых может считаться образцом филологической опрометчивости.

“Буквы, составляющие славенскую азбуку, — говорится в одной из пушкинских заметок, — не представляют никакого смысла. Аз, буки, веди, глаголь, добро, etc. суть отдельные слова, выбранные только для начального их звука. У нас Грамматин первый, кажется, вздумал составить апоффегмы из нашей азбуки... Как это все натянуто! Мне гораздо более нравится трагедия, составленная из азбуки французской. Вот она:

ENO ET IKAЛL

Tragйdie

Personnages

Le prince Eno.

La princesse Ikaлl, amante du Prince Eno.

L’abbй Pйcu, rival du prince Eno.

Ixe, Igrec, Zиde, garde du Prince Eno.

Scиne unique.

Le prince Eno, la princesse Ikaлl, l’abbй Pйcu, gardes

Eno

Abbй! cйdez...

L’abbй

Eh’f...

Eno (mettant la main sur sa hache d’arme).

J’ai hache!

Ikaлl (se jettant dans les bras d’Eno).

Ikaлl aime Eno (ils sembrassent avec tendresse).

Eno (se retournant vivement).

Pйcu est restй? Ixe, Igrec, Zйde! prenez Mr. l’abbй et jettez-le par
les fenкtres.* 


* Эно и Икаэль. Трагедия. Действующие лица: Принц Эно. Принцесса Икаэль, возлюбленная принца Эно. Аббат Пекю, соперник принца Эно. Икс, Игрек, Зед — телохранители принца Эно. Сцена единственная. Принц Эно, принцесса Икаэль, аббат Пекю, телохранители. Эно: Аббат, уступите... Аббат: Э! ф... Эно (хватаясь за секиру): У меня — секира! Икаэль (бросаясь в объятия Эно): Икаэль любит Эно. (Они нежно целуются). Эно (с живостью оборачиваясь): Пекю остался? Икс, Игрек, Зед! возьмите господина аббата и выбросьте его в окно.


23 января

Милая моя Икаэль! Здесь стоят холода. На перекрестках разложены костры, около них отогреваются продрогшие пешеходы. Мой башлык не помогает: щеки и уши горят как в огне. Но не беспокойся, голубка, мне не приходится ходить далеко. Вчера от тебя снова не было писем. Я уже здесь целую неделю, а от тебя ни строчки! Сейчас пойду в университет, если их не будет, дам телеграмму. У меня голова идет кругом, не знаю, что и подумать. Что с тобой? Откликнись и успокой своего принца!

На этой неделе в университете произойдут важные события. Скажу заранее: будет студенческая сходка и объявлена забастовка. На месяц или на весь весенний семестр, до осени. А потом, как всегда в таких случаях, начнется разгром студенческого движения. Нас будут сотнями исключать из университета и высылать в отдаленные места. Почему? Потому что 11 января вышло распоряжение совета министров, временно запрещающее какие бы то ни было собрания в стенах высших учебных заведений, а это означает не только прекращение студенческих сходок, но и ликвидацию студенческих организаций. Что бы ни случилось, обо мне не беспокойся. Если университет закроют, не давай мне телеграммы, чтобы я приезжал. Поживу тут до 20 февраля. Необходимо встретить здесь папу и решить, что делать дальше. Вообще, если в университете что-нибудь случится, обо мне не тревожься; я буду жить, спокойно занимаясь своими делами.

А знаешь, голубок, что творится в Ялте? Там снежные заносы, сообщение со всем миром прервано. Хорошо, что ты там не осталась! И очень хорошо, что не оказалась в Петербурге, про который один петровский шут сказал: с одной стороны — море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох! Тут по ночам царят жесточайшие морозы, а днем властвует густая мгла. Выглядывая по утрам в окно, всякий раз задаюсь вопросом, который прозвучал в “Подростке” у Достоевского: а что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?.. Твой принц Энолик.

24 января

Милая голубка моя, сегодня получил твои два письма, от 14 и 15 января. Они были отправлены 16-го, а в Петербурге получены 21-го. Где они были еще три дня, не понимаю. Но это неважно, важно, что я наконец получил твои милые письма. Не говори, что не умеешь их писать. Пиши, как умеешь. Именно такие, а не иные мне нужны. Сплошная наивность — вот что такое твои письма. Любая женщина — вечный ребенок. По крайней мере, вам всегда хочется, чтобы вы казались наивными. Хорошо, что письма твои не такие самоуверенные, как мои. Главное, они не болтливы. Болтливые женщины напоминают мне мельницы со стертыми жерновами: крыльями машут, а умолота нет... Поэтому пиши просто, всю душу вкладывая в слова. Когда тебе грустно, не плачь, а пиши, облегчи свою душу. Когда тебе весело, смейся и пиши, поделись своей радостью. Каждая твоя строчка мне отрадна, каждое твое слово утешает меня весь день! Поэтому сегодня я не один на свете — со мной мое счастье. Меня ласкает в своих письмах любимая женщина! То, что нас временно разлучила судьба, это пустяк! Только теперь я начинаю осознавать, насколько серьезной становится твоя любовь. И мне хочется плакать от радости, что ты все ближе и ближе меня понимаешь.

Морозы не прекращаются. Тут холода особенные, сопровождаются сырыми туманами и морскими ветрами, которые усиливают мороз вдвое, так что нельзя пройтись по улице. Обо мне, впрочем, не беспокойся, так как я не разгуливаю по улицам, а хожу только в университет, где наконец-то появился Семен Афанасьевич [Венгеров]. Переделали предстоящее мое сообщение. Сошлись на том, что “не нам судить о художественных пристрастиях великого поэта”. И все же, оказывается, что обладатель абсолютного поэтического слуха никогда даже и не слыхивал ничего о том, что стихотворные сентенции-апофегмы, начинающиеся словами, давшими имена собственные славянским буквам, — весьма распространенный жанр древней российской словесности, усвоившей прием алфавитизированного акростишия от византийских гимнографов (таков, например, “Алфавитарь” Григория Богослова), на которых равнялись создатели всех наших “краегранесий” и “началестрочий” — азбучных акростихов “Аз есмь Бог”, “Азбука об Адаме”, “Азбука о Христе” и многих других, среди которых наибольшую известность приобрела “толковая азбука”, помещенная в “Букваре” первопечатника Ивана Федорова.

Именно эта “азбука-граница” являлась на Руси первым подспорьем при обучении грамоте. “Иным ведь силы книжные немощно достати, — сказано в старинном наставлении, — аще же азбуку-границу с подтительными словами выучит, и он силу познает в книгах велику...” “Подтительными”, то есть помещенными под надстрочным знаком, означающим сокращенное написание слова, назывались также наименования букв славянской азбуки, из которых при последовательном их прочтении складывалась акростихида: “Аз буквы ведаю, глаголющие: добро есть…” А точнее — “Аз, Бог Ведомый, глаголю: добро есть...” “Добро есть жизнь...” Вполне возможно и такое дальнейшее прочтение этого акростишия, начинающегося строкой “Аз есмь всему миру свет”. Однако же следует помнить, что внешний вид графемы “Ж” восходит к древней монограмме первых букв имени Иисуса Христа…

Венгеров посоветовал мне потолковать на эту тему с профессором Шляпкиным (древняя русская словесность) или с профессором Лавровым (славянские литературы). И при этом сообщил, что еще в 1825 году историк Погодин поместил отрывок древнейшего списка этой азбуки в послесловии к своему переводу книги чешского слависта Добровского “Кирилл и Мефодий, славянские первоучители”. Эта публикация сопровождалась примечанием известнейшего в ту пору архивиста Востокова, который отметил, что все древнерусские переписчики этой азбуки неизменно называют ее создателем “мужа праведна и истинна, святого Константина Философа, нарицаемого Кирилла”. Тот никогда не надписывал своих сочинений, однако же имеется множество указаний на то, что стихотворная азбука принадлежит его перу. Следовательно, этот акростих можно считать первым поэтическим произведением славянской письменности.

26 января

Милая, спешу исписать хотя бы один листок, так как надо бежать в университет — предупреждать события. Вчера получил твое первое письмо на мой новый адрес! Отвечаю на твои вопросы. Комната моя расположена на втором этаже. Два больших окна выходят в то, что называется “сад” — под окнами стоят какие-то деревья, опушенные снегом. Обои в комнате бледно-голубые, благородного тона, с широким бордюром. Комната теплая, топят каждый день, поддерживая температуру не менее 17 градусов. Я устроился, развесил свою коллекцию гравюр, вышла очень изящная комната. Тут есть письменный стол, над которым висит твоя фотокарточка. Две этажерки, одна с серьезными книгами, а другая с беллетристикой. Купил себе простенький настенный календарь, ничего более нового у меня нет.

Сегодня утром получил долгожданный бетиол, который разорил меня; я заказывал одну коробку, а мне прислали наложенным платежом две (50 копеек — почтовые расходы). Отчасти даже рад этому нахальству, ибо одна коробка никому еще не помогала, пришлось бы выписать еще одну и заплатить еще 5 рублей, что влетело бы мне в 11 рублей, а так обошлось 8 рублями. Прислали вместе с посылкой извинительное письмо с указанием, что от одной коробки не вылечиваются. Теперь принимаю сей препарат, а сапоги мои, таким образом, гуляют сами по себе — припасенные на них деньги отданы за вторую коробку. Но все это ничего, ибо мои ботинки еще вполне приемлемы, а новые мне купит, быть может, папа. Трачу только на то, от чего не отвертишься. И не беспокойся, мой голубок, денег мне хватит, наверное, еще месяца на три.

Ты спросила про хозяйку. “Хозяйки” никакой нет, а есть “хозяин” — человек ученый, приятель Ираиды Затонской — Николай Смыслов. 4-я линия, конечно, гораздо ближе к университету, чем 9-я. Поэтому утром, когда на улице здесь минус 26 градусов, я нахлобучиваю свою папаху, закутываюсь в башлык и поскорее бегу. Веду такой образ жизни: встаю, обливаюсь водой, обтираюсь, выпиваю небольшими глотками стакан холодной воды, принимаю бетиол и проделываю легкую гимнастику. Вот и все ответы на твои вопросы. Что такое глази? Да, ты угадала, в телеграмме были “глаза”, а телеграфисты переиначили их в глази. Целую их нежно.

26 января, вечер

Это второе письмо за сегодняшний день. Первое послал утром, перед тем, как идти в “пороховой погреб” студенческого вольнодумства. Сейчас пришел оттуда и спешу успокоить: жив и невредим. Итак, была у нас сходка, которая объявила забастовку на весь семестр. Продолжалась она две минуты, а полиция явилась только через час. Группа социал-демократов, среди которых был я, предлагала двухнедельную забастовку, но подавляющее большинство студентов нас не поддержало, объявив забастовку на семестр. Думаю, это не осуществится, ибо появятся студиозусы, которые захотят посещать лекции, и придется объявить забастовку оконченной. Было бы корыто, а свиньи найдутся!

Я уже обедал в университетской столовой, когда явилась полиция и оцепила университет со всех сторон, но лекции были уже сорваны, а студенты разошлись. Если занятий не будет, поживу в Петербурге один месяц, чтобы не оказаться в дурацком положении. А то вдруг уедешь, занятия начнутся, придется возвращаться, подыскивать комнату и т.д. Кроме того, мне необходимо увидеться с папой. Если забастовка продолжится месяц, станет ясно, что захватит весь семестр; тогда можно будет уезжать, а если занятия возобновятся… Так что сейчас я пребываю в двойственном положении: с одной стороны, мне необходимо поскорее окончить университет, поэтому вроде бы я должен желать возобновления занятий; а с другой, длительная забастовка подарит мне возможность поскорее увидеть свое ненаглядное сокровище. И сейчас я не знаю, что мне делать: то ли заниматься, то ли уезжать?..

Грустно, родная… Вчера вечером у меня тоже было плохое настроение. Хорошо, что пришел Федя и развеял его немного. Он хоть и молод, но осунулся и уже имеет внешность “страдальца народного”. При взгляде на него только еще больше разволнуешься, нежели получишь утешение, которого мне никто, кроме тебя, дать не сможет. Смыслов — горный инженер, поэтому слишком terre-a-terre*, чтобы понять, что такое печаль. С ним можно говорить только о политике, он большой охотник низвержения “династии Обмановых”, а все же и он, узнав, что я женат, огорошил меня тут пушкинскими стихами:


* Приземленный (фр.).


Утешься, друг, она дитя.

Твое унынье безрассудно:

Ты любишь горестно и трудно,

А сердце женское — шутя…

К Смыслову, как я уже писал, часто заходит наша бывшая подруга Ираида Затонская. Запираются в комнате и подолгу сидят в тишине. Очевидно, дело их очень скоро будет улажено, но меня раздражает их шепот. Ко мне она ни разу не заглянула, и слава Богу! Теперь мне она не то чтобы “не нравится” так, как это было, когда мы любили с ней поговорить о греко-римской философии, в которой она неплохо разбирается, ибо не зря учится на Бестужевских курсах. Она из тех женщин, которые нравятся во все периоды своей жизни. Нравятся ребенком, подростком, матерью и даже бабушкой, добродушно ворчащей на беспечную молодежь. Такие женщины всегда находят себе уголочек в чужой душе. Вызывают умиление, пробуждают симпатии… Но нет людей, которые не надоели бы, рано или поздно, друг другу. Должен признаться, что теперь, если человек начинает мне нравиться, я стараюсь избегать его. Меня не покидает сознание, что, если привяжусь к нему, наступит момент, когда должен буду его потерять. Это новое какое-то мое состояние: полный разрыв с прошлым. Кто-то интересовал меня, а теперь какая-то пропасть пролегла меж нами, все мне стали если не чужими, то чуждыми.

Одна только милая головка волнует меня. Странно, что я встретился именно с тобой, но начинаю понимать, что иначе быть не могло. Давай только не будем больше упрекать друг друга и ссориться! Знаю, жена всегда любит то, что не нравится мужу. Но в жизни и так много страданий, а зачем они нам, любящим друг друга? Подумай над этим и не суетись в своих мыслях! Суетные люди — это вообще чья-то забава.

Топится печь. Трещат дрова. Плачет наверху рояль. Полумрак в комнате. Сижу в мягком кресле и пишу тебе это письмо. Еще раз повторяю: обо мне не беспокойся, я ушел из университета вовремя и уже не принимаю участия в студенческом движении. Что касается призыва к двухнедельной забастовке, я только мнением своим принадлежал к той группе, но нигде не выступал и вообще отказался на время от политической деятельности, поэтому буду вполне невредим. Даю тебе в том честное слово! Целую твои губы, руки, ноги, груди… Ах, зачем это перечислять, если я не могу просто прижаться к твоей груди?

28 января

Милый Олик, ты, вероятно, думаешь, здесь творится что-то ужасное, а на самом деле все происходит вполне благопристойно. Университет закрыли, сказано, что на два дня, поэтому меня, которому нужно было в канцелярию, не осадили назад, а любезно попросили “прийти позже”. У всех входов поставлена полицейская стража, но никого из студентов это не страшит. Так что, если и будут какие-либо инциденты, через неделю забастовка сама собой прекратится, а лекции возобновятся. Вместо них я провел сегодня весь день в Эрмитаже. Вечером зашла Анюта Святкина. С грехом пополам она почти уже окончила свой Женский медицинский институт. Посидела часа полтора, перелистала все мои альбомы по искусству, передала тебе свой привет и полчаса тому назад ушла. Сейчас в доме никого нет, “хозяева” ушли в театр, и я один. Занимаюсь статьей о Пушкине, но еще не втянулся, ибо не знаю, с чего ее начать. С профессорами ничего пока не выяснил, так как их трудно найти в связи с университетскими событиями. В понедельник, когда университет откроется, все, наверное, устроится. Между прочим, перед самым его закрытием Федя и Подлипкин крупно поссорились: Федя что-то ему сказал такое, на что Борис разозлился и при всех обругал его последними словами, поэтому Федя при мне написал ему письмо, в котором говорится, что между ними все кончено, даже “шапочное” знакомство. Кто из них опростоволосился — не знаю.

Очень сочувствую вашему семейному горю — кончине таксы после тяжелой и продолжительной болезни. Хорошо, что ее навещал ветеринар, и последние свои дни она провела среди близких. Это очень хорошо. Если бы, серьезно говоря, у вас так же заботились, как о собаках, и о людях, было бы и совсем хорошо! Жду папу и беспокоюсь. Был за временную забастовку, а теперь очень рад, что она вроде бы не удалась. Сильны личные мотивы, ведь если этот семестр для меня пропадет, что буду делать, не знаю. Снова обедаю в Польской столовой на Невском, возле музея Александра III, яркая такая вывеска, красными красками на белом фоне. Мы с тобой туда заходили. Помнишь, каков там красный борщок с картофелем? А капустный бигос и фляки по-варшавски с тертым сыром? Особенно хорош сыр с тмином. Кормят теперь похуже, но иначе не могу, ибо обед везде стоит 15 рублей в месяц, а здесь всего-навсего шесть. А как ты? Пьешь ли свой рыбий жир?

31 января

Милая моя, счастье мое, радость моя единственная, хочу к тебе склониться на грудь, чтобы ты гладила мою голову, утешила, успокоила. Вчера вечером, когда у меня болела голова, долго лежал на кровати и шептал твое имя, звал тебя. Но от тебя не было письма, а день был тяжелый, ибо я получил от мамы из Одессы ужасающее письмо. Ей сделали операцию: вырвали верхние зубы и что-то вырезали между челюстью и мозгом. Дело было очень серьезное, сказали, что, пропусти они хоть один день, не миновать тогда воспаления мозга. Теперь ей лучше, но жалуется, что похудела, нервы расшатаны, измучилась несусветно. Бедный папа мечется то в Одессу, то в Ананьев, занимает деньги на лечение мамы и постоянно ссорится с Воликом, который от знакомства с зеленым змием вот-вот дойдет до белой горячки. За какие грехи это горе подстерегло моих родителей? Почему они так несчастны? Если есть Бог, это воистину Господь каратель (Иезек. VII, 9) и Царь царствующих (1 Тим. VI, 15), обрекающий людей на несчастья. Другого вывода сделать нельзя. Я так надеялся, что папа на днях приедет, и я с ним отведу душу. А теперь оказывается, он приедет только 25 февраля. Он мне написал из Одессы, что остановился там у Волика, который много пьет и ему совсем плохо.

Вчера, когда я получил это письмо, мне и самому сделалось плохо, так разболелась голова, что лежал в полузабытьи, но пришел Федя, и я немного рассеялся, а вечером читал в Литературном кружке свой реферат о Льве Толстом. Произвел впечатление, но все время чувствовал себя каким-то жалким. Хорошо, что после прочтения реферата товарищи мои разошлись. Говорят, сегодня университет откроется, но произойдет новый скандал. Иду сейчас туда, по своим делам. Представляешь, почти все высшие учебные заведения России присоединились к нашей забастовке! И все же, думаю, занятия скоро начнутся. Побаловались, пора и за дело.

[прошло две недели]

13 февраля

Дорогая моя, ненаглядная, возлюбленная моя, наконец-то я на свободе! С чувством полного равнодушия ко всему на свете вышел вчера из тюрьмы.

ИИИЗ-МУУУ-ЧИИИ-ЛИИИ!

Это, прежде чем спокойно рассказать тебе обо всем, что случилось, мне необходимо было прокричаться. Не беспокойся, моя милая, все устроилось. Выслушай мой рассказ хладнокровно. Пойми, что, в конце концов, все обошлось, уладилось. Мне хочется хохотать и плакать, скакать и прыгать, но постараюсь начать свой рассказ спокойно, без истерики. Итак, в понедельник, 31 января, написав утром письмо, отправился я в университет. Зашел в канцелярию и записался на прием к проректору, чтобы получить разрешение внести деньги за обучение (так полагается). Подал прошение и получил разрешение — на прошении проректор поставил свой штамп и расписался красными чернилами: 31 января 1911. Разрешаю. Андреев. С этим разрешением пошел в казначейскую, чтобы внести деньги. Там была очередь, я записался, а так как очередь двигалась медленно, вышел, чтобы увидеться с профессором Шляпкиным. И тут моему взору предстало невиданное зрелище.

Длиннющий коридор “двенадцати коллегий” был весь заполнен морем студенческих голов и полицейских фуражек. Полиция была во всех проходах, на всех площадках, у всех аудиторий. Полицейские были с винтовками, с околоточными, приставами и даже с полицмейстером. Многие профессора отказались читать свои лекции под полицейским присмотром, другие же спокойно шли, окруженные полицейскими, в аудитории. Если бы они этого устыдились, ничего бы не было. Но они потеряли всякий стыд и всяческую совесть, поэтому возбужденные студенты стали их освистывать. Мне даже показалось, что их забросали тухлыми яйцами. Это у нас называется “химической обструкцией”. Во всяком случае, коридор вдруг насытился едким запахом, от которого у меня закружилась голова.

Предполагая, что Шляпкин, как крайне правый, тоже попробует прочитать лекцию, я отправился к нашей аудитории, где стоял сторож, охраняющий библиотеку словесников, и спросил его: будет ли Илья Александрович? Оказалось, не будет, так как не приехал из Царского Села, где живет. Тогда я собрался снова пойти в казначейскую, но мне это не удалось, ибо к соседней аудитории подошел профессор Пергамент (юрист), сопровождаемый свистом студентов. Возбуждение было невероятное. Не успел я разобраться, в чем дело, раздалась команда: “Четвертая рота, стройся!”. И вмиг эта часть коридора была оцеплена городовыми. Многие студенты захотели прорваться и прорвались сквозь оцепление, но началась дикая охота: полицейские хватали студентов за шивороты и топтали сапогами.

Зная, что в таких случаях нас обычно переписывают, а затем отпускают домой, я спокойно стоял за цепью городовых. Был час дня. Прошел еще час, а мы все еще стоим, не зная, что делать. Видим только, что и остальная часть коридора оцеплена полицией. Коридор гудел, желая освободить нас. Попытались прорвать цепь. Началась новая свалка. Я стоял, проклиная себя за то, что пошел искать Шляпкина. Наконец, в 3 часа дня нас оттеснили в аудиторию и стали переписывать. Многие попались совершенно случайно; одни пришли из любопытства, другие — по своим делам. А были, оказывается, и такие, как гоголевские крысы: пришли, понюхали — и пошли прочь. Нас переписали и пообещали освободить. Но вот уже 5 часов, а ничего неизвестно. Мы стали волноваться и запели. Приставы тоже встревожились и пошли разузнавать, что со всеми нами делать. Ровно в шесть вечера всех нас, окруженных полицейскими, вывели из университета и повели в сопровождении конных жандармов неизвестно куда. По дороге выяснилось, что одних гонят в Дерябинские казармы, а другие препровождаются в Василеостровский арестный дом.

Привели, отобрали вещи и деньги, у меня — часы и портфель, обыскали до нитки и посадили в камеры. Я попал во вторую, где вместе со мной оказалось 24 человека. “Камера” — это небольшая грязная такая комната, в три окошка под потолком с крепкими чугунными решетками и дверью с “глазком”. По обеим стенам устроены помосты из досок для спанья — “нары”. Посредине стоят длинный стол и одна скамейка. В углу отгорожено место оправления естественных надобностей, откуда вперемешку с запахом нашатыря доносится вонь человеческих испражнений. Углы отсыревшие, нары усеяны клопами. Весь первый день я надеялся, что нас скоро отпустят, но прошел день, другой, третий. Не давали книг, не разрешали свиданий. Оказывается, мы числились за охранным отделением, а оно имеет право, без объяснения причин, содержать человека месяц в заключении. На четвертый день освободили из нашей камеры пять человек. Когда зачитывали их фамилии, дрожал от волнения, но меня среди них не было. Через освобождаемых передал Смыслову записку, чтобы он вас успокоил, разослав телеграммы: болен, лечусь, поправляюсь.

Кормили нас тем, что из частной столовой приносили в тюрьму товарищи, а потом и родственники стали доставлять нам провизию, чистое белье, одеяла и подушки. Это было единственное, что дозволялось в тюрьме передавать с воли. Никаких писем, газет, книг и острых предметов! При этом обо всех справлялись и заботились. Только обо мне никто не беспокоился; я почти ничего не ел и спал на нарах, положив под голову свою тюремную подругу — папаху. Спал, не раздеваясь, почти не умывался и оброс бородой. На пятый день доставили мне подушку, одеяло и простыни, а потом стали приносить провизию, которую отдавал я товарищам, а сам ничего почти не ел и так боялся за тебя и за маму, что дрожал целыми днями в нервной лихорадке, не разговаривал ни с кем, лежал на нарах и беззвучно плакал, сначала в папаху, а потом в подушку. Передо мной все время возникали то твое заплаканное лицо, то согбенная фигура мамы. Бывали минуты, когда мне это было настолько невыносимо, что я даже переставал плакать. Тайком передал записку Смыслову, чтобы он упросил своего дядю, профессора М.А. Дьяконова (Михаил Александрович — историк государственного права), похлопотать за меня. Подобно всем другим написал я прошения, адресованные петербургскому градоначальнику и в охранное отделение, доказывая, что пришел в университет по своим делам, был принципиальным противником забастовки и что у меня есть тому свидетели. Потребовал, чтобы меня допросили, разыскали и пригласили в свидетели профессора Дьяконова, Смыслова, Рыжова и Подлипкина.

Однажды утром вошел надзиратель и сказал, что пришла “барышня Святкина” и спрашивает, что сообщить жене. Я понял, как ты мучаешься, и такое отчаяние овладело мной, что я долго без чувств лежал на нарах. Потом ходил от окон к двери и от двери к окнам, шепча: глази мои, глази. Тогда я и объявил голодовку. Два дня совсем ничего не ел, тогда как вокруг меня ели, были навеселе и даже пели:

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пищей многих будет смерть…+ 


+ Потаенное “Предсказание” М.Ю. Лермонтова, написанное летом 1830 года, когда был убит родной брат его бабушки, севастопольский губернатор Столыпин.


К концу второго дня моей голодовки смотритель тюрьмы по телефону запросил охранку: “что со мной, таким-сяким, делать?”. Оттуда ему ответили: “пусть господин студент успокоится, за него хлопочет капитан гвардейского артиллерийского дивизиона Болецкий, им разрешено свидание”. О Константине Болецком (это бывший сослуживец моего отца) я и думать не думал, и знать его не знал, и очень удивился, что он принял участие в моей судьбе. Настроение мое улучшилось, но прошел день, а Болецкого, как не было, так и нет, а вместо него приходит в тюрьму приказ градоначальника, что арестованные студенты высылаются из Петербурга этапным порядком в места своего постоянного проживания, а пока переводятся в пересыльную тюрьму. Пришел в ужас: среди других фамилий в списке высылаемых была и моя. Я и так был измучен в тюрьме, а теперь меня хотят домучить этапом! Этап — это ужасная вещь. Он означает, что все свои вещи ты бросаешь на произвол судьбы, едешь под конвоем не три дня, а три недели, по дороге останавливаешься в крупных городах, таскаешься по тюрьмам в ожидании следующего этапа и везде зависишь от произвола солдат, которые доставят тебя в полицейское управление по указанному адресу, где сдадут под расписку родственникам.

Я заявил, что добровольно выходить из арестного дома не желаю, что меня смогут запихнуть в пересыльную тюрьму только силой прикладов. В тот же день я отправил Болецкому телеграмму. В охранке она пролежала всю ночь, и только на следующий день, в 12 часов дня, ее доставили по назначению. Через два часа Болецкий был в тюрьме. Он меня успокоил, попросил написать заявление в охранное отделение, ибо там сказали, что отдадут ему меня на поруки с условием, чтобы через 12 часов “этого студента” в Петербурге уже не было. Тогда он поехал к петербургскому градоначальнику, и тот начертал на моем прошении: “Если господин Россинский не виновен, ничего не имею против его освобождения”.

“Этого мало, — сказал ему Болецкий, — прибавьте, что ему разрешается не уезжать из Петербурга”. Градоначальник подумал и приписал: “И разрешаю ему остаться в городе”. С этой припиской мой спасатель помчался к начальнику охранного отделения, показал ему кукиш в кармане и приехал ко мне. Пока разговаривал со смотрителем тюрьмы, пришла бумага, что я освобождаюсь.

Болецкий уехал домой, а я собрал свою постель и пошел домой. Было уже пять часов вечера, когда дал телеграммы тебе и в Ананьев, а заодно побрился. Потом ушел исполнить поручения, данные мне товарищами, которых высылают из Петербурга, и к десяти вечера снова вернулся домой, где меня уже ждали Федя и Смыслов. Выпил с ними красного вина, потом они ушли, а я лег спать.

Какие могут быть сделаны тобой выводы из этого моего рассказа? 1). Попался я случайно. 2). Эти двенадцать дней равны двенадцати годам моей жизни. 3). Освободил меня Болецкий. Никто больше него за меня не хлопотал! Смыслов только тревожил всех, рассылая телеграммы, а от высылки меня из Петербурга выручил один только Константин Богуславович Болецкий.

Что же мне делать теперь, когда распоряжением министра народного просвещения Л.А. Кассо я исключен из университета? Его холопская душа без всякого дознания изгнала всех арестованных студентов. Теперь я бывший студент, но не унываю! Успех уже в том, что мне можно жить в Петербурге. Останусь тут до тех пор, пока не отменят распоряжения. Добьюсь, чтобы меня допросили, и неопровержимо докажу (виза проректора, запись в очередь) свою невиновность. Когда это свершится, Лев Аристидович [Кассо] пойдет на попятную. За меня будет хлопотать совет профессоров, а, по закону, студенты исключаются только тогда, когда с распоряжением министра согласно правление учебного заведения. Таким образом, не уеду из Петербурга до тех пор, пока не буду восстановлен. Обыска у меня не было, все твои письма спрятаны, буду бороться. Скоро приедет папа, он мне поможет. А сейчас я поеду к Болецкому посоветоваться относительно наших дальнейших действий. Он больше всех для меня сделал, ибо отец дал ему из Одессы телеграмму, чтобы он меня разыскал и похлопотал об освобождении. Тогда Болецкий и поехал узнать, где это я нахожусь, на мою квартиру. Прошу тебя написать ему теплое письмо с благодарностью за участие в моей судьбе. Его адрес: СПб, Кавалергардская улица, дом 5, квартира 18. Жена его — Ксения Юлиановна.

Я устал писать это письмо, дорогая, но оно должно тебя успокоить. Завтра напишу другое, преисполненное нежной ласки. Не вини меня. Все это — жизнь! Целую страстно твои губы и нежно-нежно — твои глази!

14 февраля

Милая, успокоилось ли твое сердечко? Боже мой, как подумаю, что ты волновалась и эти волнения отразились на твоем здоровье, становится грустно. То, чего я так остерегался, досталось тебе: слезы, заботы. Не знаю, какими ласками смогу теперь утешить тебя. Мне хочется, чтобы твоя любовь была бы не только любовью волнующейся, а была бы понимающей любовью! Чтобы твои письма не упрекали меня ни в чем, чтобы ты поняла все, что я пережил! Если вышлешь хотя бы один упрек, это будет похуже тюрьмы и перестанет называться любовью...

Я дал себе слово не участвовать в студенческом волнении и сдержал свое слово: не принимал в нем участия. А если бы принял, не попал в тюрьму, ибо пробился бы с товарищами сквозь цепь полицейских. Был бы осторожен и сохранил свою свободу. Но ради тебя я отстранился от всего, ради тебя был противником забастовки. Поэтому был спокоен и не побоялся идти на встречу со Шляпкиным туда, где происходила травля студентов. Я не был трусом, не сидел дома, когда университет мог закрыться. Именно поэтому я должен был поспешить со своими делами. И студенты тут ни при чем, не обвиняй их, не повторяй чужих лживых слов. Студенты не виноваты, когда им не дают возможность излить человеческую свою скорбь по Льву Толстому. Не виноваты, когда их профессоров доводят до такой степени унижения, что они выходят в отставку. Не виноваты, когда им затыкают рты, а их товарищей ссылают и высылают. Не виноваты, когда бьют нагайками и топчут лошадьми, вешают и расстреливают людей. Не виноваты, потому что им не дают спокойно заниматься науками предсмертные хрипы, раздающиеся по всей России.

В чем же, спросишь, причина возникновения студенческого движения, кто виновен в его разгроме и повинен в том, что даже и такие, отстранившиеся от всего люди, как я, сажаются в тюрьмы? Единственная тому причина — весь этот строй, который порождает истязателей, рабский строй, который поддерживает твой отец и все, власть имеющие над кем бы то ни было. Туда обращай свои упреки, свое негодование, свою ненависть! Там отличишь овец от козлищ!

Последние пять тюремных дней нас выводили на прогулки. Это было самым тягостным. Маленький садик в шесть аршин длины и в три аршина ширины, посредине три кустика засохшей смородины, а вокруг — высокий забор, утыканный гвоздями, и два часовых. Нас выводили по восемь человек, и мы “гуляли” минут по двадцать. Топтались на одном месте. Но не это было тягостно. Над нами было прозрачное голубое небо, из-за облаков выглядывало солнце. Мы слышали звонки трамваев, гудки фабричных труб — все звуки города, которых не было слышно в вонючей камере. Мы дышали свежим воздухом, но это было для нас самым большим истязанием! Кругом все таяло, бежали ручейки, воздух ласкал наши желтые щеки… А потом нас уводили в смрадную камеру, где мы задыхались от своих же испарений. Напоминание о свободе было самым тяжким в нашей тюремной драме.

Когда меня выпустили из-под стражи и я шел со своей подушкой по Большому проспекту, у меня кружилась голова. Все кругом таяло, дворники метлами сметали лужи, колесили на своих колесах извозчики... Мне казалось, что это я проснулся после летаргического сна и прошло уже много лет. Мне не верилось, что я иду к себе домой. Представилось, что я постарел за двенадцать дней на двенадцать лет! Но для чего-то нужно было, чтобы, искупавшись в мертвой воде тюрьмы, вдруг окунулся я в живую воду весны?.. Пока я бодр, буду бороться за свои права, а устану, приеду к тебе, моя нежная. Был вчера в министерстве просвещения. Узнал, что министр не принимает (опасно!), а товарищ министра сможет меня принять только в четверг. Если университетских занятий не будет и после того, как я добьюсь своего восстановления, то я к тебе, радость моя, приеду 15 марта.

Из 25 рублей, которые ты мне прислала, Смыслов издержал на твое успокоение и мое прокормление девять рублей. Поэтому осталось только 16 рублей. Куплю себе новые ботинки, ибо старые в тюрьме изорвались на самом видном месте. Вот и все, что хотел написать твой Настрадамус.

16 февраля

Купил себе ботинки. Прочные и удобные. На пробках, для мягкости шага. Ты не будешь сердиться, если скажу, сколько заплатил? Не сердись — 13 рублей! Потом сходил в Егоровские бани. Смыл с себя всю грязь, что наросла в тюрьме; никогда еще так хорошо не мылся. Вообще, теперь я очень забочусь о своем теле: обливаюсь утром водой, а вечером обтираюсь одеколоном. Так приятно быть чистым!

Здесь уже тепло, прилетели грачи, говорят, что сегодня даже видели жаворонка. Видишь, с какой чепухи начал я письмо! Но теперь, после двенадцатидневных терзаний, появилось у меня безоблачное настроение, хочется нежно гладить все твое тело, перебирать пушистые волосики, впиваться губами в лепестки твоих грудей, хочется всем телом прижаться к тебе, влиться в тебя! Ты не сердишься, что говорю это? Не сердись, мы целомудренны, но и у нас настанет праздник сладострастия!

Олюня, любовь моя, знаешь ли ты, как я люблю тебя? Хочу валяться у твоих ног, целуя их пальчики, обнимать колени, с головой утонуть в волнах твоих грудей. У меня кружится голова, когда думаю я о царевне своей весенней!

Обедаю пока у Смыслова, но скоро снова буду питаться в Польской столовой, ибо удовольствие кормиться пищей, которую готовит его кухарка, обходится дорого: 15 рублей в месяц. У “барышни Святкиной” после освобождения еще не был. Как-нибудь зайду отблагодарить; она принесла мне в арестный дом яблоки. Завтра пойду к товарищу министра хлопотать о своем деле.

Прости за короткое письмо. Но пусть и оно тебя согреет, пусть твердит одно, одно и то же: люблю, люблю, как никогда не любил, свою нежную голубку, которую никто так не любил и не будет любить!

16 февраля, вечер

Милая, чрезвычайно тревожусь за твое здоровье. Мне кажется, что ты снова похудела, забросив свое лечение. Не обижай меня, пожалей: продолжай лечиться! Лежи побольше, не вставай, ешь яйца, пей каждый день молоко. Прошу тебя обо мне не думать, не волноваться, а всецело обратить внимание на себя, на свое здоровье. Если ты действительно меня любишь, ты подаришь мне великое счастье видеть тебя пополневшей, спокойной. Только твое здоровье осчастливит меня. Лелей себя, ухаживай за собой и не забывай меня!

С тех пор, как я выпущен из тюрьмы, к нашему дому приставлен тайный агент, который трется у ворот и преследует по пятам всех, кто выходит из квартиры. Смыслова это забавляет (с Федей мы “всерьез” полагаем, что по ночам они с Ираидой “делают бомбы”), а мне теперь уже не страшно: у меня здесь ничего нет. Подпольные газеты сожжены, письма твои и мои рукописи спрятаны. Милости просим! Но, думаю, не пожалуют, ибо Болецкий сумел, наверное, убедить охранное отделение в том, что я самый благонамеренный человек. Завтра утром пойду лицезреть товарища министра. Если ничего не выйдет, дождусь папу, чтобы довершить это дело с помощью старинных его связей. О судьбе своей не беспокоюсь. Добыть себе средства к существованию я сумею в любых условиях, при любом гос[ударственном] строе. Когда сидел в тюрьме, был полностью уверен, что навсегда распрощаюсь с университетом. Уже тогда думал, как теперь приедет в Ставрополь “бывший студент”? Для одних это прозвучит, “бывших студентов” хорошо принимают в городах, где имеется думающая интеллигенция, там они всегда в моде, а в каком-нибудь Царевококшайске... Воображаю, как теперь примут меня твои родители! Форменные пуговицы и студенческая фуражка импонировали им, когда выдавали замуж свою дочь. И вдруг: бывший студент — медь звенящая, кимвал бряцающий! Так ведь, глядишь, и сбудется мамино предостережение судьбы моей на колотырном поприще Fatherlandischer Literaturwissenschaft.* 

Я уже размышлял, как нам устроиться, и решил: если не вернусь в университет — поеду, заберу свою Олюню и уеду с ней в Ананьев, где утешат, поделятся последним, где живут исстрадавшиеся, но чистые сердцем люди. Думаю, папа найдет мне в Одессе какое-нибудь место, а я потом пристроюсь к местным газетам. Ведь есть же люди, которые и без высшего образования хорошо зарабатывают! Беды мучат, да уму учат. Нужно жить, но только не в Ставрополе! Туда я “бывшим студентом” не поеду, а только восстановленным в своих правах. Случись иное, уеду в Ананьев. Но ты все же не бойся, родная, что меня не примут. Теперь-то примут, я об этом уже и не думаю. Ведь все это я говорил, как о тюремных своих думах. Все это исполнилось бы только в том случае, если бы меня отправили к тебе по этапу.

20 февраля

Моя милая, любимая, вчера вечером вместе с Федей проводили мы Смыслова в Сердоболь, где ему предстоит разработка карьера на берегу Ладожского озера для облицовки гранитом стен здания нового Торгового банка на Невском. Грустно провожать людей, когда они уезжают. После третьего звонка Смыслов обнял меня, перекрестился, перекрестил Федю и вдруг поцеловал его. Тот смутился. Бледный, как полотно, стоял Смыслов в окне вагона. Почему-то его не пришла провожать Ираида. Долго бежали мы рядом с поездом и махали фуражками. Поезд ушел, какое-то время виднелись красные огоньки последнего вагона, но потом и они исчезли. Молча возвращались мы по платформе, вспоминались мне все другие проводы, избороздившие мою жизнь тяжкой чередой. Много их было в моей жизни! Вспомнился папа, как бежал он в летнем своем пальтишке за поездом, увозившим меня впервые в Петербург. Да, теперь я, наверное, постоянно буду иметь дело с вокзалами и поездами. Через пять дней приедет папа. Буду его встречать, потом провожать, а затем и сам уезжать. Такова жизнь человеческая…

Проводив Смыслова, взяли извозчика и поехали к Феде, он тут живет у своих родственников на Перинной линии. Пили чай, читая запрещенные письма Льва Толстого о смертной казни, потом вообще стали просто говорить об этом художнике слова. Спорили, он мне говорил о Толстом, как о политике, а я ему, как о художнике. Соглашаясь со мной, Федя утверждал, что величие Толстого в том, что он умел сопрягать изображаемое, на что я ему возражал, говоря, что его главная заслуга в умении подсмотреть происходящие с людьми внутренние превращения, считая, что это — самая трудная задача искусства.

Между прочим, мой двоюродный брат Юрий Жилинский, студент-медик Московского университета, рассказывал мне прошлым летом, когда он “зашел” к нам в Ставрополе по дороге на Кавказ, что прошлой осенью он побывал в Ясной Поляне у Льва Толстого и говорил с ним о том, что…+ 


* Отечественного литературоведения (нем.).

 + Помнишь, как этот чудак-человек, помешавшийся на немецких сказках, приветствовал меня при встрече? Чем-то наподобие: “Guten Tag, kamerad, gelt, du sit-zest da und besiehst dir die weitlaeufige Welt? Ich bin eben auf dem Weg dahin und will mich versuchen. Hast du Lust, mitzugehen?..” — Здравствуй, приятель, что ты сидишь тут и разглядываешь белый свет? Я вот иду поискать счастья, не пойдешь ли ты со мной? (нем.).


Впрочем, зачем тебе все это? Скажешь, опять вместо письма вложил в конверт отрывок из какого-то своего реферата. Прощаясь, Федя дал мне читать небольшую, но очень интересную статью “Лев Толстой, как зеркало р[усской] р[еволюции]”. Прочитал и переписал. При первой же возможности постараюсь переслать этот манускрипт тебе. Постарайся хранить его подальше от посторонних глаз… Третьего дня, когда заходил к Святкиной и не застал ее дома, подруга, которая с ней живет, сказала, что Анюта собирается выехать в понедельник. Просил передать, чтобы зашла сегодня вечером. Приходила, уезжает послезавтра. Передаю тебе с ней “рукописную” свою посылочку.

Вчера, чтобы развеяться, сходил днем на выставки картин: сначала в Союз русских художников, а потом в Товарищество передвижников. Шел, а на улицах таял снег, хлюпали по мокрым рельсам трамваи. Воздух был вроде бы свежий, но холодный ветер проникал сквозь одежду. Ведь это самая опасная погода для легочных больных! Вспомнилась наша прошлая весна и ты, моя голубка! Сонно бродил по выставочным залам. Все — одно и то же, одно и то же!

Домой, где Смыслов меня давно уже ждал на блины, вернулся я с распухшей головой. Взял и распечатал только что принесенное твое письмо, прочитал его с волнением и кинулся на телеграф. Послал тебе телеграмму. Когда вернулся, пришел Федя, а недовольный мною Смыслов уже укладывал свой чемодан. Молча съели блины. Смыслов был угрюм, а я был мрачнее тучи, заразили этим бедного Федю. Потом он поехал проводить Смыслова на вокзал, я сел писать тебе письмо, а когда его написал и отправил, вскочил в трамвай и поехал на вокзал, чтобы успеть к отходу поезда.

Как отнеслись мама и папа к моему отчислению? Так ли, как я предполагал? Вероятно, они твердят одно и то же: ах, зачем мы выдали замуж свою дочь?! Да? О, Боже! Они, вероятно, на все, что случилось со мной, прежде всего, посмотрели с точки зрения возникшей необходимости помогать мне еще один год? О, если бы они смогли оказать мне одно только свое сочувствие… Ничего другого мне от них не нужно! Да и про это я только так пишу, ни на что и не кого не надеясь. Да, выпало на мою долю одно испытание, но будут в моей жизни и другие, более серьезные, поэтому нужно закалять себя, чтобы не сгинуть в этом море житейском.

Теперь так хочу тебя видеть, что, даже если начнутся занятия, а меня примут обратно, приеду к тебе. Вообще, ты напиши, как мне поступить. Если меня примут и начнутся занятия, а я в начале марта к тебе приеду, то, очевидно, потеряю весь март. Впрочем, все должно вскоре выясниться, все зависит от того, возобновятся ли занятия. Скорее всего, что нет. И вернее всего то, что я тебя увижу 10 марта. Поэтому успокойся, милая, и жди меня. Если мое возвращение в университет отложится до осени, я приеду к тебе, и мы вместе поедем в Ананьев. А если все устроится, то в Ставрополе я пробуду до Пасхи, а после уеду немного погостить в Ананьеве. Но все это только предположения. Теперь же прошу тебя об одном: пойми, что все обошлось благополучно. Люби меня по-прежнему, поэтому спокойно жди меня и радуйся, что скоро увидишь меня. Веселись и пой свои милые песенки о свободе! Помню я один такой куплет из вашей “гимназической”:

Мне надоела ужасно гимназия

Очень и очень давно.

Эти учения — просто мучения.

Зачем же страдать суждено?

Вот, например, наш учитель словесности,

Слушать противно его,

Мне он твердит о труде и о честности,

А о любви — ничего…

Вечером зашел Федя, и мы поехали проветриться на острова, где все было в искрометном снегу, длинные аллеи тянулись к морю, а над ним изливала свой серебряный свет холодная луна. Я нашел подкову, говорят, это к счастью. Мы долго шли и молчали, завороженные унынием величавой зимней природы. Побродили часа три, потом стали возвращаться обратно. Возвращались пешком. Шли, шли и пришли туда, откуда веяло фабричной гарью, а под желтыми фонарями ожидали путников ночные валькирии…

24 февраля

Милая Олюня, премного тебе благодарен за то, что утешила. Получил твою телеграмму, и стало мне так хорошо! Хочется поскорее прижать тебя к своему сердцу, заласкать, зацеловать, защекотать. Поскорее бы увидать твои глази, услыхать твой смех, выпить сладость твоего поцелуя, опьяниться ароматом твоего тела! Мне было так хорошо от твоей телеграммы, что сперва я поехал в Польскую [столовую] пообедать, а на обратном [пути] зашел в Кунсткамеру посмотреть на папуасов, привезенных с острова Новая Гвинея.

Представляешь, два дикаря нагишом сидят там на плетеных стульях, а господин в черном фраке рассказывает всем про их обычаи. У дикарей очень стройные бронзовые тела с безобразными головами. Сквозь ноздри они проделали себе дыры и воткнули в них острые клыки диких кабанов. Из кабаньих грив сделаны их пояса, прикрывающие греховные места, но они мало этим смущаются, то и дело почесываются там, где не следует, чем весьма шокируют шикарных дам, приезжающих на них посмотреть. Все трое (один болен) — из племени людоедов “кая-кай”, самого кровожадного в мире. Тела их расписаны красными и белыми красками, ожерелья сделаны из зубов убитых животных, в длинные спутанные волосы вплетены перья райских птиц. На ушах висит такая масса колец, что мочки оттянулись до плеч. Они пробудут в Петербурге неделю, а потом их отвезут в Голландию на всемирную выставку (людоедов?). Говорят, интересно слушать пение этих людей каменного века (они все делают из камня), отставших от нас в своем развитии на несколько тысячелетий. Но они все время, пока я на них глядел, почему-то молчали.

Потом пришел домой и занимался русской палеографией. Вечером пришел Федя, и я с ним долго разговаривал о его личной жизни. Он до сих пор страдает, ибо его Инна выходит замуж, а поэтому он решил открыть ее жениху глаза на прошлую свою с ней связь, желая предотвратить ее легкомысленный брак и т. п. Как бы я ни старался, все равно не смогу всего этого разъяснить, ибо это “возвышеннее” всех моих дарований. Qualis artifex pereo — какой художник во мне погибает! Когда-нибудь все же попробую это описать…

В ответ на какое мое письмо ты прислала телеграмму? Скажи мне правду: ведешь ли себя нормально, лежишь ли большую часть дня, ешь ли яйца, пьешь ли парное молоко? Я не устану тебе повторять: ради нашей любви береги себя, поправляйся, полней! Боже мой, неужели ты похудела?! Быть может, тебе будет лучше, если я приеду к тебе? Но все это выяснится в недалеком будущем. Сегодня уже 24-е, а папы все еще нет. Не знаю, что и думать. День подожду и сделаю запрос о выезде. Ведь сегодня или завтра он уже должен быть в Петербурге.

Ну, вот и выглянуло над Васильевским островом солнце! Оживаю под его лучами, как “в глуши расцветший василек”. Спасибо, родная, за телеграмму. Страстно прижимаю тебя к своей груди, целуя твои губы. Будь бодрой, веселой и стойкой. Будь достойна своей любви!

25 февраля

Удивляюсь, почему это до сих пор не приехал папа. Боюсь послать домой телеграмму, чтобы не напугать маму. С нетерпением жду его, бедного, усталого, старого… Поседевший человек с благородными порывами, он так мне дорог! Редко встречаются такие люди, а скоро их и совсем не будет.

Положение мое без перемен. Был вчера в министерстве, разговаривал с одним чиновником, заведующим отделом высших учебных заведений. Он сказал, что все наши прошения выделены особо, но лежат без продвижения к рассмотрению, ибо будет образована специальная комиссия, которая представит свои соображения в совет министров. Все это выяснится на будущей неделе. Пока же советовал мне ничего не предпринимать и ожидать решения в Петербурге, так как могут вызвать во всякое время для дачи личных объяснений. Скорее бы приехал папа, он бы ускорил это дело! Дал бы у дверей серебряный полтинник на чай, и перед ним распахнулись бы настежь все двери, а его самого величали бы “вашим превосходительством”. Представляю, что было бы, если бы он созвал в Петербург своих друзей, георгиевских кавалеров, и они пришли бы в министерство просвещения.

“Ваши превосходительства, пожалуйте-с!” — высокие двери между громадными кариатидами растворяются, швейцары перегибаются пополам и “бывший студент”, окруженный боевыми соратниками отца, по широкой мраморной лестнице гордо вступает туда, где написано: “вход воспрещается”. Важно входит в кабинет со своим портфелем под мышкой, а навстречу ему уже встает из-за стола чиновник во фраке, протягивает холеную свою руку, любезно усаживает в мягкое кожаное кресло, заводит разговор, а студент тем временем про себя думает: “Вот, если бы со мной были так любезны, когда выгоняли из университета и сажали в клоповник!”. Окончен разговор, двери услужливо распахиваются, согнутые под прямым углом спины: “До свидания, ваши превосходительства, премного благодарны-с!”. Студент прощается со своими ангелами-хранителями, вдыхает полной грудью морозный воздух и тихо шепчет, имея в виду вообще чиновников: чтобы им всем пропасть!..

Хороша картинка? А что мне еще остается делать, когда я сегодня так жду своего папу? Начинаю нервничать. И от тебя не получил писем. Сходить, что ли, в какую-нибудь галерею? Был вчера вечером у Феди. Он читал мне в своих переводах с английского стихи нежного Шелли, а я все думал и думал о тебе. Потом возвращался к себе в полночь через Николаевский мост, опять какие-то мокрохвостки назойливо зазывали меня куда-то…

Шел по Васильевскому и мечтал о твоих глазах, черных и глубоких, как жаркая летняя ночь, о твоих губах, бледно-красных, как розовые кораллы, о твоих грудях, белоснежных, как расцветшие розы. Мечтал о душистых розах своей любимой, об алых лепестках ее юных сосков. Склонял свое лицо в аромат пышных роз, в нежно-снежную волну этих чудных цветов, прикасался губами к алым каплям, окрасившим их лепестки огнем жгучей страсти…

Не подумай, что я старался. Это “стихотворение в прозе” как-то само собой пролилось из души. Для тебя. Да, была и у нас весна, когда тоже тарахтели по булыжникам железные колеса дрожек... Помнишь, как под сводами церкви во имя Трех Святителей на 6-й линии торжественно прозвучало весной: Обручается раб Божий Георгий+ рабе Божией Ольге++ во имя Отца, и Сына, и Святого Духа... И будут двое одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть.


+ Арнольд (во крещении — Георгий) Россинский — подпольная кличка “Нолик”.

++ Ольга Зыбелина-Россинская — домашнее прозвище “Олик”.


Сладкие алые лепестки твоих грудей нежно целую, горячо ласкаю зыбкие волны белых роз. Вспоминай меня, твоего поэта и свою любовь.

26 февраля

Ну вот и слава Богу, что ты успокоилась! Несказанно рад этому, поэтому могу тебя и еще успокоить. Во-первых, совершенно здоров, а во-вторых, обедаю я не в студенческой столовой. Последние дни дома перестали готовить, ибо Смыслов уехал, поэтому обедаю в Польской [столовой]. А когда приедет папа, для нас двоих снова будут готовить, но папа еще не приехал, и мой отъезд откладывается, на несколько дней. Вчера получил его телеграмму: Отпуск затормозили. Выеду первого. Умоляю ждать. Приезд телеграфирую. Таким образом, он приедет 3 марта.

Опоздание папы и медленное продвижение прошения заставляют меня прожить здесь лишних пять дней. Нам ли печалиться? Мы ждали так долго, подождем и еще пять дней. Выеду 11-го, так что в Самаре, самое позднее, буду 15-го.

Волга вскроется? Об этом не надо думать. Проедем кругом 20–30 верст. Авось, лошадки довезут! Будет множество вещей, а через два месяца придут еще два ящика с книгами. Впервые со вкусом украсим свою комнату (найдется ли такая?). У нас будет своя библиотечка, масса гравюр, альбомов и фотоснимков. И будем вместе читать и играть, думать и дурить. Погоревать еще успеем! Я буду серьезно и регулярно заниматься, а вместе мы будем лелеять свои тела. Окружим друг друга заботой. А пока буду сам, даю тебе честное слово, постоянно заботиться о себе. Хочешь этого? Пожмем же крепко друг другу руки и честно поглядим друг другу в глаза. Я не боюсь за себя. Я даже окреп. Только иногда вдруг навертываются слезы. Не от горя, а от светлой печали. Сейчас вот получил от тебя письмо и в нем — почтовую марку. И от вида этой марки навернулись слезы. Это слезы любви. Но ты, пожалуйста, не плачь даже такими слезами. Вид заплаканных глаз сведет меня когда-нибудь с ума. Вот и сейчас вспомнил я твои глази и едва удержался от слез.

28 февраля

Ну что, моя голубка, все еще не перестала тревожиться?.. Только начал эту фразу, как принесли твое письмо, и у меня гора с плеч свалилась! Ну вот и слава Богу! Как же мне хорошо сейчас! Как бы я расцеловал тебя! Ты не врешь, что не похудела? Если увижу тебя пополневшей, радости моей не будет конца! Очень рад, что ты теперь так любишь пить молоко, но еще более рад, что перестала носить свой серебряный браслет. Я ведь тебя ревновал к нему. Конечно, любая ревность — недоверие самому себе, но я постоянно ревную тебя ко всем вещам, которые не связаны со мной. Мне было неприятно, что ты носишь браслет, подаренный кем-то другим. А теперь его чары сгинули, и от этого мне стало очень хорошо!

Береги себя в эти талые дни. Помни, что такие дни — самые опасные. Главное, не распахивайся на улице, одевайся теплее и держись подальше от ручьев. Пусть весеннее солнце украсит нежным румянцем твои щеки! Пусть оно согревает тебя, вдыхает жар страсти в твое тело! Когда солнце греет, цветы расцветают. И ты, мой весенний цветок, расцветай под солнцем! Вот тебе мой наиразвесеннейший завет.

Не знаю, какие ткани имеешь ты в виду. Скажу только, что в Петербурге сейчас все носят исключительно черное. Черное с различной отделкой. Дамы ходят в черных шелковых платьях. Кофточки тоже почти у всех шелковые. Платья без воротников, с открытой шеей, отделаны золотом. Вчера побывал я в Академии наук на торжественном заседании памяти Тараса Шевченко и видел там уйму дам, разодетых в черный шелк и шерсть. Бахрома, золотистая или белоснежная, на рукавах и у шеи. Юбки, как и полагается, узкие, но до неописуемых пределов еще не дошли. В академии было такое столпотворение, что толпа там не поместилась в зале, из которого постоянно выводили дам в полуобмороках. Самой лучшей оказалась речь киевского профессора П.И. Житецкого, сегодня она напечатана в газете “Речь”. Между прочим, помнишь, мы искали “Кобзаря” для папы? Оказывается, издание, которое ему подарено, конфисковано. Недавно вышло новое, но из него по требованию цензуры выброшено 14 стихотворений и 390 различных строк. Я все же купил себе это издание (за 60 копеек); мне пообещали достать полное собрание “Кобзаря”, я впишу пропущенные строки и добавлю стихотворения (самое лучшее — “Мария”), выброшенные цензурой. Как подумаешь, что у нас можно читать лишь то, что издается con licenzia de superiori*, дух захватывает. И при жизни травили великих людей, загоняя в могилы, и после смерти глумятся над их произведениями! Не история литературы, а сплошные полицейские в виде кладбищенских надгробий!

1 марта

Дорогая моя, вот и наступил первый весенний день! Как хотел бы я теперь, чтобы вернулось ко мне мое детство, а в груди моей вновь запели весенние голоса! Помню, как восторженно встречал я каждую весну, ходил десятилетним по талому снегу, прислушиваясь к напевам ручьев. Ах, если бы вернуться в детство! А то душа моя словно бы обросла толстой картофельной кожурой и теперь совсем непроницаема для весенних звуков. Укромный уголочек они все-таки отыскали во мне, но неужели я так рано состарился?.. Нет, не буду наводить на тебя скуку! Ты думаешь, мне очень грустно? Грустно мне всегда, даже когда я смеюсь. Пусть миновало детство, пусть пройдет весна! Настанет лето, а вместе с ним — полный наш расцвет! Поэтому тебе совсем не нужно слышать этот мой погребальный звон. Ведь ты, моя весенняя царевна, и есть моя весна! Ты для меня — радости самой весны! Ты обогреваешь мою жизнь и даришь мне все весенние цветы и запахи. Да, моя любовь?

Сюда к нам тоже пришла весна, и все здесь почти растаяло. Все здесь, как и полагается: извозчики на колесах, а дворники с метлами… Получила ли ты мое письмо об островах? Жаль будет, если оно пропадет. После той нашей с Федей прогулки у меня сами собой стали складываться стихотворные строки:

Здесь, одинокий, при лунном сиянии

Часто люблю я бродить,

Мне вспоминаются наши свидания,

Впрочем, их трудно забыть…

Федя считает это хорошим окончанием романса “Белой акации гроздья душистые”, которого никто толком не знает. Но он в этом ничего не понимает, поскольку слово “впрочем” совсем не поэтическое, хотя у него в этом месте на гитаре восхитительно получается некое “дррын-нь!..”

Получила ли ты письмо о белых розах? Я так хочу, чтобы ты прониклась его поэзией. Всего я послал тебе после освобождения 10 писем, а от тебя получил 15 писем и 7 открыток. Те, которые приходили во время тюремной моей отсидки, сохранились. Они — единственное, что читал я в арестном доме. Их туда мне передал Болецкий. Ты спрашиваешь о Подлипкине? Я уже писал тебе, как этот “химик” поссорился с Федей за день до объявления забастовки в университете и сразу же куда-то пропал. Сбежал как раз накануне студенческих арестов. Перед этим я с ним тоже совершенно разошелся. Это он устроил мне одну пакость, после которой я долго еще не смогу опомниться. Расскажу, когда приеду, а сейчас об этом и вспоминать не хочу. Длинная история. Произнесу лишь слово, которым Федя его обидел. Не уверен, что поймешь его значение: провокатор.*+ 


* С соизволения властей (лат.).

*+ Часть страницы, где, вполне возможно, имелось примечание, оторвана.


Забастовка, вопреки газетным прогнозам, продолжается. Почти все студенты разъехались. Занятия с десятком выродков — никакие не занятия, а самый обычный фарс. Нормально идут занятия только в Киеве и в Одессе.

Постоянно мечтаю о тебе. Утром, когда я просыпаюсь, тоскую, что не могу залезть к тебе под одеяло, прильнуть к твоему разгоряченному сном телу, покрыть поцелуями твой животик, положить свою голову на твои нежные груди и ласкать твои пушистые волосики между ногами! Тоскую, что не могу сжать тебя в объятьях, проникнуть внутрь и сделать все, что надо (твое выражение!). Мне хочется, чтобы, получив это письмо, ты думала только о моих ласках и моих поцелуях, о моем тянущемся к тебе теле. Забудь обо всем сегодня и думай только обо мне. Почувствуй мои жаркие поцелуи на своих грудях, на твоем животике! Целую горячо и нежно твои губы и твои глази, ласкаю твои волосики, желая поскорее залезть в самую их глубину и оросить!

[прошел год]

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДВЕНАДЦАТЫЙ ГОД

1 марта

Милая, родная моя, никогда еще так неприветливо не встречал меня Петербург, никогда еще я не был здесь таким одиноким! Меня сразу же охватило отчаяние. Думал, здесь все еще стоят бодрящие морозы. Ничуть не бывало! Снега нет и в помине, повсюду слякоть, моросит дождь, небо затянуто тучами. Приехал я вчера в 11 часов утра. Сдал вещи на хранение, бросил тебе открытку и поехал на Васильевский остров. Поиски комнаты начал с 1-й линии, а когда шел по Среднему проспекту, навстречу попалась Ираида Смыслова. Поздоровались и разговорились. Главная их новость: родилась дочь, назвали Елизаветой. Оказывается, они думали, что экзамены я буду держать только осенью. Проводил ее до остановки трамвая, попрощались, и я отправился на свои поиски далее, обошел все линии вплоть до 14-й включительно, но свободных комнат нигде не было, а те, что сдавались, оказывались очень дороги. С каждым годом здесь все дорожает! Из того, что видел, подходящей показалась одна на 6-й линии, на пятом этаже. Пообещал зайти вечером, а сам, усталый, поехал на Невский в столовую. После обеда ненадолго зашел к Феде, застал его за книгами, он готовился к реферату. Счастливец! У него всего лишь один экзамен весной. Так увлечен работой, что забывает обо всем в мире. А я, пребывая в обычном своем элегическом настроении, искал сочувствия.

Вечером Федя куда-то ушел по своим делам, а я снова отправился на Васильевский, где опять зашел на 6-ю линию. Хозяйка сказала, что комната освободится утром. Хотя и не понравилась мне эта комната, другой не было, а дешевле не найти. Сказал, что утром перееду. Долго думал, где переночевать. У Феди — негде, пришлось пойти к Смысловым. Приняли радушно, напоили чаем, постелили мне белье на кушетку, и я уснул. Утром перевез с вокзала свои вещи и немного устроился, только не развесил наши фотографии. Комната, как я уже говорил, на пятом этаже. Очень большая, но неуютная. Окна выходят на крыши. Письменный стол, шкаф, стол для еды, этажерка, кушетка. Правда, подниматься слишком высоко: восемь лестничных пролетов! В месяц — 23 рубля. Это и недорого, но ничего другого не было. Была одна комната, за 20 [рублей], но с провалившимся полом.

Никогда еще так не тосковал я по тебе, как сейчас. В моем чемодане случайно оказались твои летние вещи, воротнички и коробочки. Перекладывая их в желтую коробку, плакал над каждой, а самые мелкие вещицы, карточки визитные, моточки ниток для вязания, убрал в ящик письменного стола. Совсем отвык быть одиноким. За последние месяцы, проведенные в Ананьеве после нашего переезда из Ставрополя, я привык к домашней обстановке, а теперь снова очутился один в чугунно-каменном городе, где уже не буду по утрам читать с папой газету и по вечерам пить вместе со всеми душистый чай… Теперь опять буду засиживаться с толстенными книгами до глубокой полночи, стану опечаленным укладываться спать, понимая, что самые близкие мне в этом мире люди блаженно почивают далеко-далеко… Слишком уж понадеялся я на свои “исполинские” силы. Дома всех утешал, а теперь, ах, если бы хоть кто-нибудь утешил меня, обезоленного!

Олюня, пиши чаще. Сейчас в Петербурге мне все напоминает о наших прогулках: 6-я линия, магазины, каждый камень на Васильевском… Не трать пока денег. Может быть, тебе нужно будет снова приехать сюда. Нет, это невозможно! Опять нельзя будет лишний раз пошевельнуться в постели, и в такую погоду! Хорошо, что ты осталась в Ананьеве и не будешь кашлять от сырости! Поживи пока там, возлюби моих папу и маму, помни, что это самые дорогие нам люди. Люби их, утешай. Не обижай их, и сама не обижайся на них, не спорь с ними, не осуждай по мелочам. Скажи папе, чтобы он не курил ночью и продолжал принимать карлсбадскую соль. Бедный, он так расстраивается из-за меня. Хоть бы он поскорее сюда приехал по своим пенсионным делам. Мне будет гораздо легче в ожидании того, что он скоро приедет. Буду его ждать, а самому хочется приехать к вам на Пасху! Не знаю, позволят ли экзамены. Если подготовлюсь к трем первым, приеду на неделю. Увидеть вас, это теперь моя единственная предпасхальная мечта!

Я так волнуюсь за своих стариков. Они, как и все, конечно же, имеют свои недостатки, но ты должна согласиться, что это очень хорошие и чуткие люди. Ты знаешь, как тяжела была их жизнь, как много раз им заглядывала в глаза сама смерть. Знаешь, какой ужас они испытали, потеряв дочерей, умерших во младенчестве. Жизнь их может каждое мгновение прерваться, они доживают, быть может, последние свои дни, ибо слишком много отдали мне своих сил. Ты знаешь, что тебе они ничего плохого не желают, им только хочется, чтобы ты стала еще добрее. И тебя, и меня они любят больше всех. Они больные и несчастные, поэтому к ним надо с особой осторожностью относиться, а ты забываешь про это и помнишь только, что они тебя когда-то давным-давно “обидели” тем, что не давали своего согласия на наш брак. Когда это было, а ты все еще продолжаешь злиться…

О, зло зла злее, злая жена! Не пугайся, ибо сия тирада не мною выдумана, а впервые осмелился ее вымолвить некий древний книжник, отважившийся сочинить пространное “Отеческое предание к сыну о женской злобе и о сыновней доброте”. Увы мне, злая жена! Со злою женою спасения не добыти, а горя не избыти, чти и славы не получити. Жена бо злая ни пророка стыдится, ни святителя срамляется, ни седин чтит. Это я обнаружил в своих бумагах сочинение одного киевлянина, которое было мне подарено во время приезда профессора В.Н. Перетца со студентами своего семинария.

Ну, вот, кажется, выговорился, и стало мне легче. Пусть и тебе будет легко. Не стесняйся лишний раз подойти к папе или маме, когда им грустно. Подойди, поцелуй их, утешь, развей их тоску. Сделай это, родная, и тебе самой будет радостно и легко. Пиши мне почаще и думай обо мне всегда. Как ты спишь, что поделываешь? Вот бы получить письмо с известием, что все вы здоровы, как бы мне стало легко!

Пусть мама не отворяет по всему дому форточки, не выбегает полуодетая на кухню, не выходит в сырую кладовку. Пусть поскорее приезжает папа, и мы здесь решим, как мне быть насчет Пасхи. Все будет хорошо! Только бы не возвратилось ко мне безвольное отчаяние, которое сжигало меня в Петербурге накануне нашей свадьбы! Если оно возвратится, я уже не смогу выдержать экзамены. Милая, я забыл в Ананьеве твои фотокарточки, поэтому будь добра, возьми из альбома ту, что получше, сделай надпись и вышли мне заказным письмом. Здорова ли? Теперь тебе необходимо набираться сил, а ты все время болеешь. Уже подумываю, что ты снова серьезно больна, ибо свинкой так долго не болеют. Для меня будет огромным несчастьем, если я увижу тебя такой, какой оставил! Хочу тебя видеть бодрой, с розовым лицом, упругими грудями и потолстевшим животиком. Осыпаю всю тебя поцелуями… Ах, забыл поцеловать твой “венерин холмик”!

7 марта

Дорогая моя, успокойся и успокой мою маму. Все у меня хорошо, ибо завтра переселяюсь в новую комнату, которая гораздо уютнее и теплее, чем эта, из которой уже отчаялся было куда-либо выбраться. Мой новый адрес: Васильевский остров, 5-я линия, дом 4, квартира 30. Нашел я эту комнату случайно: бродил по острову, смотрел по сторонам, но все комнаты были или очень дешевые, без мебели, или очень дорогие. Подходящей по цене была только одна на Среднем проспекте (за 22 рубля), но на первом этаже и с черным потолком. И вдруг я вспомнил, что есть здесь узкие такие переулочки, в которых полным-полно всяких трактиров. Зашел в Академический переулок, пересекающий 6-ю, 7-ю и 8-ю линии, и на первых же воротах увидел зеленый билетик, означающий: “сдается внаем комната”.

Чтобы попасть в эту комнату, нужно пройти длинный коридор, стало быть, она расположена вдали от комнат хозяев. Тишина здесь идеальная. Есть комод, шкаф, обеденный стол и столик для занятий, покрытый красным сукном. Есть кушетка, мраморный умывальник, большое зеркало, пружинная кровать, ночной столик и этажерка. Одним словом, полная противоположность теперешней каморке. И цена та же, но потолок высокий, второй этаж, а окна выходят во двор. Вход со двора, но ванной комнаты в этой квартире нет. Ты, наверное, думаешь, что я буду жить среди воров и пьяниц, что здесь пахнет махоркой, кислой капустой и мочеными яблоками, а по утрам придется мне вставать от криков шурум-бурумщиков? Нет, родная. Этот дом — на углу 5-й линии и Академического переулка, неподалеку от Николаевского моста, как раз рядом с тем домом на набережной, где находится магазин “Робинзон”.

Вот как хорошо устроился твой взрослый мальчик! Если бы ты знала, как жил он целую неделю в этой, пропади она пропадом, холодрыжной комнате, где более 12 градусов тепла днем не было! Сидел в пальто, а перед сном натирал себе руки и ноги гусиным салом, залезая спать под два одеяла.

Итак, завтра вечером я буду уже на новом месте. Утром отошлю это письмо, подам заявление о перемене адреса, потом уложу свои вещи, пообедаю на старом месте и перееду на новое. А времени, сколько же времени потеряно! Всю неделю провел я в таком же нервическом состоянии, какое было у меня в прошлом году в арестном доме. К полному своему одиночеству еще не привык. Очевидно, внешняя моя выдержка прохудилась, обнаруживая лохмотья души…

Но лучше поговорим о том, что будет, а не о том, что было да сплыло! Сегодня полдня провел я в университете, купил себе учебные программы по всем предметам, выяснил, какие книги необходимо приобрести, а самое главное, поговорил с профессором П.А. Лавровым, которому буду сдавать экзамен по славянским литературам. Добрейший, прекраснейший человек! Наконец-то я посоветовался с ним относительно изначального вида славянской азбуки, и он мне намекнул, что эта тема вполне может быть одной из экзаменационных.

Он полностью согласен с тем, что славянская азбука изначально именовалась не “кириллицей” и не “глаголицей”, а — “литицей”, о чем свидетельствует древнерусский хронограф XVII века, в котором говорится, что в год от Рождества Христова 863-й сотворил Константин Философ грамоту словенским языком, глаголемую литицу”. Некоторые, пытаясь доказать, что он создал якобы не “кириллицу”, а “глаголицу”, видоизменяют словосочетание “глаголемую литицу” в “глаголитицу”, а затем и в “глаголицу”. Однако существительное “литица” происходит от слова “лития”, означающего в православном богослужении общее моление, совершаемое во время праздничной всенощной посредине храма, или во время крестных ходов под открытым небом. Есть и еще одно подтверждение тому, что “кириллица” древнее “глаголицы”. Болгарский епископ Константин Преславский предпослал своему созданному в 894 году “Учительному Евангелию” глаголический акростих “Азбучная молитва”, в которой с чувством признательности упомянул “имя и дело” святого своего предшественника, восхваляя его “язык нов”, благодаря которому

Летит бо ныне и Словеньско племя,

Ко крещению обратишася вси,

Людие Твои нарещи ся хотяще,

Милости Твоея, Боже, просят зело...

Необычная для IX столетия экспрессивность первой из этих строк является предметом всеобщего восхищения, но, на мой взгляд, слово “летит” появилось здесь в результате кириллической транслитерации глаголического оригинала, в котором следует предположить наличие иного глагола. Не “летит”, а — “литиит”, то есть совершает малую литию, “литицу”. Думается, что славянам в ту пору гораздо ближе были общие моления, нежели метафорические воспарения.

Аз есть Альфа и Омега, начаток и конец, глаголет Господь, — сказано в Книге Откровения Святого Иоанна Богослова. Обозначив этими, только иначе названными буквами начало и конец своей азбуки, святой Кирилл стремился взаимосочетать обучение славянских народов чтению и письму с проповедью им христианского вероучения. А возвещать его призваны были уже не только первая и последняя — все буквы славянской азбуки. Предельно кратко сказано об этом в житии святого Кирилла. Оказывается, он и впрямь не утруждал себя поисками особых графем для звуков славянской речи, но — “устроив письмена, и беседу составль евангельску”, то есть “составил” стихотворное изложение основных событий Нового Завета — азбучное акростишие “Аз есмь всему миру свет”. О том, какова была письменность славян до этого поэтического ее “устроения”, болгарский черноризец Храбр сообщает: “прежде славяне римскими и греческими письмены нуждахуся писати словенску речь без устроения”. Не в изобретении небывалых дотоле знаков письменности видел свою задачу славянский первоучитель, а в том, чтобы буквы его азбуки сами собой являли свод “азбучных истин” христианства, которое виделось ему несокрушимым оплотом духовной жизни славянских народов. Его азбучный акростих был предисловием к изучению Закона Божия, ибо вслед за его усвоением надлежало услышать: Искони бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово...

Прости, что увлекся… Потом сходил я к секретарю экзаменационной историко-филологической комиссии справиться, когда подать прошение о допущении к экзаменам. А еще вызволил из скучнейшего заседания профессора Ф.А. Брауна (историк западной литературы, знаток “магического идеализма” Новалиса), и он пошел со мной в канцелярию выяснить, где находится мой матрикул*, и, между прочим, сообщил неутешительную возможность: Кассо издал новые правила об экзаменах, согласно которым вводятся испытания филологов еще по пяти предметам, но неизвестно, будут ли они обязательны этой весной или вступят в силу с будущего года.


* Книжка, выдаваемая студенту при зачислении в высшее учебное заведение.


Персональный состав экзаменационной комиссии утрясут до 15 марта под председательством московского профессора А.А. Грушко. До этого мне и надо будет подать свое прошение о допущении к экзаменам, приложив 20 рублей, две фотокарточки, а также, главное новшество, свидетельство о политической благонадежности. Это означает, что я должен иметь 20 рублей и сфотографироваться, ибо фотокарточек у меня нет. Поэтому напиши, пожалуйста, своим родителям письмо примерно такого содержания: сообщи вначале, как трудно было “нам” найти в Петербурге хорошую комнату, что сперва “мы” поселились неудачно, на 5-м этаже, где чуть не заболели, но теперь переселились в теплую комнату (напиши, что она за 27 рублей), и сообщи им “наш” новый адрес, а затем напиши, что до 15 марта мне нужно подать прошение о допущении к экзаменам и приложить 20 рублей, поэтому пусть они “нам” вышлют эти 20 рублей, а если пожелают их приложить к нашему “ежемесячному жалованью”, тогда пусть все деньги высылают.

Припиши, чтобы выслали деньги на мое имя, да объясни это обстоятельно, а не так голословно, как в поздравительном письме. Напиши, что при получении денег здесь обязательно спрашивают паспорт, а у тебя такового нет, поэтому приходится убеждать почтальонов, чтобы тебе выдали деньги, и иметь много неприятностей, так и напиши. А так как письма приходят сюда из Ананьева на третий день, укажи в своем письме такое число, которое было бы на три дня позже, чем то, когда оно было написано. Понимаешь? Если да, то исполни такое послание немедленно и вышли заказным письмом. Время не ждет. Твое поздравительное письмо я отослал сегодня, приписав и от себя поздравление. Когда выедет папа, пусть захватит нотариальную доверенность (она не нужна будет, если ты вразумительно напишешь родителям о необходимости высылки денег на мое имя) и твое прошение, подписанное собственноручно, в министерство (на имя министра) о выдаче тебе свидетельства об окончании VIII класса. Пусть папа его отпечатает на машинке.

Изложи, что была больна, но отлично окончила семь классов. Добавь, что попечитель заявил, что выдача свидетельства зависит от министра, а ты желаешь продолжить образование и поступить в высшее учебное заведение, что, в крайнем случае, готова теперь, когда восстановила свое здоровье, выдержать те экзамены, без сдачи которых ты не имела возможности получить свидетельство об окончании VIII класса в позапрошлом году, когда целый год протрудилась, не получив ни одной отметки ниже 5 баллов. Сведения об этом имеются в гимназии. Все это надо изложить красноречиво. А своим родителям напомни, чтобы и они отправили такое же прошение.

Мне предстоит такая масса работы, что уже лихорадит. Если не выдержу экзаменов, не вынесу этого позора. Никогда еще в жизни я не проваливался, а теперь вполне могу засыпаться по пяти предметам. Меня это страшит, ибо предстоит проштудировать четыре толстенные книги по одной только славянской литературе! А я так хочу увидеть вас на Пасху. Если я проведу этот день здесь в одиночестве, иссякнут все мои силы!

Целую тебя. Отвечай скорее. Помни меня. Люби меня.

9 марта

Родная моя, получил письмо, которое меня встревожило. Так и знал! Три недели возиться со свинкой, это нормально! Но с нарывом провозиться три дня, такого безобразия я себе даже и представить не мог! И кто такой этот Поплавков, чтобы ему говорить, что опасно и что не опасно при беременности? Наплюй ему в его физиономию! Когда носишь ребенка, разве это не опасно? Хорошо, что ты не дала ему себя резать. Удивляюсь, как его терпят в Ананьеве. Это он зарезал Ивана Ивановича Дудкина, тоже нарыв вскрывал. Он давал маме дуотал* в таких дозах, какие дают лошадям, за что его и прозвали коновалом... А может быть, это у тебя был не нарыв, а нечто похуже? Кому верить? Ведь если бы ты не была беременна, вынесла бы любую болезнь. А теперь тебе и самая легкая опасна. И почему это никому не придет на ум отвезти тебя в Одессу? Умоляю, немедленно, если опухоль не прошла, поехать в Одессу к врачам. Пора перестать шутить со здоровьем! Нельзя доверять себя коновалам! Для чего ты приехала в Ананьев? Для того, чтобы заболеть? Я не верю тому, что ты пишешь. Успокой меня, поезжай в Одессу и напиши, что с тобой. Если нет денег на поездку, телеграфируй, вышлю. Только не сиди сложа руки! Была бы ты со мной, было бы другое дело! Но ты там, где пьяные фельдшера делают впрыскивания руками, которыми только что ковырялись в носу, вскрывают ими нарывы и отправляют людей на тот свет! Ты снова оказалась в болоте, где люди мрут от отсутствия самой элементарной санитарии! Не сердись на меня за эти слова, ибо твое письмо меня просто подломило! Только последние твои слова прозвучали для меня поцелуем утешения...


* “Duotalum” — порошок, назначаемый при заболеваниях легких.


Письмо это не давай никому читать.

10 марта

Почему ты замолчала? Последнее твое письмо написано 1 марта, а на штемпеле стоит “3-е”. И что это за телеграмму я получил: требуется ли приезд Олюни? Разве телеграммой можно такое спрашивать? Откуда мне знать: требуется или не потребуется?! Мне кажется, родители чем-то встревожены, если дали такую телеграмму. Этого я не хотел, каюсь и винюсь, но у меня было такое состояние, что я не мог не написать им всего того, что написал. Трудно заниматься, когда душа изорвана в клочья. Всегда удивлялся, как это можно человеку быть спокойным, когда жизнь и смерть постоянно играют с ним в “кошки-мышки”. Спокойствие не дается даром; рано или поздно, выдержка отыгрывается на психике. Даром ничего не дается! Каждый чувствует это по-своему. Так и я: сперва удивлялся своему спокойствию, а теперь чувствую, что оно куплено дорогой ценой, ибо ослабели душевные силы. Еще в той холодной комнате начал я писать письмо мамусе и папочке. Но побоялся его отослать, на другой день написав более спокойное. Такое со мной бывает, когда я остаюсь один. Это отчаяние, которого словами (знаю все эти слова) не утешить. Я стараюсь сам избавиться от него и знаю, что только ласка без слов может успокоить меня. От такого отчаяния и тебя я полюбил, ибо ты дала то, что мне было нужно — свою никому еще не отданную ласку. Ведь это от отчаяния, ничего из себя еще не представляющий студент, убежал я из Петербурга в Ставрополь весной 1909 года. И с той поры не знал отчаяния, только в тюрьме и… теперь. Есть, конечно же, и другое средство от отчаяния — сидеть за книгами, не отходя от стола, и даже за обедом учить, например, правила стяжения гласных и смягчения согласных чешского языка. Хочешь иметь друга — имей перо и бумагу! Кто это сказал, уже и не помню, а сейчас это и не важно. Важно, что с чешским языком свои мытарства я уже прошел и принялся за старославянский, который действует на меня успокоительно. “Отупел” немного, то есть пришел в состояние, в каком пребывают обычно филологи, но и в таком виде мне было бы неплохо почаще получать письма своего Олика! Но это теперь такая редкость, раритет из раритетов, что боюсь просить об одолжении присылать их мне по той причине, что прошло уже, все-таки, полторы недели, как я здесь! А ближе к делу такой вопрос: мне необходимо иметь твое письмо из Петербурга в Ставрополь, в котором содержалось бы сведение о перемене “нашего” адреса и просьба прислать “нам” двадцать рублей. Где это письмо?

Постороннего почти ничего не читаю, даже за чаем развлекаю себя переходами “узкого юса” в А и Я. Ежедневно гуляю по вечерам час или полтора. Остальное время провожу за столом. Обедаю в два часа дня, очень сытно, и до вечера не имею ни малейшего желания снова поесть. Пью чай в девять, читаю газету до десяти, до одиннадцати пишу письма, потом начинаю убирать со стола, вытираю пыль, а к двенадцати гашу лампу, ложусь спать и засыпаю. В восемь утра встаю, мне приносят вскипевший самовар… Милая, что же ты не пишешь мне про Одессу: сколько вы там с мамой пробыли, что купили? Напиши, как себя чувствуешь? Обязательно напиши про Волика. Как он там? Не очень ли мама ругает своего шлапьюргиса?..* К сожалению, истек одиннадцатый час, отведенный на писание писем.


* Пьяница, выпивоха (лит.).


13 марта

Милая моя, получил твое письмо и очень обрадовался, что ведешь себя хорошо: чувствуешь себя совсем здоровой. Напрасно только всякая гадость лепится к тебе. Берегись, помни о великой важности твоего здоровья.

Что твой животик, еще не вырос? Как я хочу его расцеловать! Знаешь, мама пишет, что в твоем положении вредно питаться животной пищей и нужно переходить на растительную. Если ребенок будет тучный, роды будут трудные. Поэтому много мяса не ешь, а ешь побольше овощей. Умей ограничивать себя в еде. Подумай об этом хорошенько. Ты пишешь, все страшное позади... Значит, было страшное? Ты похудела? Взвесься, напиши, сколько теперь весишь. Не думай, что можно поправиться количеством еды! Поправляться надо от ее качества. И не от мяса, а от овощей. Во время беременности пристают обычно всякие болезни. Надо беречься. Особенно, прошу тебя, не валяйся днем в кровати. Оказывается, Ираида, перед тем, как родить девочку, все время лежала, докторов хороших не позвали, принимала роды повивальная бабка, что-то случилось. Еле-еле спасли, начинала уже холодеть. Выяснилось, что ее таз недоразвит в лонном своем сращении. У тебя, любимая, роды, конечно, будут легкие, ибо ты в этом отношении идеальна, но первые роды всегда бывают тяжелыми, и надо подготовить себя к ним так, чтобы было легко. Поэтому не обжирайся и не лежи. Вот тебе главные мои заповеди.

Милая Олюня, как видишь, письмо наполнено земными заботами. Теперь уже полночь, папа завтра уезжает, и я должен тебе ответить. Дело вот в чем. Напрасно ты говоришь, что все, что мы делали, сделали неудачно. Ничего подобного! То, что ты осталась в Ананьеве, было тщательно продумано и решено. Тебе нельзя быть со мной во время экзаменов. Ты отвлекала бы меня тем, что меня в тебе привлекает. Даже папа, который отсутствовал целыми днями, и тот отвлекал меня. Приходилось вместе пить чай, перекидываться словами. А мне, чтобы выдержать экзамены, необходимо полное одиночество...

Боже мой, я так устал, что не могу уже писать, окончу это письмо завтра.

Утро, идет мокрый снег. Папа собрался уезжать, поэтому спешу окончить вчерашнее письмо. Я не предвидел только одного — своей тоски. Все остальное было осознанной необходимостью. Стоило тебе приласкать меня письмом, тоска бы моя утихла. Но твои последние письма особенные. Ты даешь мне советы, как малому ребенку, читаешь нотации, отговариваешь от поездки. Особенно о моей поездке ты почему-то тревожишься! Почему? Я думал: если поеду, то выеду вечером в следующий четверг, приеду в Ананьев рано утром в субботу, а на третий день Пасхи уеду обратно. Относительно занятий не беспокоюсь, ибо знаю, что все эти дни буду заниматься, как и в Петербурге. И даже больше, так как буду счастлив! Дорога туда — один день, обратно — другой день. Эти два дня я все время буду читать в вагоне. У меня есть девять книг по русской литературе, которые я должен внимательно прочесть, но не изучить. Их и буду читать в вагоне. Таким образом, относительно своих занятий я спокоен, ничего тут не теряю, если не выигрываю.

Незадача в деньгах. Мне нужно иметь, как минимум, 50 рублей, а еще надо купить четыре книги, рублей на пять. Так что на дорогу мне бы не хватило. Но папа обещал, что один конец будет за его счет, если не оба. Тогда на дорогу я истрачу не более восемнадцати рублей. Значит, возражение твое по этой части отпадает. Осталось еще одно, главное. До сих пор не выяснилось, когда подать прошение и какой будет первый экзамен. Если это будет история русской литературы, тогда не приеду. Поэтому окончательно еще не решил, приеду или нет. А ты беспокоишься! Эта моя поездка к вам на Пасху является теперь для меня самой пламенной мечтой. Мечтаю пробыть с тобой хоть три дня, хотя бы один день! Готов быть счастлив хоть сутки! Так хочу тебя увидеть и ласкать! Постоянно приободряюсь мечтой о твоих ласках и поцелуях. Как много сил дали бы мне эти дни! Я сделал бы вдвое больше, чем в Петербурге, приготовился бы к первому экзамену, возвратился сюда и более не тосковал, ибо, когда экзамены на носу, тосковать некогда. Если бы я приехал к вам на Пасху, поверил бы в свои силы и выдержал экзамены с воодушевлением. Главное, не быть одному в тот день, когда все ликуют!

Итак, я мечтаю о поездке, как о спокойной ясности души, о бодрящем воздухе весны, о ласковом счастье перед горячей порой. Но твои письма облили меня холодной водой. Я уже ни о чем не мечтаю, ни о чем не думаю, ибо в твоих письмах мало любви и тепла. Тепла в них нет! Один только страх, что я приеду. И вот я решил поставить точку. Сегодня я куплю себе билет на 22-е, ибо позже его не достану. А если приму решение не ехать, возвращу билет в кассу. Все будет зависеть от выясненности, каким будет первый экзамен, и от твоего письма. Как ты скажешь, так я и поступлю.

Посылаю тебе с папой небольшую книжку. Это повесть немецкого писателя Келлермана “Ингеборг”. Читал перед сном. Редкая книга производила на меня такое впечатление. Я весь дрожал, читая эту книгу. Прочти ее внимательно, подумай над ней, пойми ее. Хочу, чтобы эта книга стала настольной твоей книгой. Именно такие книги могут изменить всю нашу жизнь.

Мечтаю о тебе перед сном. Хочу замучить ласками и истомить поцелуями твое нежное тело! О, если бы я мог теперь подойти к тебе и раздеть, прижать нагой и теплой к своему сердцу, прижаться головой к мягкой волне твоих грудей! Только не сердись на меня опять за страстное письмо. Я хочу и буду тебя ласкать! Хочу быть не просто мужем, а самым настоящим мужчиной. Хочу, чтобы тебе приятно было читать такие мои письма!

[прошло три недели]

5 апреля

Сегодня удачный день, чувствую себя хорошо и даже ем конфеты, ибо буду держать экзамены по старой системе! Я уже совсем было приготовил себя к мысли, что придется еще одно лето убить на подготовку к экзаменам, думал переезжать отсюда, ибо не надеялся, что меня освободят от лишних экзаменов, но сегодня пришел к профессору Грушко. Аполлон Аполлонович — филолог-классик, симпатичнейший человек! Он любезно разъяснил, что мне не придется держать лишних экзаменов, а буду я экзаменоваться по старой системе. Если не выдержу их весной, имею право держать осенью. Итак, в этом году я окончу университет обязательно!

Экзамены начнутся 16 апреля. Я решил, что в этот день их будет сразу же три: русский язык, сербские язык и литература, чешские язык и литература. Если с этими справлюсь, остальные выдержу с утроенной силой.

Оказывается, профессор Шляпкин (помнишь такого?) экзаменовать не будет, вместо него принимать экзамены станет мой “старый приятель” профессор Бороздин; таким образом, считай, вся русская литература у меня в кармане. А вот что для меня опасно, так это экзамены по логике и психологии у профессора Введенского. Экзамены будут начинаться в семь часов вечера. Прошение об их сдаче еще не подавал, так как не хотел платить деньги, пока не выяснится, держать ли экзамены теперь или осенью. А так как это выяснилось, завтра, в последний день подачи прошений, отнесу в казначейство деньги, а потом подам прошение.

Сроки экзаменов распределил примерно так: 16 апреля — русский язык, славянские языки и литературы; 20-го — история искусств и церковно-славянский язык; 23-го — педагогика и история педагогики; 27-го — русская словесность и русская литература; 30-го — западноевропейские литературы; 4 мая — античные литературы; 7-го — логика; 10-го — психология.

Вот и все об университете. Когда я приехал сюда, тотчас же пошел и забрал оттуда свои документы. Получил свидетельства о своем поведении и о том, что прослушал шесть семестров и был исключен 5 февраля 1911 года приказом министра народного просвещения. Все это необходимо представить в комиссию. Документы надо было забрать, ибо иначе мне не выдали бы метрическое свидетельство, послужной список отца, свидетельство о приписке к призывному участку и об отсрочке отбывания воинской повинности. Все эти бумаги хранятся теперь в моем столе. Не выдали лишь аттестат зрелости, который отсылается в министерство.

В университете встретился с профессором Венгеровым. Семен Афанасьевич пожелал мне с честью выдержать экзамены и завершить статью о Пушкине. Видел там Федю, который приводит в порядок библиотеку кабинета уголовного права. Была вчера и еще одна, совершенно неожиданная встреча.

В полдень, едва только ухнула пушка, повстречался мне на Среднем проспекте человечек в затасканной учительской форме, со смятой фуражкой и измятой, как оказалось, душой. Он поздоровался и стал мне рассказывать, что служил преподавателем законоведения в Туле, а теперь хочет устроиться в Петербургском учебном округе. Кто это был? Никогда не догадаешься… Гимназический мой учитель — Сергей Семенович Погорелов. Именно он когда-то дал мне не то чтобы прочесть, а просто подержать в руках святая святых — французское издание “Le Capital. Par Karl Marx, Paris, 1873”. Почему-то французское, тогда как прекрасный русский перевод “Капитала” еще весной 1872 года был издан в Петербурге тиражом 3.000 экземпляров! Теперь, как я понял, его отовсюду выгнали. Говорил мне что-то о какой-то племяннице… На вид совсем превратился в босяка. Я даже ждал, что он попросит денег, но он не попросил, проводил немного, пролепетал несколько слов на прощание и засеменил ножками, а я подумал: “Почему не попросил денег? Для чего окончил университет? Где умрет, под каким забором?..”.

А потом, после встречи с Погореловым, в два часа дня, наступили сумерки. Небо стало тусклым, потом мутно-синим и, наконец, фиолетовым. Дома окрасились в лиловый цвет, а людские тени видны со зловещей отчетливостью. Оказывается, произошло полное солнечное затмение. Стало вдруг холодно. Толпы народа смотрели на небо, но солнца из-за туч не было видно. Какая-то особенная жуть чувствовалась в сумеречном воздухе. Все это произвело на меня потрясающее впечатление. Следующее такое затмение будет наблюдаться в 1999 году, когда все мы здесь давно уже превратимся в прах... Это было вчера, а еще вчера произошло, как сказал Федя, страшное событие на Ленских золотопромышленных приисках: разъяренная толпа набросилась на воинский отряд и была расстреляна. Число жертв пока еще не установлено.

Тут тепло. Нева вскрылась, вызывающе нагло блестит ее чистая вода. Собираюсь заложить шубу и купить книги. Зубрю усердно. Забытые папины папиросы и шнурок от его часов напоминают мне, что недавно я был не один. Мне опять взгрустнулось… Впрочем, тебе давно уже известны мои ламентации, поэтому нынче я исповедую иной жизненный принцип:

Ich liebe die Liebe, die ernste Kunst, urewige Wissenschaft ist!+ 

Милая, хорошая, рвусь к тебе всем телом и всей душой. Когда я наконец сожму тебя в своих объятьях, ты утонешь в сладости моих ласк, но теперь могу ласкать тебя только словами. Поэтому целую страстно твои бесстрастные губы. Пусть они под моими губами расцветут яркими маками. Припадаю к твоим грудям и не оставляю ни одного места без поцелуев. Благоговейно целую твой животик, руки и ладошки, ноги и щиколотки, все ямки и холмики твоего тела. Наконец, обвиваю своими руками твои бедра, поцелуями обжигаю половинки твои, мягкие, как пуховые подушки. Потом еще раз пью нежность твоих лепестков, нежно ласкаю женскую сладость, всю твою стыдливую тайну. Люби меня, почувствуй глубину и нежность моей ласки! Ты спросишь, зачем это нужно? Отвечаю: тело женщины всегда просит ласки. Оно создано для этого. Поэтому хочу, чтобы все твое тело вошло в меня, и сам хочу весь без остатка утонуть в твоих глазах, в твоем поцелуе, в объятиях твоего трепетного влагалища. Родная, чувствуешь ли ты это?


+ “Я люблю любовь, это серьезное искусство, эту вековечную науку”, — говорит немецкий поэт Ведекинд. Будь осторожна: не перепутай его с Бедекером. Одно дело — книготорговец, прославившийся своими путеводителями, другое дело — поэт, обессмертивший свое имя!


[прошло еще две недели]

18 апреля

Позавчера сдал первые три экзамена. По славянским литературам достался сложный вопрос: легендарно-исторические соответствия сказаний о царе Лазаре и царице Милице в эпическом цикле косовских песен сербского народа, собранных Вуком Караджичем. По русскому языку, как это и предполагалось, пришлось мне отвечать на вопрос о происхождении названий букв азбуки-кириллицы. Высылаю тебе на память первое славянское акростишие! Его чеканные строки, навеянные Священным Писанием, подобны драгоценным жемчужинам, нанизанным на нить Слова Божия, воплотившегося в названиях букв кириллической азбуки. Профессор Лавров, Петр Алексеевич, остался весьма доволен, что и нашло отражение в экзаменационной ведомости.

А. Аз есмь всему миру свет.

Б. Бог есмь прежде всех век.

В. Ведаю всю тайну во человеках.

Г. Глаголю людям закон Свой:

Д. Добро есть верующим во Имя Мое.

Е. Есть гнев Мой на грешники.

Ж. Живот дал всей твари.

S . Зло (вошло в мир) законопреступником.

З. Земля подножие ногам Моим.

И. Иже престол Мой на небесах.

I. И око Мое всю вселенную зрит.

К. Како совещаша на Мя зол совет,

Л. Люди Мои неразумные,

М. Мыслете на Мя злое,

Н. Наш еси Боже Заступник,

О. Он придет на Страшный Суд,

П. Покой даст праведникам.

Р. Рече Господь ученикам Своим.

С. Слово Твое истинно есть,

Т. Тверда рука Твоя, Владыко.

У. Ук (ученик) главу свою преклонил.

Ф. Фараона потопил в Чермном море.

Х. Херувимы предстоят со страхом.

W. Отца бо с небес глас прииде.

Ц. Царски вам подписуя свобождение,

Ч. Чисты вас приводя Своему Отцу,

Ш. Шатания бесовского свобождая вас

Щ. Щедротами Своего человеколюбия.

20 апреля

Сегодня утром на дому у профессора Д.В. Айналова выдержал экзамен по истории византийского и древнерусского искусства. Получил весьма. Сошлись на обоюдном обожании академика Никодима Павловича Кондакова. Помнишь, я показывал тебе его монографию “Русские клады”? Дмитрий Власьевич говорит, что уже написан труд еще более важный — “Иконография Богоматери”, но с его изданием возникли некоторые затруднения… Здоров. А как ты? Если хочешь вознаградить за успех, загорай, но не толстей.

23 апреля

Дорогая моя, вот и стало мне легче, еще два экзамена с моих плеч долой! Накануне почти не спал, так как историю педагогики знал слабо. Оно и вышло: по педагогике получил весьма, а по истории педагогики — удовлетворительно. Так как еще не выздоровел профессор Бороздин, его экзамен перенесен на 30-е. Так что мне придется поднатужиться и за один присест сдать “все русское” и “все западноевропейское”. С одной стороны, хорошо, что экзамен перенесен — успею лучше подготовиться, а с другой — плохо, ибо хочу поскорее увидеть и расцеловать твой припухший животик! Думай обо мне, помолись за меня! Святый великомучениче Георгие, моли Бога обо мне!

30 апреля

Так совпало, что на экзаменах по русской и западноевропейской литературам достались мне Лермонтов и Байрон. Моя беда — знаю немецкий, латынь и французский, но не знаю английского. Хорошо, что принимали экзамены знакомые профессора: Александр Корнильевич Бороздин и Федор Александрович Браун, которые настолько увлеклись своим разговором о возможности синтетических обобщений и гипотетических построений в истории литературы, что поначалу даже не заметили меня. Из их беседы запомнилось, что Браун родился в год, когда напечатаны были “Отцы и дети”, а Бороздин — в том году, когда вышел роман “Что делать?”. Оказывается, они всегда помнят эти свои “отправные точки” причастности литературному процессу. Интересно, о каком литературном событии в год моего рождения (1888-й) можно сказать, что оно “предопределило” мою жизнь? Издание чеховской истории одной поездки “Степь”, которая оканчивается прозорливым вопросом: “Какова-то будет эта жизнь?”. Когда профессора обратили внимание на то, что рядом, дожидаясь вопросов, сидит их “бывший студент”, долго его не мучили, а потом, подобно лермонтовским Печорину и Вернеру, посмотрели друг другу в глаза, как это делали римские авгуры, расхохотались и разошлись, довольные, наверное, тем, что по их предметам получил он весьма и весьма.

Под этим впечатлением раскрыл я дома “Героя нашего времени” и очень удивился, что есть там эпизод, “касающийся” нас с тобой. Говорит Печорин Вернеру: Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заранее, что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга; одно слово — для нас целая история; видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя... Мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим; остается одно средство: рассказывать новости… Только не подумай, что я пробуду в Петербурге так долго, что здесь узнаю главную свою новость… Мне и теперь интересно, какой она будет: девочкой или мальчиком? А вот и тебе мой вопрос, экзаменационный, на засыпку: известно, что Печорин был офицером, а вот, догадайся, в каком он был чине?

Твой до гроба герой нашего времени.

4 мая

Представить себе не мог, что на экзамене по античной литературе выпадет мой счастливый жребий: любовная лирика Овидия наряду с произведениями других творцов “сей страсти нежной” в римской литературе. Милейший Фаддей Францевич Зелинский расщедрился на весьма, поэтому мне остается лишь захлопнуть конспект его лекций, приписав на последней странице ad perpetuam rei memoriam* события, свершившегося: “4 мая 1912 года, весьма, ученик Овидия!”. Именно так, завершая “Ars amatoria”+, предлагал он впредь именоваться своим почитателям.


* В вечную память (лат.).

+ “Наука любить”. Привезу тебе эту чудную книгу.


7 мая

Сейчас иду на экзамен. Держать буду логику. Знаю хорошо только три четверти программы. Спрячу твои письма в кармане, чтобы они меня хранили. Если экзамен выдержу, это будет самая большая победа духа над плотью. Следующую открытку напишу после экзамена. Думай обо мне, молись обо мне! Если выдержу, поеду к Болецким пить чай, а потом — спать, спать, спать.

8 мая

Увы, экзамена по логике не держал. Представляешь, пришлось ждать профессора Введенского целых два часа! Великий “логицист”, председатель нашего Философского общества, Александр Иванович, как всегда, “припозднился”, и это ожидание всем натянуло нервы до крайности. Я присел от него в отдалении и стал наблюдать, как он будет экзаменовать. Проваливал одного за другим с треском. Только три-четыре человека выкарабкались. Но это еще ничего. Отвечала одна вольнослушательница. Молодая, она все время улыбалась, желая скрыть свое ужасное волнение... “Приходите на следующий год”. Провалилась. Улыбнулась, спокойно вышла в коридор, а там вдруг с воплем повалилась на пол и забилась в судорогах с таким неистовством, что, когда я вышел в коридор, и сам весь затрясся, видя, как она затихает. Унесли в больницу. После этого я уже не смог бы выдержать экзамен. И обрадовался, когда Введенский заявил, что дает еще один срок — 10-го. Таким образом, последние экзамены сгрудились в кучу. Что мне делать, пока еще не знаю. Попробую, выдержав психологию, снова подойти к Введенскому, с логикой. Итак, 10-го буду держать логику вместе с психологией!

9 мая

Получил от твоих родителей 75 рублей. Что означает сия щедрость? Компенсацию (доплату за скорость) твоего переезда из Ананьева Херсонского в Ставрополь Самарский? Напиши, что думаешь по этому поводу.

Тут жара, повсюду зелень, стоят белые ночи (а я бы сказал: белесые), а на душе моей — черным-черно. Если психологию завтра не сдам, придется отложить ее на осень. Можно похлопотать, чтобы сданные экзамены засчитали, а осенью разрешили держать один или два, без пересдачи всех. Вольнослушателям это разрешается. Завтра последние экзамены — по психологии и по логике.

Смысловы на лето уже переехали в Сердоболь. Федя укатил во свое самарское “окно в Азию” удить рыбу. Болецкие переезжают на дачу. Остаюсь один, но закусил удила и с упрямым отчаянием буду идти point de paix*. Должен тебе написать еще одно очень важное письмо.


* До победного конца (фр.).


[прошло еще два года]

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ГОД

3 июля

Письмо запоздает ко дню твоего ангела. Прости, дорогая! Впрочем, к чему поздравления? Я и так искренне желаю тебе стать другой. Хочу, чтобы ты была счастлива, со мной или без меня. Конечно, было бы хорошо, если бы я всегда встречал твою приветливую улыбку, а не усталое выражение лица, если бы ты вообще сумела остаться прежней Олюней, которая еще не изобразила мне в ярких красках всей скучнейшей прозы нашей семейной жизни.

Об этом мы еще с тобой поговорим, но забудем пока об этом… Пишу из Ананьева. Бедных своих “старосветских помещиков” застал на ногах. Приезд мой был для них полной неожиданностью. Отец собрался было поехать за газетами, вышел из дома и очень удивился, когда меня увидел. Мама очень похудела, ходит с палочкой, но понемногу трудится. Осенью они не поедут, как собирались, лечиться на Кавказ, а предполагают поселиться вдали от людей, в каком-нибудь имении на полном пансионе, но уже в начале ноября вернутся в Ананьев. Я здесь целыми днями лежу, читая папины журналы, сижу на балконе и говорю обо всем с мамусей и папочкой. Так рад, что они все еще волнуются тревогами текущего дня, все еще думают о будущем. В дороге я простудился и приобрел кашель, но дома, как и всегда, меня окружили такими заботами, что кашель почти прекратился. Стараюсь говорить мало, говорю надтреснутым голосом, насморк мой тоже еще не прошел. Полощу горло раствором борной, принимаю “кодеин”*. Доктор сказал, что положение мое не такое уж и плачевное, как это кажется, что сердце у меня здоровое.


* “Codeinum” — препарат для успокоения кашля.


Приезжала Анна Аполлоновна, пробыла два дня и уехала обратно в Одессу. Здесь ей показалось скучно, так что ее Вольдемар недолго пробыл там один, напропалую гуляя с закадычным своим другом-коннозаводчиком. А здесь, в этом отношении, действительно, царит скука. Все бродят как сонные мухи, а я дальше сада никуда не выхожу, до сих пор не сходил еще посмотреть, какова из себя главная ананьевская достопримечательность — река Тилигул.

Предполагаю сделать целый ряд покупок, для чего мне понадобятся деньги, поэтому написал в реальное училище, чтобы выслали жалованье телеграфом на Одессу. 20-го [июля] поеду в учебный округ на переговоры с попечителем. Ты напрасно думаешь, что я не исполнил своего обещания: прошение о выдаче пособия отослано вместе с письмом к директору училища. Он ответил, что теперь не решается ходатайствовать о пособии, так как в округе еще жива память о замечании, сделанном мне, но в будущем году выхлопочет мне пособие, однако же ему необходим мой “Tesimonium paupertatis”. Понимай сию премудрость, как захочешь: то ли это свидетельство о бедности, то ли доказательство недомыслия. Я ответил: очень рад, что дело приняло такой оборот, ибо теперь, по крайней мере, не обязан помнить о благодеяниях начальства, и никто не сможет упрекнуть меня своими милостями. Вопрос о пособии, таким образом, исчерпан.

Олюня, нам надо выяснить много вопросов. Мы уже не младенцы, ты слышишь речь не мальчика, но мужа, поэтому обязана понять, что я напишу. Пока всего не напишу, прошу тебя не делать скороспелых умозаключений, продиктованных малой сообразительностью.

Так жить, как мы жили, нельзя. Я не способен к мещанской жизни (мещанин — человек, довольствующийся малым), лишенной чуткости и деликатности душевной. Обо всем этом речь впереди. Теперь только одно скажу. Лучше уж мне убежать и стать кем угодно, лишь бы оказаться подальше от такой жизни. Изломанную жизнь чинить труднее, чем склеивать разбитый на части бисквитный фарфор. Ведь человек — имя, отчество и фамилия, все остальное — показное добавление к его визитной карточке, оставляемой на пороге бытия. А тебе всегда были дороже чужие визитные карточки, нежели сами люди.

Раньше мне казалось, что идеальные отношения супругов: привычка их тел к душе и душ к телу. Почему же теперь для того, чтобы установить нормальные отношения, нам необходимо друг друга любить, боготворить, обличать, презирать и ненавидеть? Разве можно ненавидеть человека за то, что любишь его? Да, я чувствую себя в твоем плену, но собираюсь сохранить независимость, поэтому не стыжусь этой попытки бегства — поездки в Ананьев. Временный плен лучше вечного рабства. Побежденный учится побеждать!

Мне всегда казалось, что отношения между мужчиной и женщиной, основанные на духовном и плотском единении, должны быть окутаны дымкой взаимного очарования. Исчезает она, и люди охладевают друг к другу. Все в жизни приедается. Человеку, в конце концов, надоедает даже счастье, которого он так добивался, но и оно может показаться ему недостаточным. Это по твоей милости у нас все пошло прахом. После свадьбы всякая женщина начинает распускаться: появляется перед мужем непричесанной, неопрятно одетой, кричит на прислугу и невольно создает образ, далекий от того, который так идеализировал ранее ее будущий муж. В этом сказывается ее невнимание к его чувствам. Женщина должна всеми силами сохранять те свои черты, которые предоставили мужчине возможность остановить на ней свой выбор. Иначе она первой подаст повод к его охлаждению. Это тот самый случай, когда любовь унижает женщину в глазах мужчины. Поэтому мне иногда уже бывает скучно быть твоим мужем. Как говорит постоянный спутник мой Ведекинд:

Wie schade, dass alles Schцne vergeht,

Der Duft ist hin und du wirst gewцhnlich.* 


* Жаль, что все прекрасное проходит, / Аромат исчез, ты стала обыденной (нем.).


Ах, можно ли чем-нибудь растормошить, прервать твой душевный сон, чтобы ты наконец поняла, что так дальше жить нельзя! Говорят, чтобы узнать женщину, надо с ней целый пуд соли съесть. Ошибаются, все соляные прииски изведешь, а женщину так и не узнаешь!

Теперь я слишком устал, чтобы поставить свои вопросы определенно. Не сделаю этого, потому что прожитое во мне еще не зажило настолько, чтобы я снова отдал свою душу на растерзание прежним переживаниям. Мне сейчас этого не хочется, поэтому мы должны договориться.

Мне порой кажется, что люди большую часть жизни спят и видят красивые сны, а когда наступает их пробуждение, оно бывает ужасным. Это и есть минуты отчаяния. Одно ясно: так дальше нам жить нельзя. И мы так жить не будем! Ты меня еще не знаешь и вообще ничего не понимаешь, ничего не видела и не видишь. Разве ты понимала меня когда-либо? Жизнь не шутка. Жить как-нибудь, лишь бы день прошел, так жить я не могу и не буду. Мы несем ответственность друг за друга и не имеем права коверкать друг другу жизнь, не должны ее загаживать мелочной пошлостью. Одним словом, так, как в этом году, жить нам нельзя. И мы так жить не будем!

Будет наихудшим исходом, если ты ответишь на эти слова раздражением. Мы должны перестать лгать. Жизнь дается один лишь раз, и если она вдруг становится пошлой, надо ее остановить, зажить по-другому. Пойми, я не склонен просто к словам, что жить так дальше не могу и не буду, а говорю это серьезно и в последний раз. Ты меня мало знаешь! Разве ты разделяешь мои духовные интересы, стремилась когда-либо стать ко мне ближе душой? Сейчас я все еще не буду ни о чем говорить. Хочу только предупредить: будь вполне серьезна, побойся говорить о жизни легкомысленно!

А теперь прошу тебя почаще мне писать правду о нашем мальчике. Напиши мне, как там моя живая живулечка живет? Неужели снова какая-нибудь напасть? Поцелуй его, моего ненаглядного. Никогда ни с кем не расставался я с таким тяжелым чувством, как с ним! Ведь он у меня маленький, ничего еще не знающий, не умеющий лгать. Боюсь за него. Не того боюсь, что он будет спотыкаться, падать и ушибаться. Гораздо более боюсь я твоего отношения к нему, что на него будут кричать. Не говорю уже о шлепках, этого я не могу себе вообще даже представить, зная, настолько коверкают ребенка впечатления ранних побоев. Озлобленные, лживые души создают в детях поднятия на них рук взрослыми. Что может быть ужаснее ребенка, плачущего из-за того, что его ударили?! А между тем, почти все теперь бьют своих детей, и совсем нет людей, которые умеют жить вместе без ссоры. А ведь это и есть самые настоящие для детей ад и яд! Мне омерзительно уже то, что приходится делать подобные предупреждения.

Мог ли я когда-либо предположить, что возникнет незастрахованность моего ребенка от злых окриков и даже побоев?! Моего ребенка, в то время, как я весь дрожу при виде насилия! И это моя жизнь, в насмешку над моими убеждениями, оказалась настолько испакощенной, что я должен просить, чтобы не кричали на моего мальчика! Для чего же я проповедую всем любовь, зачем получил высшее образование, прочитал множество книг, вырос в атмосфере научной гуманности и душевной деликатности? Для чего вообще живу, если моя жизнь не застрахована от насилия?! Ведь это же насмешка над жизнью — отсутствие уверенности, что мальчик мой застрахован от злобы! Умоляю его пожалеть, относиться к нему без фырканья, цыканья и не кормить подзатыльниками. Поцелуй его пушистую головку, и попроси за меня прощения, скажи, что папа уехал далеко и не может его сейчас защитить от дурных влияний. Поцелуй его ручки и ножки, попроси не забывать, что есть человек, который любит его больше всех на свете. Дай ему лаской понять это — дети только так и понимают. Очень прошу остричь его под машинку и привить ему, если возможно, оспу.

До сих пор ты не любила меня, всегда искала собственного благополучия. Это было ужасно! Жизнь со мной не сделала тебя глубже. Благоразумные книги касались поверхности твоей души, отскакивая, как горох. Когда же ты осознаешь себя взрослой и поймешь, что и тебе придется умереть, так почему бы не сделать свою жизнь содержательнее? О, если бы ты стала иной, позабыла бы свои ридикюльные (смехотворные) интересы и нашла смысл жизни в доставлении радости и уменьшении горя другим! О, если бы оказалась способной на большие переживания! О, если бы с тобой можно было говорить как со взрослым человеком! О, если бы исчезла вся эта мешанина наивной ограниченности и себялюбивой замкнутости! Ты не способна понять ничего глубокого, о большом и благородном судишь, как о малом и низком. В тебе никогда не было того, что называется der heisse Durst nach Ewigkeit*. Поэтому душевное тупоумие, которое я всеми силами старался победить в начале нашей совместной жизни, одолело теперь всю нашу жизнь. Ничем нельзя так сильно набить оскомину друг другу, как постоянными объяснениями в любви. А вспомни, сколько мы с тобой набегались вокруг рождественских елок с бенгальскими огнями собственного счастья?.. Прожевуземкались!


* Жажда вечности (нем.).


Хорошо поздравление, скажешь ты. Конечно же, ведь известно, что самый неблагодарный мужчина в глазах женщины — это ее муж. Почему-то принято приносить поздравления в день рождения. Какая несуразность! Человек постарел на год, стал ближе к могиле, а этому радуются, как празднику. Сейчас для тебя самое важное — избавиться от пошлости, облепившей твою душу! А это и есть самое лучшее, что можно тебе пожелать! И я с горечью, за себя и за тебя, желаю тебе стать другой, стать ласковой женщиной, любящим человеком! Господи, если бы я услышал не жалкий лепет дамочки, старающейся казаться ребенком, а голос взрослой и умной женщины! Ты отгоняешь от себя все мысли, никогда не думаешь, а только раздражаешься. Ругая других людей, ты совершенно разучилась их хвалить. Я же во всех случаях жизни предпочитаю быть бранимым, а не бранящим, ибо первое великодушнее второго. Ты же из тех женщин, которые сперва обижаются, а потом задумываются над поводом к обиде и его подыскивают. Думай же теперь, или ты сама погубишь себя и свою собственную жизнь!

Да, я желаю тебе счастья, которое возможно, если только ты станешь совсем иной! Ведь наша жизнь гибнет! Мы становимся все более и более чужими и далекими друг другу. Ты этого не видишь, не понимаешь этого ужаса. Скоро мы будем ненавидеть друг друга, пойми это! Когда это наступит, я не вынесу этого. И пусть я изломаю себе жизнь, но я не умею и не смогу выжить среди злобы и лжи. Все будет зависеть от того, сумеешь ли ты победить в себе душевную мерзость, приобретенную от родителей. Не хочу твоей погибели, мне жаль ту весеннюю радость, на которую было потрачено столько ласковых слов! Мне жаль тебя, поэтому со слезами посылаю я это поздравительное письмо!

Желаю тебе счастья и радости, а еще желаю, чтобы ты всерьез поправилась. Раздражение и безразличие объясняются малой твоей подвижностью. Тебе надо бывать на солнце, пить молоко, принимать железо, есть яйца, проделывать гимнастику. Взываю к твоему рассудку. Приезжай ко мне другой — телом и душой. Хочу видеть тебя доброй и чуткой, любящей и ласковой, пополневшей, с окрепшей грудью. Приедешь прежней, все погибнет. Пойми это, не шути с жизнью! Поверь в правду моих слов, когда я теперь предлагаю тебе выход — стать иной. Прошу, убеждаю, молю. Я еще привык к тебе, мне иногда все еще так хочется прижаться к тебе и ласкать теплую, сонную, усталую и злую. Целую твои губы, к которым я более привык, чем к равнодушному твоему лицу и безразличным твоим глазам. Глаза женщины всегда обещают многое, но редко оправдывают свои обещания. Вспомни наши прежние слова о любви, подумай о себе!

Послезавтра письмо продолжу.

1985; 2001.



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте