Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2002, 11

Помощник китайца

Повесть

В нашем доме всегда было много гостей.

Старенькая, почти слепая бабка, вернее даже прабабка, проходя мимо прихожей в уборную, останавливалась у вешалки и чуткими сухими пальцами щупала мануфактуру чужих пальто, гладила ладонью подстежку. Исследуя материал верхней одежды гостя, она делала вывод о его состоятельности, потом гадала о степени родства. В особо трудных случаях, например, когда к нам приезжал отцовский аспирант из Монголии, она осторожно осведомлялась у меня: “Нерусский-то мужик, он кем нам приходится?”.

Я любил в детстве прятаться в ее комнате под свисающую со стола скатерть и смотреть, как она, сидя на кровати и положив между колен свою клюшку, беседует с незримым собеседником, жестикулируя или задумчиво расправляя складки покрывала во время его ответов. Вполне возможно, старуха делилась с ним догадками относительно приезжих. Иногда она обсуждала эти темы с огромной бронзовой головой Людвига ван Бетховена, которая стояла на шкафу в библиотеке. Мы с братом звали его дядя Ваня. Узнав у меня, что по национальности дядя Ваня был немцем, бабушка частенько грозила ему пальцем за сожженные села и за своего сына Леньку, погибшего в самом начале войны, потом, правда, все равно крестила взлохмаченного композитора и тихонько махала рукой. Нашу маленькую мохнатую собаку она обычно звала кобелем, но если между ними возникали трения, то кобель превращался в татарина.

Ее беззвучная речь, шлепанье сморщенными губами завораживали меня, я мог подолгу наблюдать за ней, сидя в засаде под столом и воображая себя воином-делавэром.

Бабкины подозрения относительно родства всех постояльцев, видимо, имели под собой основание, поскольку родители любили гостей и принимали их по-родственному. Квартира была просторная, и диван в большой комнате редко пустовал. Некоторые люди даже оставляли в шкафу свои тапочки, чтобы не возить их туда-сюда каждый раз. На лето к нам в Москву, спасаясь от жары, перебирались родственники из Ашхабада, кроме этого у нас жила моя двоюродная сестра, а позже осиротевшая одноклассница, поэтому из-за нехватки кроватей приходилось иногда доставать походные спальные мешки и устраивать дополнительные места на полу. Гости к этому привыкали, как привыкали к гулкому бою часов, к неистовому реву холодильника, к нашей собаке, которая, вычесывая блох, частенько колотила ногой в дверь, к сверчкам, жившим на кухне в трехлитровой банке и сверчащим оттуда, как два будильника, всю ночь напролет, к шарканью и запаху бабушки и к постоянно убегавшим из коробки белым крысам, — их притащил с работы и поселил у нас брат.

Бабушка не дожила до появления канадца Чарльза, который не только с удовольствием приходил в настоящую-простую-советскую семью, но и приводил к нам родителей своей невесты-француженки, а также их друзей по Сопротивлению. Иностранцам нравились высокие потолки нашей квартиры, портреты предка-революционера на стенах, свободный французский моих родителей и азарт, с которым отец говорил о необходимости перемен. Может быть, им нравилось именно сочетание всего этого. Впрочем, Чарльза скоро окрутила чеченка Лиля, невеста из Парижа была им забыта, но мои родители еще долго слали новогодние открытки во Францию, а иногда отправляли туда и маленькие бандерольки с коробками конфет.

Лет через десять мы будем сидеть с Чарльзом на скамеечке около метро “Университет”, пить пиво и разглядывать прохожих. Он с интересом, а я со скукой.

— Ты знаешь, тогда… Как сказать? Ну, в общем, сейчас, ты знаешь, я живу в Marburg, да? Я не курю, практически не пью совсем, я только целый день в архиве, в библиотеке. Но я приезжаю сюда и… сразу покупаю сигареты! Да, сразу. Я просто не могу без сигареты.

Он хочет, чтобы я разделял его удивление. Его очки сверкают. Он немного грассирует.

— Тогда было такое время, — все хотели в Россию, и все немного боялись. Если я приехал сюда, то я… Ты читал Scott Fitzgerald? Это было чем-то похоже… Ну, например, я — бедный студент, я чувствовал здесь очень богато. Многие девушки тогда готовы спать со мной, я это знаю…

— Помню, как ни придешь к тебе, — у тебя новая. И все на меня волком глядели, считали, что ты их личный иностранец. Никто, кроме них, не может с тобой общаться.

— Да. Ты знаешь, это очень забавно, когда все тебя любят. Сейчас не так. Сейчас здесь больше похоже на Германия, на Канада.

— Чем похоже?

— Тогда… О, извини, я еще говорю… Тогда я каждый день ждал: сейчас что-то будет. Такое ожидание. Что-то хорошее, знаешь, славные перемены. И я думал — я тоже здесь, участвую. Чуть-чуть страшно и очень интересно. Да. — Чарльз смотрит на проходящих людей, улыбается, он немного возбужден. — И еще, тогда в России мне казалось, что я свободен.

— Как поживает твоя гитара, Чарли? Все еще пишешь песни?

— Практически не играю и, тем более, не пишу.

Мы часто приходили к нему в общежитие МГУ, в высотку. Сидя на лестнице, пели песни “Биттлз” и Саймона с Горфанкелем, немного стесняясь, курили его сигареты и пили его же баночное пиво из “Березки”. К нам подсаживались все проходившие по лестнице, иногда появлялся Джек, обычно босиком и в широченных подтяжках. Он жил в соседней комнате. Дальше по этажу была комната американского аспиранта Брайана. Мы гордились своим знакомством с Чарльзом, Джеком и Брайаном, мы нарочито небрежно рассказывали о них друзьям.

Правда, Брайан казался мне несколько нетипичным иностранцем. Он не участвовал в наших вечеринках, выглядел диковато в своих сандалиях и дешевом пальто. От него не пахло зарубежным одеколоном и хорошим табаком. Мы как-то с ним вместе ехали от университета до Библиотеки имени Ленина.

— Как Чарльз с Джеком поживают, как там вообще все наши? Я недели две уже не заходил, — спросил я.

Его лицо стало брезгливым.

— Конечно, хорошо поживают. Все поживают прекрасно. Они все одинаковые, эти студенты, которые приезжают в Россию. Они ничего не понимают. — Брайан наклонился ко мне и понизил голос, его черные немытые волосы вздрагивали около моего лица. — Ты знаешь, им очень нравится эта страна!

— А тебе не нравится?

— Я ее ненавижу. Я живу здесь уже три года. Я не могу уехать, пока не закончу свою диссертацию, и я знаю немного больше их. Здесь хорошо жить, если на тебе хорошая одежда и ты ходишь вот так, — он задрал подбородок вверх, открыл рот и стал оглядываться вокруг с глупым видом. — Я покупаю советскую одежду, я смотрю вниз и стараюсь жить, как московский студент. Я не очень похож на иностранца, да?

— Да. Не очень.

— Ты видел толстого милиционера, который дежурит на входе в университет? Он обозвал меня жидовская морда. Тогда я показал ему паспорт, и теперь он всегда здоровается со мной, просит сигареты и улыбается. Здесь все такие. Ты можешь обижаться, мне все равно.

— А почему же тогда ты живешь в Москве?

— Потому что это то, что я хочу делать.

Этот Брайан не вписывался в солнечную московскую погоду конца восьмидесятых. То ли был слишком стар для нас, то ли мы с Чарльзом больше подходили друг к другу. Нас ожидало одинаково счастливое будущее, и мы не хотели омрачать его всякими ненужными мыслями.

Погода стояла солнечная еще и потому, что я проводил большую часть времени, шатаясь с моей любимой, с Аленкой, по улицам, беспрестанно целуясь, отогреваясь в подъездах, в магазинах или вовсе не замечая холода. Еще зимой я любил ходить по книжным магазинам и покупать географические карты, расстилать их дома на полу у ног и смотреть как будто с огромной высоты на все те места, в которых я когда-нибудь побываю. А потом я радовался наступающему весеннему теплу и переживал с любимой все то, что потом становится дорогим воспоминанием и держит людей вместе, хотя уже приходит время расставаться.

Чарльз был в восемьдесят девятом году на моей свадьбе. Филологическая внешность, футляр с гитарой, бабочка. К вечеру, выпятив тощий живот и покачиваясь, он пытался закурить чей-то “Беломор”, вставив его в рот не тем концом. Потом кричал на “невежливый полисмен”, который прибыл по просьбе соседей выяснять причину шумного веселья. Уводили Чарльза две девушки — Аленкины подруги, поддерживая за руки, шатаясь и напевая “Yesterday”. Как они его потом поделили, я не знаю.




Я встретил ее, когда поднимался в лифте,
В лифте, где было много людей.
Ее волосы щекотали мне лицо,
Ее прекрасные, ее роскошные волосы русской красавицы.

А теперь я сижу один в своей комнате,
В студенческом общежитии в чужой стране.
Я не знаю номер ее телефона
И, может быть, никогда больше не встречу ее,
И московская луна светит в мое окно.

Re. И поэтому, мистер, мистер Горбачев!
Позвоните ей и скажите,
Что одинокий канадский студент
Ждет ее.
Вы столько обещали всему миру,
Так сделайте же хотя бы одно
Маленькое доброе дело.
Просто позвоните ей!
			(Одна из сочиненных Чарльзом песен)


— Ты знаешь, я сейчас пишу книгу о том, что видел тогда. Я писал о тебе и твоей семье, потому что это действительно было славно.

— Ты просто молодой был, поэтому тебе, наверное, и казалось все так здорово.

— Нет, в самом деле было так! Ты хочешь сказать, мы старые? Совсем не так. Нет, теперь этого почти нет, но тогда… Я говорил тебе, как мне одна женщина отдавала свою дочку?

— Нет.

— Она отдавала, просто чтобы я спал с ней. Я был на Старом Арбате и стоял около киоск. Мне нужно было купить немного пива и что-то покушать. Была очередь. Рядом со мной стояла молоденькая девушка, и я несколько раз смотрел на нее, потому что кожа очень красивая. Не больше шестнадцать лет. Это была немного восточная девушка, и, может быть, поэтому очень чистая кожа. И тогда ее мама сказала ей, чтобы она пошла со мной. Мы были вместе два дня, и я отвез ее домой. И это все! Просто так! Я не понимаю. Но это хорошее приключение!

— Ты прекрасно говоришь по-русски, Чарльз.

Отец умер вскоре после отъезда брата за границу. Брат был старше меня на десять лет. Дом опустел. Стол под хрустальной люстрой в большой комнате накрывался редко. Приходившая к матери тетка чаще уединялась с ней в кухне или на диванчике в спальне, и они перебирали воспоминания. Вещи застыли в неизменном со смерти отца порядке, постепенно теряя свое вспомогательное для жизни значение и становясь символами.

К этому времени я успел поездить по стране с экспедициями и стать папой. Как-то незаметно окончилось время, когда “было славно”.

— Ты хорошо сделал, что позвонил мне, молодец. Застал меня в Москве. Как телефон-то не забыл?

— Я еще был в Москве несколько лет назад. Два года назад. Но ты был в Сибирь. Я говорил по телефону с твоей мамой, да? Но я знаю, что умер твой отец. Это ужасно… Да, а где брат, он хотел жить в United States, он уехал?

— Он давно уже уехал.

— Ты сейчас живешь в Сибирь? Один? Это интересно. А дочка?

— Она осталась с Аленой, я с ней редко встречаюсь. Мама иногда берет ее к себе на выходные.

— Да, Сергей, у тебя была жена, и теперь, когда вы разошлись, ты, наверное, должен иметь хороший опыт. Скажи мне, что им надо? Потому что я не знаю, что надо для моей Лилки. У нас квартира в Marburg, ты знаешь сколько? Семьдесят метров. Это достаточно для двух человек, не так ли? Она покупает себе новую одежду постоянно. Но она хочет, чтобы я оставил работу и ехать в Канада. Зачем?

— Чарли, я тебе могу рассказать, как отличить след кабана от следа оленя, это несложно. Последнее время я…

— Спасибо. Я понял. Это слишком сложно, а мы очень хорошо сидим и вспоминаем, как было весело. Но я думал, что я знаю женщин.

Чарльз загрустил. Летний вечер отражался в его очках, и, по-моему, он совсем не хотел возвращаться в свой Марбург, к своей Лильке, а предпочел бы снова вернуться в то время, когда его все любили.

— Да, я хочу еще взять немного пива. Тебе нравится это пиво? Это очень хорошее. Действительно, прекрасное пиво. Но в Marburg я совсем не пью, может быть, только в воскресенье одну бутылку. Здесь я пью каждый день, и довольно много. Это смешно.

* * *

— …Мать старая мне говорит — Мань, мол, корова пропала, иди ищи. Ну, вот я ищу, ищу, пришла в кусты. Корова-то наша в кустах, оказыватся, телится. Я молодая еще была тада. Вот, а в кустах телефон на черемухе висит. Я думаю-то, что за телефон, но трубку взяла послушать. А мне голос-то оттель и говорит, что, мол, Сталина живьем взять, а Ворошилова, значит, Калинина, Молотова, Андреева — всех, всех убить. Я скорей побежала, милиции все рассказала про это, они приехали на машинах с собакими. Всех арестовали, а мне за это было — сто рублей и медаль дали.

Прабабушка утирает тряпочкой рот, а я спрашиваю, где теперь медали, те медали, которые ей вручали при царе и после революции, которыми ее наградили за серебряное распятие, найденное в лесу, и за спасенное правительство, и за саму революцию.

— Немцы отобрали, — объясняет она, и мне становится очень жалко.

Свои были и небыли старуха рассказывала в то время, когда мы оставались с ней дома одни. Я учился в начальной школе. Мама и Бабаня по сто раз говорили мне, что никаких медалей и немцев в помине не было, что нечего слушать всякую чепуху, но мне нравились эти остросюжетные истории, тем более что я был единственным, кому прабабка их доверяла. Рассказ о телефоне, который висел в кустах, почему-то назывался трубка Сталина.

Когда во втором классе учительница спросила, у кого из нас дедушки и бабушки участвовали в войне или в революции, я забыл про портрет предка-революционера на стене, но зато начал рассказывать, как девятнадцатилетняя прабабушка боролась со старым миром у себя в деревне. “Как переворот объявили, то мы с бабами пошли и Катю-гулящую кольями убили”, — вспоминала она.

— Это действительно очень интересно, Сережа, — быстро перебила меня Галина Ильинична, — но, к сожалению, урок у нас скоро заканчивается, и мы не сможем выслушать твою историю до конца. Давай сделаем так, — попроси бабушку рассказать тебе все еще раз, запиши эту историю и принеси мне. Я сначала прочитаю, а потом ты сможешь сделать нам доклад.

Вид блокнота и ручки насторожил прабабку.

— Это накой ты записывать хочешь?

Я сказал, что меня попросила об этом учительница, и надолго лишился рассказчика. Мне перестали рассказывать даже вполне безобидные истории о шестипалом Кирее и о серебряном распятии.

Двадцать пять последних лет жизни прабабка провела, сидя дома на кровати. “Я убойная” — ей прилетело поленом по голове во время работы на пилораме. “Наработалась, хватит. Теперь, Анька, ты на меня работай” (своей дочке, Бабане).

Она потихоньку превратилась в призрак, который пугал своим видом моих одноклассников, пугал мертвой, желтой кожей на руках, сморщенным лицом и сиплым, невнятным голосом. Этот призрак населял дом моего детства. В доме еще был несгораемый шкаф, который никогда не открывался; антресоли с бельгийским ружьем и коробкой патронов; страшный бронзовый бюст с пустыми зрачками и портрет на стене в моей комнате.

Мы с моим школьным товарищем играли в такую игру — надо было встать перед портретом, посмотреть ему в глаза, а потом бежать и прятаться. Мы прятались куда-нибудь под кровать или за шкаф, потом осторожно выглядывали, смотрели на портрет, и оказывалось, что строгий взгляд направлен прямо на нас. Это было тоже немного страшно и непонятно, но от портрета действительно никуда нельзя было деться, можно было только стараться игнорировать его присутствие или убегать из комнаты. Если я вырывал из дневника страницы с двойками, пытался взломать загадочный сейф или крал из карманов в прихожей мелкие монеты, взгляд становился осуждающим и немного презрительным.

Ночью, когда перед сном я лежал в кровати, портрет сливался с обоями, профиль неистового композитора скрывался в тени книжных шкафов, и можно было подолгу смотреть, как ветер гонит по небу облака. На самом деле это был дым из труб находившейся рядом теплоэлектростанции. Поэтому “облака” летели по небу очень низко, быстро и красиво, независимо от того, было ли небо ясным или нет, главное, чтобы ветер дул в нашу сторону. Наверное, неумелое созерцание летящих облаков сделало меня слишком мечтательным.

Потом я явился свидетелем того, как открывали несгораемый шкаф. В комнате рядом с Бабаней сидели несколько человек из музея Революции, а перед ними на столе лежали часы-луковица, какие-то бумаги и два красивых пистолета. Я не удержался и потянул руку к тому, что был поменьше, после этого меня выслали из комнаты. Когда они ушли, забрав пистолеты, часы и бельгийское ружье, Бабаня дала мне заглянуть внутрь таинственного шкафа. Там остались только упаковки английских лезвий для безопасной бритвы и запасные части к слуховому аппарату. Шкаф утратил свою притягательную силу.

Бронзовый Бетховен перестал меня пугать, когда я обнаружил, что его пустая голова является прекрасным тайником. Сначала я в нем прятал огромный нож, который нашел на даче, а когда стал постарше, то хранил там бутылки с вином.

В пятнадцать лет я помог отнести совсем больную прабабку в машину “скорой помощи”, старуха не хотела уезжать и вцепилась мне в плечо с такой силой, что там остались синяки. Она любила всегда повторять: “Ох-хо-хо, Сереженька, когда ж помру-то?”. Но в тот момент, когда я сажал ее в машину, она очень сильно боялась смерти. Ей сделали операцию, и она вскоре умерла.

Портрет еще долго оставался на стене, но я перестал обращать на него внимание. Интереса к семейной и отечественной истории я не испытывал, хотя наш школьный историк делал робкие попытки привить его старшеклассникам.

— Ну что, все прочитали параграф, который я задал? — спрашивал он в конце занятия, выходя из задумчивости. — Все ясно? Так вот, на самом деле это происходило совсем не так, как там написано.

— А как? — кричали почти все, кроме самых пофигистов.

— По-другому. А как именно, я не буду вам говорить. Я не сумасшедший.

Он, наверное, хотел раздразнить нас, заинтересовать. Но это не производило особого впечатления. Когда на твоих глазах переписывается история, когда не все успели сменить устаревшие учебники, когда скоро грядут выпускные экзамены, то бесполезно, да и некогда докапываться до истины. А чуть позже исчезла и сама необходимость докапываться. Бери — не хочу.

В возрасте, наверное, лет четырех я твердо знал от взрослых, что если подобрать с пола упавшую конфету и съесть ее, то в животе после этого заводятся червяки, и ребенок умирает. Микробы не грозили отцу или матери, они были смертельны только для таких маленьких, как я, детей. Я не запомнил точно, кто мне дал такое знание, — может быть, старший брат, — я одинаково верил всем взрослым. Но в одно прекрасное утро я остался на кухне один, и конфета “Взлетная”, которую мне вручили после еды, выскользнула из обертки и упала на пол. Я залез под стол и глядел на нее, как она лежала на зеленом линолеуме, украшенном полосками солнца. В шкафу, в бумажном пакетике, я знал, хранились еще несколько точно таких же леденцов, их можно было достать, встав на табуретку. Их не хотелось.

Я протянул руку, взял леденец и, даже не попытавшись счистить с него налипших микробов, положил в рот. Никто об этом не узнал — ни отец, ни мать, ни Бабаня, ни брат. Несколько следующих дней я ждал развязки, вслушиваясь в себя, испытывая сладкий ужас приближающейся катастрофы, и мне снились необыкновенно яркие сны. А потом я понял, что выиграл конфетку у смерти и у червяков, которые могут завестись в животе. Недели через две, если бы я умел формулировать свои мысли, то, наверное, сказал бы, что любое знание относительно.

В дальнейшем, я думаю, именно воспоминания об этом случае отрицательно повлияли на мою успеваемость в школе. Я так ленился тратить драгоценное время на обретение относительных знаний, что был двоечником. Читал приключенческие романы вместо учебы.

Лет в пять или шесть, накануне очередной годовщины Великого Октября, насмотревшись фильмов по телевизору, я выдернул из тетради несколько листочков и красным карандашом написал на них те самые лозунги, которые несли когда-то революционные толпы на своих транспарантах: Долой царя! Вся власть Советам! Я хотел, чтобы мы с отцом пошли на улицу и расклеили мои воззвания на столбах, украшая город к празднику. Отец отказался, и его ответ на мое “Почему?” был довольно темен.

Многие темы были слишком трудными для понимания, и мой революционный предок парил слишком высоко. В общем, вышло так, что я очень мало интересовался человеком, изображенным на портрете. Знания, которые я мог бы получить о нем, были слишком уж относительны, и мне больше нравились истории моей прабабушки, где сюжет всегда был закручен довольно просто, но лихо, добро в конце концов торжествовало, и победитель получал сто рублей и медаль. Позже меня стали увлекать приключенческие романы и рассказы отца о драках во времена его буйной молодости, о том, как он кадрил девочек, о его таежных путешествиях и охоте.

С десяти лет отец стал брать меня в походы по европейскому Северу, в восемнадцать я уже стал ездить один. Вскоре исполнилась моя мечта — я очутился в Сибири. Видел засыпанные древние каналы и городища в долинах Алтая, курганы, от которых уходили на восток вкопанные стоймя камни, по числу камней можно было узнать, сколько врагов пало от руки погребенного здесь витязя. По обочинам древних дорог мне встречались покосившиеся каменные бабы.

Мне казалось, что эти древние дороги должны уводить в Монголию, а может быть, и куда-нибудь в более интересные места. Посещение этих мест пришлось отложить на неопределенный срок в связи с моим новым семейным положением и рождением дочки, это меня огорчало. Единственной возможностью теперь были путешествия не по собственной прихоти, а по служебным обязанностям. Да, что сможет мне сказать Аленка, если я пройдусь по этим дорогам как специалист, вынужденный уезжать от семьи не ради романтики, а ради научной или какой-нибудь другой карьеры? Ничего не сможет сказать. Может быть, мне даже придется внедриться в культуру изучаемого народа, чтобы увидеть ее, так сказать, изнутри?

Я сбежал из отцовского технического института и подал документы в университет, чтобы изучать восточные языки.

— На монгольский в этом году у нас нет набора. В следующем, наверное, тоже не будет, — сказали мне в приемной комиссии. — Хотите на китайский?

Манзы со своими хлопушками и кумирнями в “Дерсу Узала”, тигры с иероглифом Ван на лбу, хунхузы, драгоценные панты и кабарожья струя, плененный китайцами Далай-лама в Урге, Тибет. Даосские монастыри, буддийские монастыри, драконы, летящие среди облаков. И главное — нет набора на монгольский язык.

— Давайте на китайский.

Древние мудрецы, даосские монастыри — в конце концов тоже неплохо. Пусть будет китайский язык. Учитель скажет: “Что такое Будда?”, а я отвечу: “Три фунта льна”.

Откровений о Дао-пути не было, по крайней мере, в первый год учебы, Дао-дэ цзин был отодвинут куда-то в далекое будущее, а пока что шла обычная зубриловка. Радовало одно — что иероглиф, обозначающий воду, обозначал ее уже четыре тысячи лет, то же было и с иероглифом огонь и с иероглифом человек. Знания, которые я получал, были не такими уж относительными, можно было надеяться, что я не зря трачу время.

* * *

Норма, как и Чарльз Пул, говорила, что в России очень хорошее пиво. Это немка-то! Ну что же, лишний повод для гордости и лишний повод купить бутылочку. Норма говорила, что у нас хорошее пиво и хороший коньяк. Не знаю, можно ли ей верить, поскольку ее мнение было небеспристрастно.

Неплохо было бы спросить ее сейчас, она ведь уже несколько лет не появляется и не звонит, — Россия потихоньку выходит из моды и дорожает. А раньше каждый год Норма с небольшими подарками появлялась у нас дома в сопровождении моего брата, наносила визит вежливости, а потом начинала планомерный обход музеев, памятников архитектуры, библиотек. Хотя зря я так, насчет того, что выходит из моды, — вряд ли это что-то будет значить для Нормы Шуберт.

Когда мы ехали в поезде, я спросил ее:

— Норма, а почему вы стали учить русский?

— Когда я училась в школе, к нам пришел преподаватель истории. На войне он был SS. И он говорил, он все время кричал: “Русские сволочь, свинья”. На восточном фронте пуля ранила его по голове, и он стал нервный. Он все время так кричал. И тогда я подходила и спрашивала его: “Почему Вы говорите, что русские плохие, ведь мы воевали на территории СССР?”. Это было ужасно, потому что он так кричал! Я ничего не понимаю и начала читать о России. Так я нашла интерес и очень довольна.

Норма назвала своего сына Ванюша. Не Иван, а Ванюша. Она освоила старославянский, русский, польский, она умела читать глаголицу. Она любила русскую классику и изучала нашу историю. В сорок пять лет она по вечерам посещала университет в своем родном городе для того, чтобы больше знать о России. Она работала чертежником и, кроме того, имела свой интерес. Я ездил с ней на Алтай.

Мой брат уже эмигрировал к тому времени, и она приходила к нам одна, как всегда, с небольшими сувенирами. В тот раз разговор зашел о моих путешествиях.

— О, я очень хочу посетить Сибирь еще раз. Я была на Байкал, но это был очень короткий срок. Это возможно, чтобы ты показал мне это место? Этот Алтай. Безусловно, я оплачиваю все затраты, потому что Россия — это мой интерес.

Алтай тоже был моим интересом. Алтай с его Чуйским трактом, уходящим в Монголию, был моим интересом с самого детства, он представлялся мне тем путем, в конце которого может находиться маленькая джеклондоновская Лунная долина, или Лунное плоскогорье, или озеро. Алтай, который всегда был самой дальней провинцией различных империй. Там жили мои друзья.

И главное — она оплачивала поездку. В обозримом будущем я не видел другой возможности на халяву попутешествовать, поэтому ухватился за это предложение. Оставалось только уговорить Аленку, чтобы она меня отпустила.

Вскоре мы с Нормой вылетели в Барнаул. Конечной целью путешествия должен был быть поселок Карлу на Золотом озере, а для этого нужно было проехать Бийск, Турачибит, Аирташ.

В общем вагоне поезда Барнаул—Бийск нам не нашлось мест.

— Почему это так? Мне кажется ненормально, когда мы имеем билеты и не имеем мест.

Я положил рюкзаки в проходе и предложил Норме садиться на них. Люди в тамбуре уже начинали звереть из-за давки, за окнами стояла толпа, и слышались матерки.

— У многих людей на улице тоже есть билеты, но они не смогли даже попасть в вагон. Так что нам повезло. Да и ехать недолго — всего ночь.

Норма оказалась непроблемным человеком. С ней легко было путешествовать. Вскоре она уже прикрыла глаза, прислонив голову к плечу сидящего рядом пассажира, и просыпалась только, когда пожилые женщины проходили в туалет, перешагивая через нее и кряхтя: “Пропусти-ка бабку, доченька”.

Я, наоборот, не спал и скучал по жене, потому что любил ее сильнее всего во время разлук. Маленькую дочку я еще не научился любить, — она только начинала разговаривать, и общих интересов пока не было. Это потом, лет с двух, мы станем проводить вместе много времени, болтать, петь хором любимые песни, вместе готовить на кухне или молчать. А пока я скучал только по жене, и моя любовь усиливалась от легкого чувства вины. Так уж выходило, что, когда мы вместе, во всех спорах был прав я, и ее трудно было любить. А в дороге, стоило только переглянуться с какой-нибудь молоденькой сибирячкой, и сразу приходило то сладкое чувство вины и возбуждения одновременно, может быть, еще немного ревности, и я начинал скучать. Да что там сибирячки, достаточно было поглядеть в окно, потолкаться в вокзалах небольших городков, покурить в тамбурах.

В Турачибите тогда еще работала старая деревянная двухэтажная заежка с вывеской “Гостиница” над входом. Германский паспорт с орлом на обложке произвел волнение в администраторше, и она выделила нам лучший номер. Как же удобно путешествовать по стране с младенцами или иностранцами! В номер без всяких просьб с нашей стороны был даже подан чай — смоляной чифирь в грязном стакане. Отказ был понят как проявление скромности.

— Кого вам новый-то варить, когда этот есть? Я почти и не пила его, — с утра как запарила, так и не пила почти. Так что берите и не стесняйтесь. С дороги-то — чайку попить и отдыхать надо.

В этот день Норма впервые увидела деревянный сортир.

— Сергей, где находится туалет, ты знаешь?

— А вот выйдете из… входа, потом налево. Просто задний вход закрыт сейчас, так что вокруг дома пройдете, там по мосткам таким… блин, в смысле по деревянной дорожке, там и туалет.

— Я не поняла. Можно пройти внутри здания?

— Нет, я говорю, что черный вход забит сейчас. Так что выйдете и вокруг дома обходите.

— Он на улице?!

— Ну а где? Конечно, на улице.

— Как интересно! — Она сняла с гвоздика на стене фотоаппарат, надела свою шуршащую куртку и тихонько прикрыла дверь. Неужели в крохотном германском городке ее детства не было ни одного сортира на улице?

Норма уронила камеру в очко. Она нашла длинную жердь, долго ею рыбачила, пока не добыла фотоаппарат, потом отмывала его в луже. Ко мне за помощью она не обращалась и рассказала о происшествии только после того, как все было закончено, а я пока успел вздремнуть в номере. Я почувствовал уважение к иностранке, которая один на один сражается с неудачами в сибирском путешествии и не поднимает бучу.

Норма Шуберт сумела покорить и моих друзей, у которых мы гостили в Карлу. Даже молдаванская гордость Эрика Костоцкого и великодержавный шовинизм Славки Подсохина пали, эти мужики стали относиться к ней не как к иностранке, а как к обычному туристу. Любимым словом Нормы было слово нормално. “Вам не холодно? Не жарко? Вы не устали?” — “Нормално”.

У Эрика тогда гостили девять человек — семья хиппи, давний, еще с Кандалакшского заповедника, товарищ с дочкой, трое студентов-практикантов и кто-то еще. В первый же вечер состоялись небольшие посиделки, пришел на огонек и Славка Подсохин. Подливали все больше Норме. Она не отказывалась, пила белую, не морщась. Потом извинилась и вышла.

Я подождал на крыльце, и скоро она появилась из темноты, утирая платочком рот.

— Вы это… не смотрите на них. Они мужики здоровые, нам за ними не угнаться. А пить, правда, необязательно. Неудобно получилось, елки… Вы, наверное, плохо себя чувствуете?

— Почему ты так говоришь? Все абсолютно нормално. Мне очень хорошо, и мне нравятся эти люди. — У нее был совершенно трезвый взгляд, она достала сигарету, улыбнулась и перешла на шепот. — Ты знаешь, у меня только половина желудка. Три года назад мне в Москве стало плохо, я была в больнице, и мне делали операцию. Теперь у меня только половина там. Это удобно, когда надо пить много водки, правда, иногда нужно освобождать место. А раньше — только две рюмки и… — Норма сигаретой нарисовала в воздухе загогулину, — все, я совсем пьяная. Но, Сергей, это все-таки секрет, и сейчас я хочу немного делать на них впечатление.

Норма считала, что три года назад ей несказанно повезло. Операция была сделана бесплатно и хорошо. Весь вечер Норма внимательно слушала рассказы об охотничьих подвигах карлинцев, пила и закусывала. И под конец Славка Подсохин перестал хмыкать и кривить губы. Он потрогал свою бороду, перегнулся через стол и прокричал иностранке в ухо:

— Норма, хочешь под парусом по озеру прокатиться? Под парусом — вш-ш-ш, вш-ш по озеру… Я могу тебя маленько прокатить. Покатать, понимаешь? На лодке. Серегу возьмем, вот Сергея, ребятёшек тоже возьмем и по озеру… Хочешь?

Управляться с парусом Подсохин не умел, но честно старался. Нам удалось достичь какой-то точки метрах в пятистах от берега, и дальше как-то не пошло. Мы менялись местами, садились по очереди за румпель, разворачивали парус и вправо, и влево. Но надо сказать, что мощная Славкина фигура все равно хорошо смотрелась на корме, он показывал Норме окрестности, спрашивал ее впечатление и время от времени радостно и громко (чтобы иностранный человек понял его) приговаривал:

— А все-таки, Норма, не дошли немцы до Сибири, да? Вот скажи, не дошли? Во-о! Видишь.

На швертботе был установлен “Ветерок”, и Славке пришлось воспользоваться его помощью, чтобы вырваться из заколдованного круга и доставить нас обратно до берега. Подсохин поднял отвороты высоких сапог, слез в воду и за руку провел Норму на нос, откуда она чуть-чуть неловко спрыгнула на берег.

— Давай, Серега, затаскиваем. Ты с одного борта, я — с другого. И-и раз…

Судно упиралось днищем в прибрежную гальку, наши ноги разъезжались, и пальцы срывались с мокрого фальшборта. Мы отказались от предложенной Нормой помощи и начали немного нервничать, — любой занервничает, оказавшись не на высоте в глазах иностранки.

Мы погнули шверт. Лицо Подсохина стало в цвет его рыжей бороды, мои ноги уехали под лодку, и, лежа на спине, я увидел, как судно поползло вверх.

— Ein, zwei… — Норма держалась за ручку на носу швертбота. И мы втроем вытащили его. Славка стоял, свесив длинные жилистые руки, и пялился на женщину.

— Это ничего особенно, я раньше немного училась джиу-джитсу, — сказала она своим глуховатым голосом, отряхивая ладони. — Даже могу немного кружить.

Я выливал воду из калоши и зазевался. Норма подхватила меня на спину, держа за шею и за ногу, и подняла на воздух. Передо мной закружились камни, два раза мелькнули обшарпанный борт и калоша, которую я выронил, а потом меня опустили на землю. Норма блеснула глазами, медленно подняла с земли свою куртку, фотоаппарат и, расчехляя его на ходу, побрела к живописному скальничку над озером. А мы понесли парус и мотор к Костоцкому.

— Нет, Эрик, ты понимаешь, это такая женщина! Такая женщина… — чуткий Подсохин уже оправился от неудачного плавания и вытаскивания лодки. Он видел, как я, растопорщившись, болтался на спине пожилой худенькой немки. И он простил себе неудачу. — Очень даже неслабая женщина. Вот если бы она еще и не курила…

Норма три дня собирала грибы и терялась. Костоцкий ездил искать ее на Серке или посылал ребятишек. Собранные подберезовики, грузди и маслята она никому не давала чистить, уносила свое ведерко к ручью и сидела там на корточках, с сожалением разглядывая добычу. Самых ядреных и бравых красавцев Норма откладывала в сторонку и чистила их последними, да и то принималась за это только после того, как ее раза два или три торопили.

— Мне очень жалко их разрезать.

Подсохин несколько даже оставил свое обычное самолечение и озаботился здоровьем Нормы. Он приглашал ее в гости и поил разными травяными взварами, зачитывал куски из книги Порфирия Иванова, из брошюры под названием “Лечение лимонами”, из каких-то своих тетрадок.

— Бросай, Норма, эту соску свою. У тебя ж, наверное, от дыма уже не легкие, а гнилье одно. Зубы опять же портятся. У тебя случается, что изо рта воняет? А между прочим, вот раз ты куришь, то очень хорошо по утрам уриночкой рот полоскать. Причем самое лучшее — не свежую брать, а выдержанную. Да не смотри ты на этих дураков, они свое же здоровье не берегут, а только ржут, как идиоты. Эрик, тебе неинтересно, — выдь.

Норма честно смотрела в холодные, убежденные Славкины глаза и кивала.

— Да, лучше маленько выдерживать. Утром поссышь, и оставь в баночке на сутки… Хотя и парная урина — тоже неплохо.

Подсохин знал, что полностью здоровых людей не бывает, и поэтому неустанно лечил себя, жену, детей, соседей, туристов. Если человек не хотел признавать себя больным, то приходилось лечить с расчетом на предполагаемые будущие недуги, то есть заниматься профилактикой. Он сломал ребро пожилому Мише Шестакову, прохрущивая позвонки. Дочке при первых симптомах простуды наложил на шею мочевой компресс и заставил носить его, пока по телу не пошли устрашающего вида прыщи. “Это не прыщи, это гадость из организма выходит”.

Приведя в идеальный порядок свои грядки, отработав на покосе или в саду, он садился к столу и изучал новые брошюрки и журналы, посвященные народным средствам лечения. Это отвлекало его от всего, что происходило вокруг.

Он равнодушно отнесся к тому, что ребята спихнули старого директора, он не выдвигал на освободившееся место Валерку Синицына и не праздновал победу справедливости. А ведь поселок бурлил, жил впервые за долгое время не мелкими бытовыми страстями, а настоящей, активной жизнью. Наш Эрик как один из самых азартных перестройщиков постоянно находился в возбужденном состоянии. Он выступал за дальнейшие — резкие и красивые перемены, но пока еще не было понятно, что именно нужно менять дальше.

Синицын не пожалел казенного бензина и прокатил нас по заливу, показал водопад. Он поймал на блесну двух здоровых щук, и Норма, вооружившись сачком, помогала ему затаскивать их в лодку. Валерка подарил одну щуку иностранной гостье.

С воды был виден практически весь поселок, взбирающийся по склону вдоль двух маленьких ручейков. Самые новые дома стояли дальше всего от берега. Создавалось впечатление, что деревня из последних сил уползала от озера, по дороге разваливаясь на куски и теряя отмершие части — контору, пилораму, несколько сараев, какие-то цистерны, бочки, старые катера.

— Видишь, Норма, как будто после авианалета, да? Сейчас нужно изыскивать средства, выбивать в Москве деньги и строиться, закупать снаряжение, компьютеры, лошадей, лодки с моторами. Ну, ничего, справимся!

— Федеральные деньги? Какая-то программа?

— Это у вас там программы, а у нас все самим выпрашивать надо. Вот, другое дело, я хотел тебя спросить… У вас, может, легче связаться с “Гринписом” или с какими-то такими организациями, которые могли бы помочь? Как-нибудь там узнать бы, смогут они хотя бы приехать посмотреть и убедиться, что нам нужны средства.

Немка внимательно слушала азартного, красивого, крепкого мужика. Она согласно кивала головой. Потом она пошла к нему в гости, где пробовала блины и копченую рыбу.

— Сергей, — сказала она вечером и протянула мне свою записную книжку, — я обещала Валере узнать про “Green Peace” и, может, что-то другое. Мне надо его адрес.

И я написал Норме адрес.

Когда мы уплывали из Карлу на катере метеостанции, Норма стерла пальцем слезу из-под очков. Я случайно увидел, просто у меня зрение хорошее. У людей с серыми глазами, говорят, самое острое зрение. Когда мы с Синицыным как-то целый месяц шлялись по высокогорной тундре, он наблюдал за косулями в бинокль, а я так просто. Не было бинокля, но, вроде как, и не особо нужно было.

И еще у меня левый глаз ведущий, я даже стреляю с левого плеча. Вот левым глазом я и заметил, как она слезы вытирает, и, чтобы не смущать, перешел на другой борт. Женщины, конечно, все сентиментальны, даже немки, оказывается, но все-таки приятно. Такое чувство, как будто это мой личный Алтай со всеми подсохиными, костоцкими и синицыными, и я его показал ей. Так, по-дружески.

Лицо Нормы во все время этого путешествия было немного задумчивым. Увидит что-нибудь — и задумается, поговорит с кем-нибудь — взгляд опустит и затихнет ненадолго. В Аирташе на обратном пути у автобуса подвеска полетела. Водитель говорит: “Вы все стойте здесь пока, а я в заежку вернусь, может, исправлю. Если исправлю — поедем. Нет — нет”.

— Я поняла. Это хорошо, что сломалось колесо. Это значит — есть автобус. Он приехал вчера из города. Значит, может быть, мы сегодня поедем на этом автобусе в город. Если бы не приехал, тогда, значит, мы точно сегодня никуда бы не поехали. Это шутка.

Мы довольно быстро добрались из Карлу до Новосибирска, купили билеты на фирменный поезд “Сибиряк”, позвонили в Москву. До отхода поезда оставалось часа два.

Мы присели на рюкзаки рядом с окошком билетной кассы, и Норма пересчитала остаток денег. Два раза пересчитала, как всегда. Меня это всю дорогу нервировало, скорее даже раздражало, потому что своих денег в этой поездке у меня не было. И хоть ты десять раз подряд говори себе, что турист платит тебе деньги за свой интерес, а все равно погано, когда этот турист — женщина.

Своим бесконечным пересчетом и отметками в блокнотике она как бы напоминала о моей некредитоспособности. Поэтому я у нее ничего не просил, даже пива не просил в жаркий день. И еще она казалась мне прижимистой.

— Сколько стоит белье в поезде? — Опять пишет в блокнотик и шевелит губами. — Сколько нам нужно денег платить за метро в Москве?

Откладывает несколько купюр в бумажник, перетягивает оставшуюся пачку резинкой, встает и улыбается.

— Четыре тысячи семьсот девяносто рублей. Эти все деньги мы можем теперь купить еды или что угодно. Это фш-ш! — она взмахивает рукой, как будто хочет выбросить пачку.

Я нес рюкзаки и тяжелевшую сумку с продуктами, а Норма шла впереди по привокзальному рынку и, по-моему, даже немного дурачилась. Она держала пачку денег в руке. И мы покупали арбуз, и дыню, и персики, дорогую колбасу и конфеты, семечки, пирожки, копченых кур, сыр, деревянные ложки, журналы, печенье, какие-то старые, несъедобные пряники, самые пижонские сигареты — в общем, все, что попадало на глаза. Было очень весело. Эта бешеная, почти бесполезная трата денег как-то завораживала. Все равно ведь все попутчикам скормим. И я не выдержал.

— Норма, а может быть, раз так, то купим еще по бутылочке пива в поезд?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет, мы будем покупать вот такой, — ее руки нарисовали в воздухе прямоугольник.

— Ящик?

— Да. В России хорошее пиво.

* * *

Когда по улице проходил трамвай, то в серванте начинали позванивать хрустальные пыльные рюмки. Днем этого не замечалось, а вот ночью было слышно отчетливо. Рюмки слышно, а самого трамвая не слышно.

Пути как раз огибали дом тещи, где мы с женой жили тогда. Аленка не могла ужиться с моей матерью, двум хозяйкам трудновато ужиться на одной кухне, тут уж ничего не попишешь. А со своей матерью Аленка составляла одно органическое целое. Ну, может, не совсем целое, она скорее была чем-то отпочковавшимся от родительницы по образу и подобию. Мы жили у тещи, и по вечерам я слушал дребезжание хрусталя в старом серванте.

Тихие звоночки. И какие страшные! Поневоле делается жутковато, когда ты остаешься вечером один-одинешенек в кухне, и сама кухня уже становится призрачной из-за сигаретного дыма под потолком. И в эту твою прокуренную кухню пытаются достучаться. Каждый вечер.

Когда отец умер и лежал в гробу на кладбище, я взял его за широкую твердую руку и про себя обещал, что все у меня будет хорошо. Хотелось его успокоить как-то на похоронах, вот я и обещал. А теперь надо было что-то делать, чтобы все стало так, как я хотел тогда, и я каждый вечер думал об этом.

Два раза я брал скотч и выходил к метро, где стояли коммерческие киоски. На третий по счету от дома я клеил маленькую записку с угрозами. Приклеивал к висячему замку. В этом киоске мне однажды продали поддельную “Алазанскую долину”. В общем-то, я сам виноват, — зачем покупать вино, закрытое пивной крышкой. В записке я предлагал хозяевам дать мне немного денег в обмен на то, что я не буду пытаться сжечь их ларек. Я не совсем четко представлял себе процесс передачи денег, — я часто воображал себе крепкого уверенного человека, ждущего меня в условленном месте и держащего руки в карманах, брать деньги у него опасно. Я и так знал, что меня поймают. Тоскливо знал, и поэтому выходить в холодную ночь со скотчем в кармане совсем не хотелось. Меня могли увидеть еще в момент наклейки бумажки на замок. А куртка была только одна, по ней могли потом узнать.

Но необходимо было что-то делать, и другого выхода я не ощущал из своей кухни. В кухне я делал домашние задания по китайскому языку. Каждый вечер. Я оставлял их на вечер, чтобы дождаться, когда уснет теща, и еще чтобы иметь возможность не ложиться с женой в постель одновременно. Я не любил ложиться с Аленой вместе, — нужно раздеваться, стаскивать пожелтевшие джинсы, нести их к стулу, класть на стул и шагать в трусах обратно к кровати. А ноги у меня худые. Восьмой этаж, и за окном нет фонарей, но небо всегда светлое. Может, и не видно, но я слишком не любил себя. Нужно только сто тысяч — и все было бы по-другому.

Я прекрасно помню вид с балкона той квартиры. Осенью или весной, когда воздух холодный и лучше ощущается простор. Я, кажется, помню все ночные огни, все дорожки на речной воде. Вообще, хорошее всегда крепче держится в памяти, чем плохое, и я рад такому свойству памяти. Это помогает быть благодарным.

Эти колеблющиеся огоньки были тем хорошим, что я лучше всего запомнил. Я часто стоял на балконе и глядел через крыши с вибриссами антенн, через реку, через кремлевскую стену на самые дальние огоньки. Самые хорошие дальние огни бывают, когда идешь ночью по железной дороге, и когда ты проголодался и хочется пить, и после долгого ожидания видишь синие огни на путях, обозначающие станцию, и белые огни уже станционных фонарей. И воздух, конечно, обязательно должен быть холодным, — в нем эти одинокие фонари светят сильнее.

А еще я однажды утром стоял на этом балконе и слушал стрельбу.

Я люблю оружие. Мне нравится винтовка, так же, как нравится скрипка, яхта и прочие предметы, имеющие форму, доведенную до предельного совершенства. Уметь держать в руках хорошую винтовку — это много для мужчины. Просто держать в руках, так естественно, как женщины держат детей. И винтовка обязательно должна быть своя, личная. Имея винтовку, мужчина не пойдет со скотчем в кармане вешать записки на замок коммерческого киоска. Я говорю не о вооруженном грабеже, а о той ответственности за свои действия и о чувстве достоинства, которые появляются у мужчины, если он держит в руках винтовку. На уроках военной подготовки в школе нам давали подержать только автоматы, да и то с просверленным стволом — оскопленное оружие.

В то яркое солнечное утро я понял, что не люблю, когда солдаты стреляют из казенных автоматов в моем городе. Мне было противно слушать, как размеренно и неторопливо работает крупнокалиберный пулемет.

А ночью перед стрельбой моя Аленка хотела идти бросаться под танки. Она смотрела телевизор и хотела идти на улицы, быть у костров, среди людей, среди событий. Теща была на даче. Дочка спала, спал младший сын тещи, и я не хотел отпускать жену одну. Я спросил, на кого мы оставим детей. Но она не слушала меня, потому что у меня не было гражданского долга, и часа в два ночи мы пошли по улице к реке, потом перешли реку и увидели первые костры. А дети спали дома.

Наверное, я был слишком зол на жену и на себя за то, что не смог удержать ее. И поэтому я относился к тому, что я видел, слишком предвзято. Мне казалось, что у костров слишком много пьяных и веселых людей. Я слышал отрывки разговоров:

— А помнишь, как славно в 91-м так же посидели. Что Василич-то не пришел сегодня? Ты ему звонил? А-а. Понял. Ну, тогда за это нужно выпить.

И я раздражался, когда видел человека, держащего обломок необструганной доски в руке, — человек тоже искал событий и искал людей, чтобы применить свое оружие.

Мы увидели бронетранспортер, стоящий на улице, и повернули обратно, потому что Аленка начала мерзнуть. И пошли не по центральной забитой народом улице, а пустыми переулками. Нам очень обрадовались самодеятельные патрули и проверили документы. Оставили петь с ними под гитару. И больше им уже некого было задерживать, пока уже к рассвету не вышли из подъезда бомжеватые бабка с дедом в поисках чего опохмелиться. Я тоже тогда замерз. Революции нужно устраивать летом.

К чему я вспомнил все это — не знаю, просто в то время мне очень не хватало денег. А скотч в кармане и стрельба в городе только случайно всплыли в памяти, наверное, только потому, что остался одинаково неприятный осадок в душе и от того, и от другого.

Когда в серванте начинали позванивать рюмки, я включал телевизор. Громкость регулировалась плохо, можно было или включить на полную мощность, или совсем вырубить звук. Я вырубал звук, чтобы никого не будить, и смотрел ночные передачи.

Потихоньку страх уходил, а часов с двух и трамваи переставали ездить. Когда на экране беззвучно танцуют красивые девушки, то страх уходит, — появляется злость. Девушка из музыкального клипа, гораздо более привлекательная, чем моя жена, смотрит на меня и шевелит губами. Она смотрит мне в глаза, она видит меня. На нее не надо работать, она уже одета так, как мне нравится, она красиво двигается. Она, я знаю, говорит те слова, которые я хочу слышать. Девушка для бедных.

С утра я сажал дочку на плечи, сам садился на велосипед, и мы ехали в садик. Девочка крепко держалась за мою голову. Потом Алена увидела нашу стремительную езду среди несущихся автомобилей, и мы стали ходить пешком.

После садика я шел в университет, расположенный в самом центре города. Все потоки машин, все ларьки, магазины, жилые дома, конторы, улицы стекались сюда. Вращались, закрученные Садовым кольцом, вокруг меня, сидящего в аудитории с толстыми кирпичными стенами. Даже маленькую форточку приходилось закрывать, чтобы слышать преподавателя.

Почему-то так получалось, что я все равно не слышал. Попадались на глаза какие-нибудь пятнышки солнца на стене, потеки краски и прочая чепуха, не имеющая никакого отношения к учебному процессу. Эти мелкие детали как будто обладали магической силой утягивать мое сознание бог знает куда. Чаще всего в места прошлых путешествий.

В печальные Волчьи тундры Кольского полуострова. На озеро Джулуколь в горах Алтая. На камчатскую речку Ралвининваям, где я когда-то поднял несметное количество диких гусей. В залив Корфа на Тихоокеанском побережье, где из нашего лагеря была видна длинная семидесятикилометровая горная коса, уходящая в море. Молодой парень, чьи сети стояли в устье реки, сказал, что каждую осень он уходит в эту безлюдную местность на месяц-другой охотиться. В шутку, наверное, позвал и меня с собой.

Каждый вечер солнце, перед тем как сесть, окрашивало эти дальние горы в самые немыслимые цвета, превращая их в мечту. Морж высовывал свою голову из розовой воды и смотрел на нас и на лагерь, пока появлявшийся вдалеке кривой плавник касатки не заставлял его скрываться. Я тогда любовался горами и думал, что следующей осенью пойду туда вместе с пригласившим меня парнем. Я не знал, насколько сильно город захватывает человека, как прочно вяжутся швартовы, крепящие тебя к причальным кнехтам пяти высоток.

Я смотрел на потеки солнца в аудитории и все бежал и бежал, задыхаясь, по бескрайней долине Ралвининваям в том месте, где она втекает в большую реку Куйвиваям, и в воздух поднимались новые и новые птицы. Гусиные крылья и крики сплетались в сплошную сверкающую завесу и скрывали из виду море.

Иногда я пробуждался и встречался взглядом с китаянкой Пэй А, которая вела курс разговорного языка и каллиграфии. Ее черные, мутноватые глаза часто бывали такими же неподвижными и пустыми, как, наверное, и мои.

Она была в институте носителем языка, по-русски не понимала ни слова. У нас было две преподавательницы — одна обычная, русская, а другая носитель языка, Пэй А. Я иногда думал, что тоже являюсь носителем языка, но мне за это трудно содрать с кого-нибудь деньги. Пэй А очень немного, но получала, потому что имела диплом Пекинского университета. Они с мужем приехали в Москву и устроились работать в наш институт года два назад. Работа непыльная — разговаривай со студентами на языке, носителем которого являешься. На кафедре все тебя понимают, все китаисты, вроде как не чувствуешь дефицита общения.

Она казалась замкнутой и необщительной, наверное, такой и была. Отношения у нас с ней не сложились, чаще всего она выводила в моих тетрадях две или три параллельные горизонтальные черты — китайские двойку и тройку. Получив тетрадь, я снова отправлялся в свои воспоминания.

Потом она исчезла, и прошел слух, что она отравилась бракованными консервами. Только через много лет, встретившись с нашей русской преподавательницей, я узнал, что было все по-другому. В один вечер Пэй А приняла смертельную дозу снотворного и стала ждать мужа. К его возвращению она успела испугаться и передумать. Они не стали вызывать врача, побоялись. Лечились сами. Три зимних дня она проболела, а потом умерла.

Зачем было ехать в чужую страну и тут травиться? Может, у них с мужем что не сложилось? Все равно не понять — я ничего о ней не знал. Меня вообще мало тронула эта история, разве что на секунду я представил — почему-то очень ярко представил, — как страшно умирать в зимней Москве, если этот город тебе абсолютно чужой.

После смерти отца я стал искать работу.

Иногда мне везло. Итальянцы с Сицилии платили много и ежедневно, пока ремонтировали на углу Неглинной старинный особняк для магазина “Rifle”. Они кормили жареными курами и все время пели песни.

Коротконогий, широкоплечий Сильвестро любил стоять в перепачканном рабочем комбинезоне на углу Кузнецкого Моста и смотреть на проходящих людей. Он иногда бросал на мостовую пустую пачку “Ротманса”, к которой кидались пацаны, и, сунув руки в карманы, чуть ссутулившись, напевал Yo Italiano vero! Он выглядел круто.

К сожалению, итальянцы скоро закончили облицовывать французским мрамором фасад здания и уехали. Тогда я устроился на стройку в монастырь на полставки. Платили гораздо меньше, но прелесть этой работы заключалась в том, что приходить можно было не каждый вечер. Там я проработал совсем недолго. Но в этом уже виноват был я сам.

Дело в том, что мне нравилась физическая работа, таскать итальянцам мешки с цементом было для меня удовольствием. После долгого сидения в институте размяться было в радость. И когда в один из первых дней работы в монастыре прораб отвел меня к куче мусора в помещении нового корпуса: “Перебросаешь в окошко и уйдешь. Работай, парень”, — то вместо положенных четырех часов я управился за два и был доволен. А через несколько дней ко мне подошел пожилой рабочий и спросил, не я ли выкидывал мусор. “Будешь, молодой человек, теперь с нами работать, со старшими товарищами, раскудрит твою мать”.

Человек пять сидели у машины с кирпичом. Они глядели на меня грустными глазами. После моего трудового “подвига” прораб напихал им полные карманы известно чего и сказал, что они разгильдяи и должны равняться на меня. Они были добрые, немолодые люди и учили меня без особой злобы. Мы курили минут двадцать, потом вставали и десять минут передавали кирпичи по цепочке, встав почти вплотную друг к другу. Я уставал от такого труда гораздо сильнее. И я уволился. Пошел в торговлю.

Торговать жвачками у меня не получилось. Обещанных двадцати тысяч в день я не увидел ни разу, а учебных дней пропустил довольно много. Трудно сказать, с чем связана была моя неудача — то ли с тем, что я доверял своему работодателю, то ли с тем, что в Москве слишком много детей и немых. Парень, который поставил меня на точку в фойе станции метро “Кузнецкий Мост”, каждое утро подвозил новый товар и вручал мне коробки, повторяя одну и ту же фразу: “Здесь ровно столько-то, можно не пересчитывать”. Я расписывался в журнале, расставлял коробки на большом столе и начинал торговать. А вечером, дома, высыпав все на пол, мы с Аленой пересчитывали оставшееся и подводили итог, и моя дочка тоже сидела среди этого богатства. Она просто купалась в жвачках.

Дети и немые каждый день крали у меня. Пока я отнимал у одних, крали другие. Немые собирали вкладыши и наклейки с футболистами, дети собирали все подряд. В конце второй недели, в час пик, когда толпа валом валила, какой-то обкуренный идиот украл со стола дешевенький “Love is…” и, не разворачивая, засунул себе в рот. Я обогнул стол, взял его левой рукой за отвороты куртки и полез пальцем за щеку. Я очень устал и хотел только вернуть жвачку.

Я почти уже достал украденное, парень стоял тихо и улыбался, потом он стал щупать меня за задницу. Тогда я толкнул его, и он, пролетев сквозь толпу, упал на уборщицу и выбил у нее из руки ведро с водой. Я поднял его и сказал: “Отдай жвачку”. У него были совсем бессмысленные глаза, и я толкнул его уже изо всей силы в обратную сторону. Он опрокинул мой стол и лежал в куче разноцветных фантиков, пока его не забрал мент. А я ползал у людей между ног в ноябрьской жидкой грязи и собирал свой товар. Это был самый неудачный день.

Вскоре после этого подруга моей матери нашла для меня мистера Суна.

* * *

Сун Ганду приехал в Россию совсем недавно. Он был представителем крупной государственной экспортно-импортной компании и должен был наладить в Москве контакты и организовать при возможности совместное предприятие. К тому времени, как я устроился к нему работать помощником, он успел только снять для себя квартиру.

Мы договорились встретиться с ним в метро, я немного волновался. Английский в школе я, конечно, изучал, но наниматься переводчиком казалось мне наглостью. Материна подруга, которая и нашла для меня Суна, посоветовала сначала ввязаться в сражение, а потом уже действовать по обстоятельствам. В худшем, говорит, случае он тебя просто не возьмет. Мне меньше всего хотелось с кем-то сражаться и вообще действовать, но к китайцу я, конечно, поехал. Договорился с ним о встрече по телефону сначала, а потом поехал.

У первого вагона на станции “Орехово” сидел на скамеечке только один китаец, других не было. Значит, он и есть Сун Ганду. Лицо у него, как мне показалось, ни в коем случае не предвещало того, что меня возьмут на работу. Брови сдвинуты, выражение лица решительное, но немного детское. Как будто ребенок дуется на взрослых. Это еще, наверное, оттого такое впечатление создавалось, что голова большая, черты лица довольно тонкие, да и росточком-то — как все китайцы.

— Здравствуйте, я — Сергей.

— Сун Ганду. Мы можем обсудить все у меня дома. Пойдем.

На улице достали сигареты. Он предложил мне свою зажигалку, я закурил и выбросил зажигалку в снег. Тут же дернулся следом и откопал ее в снегу, потом вытирал.

— Извините, я привык пользоваться спичками.

— Ничего страшного, я понимаю.

Начало получилось самое идиотское.

Дома мы уселись в кресла и “обсудили” условия работы. Он говорил, а я постоянно кивал в знак того, что мне все ясно. Мне обещали десять тысяч в месяц и неполный рабочий день. Я должен был помогать ему в организации бизнеса, в переговорах и общении с будущими партнерами.

Приступить к работе следовало с завтрашнего дня, сразу после окончания моих занятий в университете. Я с удивлением отметил, что понимаю его английский, и вышел от китайца с тем чувством, которое бывает, когда зубной врач скажет, что все закончилось.

А на следующий день, когда я зашел в его квартиру, там оказалось уже целых три китайца — мистер Сун и еще двое. Они сидели за столом в кухне, улыбались мне, и перед ними стояла бутылка водки. На этикетке была нарисована кривляющаяся обезьяна, и, по словам Суна, эта водка была одна из лучших.

— Это — мистер Ван И, это — мистер Пань Пэн — мои друзья. Они тоже приехали работать в Россию, представляя свои компании.

Мистер Ван засмеялся, похлопал себя ладонью по груди и сказал:

— Ван И — лускэй Иван. Я — Иван.

Я сел на указанное место и передо мной поставили пустую тарелку. Я наблюдал за Суном и делал, как он, — наложил себе риса (совершенно не соленого и чуть слипшегося), жареной картошки (ни за что бы не догадался, что это картошка), кусок курицы, салат, потом сверху на рис подлил соуса и взял палочки. Пань Пэн улыбался и показывал мне, как ими нужно управляться.

Иван налил всем по пятьдесят грамм, тоже, конечно, улыбаясь. У него, пожалуй, улыбаться получалось лучше всех, его глаза совсем скрывались в складках кожи, оставался только искренний оскал на широком, лоснящемся лице. Пань Пэн был самым невыразительным и молчаливым, почти незаметным, а у Суна улыбка казалась немного грустной из-за слишком заумного и сосредоточенного выражения физиономии. Не знаю уж, как выходило лыбиться у меня, но я старался.

Китайцы сказали Ган и бэй!, я по-русски сказал Будьте здоровы! и выпил свою стопочку. Взяли бы лучше “Пшеничной” в гастрономе, чем рисовую гостям предлагать. А то эта обезьянья идет, как черт с крестом, по выражению прабабки.

Я сделал ошибку. Даже несколько испугал сидящих со мной за столом, выпив залпом. Если так пить, объяснил мне Сун, то может испортиться здоровье. Он уже не улыбался, из них вообще никто уже не улыбался, это только у меня осталась виноватая улыбка. От меня убрали бутылку, немного поглядели еще с сожалением, а потом взялись за еду.

Я смотрел на них, и постепенно становилось понятно, как нужно пить. Нужно отхлебывать рисовую водку по миллиметру, заедать пищей, сделанной, по-видимому, из перца, фаршированного перцем и щедро поперченного. Нужно, чтобы по лбу тек жгучий пот и заливал слезящиеся глаза, нужно, чтобы твой рот онемел, чтобы уже невозможно было понять, где твой язык, где губы, где зубы. Нужно при этом очень громко разговаривать (потому что китайский язык не приспособлен для тихой беседы), хохотать, держа палочками на весу кусочек курицы или жареную картошку, с которой капает на скатерть соус.

Тогда бутылки хватит на целый вечер на четверых, тогда не придется бегать к метро за добавкой. Но я не мог заставить себя пить по-китайски. Я честно попробовал и не смог. Я просто отказался, заверив их, что напиток прекрасный и мне очень понравился.

Так прошел первый рабочий день. Вернувшись домой, я выпил таблетку “Фестала” и отказался от ужина.

Сун снимал трехкомнатную квартиру на станции метро “Орехово”. Эта квартира планировалась одновременно и под жилье, и под офис, но пока не было деловой активности, в квартире временно жили Иван и Пань Пэн. Они, как я понял, даже были мало знакомы Суну, просто тут речь шла о взаимовыручке. Пока не найдут себе жилье — квартируют здесь.

Искал им квартиру почему-то я. Искал по знакомым и к тому же дешевую. Меня поначалу несколько беспокоила незагруженность работой, — не потому, что я люблю трудиться за маленькие деньги, а просто настроился на премиальные, на повышение зарплаты, да и проявить себя как-то хотелось. А китайцы спокойно ждали, — Сун ждал партнеров, Иван и Пань Пэн ждали, пока Суну осточертеет их кормить и привечать.

В один из дней, уже поближе к Новому году, последнюю пару в институте отменили, и я приехал к Суну пораньше. На мои звонки дверь никто не открывал. Вообще-то мой начальник иногда уезжал куда-то с утра, возвращаясь к моему приходу. Правда, мне показалось, что в квартире шумит вода. Может, он в душе? Я уселся на лестнице, подстелив под себя тетрадку, и открыл учебник.

Через полчаса поднялась толстая соседка с шестого этажа, из квартиры под нами, посмотрела на меня и начала трезвонить в суновскую дверь. Я встал.

— Нету, что ль, никого? Что они делают-то? — Она снова вдавила кнопку большим пальцем, потом стала стучать кулаком. — Ты сюда ждешь?

— Ага.

— Все антресоли уже протекли, потолки все, всё… Я не знаю, чего они делают-то там. Нету их, что ли?

— Я когда пришел…

— Не живешь здесь?

— Нет, я у них работаю.

— Так а что же они делают, — уже ж все течет у нас. Всё — все антресоли уже, вещи… Только ремонт сделали. — Она начала бить ногой в дверь. — Когда ж придут-то?

Через пятнадцать минут подтянулись и с пятого. С шестого то убегали черпать воду, то прибегали стучать в пустую квартиру. Наконец, меня послали в ЖЭК, чтобы отключили воду. Объяснили, как до него идти.

Дежурная отправила меня к мастерам. Мастера сидели в шапках в прокуренной комнате и играли в домино.

— Так это надо весь стояк отключать. В каком, говоришь? В пятом? Витя, кто у нас в пятом? В пятом. В пятом… в пятом. Рыба. В пятом надо весь стояк отключать.

— Там уже, знаете, на два этажа пролилось. Меня соседи послали.

— Ну а когда они придут? Когда прийти-то из этой квартиры должны, знаешь? К половине? Ну вот придут и закроют воду. Мы сегодня профилактику делали и отключали с утра — и горячую, и холодную. Вот они открыли, наверное, и ушли, а вода пошла. Вода пошла и залила. Так что придут — закроют. До половины всего полчаса. А то, я говорю, это ж весь стояк отключать.

В подъезде пахло мокрыми тряпками. Я поднялся на седьмой и стал ждать и отвечать на вопросы соседей.

Через пятнадцать минут из лифта вышел Сун Ганду. Когда он открыл дверь, вода перелилась через порожек и растеклась по площадке. Я уже заранее разулся и засучил штаны, поэтому, пока Сун ужасался увиденному, я выключил воду, которая била из душа в противоположную стену, и начал вычерпывать.

Я даже почувствовал какое-то превосходство над растерявшимся китайцем. Я был главным. Велел ему сворачивать ковры; сурово отослал соседей с шестого и пятого — сказал, что уберемся сначала, потом ругаться будем. Сун, посмотрев на меня, тоже разулся.

Потом мы пошли разбираться с соседями. Сун, придержав меня за руку, попросил соглашаться на все. Мол, весь убыток, будущий ремонт — все будет оплачено в американских долларах. Он действительно боялся, потому что по всему подъезду стоял шум недовольных голосов.

— Это он хозяин, да? Так. Что ж ты делаешь? А? Что ж воду-то не закрываешь? Все ведь протекло — все антресоли, все, все. Что вот нам теперь, ведь только ремонт сделали. Что молчишь, не понимаешь, что ли?

— Он китаец, он не понимает по-русски. Он просит перевести, что весь ремонт будет оплачен в американских долларах.

Сун стоял немного позади меня, смотрел на тетку и кивал, подтверждая мои слова. Тетка была выше его, у нее были толстые руки и красное лицо. За ее спиной молча возвышался мужик с выцветшими глазами и двигал челюстью.

— Как не понимает? Ты скажи ему, что краны-то надо выключать. Э, слышь, — она отодвинула меня в сторону и заорала как глухому, — слышь, нерусь, краны-то надо выключать. Понимаешь, выключать. Вот так вот — раз, раз, и выключил.

Сун бормотал насчет долларов и смотрел, как женщина энергично вращает перед его животом скрюченными пальцами. Она пыталась показать, как следует закрывать воду.

— Он спрашивает, сколько вам должен. Вы скажите, и он немедленно заплатит вам в долларах.

— Доллары, доллары. Нет, он, правда, что ли, китаец?

— А что, не видно, что ли? — Наступило время немного повысить голос. — Конечно, китаец. Так сколько?

— Да пошел ты со своими долларами, у нас вон и так ведь все вымокло. Ты лучше ему скажи, что, мол, краны нужно выключать. Выключать.

И дверь захлопнулась. Сун ничего не понял, но покорно поднялся к себе в квартиру. Я сказал, что все закончилось нормально. Платить, наверное, не придется. И мы стали убирать следы потопа дальше.

Виноваты были его постояльцы, а именно Пань Пэн. Сун с Иваном в тот день ушли с утра, а когда Пань Пэн проснулся, воду уже отключили. Пань Пэн открыл все краны и забыл, в какую сторону заворачивать. Забавно было наблюдать, как Сун, сурово сдвинув брови, вращал перед ним руками точно так же, как соседка с шестого. И вообще он им сказал, что пора, мол, и честь знать. Через три дня они должны выселиться.

Я все-таки отыскал квартиру для них. Получил даже десять баксов от Ивана в качестве благодарности. Деньги отдал жене.

Брат тещи Георгий Семеныч, заехавший в гости, смотрел на меня с веселым недоумением.

— Кто ж так делает, чудило? Сказал бы мне сразу, я бы на следующий день с разводным ключом к нему приперся, мол, давай пять сотен баксов за урон. Я сосед твой с пятого этажа, — все потолки в квартире протекли. Стрясли бы бабки с него. Тебе же семью кормить надо. Робкий ты.

А мы с Суном еще неделю ждали, вдруг явится тетка снизу требовать деньги. Но все как-то улеглось, а потом и вовсе забылось.

В доме моего детства, в одном подъезде с нами, по-моему, на одиннадцатом этаже, жила странная и очень старая — лет девяносто — бабулька. С ней иногда приходилось вместе ехать в лифте. И вот каждый раз, когда я оказывался с ней в этом маленьком пространстве, она начинала меня хвалить. Не знаю, как она вела себя с другими, но мне она всегда успевала отвалить дрожащим голосом такую кучу приторных слов, что потом еще долго передергивало. Я был замечательным молодым человеком, лапочкой, умницей, красавцем и еще бог знает кем. “Я рада, что у нас есть такие юноши”. Эту самую старуху с одиннадцатого этажа я вспомнил, когда познакомился с мистером Сюем.

По воскресеньям я обычно тоже работал. Мистер Сун считал, что мой вольный график работы в будние дни обязывает меня помогать ему по выходным. И вот в одно воскресное утро на кухне суновской квартиры я был представлен еще одному китайскому мистеру. Фамилия его была — Сюй. Правда, он оказался скорее мсье, а не мистером.

Я называл всех китайцев мистерами потому, что говорил по-английски, потому, что они все были старше меня, и еще потому, что не знал, как их называть по-другому. Китайцы отвечали мне тем же и называли меня мистером Сергеем, вернее, — Сье Эргаем. Логичнее было бы ставить мистера перед моей фамилией, но для китайца отпущено два или максимум три иероглифа на имя и фамилию. Поэтому получалось, что Сье играло роль фамилии, а Эргай — имени.

Я не помню, как звали мистера Сюя, но я помню первое впечатление от знакомства с ним. Он осыпал меня комплиментами и напомнил этим ту старушку. Когда я разулся в прихожей и вошел в кухню, с табуретки вскочил маленький седой дяденька, пожал мне руку и, улыбаясь, заговорил со мной по-китайски. Мой начальник стоял рядом и переводил. Он сказал, что передо мной стоит мистер Сюй, который приехал только что из Парижа, чтобы своими глазами увидеть перемены, произошедшие в России.

Мистер Сюй — это старый диссидент, которого коммунисты вышвырнули в свое время из страны и который нашел себе прибежище во Франции. Мистер Сюй теперь пишет книгу о своей борьбе с бесчеловечным режимом, о своей судьбе и судьбе тех, с кем ему пришлось вместе работать и вместе страдать. Он с интересом наблюдает за переменами в Китае, но его пока еще туда не пускают. А в Россию пускают, и он хочет видеть, что приносит стране отказ от коммунизма. Видимо, я был первым, что увидел мистер Сюй в Москве, и он сразу же сообщил о том, что молодое поколение в России замечательное. Что я — это самый отважный, честный, умный и красивый молодой человек. Дальше шло что-то совсем невразумительное, с использованием чисто китайских метафор. Все сводилось к тому, что с такой золотой молодежью гнилое наследие коммунизма будет успешно побеждено по всему миру. Такая молодежь им нужна.

Судя по тому, как Сун весело на меня поглядывал, стоя за спиной парижанина и осуществляя синхронный перевод, он получал от этой ситуации большое удовольствие. Под конец, когда ум, сияющий в моих глазах, сравнили с умом дракона, он, по-моему, просто развеселился.

Я, напротив, загрустил, но диссидент Сюй неожиданно остановился и уселся обратно на свою табуретку. То ли он понял, что я не могу ему ответить тем же, то ли выполнил какой-то свой обряд приветствия и успокоился, — я не знаю. Он оказался нормальным веселым стариком, ну может быть, чересчур активным и восторженным, а так — нормальный старик.

Он постоянно хватался за свой блокнотик и записывал впечатления. Я, наверное, был не самым интересным собеседником для старика, потому что не любил дискуссий на политические и социальные темы.

— Как ты относишься к коммунистам? Коммунизм — это хорошо или плохо?

— Я, мистер Сюй, считаю, что людей невозможно изменить или сделать счастливыми. Вот, например, подруга моей матери любит болеть. Она придумывает себе болезни, а потом страшно переживает по этому поводу. Она будет одинаково несчастна при любом строе.

— А вот лично ты, ты хочешь жить в какой стране — свободной или нет?

— Понимаете, я не могу думать об отвлеченных проблемах, проживая в одной квартире с матерью моей жены. Эта проблема для меня сейчас важнее, чем переустройство державы.

— Я понял, это такая шутка! Это юмор! Ах-ха-ха. Это смешно. А все-таки?

Сун был, по-моему, несколько даже рад, что спихнул на меня такого неуемного собеседника. По всей видимости, ему уже пришлось с утра отвечать на все эти вопросы. Он тихо подливал нам чай, старательно переводил и посмеивался. Сюй решил остановиться у него на целых две недели, и, наверное, мой начальник предвидел нелегкие для себя дни. Он не так уж давно спровадил с моей помощью Ивана с Пань Пэном, а тут на его голову свалился этот старик.

Я сказал, что, как бы там ни было, моя страна уже сделала свой выбор, и пошел “необратимый процесс”. Гораздо интереснее в данной ситуации услышать мнение мистера Суна как представителя нации, начавшей перемены, но не отказавшейся от коммунизма. Мистер Сюй посмотрел на мистера Суна. Но, как оказалось, в Китае тоже умеют играть в переводного дурачка, потому что Сун, как будто неожиданно вспомнив, сказал:

— Кстати, дед мистера Сье Эргая был одним из основателей Общества советско-китайской дружбы. Я не говорил вам об этом? Его дед встречался с председателем Мао.

Продал, змей. Для диссидента Сюя это должно быть просто потрясающей удачей — взгляды на перестройку внука самого что ни на есть коммунистического дедушки. Это войдет в книгу.

Меня спасла женщина. Меня спасло то, что в дверь позвонила удивительная женщина, которую звали Монгэ Цэцэк.

Монгэ Цэцэк по-монгольски значит — серебряный цветок.

Уральский сказочник заставил Данилу-мастера вытесывать цветок каменный, среднеазиатское воображение сотворило желтый цветок — Гюльсары, или, может быть, в этом случае просто сыграло свою роль красивое звучание слова, ставшего женским именем. На Алтае и в Туве ограничились просто именем Чечек — цветок. Вообще-то сравнение женщины с цветком или цветка с женщиной довольно банально, сколько их было — всяких Розалий, Флоринд, Маргарит. Но мое воображение было натренировано бесконечными полетами на облаках пара из труб электростанции. И оно было потрясено картиной серебряного цветка. Цветка, покрытого инеем, схваченного утренним заморозком, когда из самого сердца пустыни Гоби начинают дуть осенние ветры. Это — сказочный белый цветок, лепестки которого застыли в своей хрупкости.

Все-таки парижская жизнь кого угодно сделает джентльменом, даже китайца. Сюй отложил свой блокнот до лучших времен и вел себя comme il faut. По крайней мере, слез со своего любимого конька, отложил беседу со мной на потом и обратил все свое внимание на гостью.

Да, что ни говори, было на что обратить внимание. Серебряные лепестки, благородное чернение.

Я никогда до этого не встречал монголок. Монголов — да, видел. У отца был один аспирант из Монголии, он сажал меня на колени, я оказывался в крепком и уютном незнакомом запахе аспиранта и слушал, как он мне что-то поет. Я слабо его помню, но никакого сравнения с серебром он не выдерживал, можно скорее придумать что-то золотое на конской упряжи, потертое в далеких походах, покрытое навсегда конским потом, пахнущее бараньим салом, залоснившееся и гладкое. Но серебро, серебро — это совсем-совсем другое.

Серебряный цветок, повторяю, — это бодрящий осенний ветер на выжженных холмах, чистый от утреннего холода горизонт, лед на каменистом дне ручьев, лепестки, дрожащие от мягкого топота табуна коней. Никаких лунноликих красавиц, златокудрых дев, смуглых дикарок. Никаких зеленых, желтых, голубых, карих, серых глаз. Никакой чепухи — только черное чернение и серебряные, схваченные морозом лепестки.

Это невозможно ни с чем спутать. Широкие пояса и тяжелые подвески с нашитыми дореволюционными рублями звенят по-особенному, — звук мягкий и легкий. Монеты шевелятся при каждом движении, трутся и ударяются друг о друга. Сидя у очага, отвернув лицо от пламени, она бросает на тебя незаметный, мгновенный взгляд, но монеты выдают. Серебряный взгляд, серебряный вздох. Монгэ — это еще и деньги, монеты.

Монгэ Цэцэк — это когда совершенно невозможно стоять на этой кухне в старой шерстяной безрукавке и пожелтевших джинсах, когда с ужасом вспоминаешь, что давно не мыл голову, что даже те несчастные десять баксов, которые ты получил от Ивана месяц назад, ты отдал жене. Зачем?

Старик уже заканчивает длинную улыбчивую фразу по-китайски и указывает на Суна — Сун Ганду, — уже Сун кивнул головой, и сейчас они будут объяснять ей присутствие в этой квартире длинного, бедно одетого русского мистера, — а это, мол, наш помощник китайца. Она может даже спросить, сколько в месяц стоит Суну его помощник.

Сун перешел на английский:

— Это мой хороший друг Сье Эргай. Мы вместе работаем. Он также учится в университете на китайском отделении.

— Как интересно! Здравствуйте! Ни хао!

— Ни хао, ни хао! Жэньши ни во хэн гаосин! — Да, я действительно очень рад познакомиться с ней.

— Вы прекрасно говорите по-китайски. — Ладошка, серебряные лепестки.

— Что вы, мой китайский совсем никуда не годится.

Со всеми необходимыми фразами, вроде бы, справился. И Сун не подвел, дружище! Мужик!

— Я не успел предупредить моего друга о приходе гостьи, и мы не подготовились. Честно говоря, мы собирались чуть-чуть даже выпить. Ха-ха-ха. Когда мы в этой квартире, то мы — холостяки, так что прошу извинить за наш вид.

Она сказала, чтобы я называл ее по-китайски — Мэй, так ей привычнее, монгольское имя все равно никто правильно не выговаривает. И все расселись вокруг стола.

Я провожал ее от Суна. Она жила в общежитии МГУ, в “морковке”, так что ехали мы довольно долго, да еще от метро шли пешком, я был рад этому. Сначала подождали автобуса, немного замерзли, а потом она сказала: “Пошли пешком”.

Где могут учиться такие женщины? Конечно, она училась на журналистике, конечно, уже заканчивала пятый курс и скоро уезжала из Москвы. А впрочем, какая разница — будет она жить в Москве или не будет. Почему я не встретил ее лет на пять пораньше? Нет, конечно, пять лет назад у меня было бы не больше шансов, чем сейчас. Их было бы ровно столько же, вернее, их точно так же не было бы нисколько, но это было бы вовремя. Такая встреча была бы вовремя.

Я бы не стал, может быть, жениться после этого на первой девушке, обратившей на меня внимание. Я бы, может быть, продолжал искать ее или такую же, сравнивать, ждать, и моя жизнь продолжалась бы по-другому. А то теперь даже идти вот так вот по темному снегу вдоль университетского забора и болтать о всякой чепухе грустно немного.

Она родилась и выросла в Пекине, в Монголии даже никогда и не была. Ее родители дружили с мистером Сюем, поэтому он к ней и обратился, чтобы она его поводила по Москве, по заснеженному городу.

— Что ты делал в Сибири?

— Работал. Хотелось там побывать, посмотреть. Вообще-то я с детства мечтаю в Монголию попасть. Я даже рядом был, границу видел, а так и не побывал.

— Ты зарабатывал там?

— Да нет, много денег не платили. Просто ездил, смотрел. Романтики, как говорится, захотелось по молодости. — Я когда об этом говорю людям, то всегда первый немного усмехаюсь так — хе-хе. Чтобы понятно было, что сам серьезно такие вещи не воспринимаю. А то, если не похехекать самому, тогда собеседник может первым начать. А слушать это от других всегда обидней. — Хе-хе. А в китайском есть слово “романтика”?

— Есть, конечно. Ло-ман… ло-ман-чжу-и. Романтизм. Я таких людей ненавижу.

— За что? — Мы уже поворачиваем направо, уже скоро закончится наша совместная прогулка, и мы расстанемся.

— Они все ненормальные. — Она даже остановилась. Повернулась ко мне и, возмущенно глядя мне в глаза, подняла руку к своему плечу, коснулась пальцами пальто. — У нас был такой писатель — он убил свою жену.

Половину из ее рассказа я не понял, повествование было слишком эмоциональным и от этого сбивчивым, но, в общем, — любовный треугольник, и этот писатель в почтенном возрасте убивает свою почтенную жену, полюбив какую-то малолетку. Что к чему — не разобрать, но как выразительно она об этом рассказывала! А может быть, я плохо разобрался, потому что смотрел на ее лицо и не очень сильно вникал.

— А еще был тоже такой человек. Он ездил на запад и писал в журнал статьи и книги, фотографировал там, он был известный. Ты знаешь, у нас на западе есть пустыни. Очень большие. Там нечего есть, там мало воды. И он туда все время ездил. Ему говорили — ты можешь умереть в этих пустынях. Но он был упрямый и все равно поехал опять. — Снова укоризненный взгляд мне в глаза. — И он умер там.

Если бы этот человек видел, как Монгэ Цэцэк возмущена его идиотскими поездками, то он бы, я уверен, отказался от них и спокойно писал бы занимательные книжки в своем рабочем кабинете в городе. Она до самой проходной шла молча, переживая выходки романтиков. У двери остановилась уже с улыбкой:

— До свидания, спасибо.

Я еще посмотрел сквозь решетку ворот, как она идет, помахал рукой ее спине. Как замечательно блестел снег под фонарями. Она была очень красивая, и впереди ее ждало все самое что ни на есть интересное, радостное, жизнь была такая праздничная, а какие-то люди убивают жен или убиваются сами из-за каких-то своих идей. И я чувствовал, как это, должно быть, оскорбительно выглядит со стороны, когда всякие недоумки не знают, что делать со своими и чужими жизнями.

Я все ждал, думал, может, обернется. А потом она уже отошла слишком далеко, и я не мог разглядеть, оборачивалась или нет.

Я стал стирать носки каждый вечер. Перечитал книгу об экспедиции Козлова в Монголию и Тибет. Широкие пояса и подвески с нашитыми на них серебряными монетами там не упоминались, ну и что? Какая разница, носили их монголки или нет. Главное, что я согласен был работать у Суна, даже если бы он мне и вовсе не платил денег. К тому же он хорошо меня кормил.

Нет, деньги все же были очень нужны. Мне необходимо было купить хотя бы новые джинсы. Так странно, что сейчас я уже не могу вспомнить лицо Цэцэк, но отчетливо вижу вытянутые коленки, желтизну моих стареньких левисов, серую безрукавку, которую связала мне мама.

Вместо лекций я сидел в университетской библиотеке и листал подшивки газет с объявлениями. Мне нужны были “КамАЗы” в обмен на сахар, мне нужны были теодолиты и два двигателя для “ТУ-154”.

Сун меня об этом не просил. “Твое основное дело — это учеба в университете”, — сказал он мне. Только когда я убедил его, что мне это не помешает учиться, он отдал мне список тех товаров, которые были ему нужны, и с интересом наблюдал, как я дозваниваюсь по тем номерам, которые выписал в свою тетрадь. Сначала после каждого звонка он спрашивал меня, что это за организация такая, куда я звонил, с кем я разговаривал и что мне ответили. Потом ему надоело, и он удалился в кухню готовить ужин. В этот вечер он впервые сходил в магазин за продуктами в одиночку, оставив меня в своей квартире. Мистер Сюй где-то шлялся в сопровождении Монгэ Цэцэк.

— Большинство продавцов хотят не бартер, а деньги, — сказал я Суну, когда мы уселись за стол и принялись за жареную картошку и шампанское. Я никогда в жизни до этого не запивал жареную картошку шампанским. — Сделкой ““КамАЗы” на сахар” заинтересовалась пока что только одна фирма — “Квадра Плюс”. Директор — господин Савельев, с ним можно встретиться на этой неделе, только необходимо предварительно созвониться.

— Хорошо, позвони ему завтра и скажи, что мы можем прийти в любой день.

— С двигателями и теодолитами пока что хуже. Но мне дали несколько советов, куда стоит позвонить. Я могу делать отсюда междугородние звонки?

— Междугородние звонки? Да, хорошо, звони, но говори мне, куда ты хочешь звонить. — И мой начальник подлил мне шампанского.

Договориться о встрече с господином Савельевым мне удалось. Пришлось, правда, в этот день раньше уйти с занятий, но я чувствовал себя ответственным за это мероприятие, я своими руками продвигал бизнес мистера Суна.

Я заехал за ним, и мы отправились на станцию метро “Лубянка”, около которой где-то в переулочках нам предстояло найти “Квадру Плюс”. Мы немного прошли по Мясницкой и свернули направо. Так, розовый трехэтажный дом, завернуть во двор и вниз по лесенке. Позвонить в дверь.

— Да, проходите, пожалуйста, раздевайтесь. Игорь Аркадьевич сейчас подойдет к вам.

Сун поворачивает ко мне лицо, и я перевожу. Мы раздеваемся и вешаем пуховики на вешалку, присаживаемся у стола, который стоит в центре комнаты. Сун достает визитную карточку и кладет ее на стол рядом с собой, оглядывает офис. Мне почему-то немного неловко перед ним за не слишком презентабельный вид помещения — вдоль стен громоздятся картонные коробки из-под оргтехники, вспученный линолеум на полу, окошко, расположенное ниже уровня тротуара, завалено с улицы мусором.

— Добрый день, вы ко мне?

Высокий молодой директор “Квадры” огибает стол, становится лицом к нам, опираясь костяшками пальцев о столешницу. Волосы ниже плеч, широкие полы спортивного пиджака разлетаются над бумагами, мы смотрим в пряжку его ремня.

Я начинаю говорить, а Сун подцепляет свою приготовленную визитку с черного пластика стола и кладет ее перед Савельевым.

— Я звонил вчера, и ваша секретарша назначила нам встречу сегодня на четыре часа. Мистер Сун представляет китайскую экспортно-импортную компанию, которая хотела бы купить у вас “КамАЗы”.

— Так это вы вчера звонили? Ясно. — Савельев откидывает длинную прядь со лба и возвращает карточку Суну. — Значит, слушайте, господа из экспортно-импортной компании, я очень сожалею, но с китайцами я работать не буду. Так что извините и до свидания.

Сун бесстрастно выслушивает мой перевод, встает и, глядя в лицо директору, говорит:

— Мне кажется, что вы допускаете ошибку…

— Я понимаю по-английски, можете не переводить (брезгливо мне). Я уже сказал, что не хочу работать и не буду работать ни с китайцами, ни с вьетнамцами. Мне неинтересно, что вы мне хотите предложить, я просто не хочу с вами работать. Я хочу иметь нормальный бизнес. — Директор распалился и почти кричал на Суна.

Мы встали. Мистер Сун снял с вешалки свою куртку, впопыхах уронив мою, но затем вернулся к директору и снова положил перед ним визитку.

— Когда вы научитесь делать нормальный бизнес, вы передумаете. Я жду вашего звонка.

Савельев, наверное, тоже захотел сделать что-нибудь театральное, как и Сун, поэтому он схватил карточку и швырнул ее в сторону корзины для мусора.

Из “Квадры Плюс” мы шли очень быстро. Было видно, что Сун переживает. Хотя он всегда старался не выставлять напоказ свои эмоции, по нему запросто было видно, в каком он находится настроении. А здесь было из-за чего расстраиваться — только что при своем подчиненном он чуть было не потерял лицо.

— Мистер Сун, я очень сожалею, что так получилось. Когда я разговаривал с секретаршей, то она…

— Ничего страшного, ты не виноват в том, что делают эти люди. Но я не понимаю, почему они так делают.

Дальше мы шли молча, перепрыгивая через лужи с грязным снежным месивом, через сколотые с крыш сосульки, перешагивая через веревки ограждения с красными тряпочками, протянутые в тех местах, над которыми сбивали эти сосульки.

На эскалаторе Сун все-таки не выдержал:

— Он сказал, что не хочет работать с китайцами и вьетнамцами. Он думает, что мы одинаковые? Хочет иметь нормальный бизнес! Все хотят иметь нормальный бизнес. Я тоже не стал бы работать с вьетнамцами, вьетнамцы — это вьетнамцы. Они же вот… — Он сделал себе пальцами узкие глаза и в который раз пожал плечами. Я тоже пожал плечами.

Сун сказал, чтобы я больше не искал для него партнеров. Он сам позаботится об этом.

Я полагаю, что ключом к его принципам ведения бизнеса могли бы стать слова одного из учителей Дзена по имени Юнь-Мэн: “Сидишь — и сиди себе; идешь — и иди себе. Главное — не суетись попусту”. Сун сидел и ждал появления партнеров, или, может быть, ждал, пока у нас научатся делать правильный бизнес и отличать китайцев от представителей прочих народов, населяющих Юго-Восточную Азию. Поэтому мы продолжали жить и работать в прежнем несуетливом режиме.

Мистер Сюй, к моему удивлению, не приставал больше ко мне с расспросами и обычно проводил вечера, уставившись в телевизор, сняв ботинки и положив ноги на край кровати. На него, наверное, тоже подействовала расслабляющая обстановка суновского быта, а может быть, он просто слишком уставал после прогулок по Москве вместе со своей длинноногой экскурсоводшей. Возвращался он всегда один, без нее. Смешно было смотреть, как старик сидит у экрана и внимательно слушает новости, наклонившись вперед и приставив сложенные рогулькой пальцы к ушной раковине. Один черт — ничего же не понимает.

Мы по-прежнему продолжали рассказывать друг другу байки за кухонным столом, и мне все больше и больше нравилась китайская кухня. Сун как внимательный хозяин зачастую предлагал мне выбрать меню на очередной ужин, и я уже имел свои любимые блюда. Иногда выбор диктовался наличием в магазине того или иного составляющего.

Дня через два после изгнания из “Квадры” мы купили в гастрономе пять небольших живых карпов и запустили их в наполненную ванну. Мистер Сюй понаблюдал за плавающими рыбами, потом надел фартук и взялся помогать Суну. Он выхватывал из воды карпа, нес его в кухню, где на разделочной доске моментально снимал с него чешую и потрошил. Затем карпа брал Сун и, обернув полотенцем голову и хвост и держа их на весу, прижимал к стоящей на огне сковородке с кипящим маслом. После непродолжительного обжаривания с двух сторон рыба помещалась в глубокую тарелку с соусом, причем так, чтобы голова и хвост опять же оставались снаружи.

Тарелка с рыбой стояла посередине стола, окруженная прочими, менее значительными тарелочками с салатами, капустой, разнообразными соусами и чем-то еще. Сырые головы, лежащие на бортиках тарелки, открывали и закрывали свои рты в то время, пока мы терзали палочками прожаренные бока. Когда мамы и папы кормят маленьких детей из ложечки, они часто так же механически открывают и закрывают рты.

Мы пили водку и закусывали огненной едой, так что по лицу текли капельки пота.

Сколько бы мало ни платил мне мой китаец, я никогда не торопился уходить от него вечером. И это происходило вовсе не от моей жажды работать. Что меня могло ждать дома — в смысле в той квартире, где проживала моя теща и мы с женой? Меня там могли ждать спящий уже ребенок, жена и теща. И чуть позднее — учебник китайского вперемешку с танцующими в телевизоре девушками.

Самое плохое, что меня ждало по возвращении домой — это сознание своей некредитоспособности. Из той зарплаты, которую мне выдал Сун за прошлый месяц, ничего не осталось. Львиную долю я потратил в первый же вечер, когда после ужина отправился домой. У метро я взял еще пива, а потом очутился в комиссионном, где мое внимание привлекло подвешенное у потолка красное платье. Оно висело на плечиках вполоборота ко мне и чуть покачивало своими, если можно так выразиться, бедрами. Алена, к сожалению, не видела этих призывных знаков в полутьме комиссионки, она сидела дома и, скорее всего, строила немного другие планы относительно денег. А даже если бы она и увидела красное платье, то сначала бы спросила его размер. Потому что платье оказалось велико размера на четыре. Моя жена никогда не упрекала меня за безденежность. Это, как мне кажется, происходило по двум причинам: во-первых, потому, что она примерно представляла себе, на что идет, когда выходила замуж; во-вторых, потому что была удивительно параллельным человеком.

Женились мы по любви. Примерно в это же время повыходили замуж девять ее ближайших подруг. Аленка была пятой или шестой среди них. Я участвовал в этом хороводе свадеб как приглашенный, как свидетель и как жених, и все большая тревога овладевала мной. Создавалось впечатление, что десять молодых самодостаточных студенток, вернее, студенток, которым было достаточно собираться вместе и хохотать до упаду по любому поводу, эти десять студенток вдруг услышали некий сигнал, какой-то беззвучный призыв, и бросились под венец.

Я с подозрением наблюдал за тем, как каждое утро Аленка выглядывает из окна, чтобы узнать, в чем сегодня можно идти на улицу. Решение надевать или не надевать колготки зависело не от погоды, а от того, облегал ли капрон ноги женщин, уже вышедших на улицу. “Буду я одна как дура идти с голыми ногами!”

Я волновался при мысли, что я нужен Аленке для того же, для чего нужны колготки — не для тепла (я никогда не поверю, что такая тонкая ткань может греть), а для соответствия.

На третьей или четвертой свадьбе ее подружек, когда на горизонте стала вырисовываться и наша, меня стали одолевать сомнения, и я спросил, не стоит ли нам немного подождать. “А как же тогда быть? — удивилась Аленка. — Ведь мама уже насолила летом огурцов”.

Гости съели огурцы, родился ребенок. Ради справедливости отмечу, что не все девять подруг сразу стали молодыми мамами, некоторые отложили это до окончания института, видимо, так тоже можно делать. Но теперь свое несоответствие почувствовал я. Дело не в моих холостых товарищах, а в том, что я никак не мог представить себя папой, да, честно говоря, и мужем тоже.

И за три года совместной жизни никак не мог привыкнуть. Находясь в квартире Суна, наблюдая, как он ловкими движениями нарезает картошку на мелкие ломтики, слушая китайские анекдоты или даже иногда делая для него перевод какого-нибудь письма, я ощущал себя человеком, который изучает китайскую культуру изнутри. Студентом, который подрабатывает после занятий, общаясь с “носителем языка”, который привыкает к китайской кухне, учится есть палочками, а к тому же иногда пьет водку и веселится вместе с нормальным мужиком — со своим начальником по работе. Но за то время, пока я доезжал до дома, я становился помощником китайца — человеком, который не смог устроиться на более приличную работу, который живет в тещиной квартире, почти не приносит денег и носит пожелтевшие джинсы.

Я, наверное, любил жену. Поскольку я не знал способа, по которому можно отличить любовь от всего остального, я считал, что люблю ее. Однажды я даже взялся читать тетрадь, которую Аленка в школьные годы заполняла различными определениями любви, счастья и смысла жизни. Высказывания великих умов и поэтов были украшены бесчисленными сердечками, цветочками и отпечатками напомаженных губ. В своих ощущениях мне ближе всего показался Маяковский со своим весьма странным определением — что-то вроде: “Любить — это значит в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи”, хотя как раз против этих строк было меньше всего сердец и цветов.

Мы жили у тещи, по вечерам я возвращался “домой”, то есть к Аленке, но настоящим домом для меня продолжал оставаться тот, в котором я провел детство. Мне кажется, что для того, чтобы по-настоящему переменить дом, нужно заново вырасти в каком-нибудь другом месте или, по крайней мере, построить новый дом для себя своими руками. Иначе не отвяжешься от старого.

Дом, где я рос, был мало приспособлен для того, чтобы проводить в нем детство. Серые стены, еще больше темнеющие от осенних дождей, задыхающаяся трава в сумрачном дворе, соседи, порой отталкивающе вежливые. Большинство из пятисот квартир населяли потомки тех, чьи портреты висели теперь на стенах и следили зоркими глазами за подрастающим поколением.

Если в старинных английских замках привидения порождает романтическое воображение, то здесь их вполне мог бы породить страх, въевшийся в стены, в темный дубовый паркет, в белые потолки. Зимой по вечерам начинала поскрипывать сумрачная антикварная мебель с овальными бирками ХОЗУ Кремля на задних панелях, покачивались от сквозняка тяжелые сероватые шторы на окнах. Я заманивал сосисками в свою комнату нашу собаку и вместе с ней дожидался прихода родителей, сторожа каждый звук, доносившийся из прабабкиной комнаты.

Было очень страшно представлять себе, как старуха сидит одна в своей комнате и беседует с кем-то беззвучно. Я иногда спрашивал Бабаню, с кем разговаривает ее мать и зачем она это делает, на что обычно получал загадочный ответ: “А, — ведьмует старая”.

В доме вообще было много стариков, ребят — наоборот, мало, и я всегда убегал играть в соседний двор, где жили все мои друзья.

Запах нашего старого дома ни с чем не спутать. Даже после капитального ремонта он остался прежним — его особенно хорошо чувствуешь, заходя в подъезд после долгого путешествия.

Я где-то прочитал, что при постройке одного из тибетских монастырей в раствор, скрепляющий камни, был добавлен мускус кабарги. Этому монастырю сейчас уже больше шестисот лет, но запах кабарожьей струи до сих пор исходит от его стен. Не знаю, чем скрепляли камни серого чудовища, поднявшегося на болоте, и не хочу знать, — но это запах моего детства.

Как-то вечером я вывел нашего пса на прогулку и увидел в подворотне около соседнего подъезда довоенный грузовик с надписью ХЛЕБ. В темноте около кабины стоял и курил водитель. Я пошел туда посмотреть, но меня попросили выгулять собаку в другом месте.

Я наблюдал за съемками со своего балкона. Площадку под окнами осветили лампами, но хлебовозка все равно находилась немного в тени. Из подворотни двое штатских в сапогах выводили человека с заложенными за спину руками и вели к машине. А из окна на четвертом этаже кричала женщина.

Это, наверное, был всего один маленький эпизод в фильме, но дублей сняли много или, может быть, просто сначала репетировали, а потом снимали, — человек со сцепленными за спиной руками все выходил и выходил из подворотни, а водитель все так же быстро распахивал дверцы фургона.

Около нашего дома и в нем самом проходили съемки еще каких-то фильмов, — из окон напротив наших выкрикивал свою реплику Вячеслав Тихонов; по набережной вдоль канала гонял автобус с Жегловым и Шараповым.

За квартиры в доме держались. Для кого-то, наверное, его запах стал родным. Стали родными и шоколадный запах находящейся рядом кондитерской фабрики, клубы пара из труб электростанции на темном ночном небе. Раньше, после того, как я выключал под одеялом фонарик и захлопывал приключенческий роман, эти быстро несущиеся облака уносили меня в далекие страны. Теперь, спустя кучу времени, глядя на облака, я иногда вспоминаю серые стены моего дома.

Мы с Суном ходили на Ордынку и торговались с неуступчивым бизнесменом в точно таком же костюме, как и у моего начальника. Они смотрелись очень забавно — головастый Сун с пышной шевелюрой и такой же головастый, но лысый покупатель сахара. На этот раз переговоры шли спокойно, но опять ни к чему не привели — Сун диктовал цены в портах Китая, а наши хотели за такую же цену получить сахар уже в Новороссийске.

Под конец встречи они уже просто спорили, какой сахар лучше — тростниковый или свекольный. И не смогли друг друга убедить.

Вечером Сун объявил, что вскоре мы едем с ним вместе на недельку в Волгоград. И я понял, что очень хочу поехать туда. Можно и не туда, а в любой другой город, лучше бы даже подальше, в какой-нибудь Владивосток. Хотелось просто сесть в поезд.

Но через два дня Волгоград был отменен. Он был отменен по неизвестным причинам, наверное, дали команду из Китая (Сун каждую ночь наговаривал целые часы по телефону со своим офисом). Поездка накрылась в последнюю неделю хмурого московского января, когда город купался в соленой грязи и когда особенно яростно толкались в транспорте. Это было очень плохо.

Но в такие дни еще приятней было сидеть вдвоем или втроем (еще и с диссидентом Сюем) в кухне, залитой желтым светом из пыльной и засаленной люстры. В эту последнюю неделю января мы окончательно перешли на водку. До этого на стол перед ужином часто ставилось вино или реже пиво, а теперь — исключительно водка.

По подоконнику стучат капли, — снег московской зимы, не долетая до города, превращается в дождь, — сигаретный дым потихоньку утягивается в чуть приоткрытую форточку, и мы, наевшись, уже нехотя ковыряемся в салате или рыбе, выискивая подходящие кусочки, чтобы закусывать.

Сюй за эти дни как будто немного постарел, притих. Он уже не бегает целыми днями по городу, а сидит у телевизора или болтает с нами, и вид у него стал немного потраченный, сразу видно, что он уже совсем старый. Но вечерами, свинтив голову “Столичной”, он веселеет. Собирает морщинки вокруг выпуклых глаз, лохматит седую башку и начинает напевать по-китайски.

По нашему потолку иногда проходит легкий перестук, наверное, соседка сверху ходит дома на шпильках. Сюй провожает звуки глазами от одного угла потолка до другого, подмигивает мне и что-то говорит. Из его фразы я понимаю только слова нюжэнь и мэй — “женщина” или, может быть, “женщины” и “красивая”. Сун уходит в свою комнату и возвращается с газетой. Быстро пролистывает страницы, но Сюй придерживает одну рукой и достает из кармана рубахи очки. Трясет рукой в воздухе, чтобы открылась дужка, и потом нацепляет их на нос.

Конечно же, блондинка, она трогает свой сосок. Жалко, полиграфия у этих изданий такая ужасная. Диссидент подмигивает мне:

— Чжень хаокань! Ши ма?

Конечно, хаокань. Длинноногая, бесстыжая и красивая. Такие, как она, поют мне каждый вечер с экрана безмолвного телевизора, стучат каблучками над нашими головами. Сун наконец долистывает до нужной страницы, показывает ее мне.

— Это телефонные номера женщин за деньги? По этим номерам можно звонить?

— Можно, — отвечаю. Он скользит по объявлениям глазами, потом закрывает газету, оставив палец между листами. Качает головой.

— В Китае печатать такое запрещено. Посадят в тюрьму. — Потом спрашивает что-то у Сюя, наверное, то же самое, только про Фаго — про Францию. Сюй смеется.

— Я очень скучаю по жене. Я показывал тебе ее фото? — спрашивает меня Сун.

Маленькая фотка хранится у него в барсетке. На ней изображена очень красивая, в европейском костюме китаянка с головастиком лет пяти за руку. Парнишка серьезный и смешной. Они стоят на фоне какого-то старинного храма. Может быть, это и не храм, но что-то каменное, с загнутой кверху крышей. Хвалю его жену и сынишку.

— Мистер Сун, а вы ходите в храм? Вообще, вы верите в Бога или Дао, ну во что-нибудь?

— Я верю в деньги. — Сун говорит это и одновременно задумчиво кивает сам себе, а потом переводит наш разговор диссиденту.

— А в коммунизм верите? — Я становлюсь похож на Сюя с его глупыми вопросами, но мне почему-то обидно, что Сун дает такой обыкновенный ответ. Мне больше хотелось бы, раз уж он является китайцем, так чтобы верил во что-нибудь восточное, немного экзотичное, ну или хотя бы в коммунизм.

— Не верю. Я верю в деньги, в свою работу, которая позволяет мне жить в городе. Видишь ли, я очень боюсь вернуться в деревню.

— Вы жили в деревне?

— Я родился там. И я знаю, что это самое страшное, что только можно придумать. Лучше умереть. Я использовал шанс, который у меня появился, — теперь я живу в городе. Если надо, то я пойду в любой храм молиться, чтобы остаться в городе. Я буду делать любую работу, чтобы остаться в городе. И я поехал даже сюда, потому что меня послала моя компания. Я буду работать здесь, хотя очень скучаю по дому.

— А мне не очень нравится жить в городе. Я всегда мечтал уехать в какую-нибудь деревню, может быть, в Сибири.

— Ты просто еще молодой. Кроме красивых пейзажей там нет ничего хорошего. Живешь, чтобы заработать на еду, прокормить детей, а потом умереть. Больше ничего в жизни нет. Если бы я жил в деревне, то стал бы уже стариком, люди там очень быстро стареют.

Сидим втроем в теплой кухне. Обычно в такие моменты, как сейчас, принято бегать к метро за добавкой, я даже согласен был бы сбегать как самый молодой, но, видимо, у китайцев не принято так. Неужели у них душа не просит?

Просто сидим и уже даже не держимся за ускользающую нить разговора — мне неохота уходить, Суну, наверное, не хочется убирать со стола и мыть посуду, даже диссидент не торопится к своему телевизору.

Сидим втроем и ждем. Слушаем каблучки над головой. Поеду домой — возьму еще пива, чтобы в вагоне выпить.

В прошлое воскресенье Эрик приезжал Костоцкий, проездом в Москве был полдня. Из отпуска на Алтай возвращался, из Молдавии, где у него родители живут. Погуляли с ним по городу, повспоминали, как ходили вместе в тайгу, как читали друг другу стихи у костра, наш с Нормой приезд к нему. Зашли к теще, даже бутылку вина выпили, а потом мы с Аленкой проводили его до метро. Он пожал мне руку, давай, мол, не пропадай, а потом повернулся и пошел. Взял и ушел. Я все ждал чего-то, сам не пойму, чего. Чего можно ждать, — у него поезд, ему ехать надо.

Что еще он мог бы мне сказать кроме не пропадай? Я все смотрел, как он с рюкзаком за спиной проходит через турникеты, потом встает на эскалатор, потом пропадает. Вернее, не он пропадает, а я. Он едет домой к жене и детям, у него дом стоит на каменном взгорке над озером среди сосен. Я сейчас тоже пойду домой к жене и дочке и теще, но как же он просто вот так взял и ушел спокойно, даже не оглянулся? Вообще-то, если бы я ехал на Алтай, то тоже не оглянулся бы ни на что, ни на кого, вприпрыжку бы бежал.

Он не бежал, конечно, он спокойно так шел, не торопился, — у него завтра будет день и послезавтра, потом до дома доберется и перед весной еще в тайгу сходит со Славкой Подсохиным на лыжах. А я с утра пойду учиться, а вечером работать помощником китайца. Когда выучусь, то стану очень квалифицированным помощником. С таким дипломом на любую работу возьмут. И деньги хорошие давать будут, если, конечно, не в науку идти и не преподавателем в институт. Работать лучше всего в какой-нибудь экспортно-импортной компании, где есть куда двигаться, где могут и в Китай послать подыскивать партнеров и создавать совместное предприятие.

Вот такое будущее, в общем-то, нормальное. Меня Алена тащит от метро: “Пойдем домой”, а я не хочу двигаться. Они все так спокойно уходят, даже злость берет. Отец вот тоже до последнего дня на работу рвался, уже метастазы пошли, а все никак не мог дела доделать. А потом в последний раз, когда я у него в больнице был, в коридорчике на кушетке сидели, — он спокойный такой был, улыбался. На следующий день его оперировать должны были. “Давай, — говорит, — парень, беги домой. Нечего время терять”. Пошел в палату и тоже не стал оглядываться.

Сун открывает дверцу подвесного шкафа и вытаскивает початую бутылку, видно, осталась с прошлого застолья.

— А как относится к коммунистам твоя семья, родители? — опять пристает Сюй.

Я согласен говорить на любые темы, лишь бы не выходить на холодную улицу. Сун улыбается и наливает всем по чуть-чуть.

— Отец состоял в партии, потом вышел из нее. В 91-м во время путча побежал к Белому дому, боялся, что коммунисты вернутся. Поверил в демократов.

— А мама?

— Мама не интересовалась политикой. Но когда отец пошел к Белому дому защищать демократию, она пошла с ним, взяв с собой кофе и бутерброды, потому что боялась, что он проголодается. Потом отец очень ругал тех, кого защищал, и незадолго перед смертью перестал интересоваться положением в стране.

Сюй морщит кожу вокруг глаз, когда Сун ему переводит на китайский с нашего английского, а я продолжаю говорить.

— Мне кажется, что мужчина может быть или не быть коммунистом, он может сражаться за идею и менять взгляды со временем. Самое страшное, это когда за идею начинают бороться женщины. Я сам очень боюсь женщин, которые могут бороться за идеи. Моя теща, например, всю жизнь борется с мужчинами. Это ее идея такая — бороться против мужчин.

— Мистер Сюй говорит, что тебе надо было жениться на китаянке и иметь китайскую тещу. Но я хочу сказать, — говорит Сун, — что он, наверное, уже забыл, какие китайские женщины, пока жил в другой стране. Вдали от дома вспоминаешь не то, что было на самом деле, а то, что выдумал для себя. Вдали от дома очень легко фантазировать и ошибаться, потому что очень скучаешь.

Как бы я хотел уехать подальше и заскучать по своему дому, по улицам, по станциям метро, по жене с дочкой. Или я еще просто не нашел для себя тот дом, по которому можно скучать? Москва, и моя московская жизнь, и женщины представлялись бы мне замечательными, и я бы мог спокойно так, не оборачиваясь, уходить куда угодно.

— Его еще не пускают обратно в Китай?

— Нет. Мистер Сюй говорит, что так обрадовался перестройке в СССР, думал, сейчас будет то же самое в Китае, и он сможет вернуться. Любой китаец хочет умереть на родине. Родина не Китай, а родина — гусиан, маленькая родина.

Я подумал, что этого как раз больше всего и боюсь — умереть в доме с серыми стенами, еще больше темнеющими от осенних дождей. Мне абсолютно не нравится мой гусиан. А еще я боюсь быть похороненным где-нибудь на Востряково, где на аллейках между могилами стоят ржавые мусорные бачки, где кладбище окружает забор из бетонных плит.

Я видел посеребренные дождями кресты на беломорском побережье, с них слетали чайки. Видел безымянную могилу с грубым каменным надгробьем в высокогорной долине Алтая, я присел покурить возле нее, смотрел на далекий хребет и думал о том человеке, который лежит под камнем. Покурил, поднялся и пошел дальше, словно поболтал с кем-то. У меня как будто очень много таких маленьких родин по всей стране, но они где-то далеко.

Тяжело, наверное, умирать во Франции, даже если тебя похоронят рядом с Галичем. Вполне понимаю Сюя. Когда он ходил по городу с молодой и красивой Монгэ Цэцэк, то еще больше, наверное, боялся, что не успеет на свой гусиан. Но ничего, пока будет писать свою книжку, может, и дождется, что разрешат вернуться. Самое главное, чтобы после поездки в Россию он не бросил это занятие. А то совсем затоскует и точно дуба даст.

— Моя прабабушка, мне кажется, тоже была диссидентом. Скрытым диссидентом.

— Ей не нравились коммунисты?

— Ей было все равно. Она любила выпить, покушать, поболтать. Она не любила работать, удачным образом получила травму на пилораме и двадцать пять последних лет своей жизни провела, сидя на кровати в комнате. Она тоже была из деревни. Когда умер Сталин, то все или плакали, или радовались, а прабабушка купила бутылку водки, выпила, а потом легла спать.

— Нет, тогда она не диссидентка.

— Да, я не так выразился. Но, понимаете, ей было все равно. Это, по-моему, хуже, чем диссидент. Она не поддавалась этому гипнозу, этой пропаганде. А под старость лет вообще устранилась от всей этой дурацкой жизни.

Да, ей было на все наплевать. После того, как они с деревенскими бабами безнаказанно забили кольями гулящую Катьку, она не сделала больше ничего, что можно было бы истолковать как борьбу за или против коммунизма. Она вышла замуж за ленточки — красивого балтийского матроса — и стала крутить им, как хотела, ласково называя сатаной. Она голодала в тридцатые, но при своей хитрости и общительности умудрялась добывать еду детям. Сходит к мужикам на станцию и приволочет конскую ногу или пшена. Потом подалась за своим сатаной в Ленинград, Москву. В сорок первом ее пытались эвакуировать в Сибирь на оборонные предприятия, но, проезжая мимо своей родной станции, она выкинула из поезда свой узел, а потом прыгнула сама. Смерть вождя она использовала как хороший предлог угоститься водочкой, чтобы не ругалась дочка. “С горя коль, нельзя выпить маненько?”

Все ее истории, которые она выдумывала на старости лет, оканчивались неизменными ста рублями и медалью. Видимо, это был потолок ее представлений об успехе, и она, скорее всего, рассудила, что драть себе задницу ради такой мелочи не стоит. И врагом народа она не была. Я думаю, что не существовало такого пряника, на который она бы покусилась, и такого кнута, которого бы она испугалась. Она была очень сильная, некрасивая, хитрая и быстрая на язык. И, по-моему, ей было плевать на свой гусиан.

Мне не нравятся такие люди, но я им завидую. С такими, как она, никакого коммунизма не построишь. Вообще ничего не построишь. Хотя, конечно, ее нельзя назвать диссидентом, — слишком здоровое сердце в девяносто с лишним лет. Перед тем, как она умерла, лечащий врач сказал, что ее сердце работает, как часы.

Скорее для нее подходит слово пофигист, только я не знаю, как это будет по-английски.

Она тоже лежит на Востряковском кладбище.

Мы курим с преподавательницей китайского, с нашей основной, русской преподавательницей, на закиданной окурками институтской лестнице.

— Может быть, Сергей, вам все-таки стоит отказаться от того, чтобы подрабатывать, и уделить побольше времени учебе? Я, конечно, понимаю ваше положение, но вы рискуете слишком отстать.

— Попробую, я и сам понимаю.

— Вы выбрали слишком сложный язык. Кстати, почему вы пошли именно на китайский? По чьим-то стопам?

Сун и другие китайцы не задают подобный вопрос, им, наверное, кажется это само собой разумеющимся — не вьетнамский же, в самом деле, учить! Все остальные окружающие меня люди спрашивают об этом обязательно. И я каждый раз злюсь, потому что не знаю, что ответить.

— Я вообще-то хотел на монгольский.

— Ну ладно, тогда поставлю вопрос по-другому — чем вы хотели бы заниматься после окончания института? Вы думали об этом?

Думал тысячу раз, только без толку все. Хуже от этого становится, если представляешь будущую жизнь. Хватило у меня сил на то, чтобы сбежать из технического вуза и поступить на восточные языки, а дальше что?

Однокурсники успевали учиться, да еще и получали наслаждение от “студенческой жизни” — крутили романы, устраивали вечеринки party с дорогим вином и разговорами о загранке, ходили на концерты. Институтские годы для них представлялись естественным и, в общем-то, приятным переходом от легкой, но бесправной школьной жизни, когда они находились под полным контролем родителей и учителей, к взрослой жизни, где их ждала служба, семья, дети. Они даже не задумывались о цели, они ее просто знали. Меня объединяло с ними только то, что я учился в престижном институте, в котором учились и они. И я быстро понял, что заикаться об эзотерических знаниях, о таинственном Востоке, о Шамбале и прочей чепухе просто стыдно. Мой инфантилизм выглядел слишком неприлично. Нужно было срочно выдумывать себе цель или хотя бы пример для подражания.

“Дед твой, знаешь, как учился — он даже в туалете учился. Чтобы времени не терять. Возьмет английскую книжку и сидит с ней там, слова учит. — Бабаня указывала на портрет на стене. — Ведь и работать приходилось, и голодать, и учиться — все сразу. Он-то с четырнадцати лет работал. Вот какая была тяга к учению”. Бабаня, наверное, предлагала его мне как тот самый пример для подражания. “А ты? Мудя зачесались — тут же ребенка состряпал, а больше-то ничему и не выучился”.

“Преступники. Это банда преступников во главе с Усатым, которая уничтожила страну. — Отец, нацепив на нос очки, смотрел съездовские сериалы по телевизору. — Почитай Шаламова”. Позже, правда, он советовал мне прочитать уже совсем другую книгу — “Вся королевская рать”. Так что революционный предок как пример никак не подходил, а заодно отпугивал от любого рода общественной деятельности.

Сам отец показывал мне пример человека, отдававшего своему институту, своим студентам и аспирантам всего себя. Он никогда не мог полностью отгулять свой отпуск. Но все же на пару-тройку недель уезжал летом на Север — путешествовал, охотился, рыбачил. Его уверенность позволяла ему сохранять до самого конца жизни удивительную энергию и работоспособность. Он верил в незыблемые и вечные ценности, в идеалы и истины и сражался за них.

Я никогда не ощущал себя уверенным человеком. Я, наверное, был для этого слишком слаб и не чувствовал в себе силы сражаться за что-то или против чего-то. Для этого, прежде всего, необходимо быть твердо-натвердо уверенным в своей правоте. А с уверенностью у меня дела обстояли, по-моему, очень плохо, несмотря на все старания отца привить мне ее.

В некоторых вопросах разобраться было несколько легче, например, в том, что касалось защиты женщин. Женщин нужно защищать. Лет в десять у меня возник вопрос: “А плохих тоже защищать?”. “Плохих тем более”, — отец не знал колебаний. С мужчинами уже было сложней — зачастую нужно сразу бить в рыло, но иногда лучше сначала попытаться убедить человека словами, особенно если у него не рыло, а лицо. Но часто — сразу в рыло и так, чтобы долго не мог подняться. Отец умел четко различать эти случаи, я — нет.

В тех случаях, когда мне предстоял важный выбор и я сомневался, как лучше поступить, отец советовал мне брать чистый лист бумаги и делить его вертикальной чертой на две части. С одной стороны ставить плюсы, с другой — минусы. После этого с помощью простого подсчета легко узнать, стоит ли принимать это решение. Но и тут имелись свои трудности — плюсики и минусики у меня получались разной величины, поэтому при подсчете я частенько запутывался. Да и как можно предугадать, во что в дальнейшем выльется тот или иной плюс, если смертоносные микробы на упавшей конфете оказываются безвредными, а учебники истории переписываются.

Одним словом, как мне ни нравилась фигура отца в качестве примера для подражания, я никак не мог вписаться в этот образ.

Аленка, насколько хватало сил, пыталась мне помочь. Она не то чтобы предлагала мне готовую цель или модель поведения, а просто рисовала, прижавшись ко мне, картинки будущей счастливой жизни.

— Представляешь, мы выходим из собственной квартиры, ты заводишь машину, и я сажусь к тебе на переднее сиденье. Ты отвозишь меня на работу, потом едешь к себе на работу… — Дальше шла фантазия о летнем отдыхе на Черном море или даже за границей.

Я представлял себе, что она едет со мной в красивом платье, но, внимательно вглядываясь в эту картинку, отмечал морщины на наших лицах, дочку, уже требующую себе отдельную квартиру, и понимал, что не смогу пахать двадцать лет ради этой мечты.

Но что я мог противопоставить всему этому? Как я представлял будущее? Не знаю. Что-то зыбкое, неопределенно-восточное, какие-то всадники, скачущие по монгольским степям, может быть, горы и светлое озеро внизу. И я завидовал своей прабабке, которая смогла выпасть на четверть века из этой жизни.

* * *

Неистовый Георгий Семеныч, родной брат моей тещи, в очередной раз начал все заново. Он появился на исходе февраля, стрельнул у меня “Приму”, занял у тещи тысяч пятьдесят и исчез на две недели. Затем я уже увидел его, придя вечером от Суна, сидящим в кресле на кухне с “Winston’ом” в зубах.

“Все произошло из праха, все возвратится в прах”. Сколько уже раз в его жизни совершался этот круговорот. Сейчас как раз шел удивительный и, как всегда, быстрый процесс рождения всего из праха.

— Жив еще твой китаец, торгует? Сунь в чай, вынь сухим. Ну, пусть торгует. Да, Серега? Здоро’во, здоро’во. Как дела?

Я открыл холодильник. Дорогая колбаса, сыр, конфеты, в общем — “все путем”.

— Доставай, доставай, ешь. Внизу видел новую “шестерку” вишня? Вчера сменил. Ну, выйдем, посмотришь. Долг Гале приехал отдать.

Ему уже некогда, уже надо бежать. Пара звонков, и я выхожу с ним к подъезду посмотреть на новую машину.

— В общем, давай, бросай это гнилое дело с китайцами своими. Сами пусть вертятся. Есть работа, есть деньги. Надо раскручиваться.

Вот и закончились посиделки в пахнущей пряностями кухне. Это ясно сразу, просто потому, что совершился таинственный поворот часов, задул влажный мартовский ветер, и Георгий Семеныч завязал. Теперь вокруг него завертелись люди, автомобили, стройматериалы, старинные часы, какие-то кондиционеры, — все это лепится в сумасшедший и непонятный для меня ком, и рождаются деньги. Георгий Семеныч излучает уверенность, он выглядит надежно. Вся его жилистая фигура, твердый, но немного полинялый взгляд из-под рыжих, косматых бровей.

Он садится в машину и достает из бардачка газетный сверток.

— Короче, нужно сбывать товар по церквям. Я этим сейчас сам занимаюсь, и еще один хрен занимается. Но мне некогда. Значит, держи — это живые помощи, понял, образцы. Идешь в церковь, к батюшке или старосте, и говоришь: артель инвалидов-афганцев делает. Показываешь образец. Вот такие, говоришь, складни. Сколько надо — столько привезем. Втюхиваешь им по двести — двадцать твои. Все, звони.

Поднимаясь в лифте, разворачиваю складень, читаю: Живый в помощи вышняго…. Слева, по-моему, Николай Угодник, справа Спаситель. Пытаюсь вспомнить ближайшие церкви. Самое неприятное — Суну звонить, увольняться.

Через три дня я сдал сто пятьдесят штук, принес домой три тысячи — треть той зарплаты, которую мне платил китаец. На подворье одного из известных заграничных монастырей бледный весенний монах направил меня к отцу настоятелю, который сидел в холодной комнате с облезшими стенами и что-то печатал на компьютере. Пост, что ли, какой-то у них — худые, тихие или, может быть, ушедшие глубоко в себя. Настоятель мне понравился, я уже видел такой типаж в каком-то фильме, взгляд печальный в пол, голос глухой, волосы в косицу сзади. Но при всей своей церковной внешности вполне современный и, видно, умный, раз на машине может работать. Вообще, я немного робел перед священником, очень не хотелось говорить ему про инвалидов-афганцев, но надо было.

Подержал в руках образец, спросил “сколько?”, вернул. Отправил за тремя пачками — как раз сто пятьдесят штук складничков получается. Я их сдал ему в тот же день и получил деньги.

В Москве где-то триста действующих храмов, если даже будут брать в каждом десятом, то все равно хлебная работа. Да еще за городом сколько церквушек. Буду бегать — будут деньги, будут деньги — все изменится.

Беру карту, прокладываю маршрут — через “Балчуг” на Старую площадь, потом по набережной в Хамовники, потом еще там за парком есть какая-то церквушка, потом через речку в Ивана-воина на Димитрова, потом домой. Назавтра еду куда-нибудь в другую сторону.

После того, как сошел снег, я начал ездить на велосипеде. Велосипед разбитый, кое-где подвязанный веревочками, потертый рюкзачишко за плечами, — кто подумает, что иногда целый рюкзак денег домой привожу. Рассчитываться они любят мелкими купюрами — особенно после престольных праздников.

Я отпустил бороду. У нас появились новые складни, иконки под стеклом в деревянных окладах. Производство расширялось. На Пасху, на Троицу были авралы. Только успевай товар подвозить. В комнатах и коридорах у церковных старост иногда рядами стояли мешки с мятой, еще не разложенной в пачки мелочью. Столько денег я не видел никогда в жизни, причем поражали не суммы, а количество бумаги.

Нищие пихались друг с другом около ворот. По наличию нищих я научился определять, насколько богат храм. В этом деле все зависит от места, на котором располагается церковь, — взять, например, Воробьевы горы, там одна рядом со смотровой площадкой стоит. Блатное место. Свадьбы, похороны, иногда иномарок припаркуется — не пройти. С этой церкви стричь можно было бы сколько угодно, но к батюшке на козе не подъедешь.

А иногда попадешь в церквушку — сидит за свечным ящиком человек. Спрашиваешь его, как, мол, настоятеля или старосту найти. Он отвечает: я и есть настоятель, а старосты у нас вообще нет, я сам дела веду. Прихожанка какая-нибудь помогает на общественных началах. В таких церквушках, правда, всегда уютнее как-то, душевнее и немного стыднее.

Я вообще-то каждый раз, когда заходил в храм, испытывал некоторое неудобство — все крестятся, а я нет. Подумают еще, как некрещеный иконками торгует? Одна староста около “Новослободской” расплатилась за иконки, я ей спасибо говорю, а она поправляет:

— Не спасибо, а спаси Господи! нужно говорить. Ты не крещеный? Вот плохо это. Как же ты в такой артели работаешь, таким делом хорошим занимаешься, по храмам ходишь, а крещение не примешь?

— Да вы знаете, как-то не чувствую в себе готовности. Это, наверное, надо с верой делать, а я еще не поверил полностью.

— А ты Господа попроси. Попроси, чтобы Он тебе помог. Приди домой, сядь потихонечку и скажи про себя: помоги мне, Господи.

Мы с ней одни в темном пространстве храма, она раскладывает по ящичкам восковые свечи и монотонно говорит почти себе под нос. От этого начинает приятно гудеть в затылке — такое же ощущение, как когда прабабка гадала на картах и беззвучно шевелила губами. В воздухе ставший уже привычным для меня запах лампадного масла и ладана. Запах моей новой работы. Свечи с мягким стуком ссыпаются в ящички, она поправляет их и почти шепчет:

— Приходи креститься к нам, если хочешь. У нас замечательный батюшка, вот сам увидишь. Ты же русский человек. Русский? Ну вот видишь. Хороший парень, сразу видно. Так что ты подумай. Подумай и к нам приходи.

От женитьбы мне не удалось откреститься, так хоть этого как-нибудь избежать бы. Крестили бы в детстве, был бы крещеным, а так не хочется. Да и свинством, по-моему, будет креститься, продавая иконки от имени инвалидов-афганцев. Меня и так уже часто спрашивать стали, что, мол, сам-то тоже инвалид? Нет, говорю, дядька инвалид, а я при нем, — помогаю.

Хотя в этой церкви брали регулярно и помногу, я перестал туда заезжать — то она, эта староста, уже с батюшкой поговорила, то уже день хороший выбрала. Пришлось так и сяк отговариваться, а потом надоело, просто перестал туда ездить. В других местах тоже берут.

Да, гораздо легче, когда не приплетают к деловым отношениям Бога. Зашел в один храм, он только восстанавливался еще, но службы там уже проводились. Настоятель повел меня в свою комнатушку наверх через отделенную занавесью часть помещения. Штабеля ковров каких-то, коробки с обувью.

— Давай так. Тебя как зовут? Ага, Сергей, давай так. Мы берем по пятьдесят икон всех видов и “Живый в помощи” три тысячи штук, но расплачиваемся не деньгами, а обувью. Отличные кожаные мокасины из Турции. Вот, пощупай.

Я ушел от этого батюшки, пообещав передать его предложение Георгий Семенычу, не продав ни одной иконы, но уносил с собой две пары приобретенных “по дешевке” мокасин — одну для бабушки, а другую для мамы.

Иногда думаешь, а может, креститься все-таки. Не думаешь даже, а мысль сама выскакивает откуда-то и тут же стыдливо прячется. Как будто не я думаю, а кто-то другой. Неважно, кто там думает, а случайных мыслей всегда навалом.

Креститься и, как многие уверяют, обрести от этого нравственную опору. На эту опору можно опереться, на то она и опора, опереться и передохнуть, если очень устал. Такой надежный, железный стул, который всегда к твоим услугам — когда коленки ослабнут, то сядешь, переведешь дух, и дальше можно жить. Стул, который привинчен намертво к полу для надежности.

Я одного батюшку спрашивал, зачем нужно коллективно верить, если можно поодиночке. Он говорит, такие вопросы многие задают, потому что не понимают важность общей молитвы. Молитвы, которая идет из многих сердец сразу, одновременно. Такая молитва и Ему слышнее, и людей сплачивает, поддерживает, укрепляет. А Он всегда готов принять тебя, меня то есть, Он любит заблудших даже еще больше, чем незаблудших. Я пытался это представить, и мне страшно сделалось. Кто-то могущественный любит тебя и готов даже простить все грехи. Любит за то, что создал тебя. Еще одна мама, попросту говоря.

Конечно, часто желание такое появляется, чтобы по голове погладили, утешили, но, тем не менее, меньше всего хочется обратно в детство. И так-то плохо соображаешь, что делать надо, как жить, а в детстве вообще — на инстинкте существуешь, как зверек.

И с коллективной молитвой то же самое. Хочется, всегда, конечно, хочется стоять среди своих, петь или кричать с ними во весь голос одни и те же слова, держать их за теплые, дружеские руки, доверять им. Да и самоопределяться легче: спросят, например, меня: ты кто? — я сразу могу сказать: я православный. Прежде всего — русский, православный, верующий человек. И поступаю и живу, как пристало такому человеку. Легче, легче, что ни говори.

Но со школы не люблю всякие общественные организации, отбили мне охоту к вступлению в любой коллектив. Потому что потом или все тебя обсирать начинают, или заставляют других обсирать. Особенно когда у тебя успеваемость плохая или поведение. Всегда же, когда объединяются, то появляются неприсоединившиеся, чужие. Объединение — это всегда против кого-то.

Лучше уж неправильно, по-своему, по-дурацки, в потемках, зато потом не на кого вину будет сваливать, если сам же и вляпаешься во что-нибудь.

Этот год в институте я кое-как доучился. Один всего экзамен на осень перенесли — китайский. Но я знал, что на следующий год все будет лучше, гораздо лучше, чем до этого было. Потому что моя семейная жизнь должна была наладиться. Аленка уехала на лето на практику в Крым и еще ничего об этом не знала, и вот как раз после ее возвращения все должно было пойти путем. Потому что моя мама решила выделить нам с Аленкой свой угол.

Мама переезжала в другую, меньшую, квартиру в том же подъезде, а нам эти соседи в качестве доплаты купили еще одну, на Юго-Западе.

Небольшая квартирка почти на окраине города, в белом девятиэтажном доме, который, наверное, приходился мне ровесником, казалась мне чудесной. В окна первого этажа глядели ветви слив и яблонь, дети уже трясли их и бросались друг в друга кислыми, несъедобными плодами. Поникшие куски обоев свешивались со стен, и было необыкновенно приятно сдирать их, открывая для себя новые и новые узоры более древних слоев. Вынося на свалку вороха бумажных лоскутов и охапки сгнившего плинтуса, я изгонял из квартиры память о бывших хозяевах.

Когда все обои были содраны, я долго любовался на голые стены, их можно было сделать своими — отшпатлевать, выкрасить, обклеить, расписать, украсить лепниной, утеплить, отделать ценными породами древесины, задрапировать шелком или бархатом — все, что угодно, вопрос только времени, денег и желания. Шаткие перегородки в коридоре, разбитые косяки, расколотая раковина, вспученный линолеум и облупившиеся потолки обещали будущее, которое можно изменить, улучшить или вообще переделать полностью.

Аленка вернулась в конце августа. В еще пустой, запорошенной старой штукатуркой квартирке я припас бутылку шампанского и пару бокалов. Но в тот момент, когда мы держали в руках рюмки и нужно было поглядеть друг другу в глаза, я не увидел, что она рада.

Аленка выглядела скорее не счастливой, а задумчивой. С тех пор я боюсь, когда женщины рядом со мной выглядят задумчивыми. Они сравнивают, они всю жизнь сравнивают людей, вещи, события, запахи, музыку и любимых. И вот настал такой день, когда Аленка обнаружила, что сравнение стало не в мою пользу, но она к этому еще не была готова, она еще с этим не успела согласиться, нет, скорее, еще не успела привыкнуть к этой мысли. Или, может быть, ей просто показалось, или она неправильно сравнивала?

Так что в тот момент, когда надо было весело оглядеть новые стены и потом хлопнуть рюмки об пол, чтобы осколки разлетелись по всему этому еще нежилому пространству, и я уже поднял руку с пустым бокалом, Алена сказала: не надо, как бы пробуя артикуляцию этого нового слова. Теперь она все чаще будет мне его говорить и вглядываться в меня подолгу в те минуты, когда я этого не замечаю. Не веря себе, она будет еще и еще раз тщательно сравнивать и каждый раз с удивлением замечать, что выигрываю не я.

Конечно, сначала ей это очень неприятно, — кому понравится осознавать, что ты так долго ошибался, но потом она постепенно привыкнет, простит себе ошибку, и ведь, в конце концов, только дураки не меняют своих решений. И как перед дракой распаляешь себя для того, чтобы получить удовольствие от удара в лицо своему противнику, набираешься злости и смелости, наполняешься той приятной силой, поднимающейся от живота и ударяющей кровью в голову, так же ей надо наполниться уверенностью в своей правоте, раздражением, еще лучше — омерзением, чтобы сказать самое неприятное.

Я увидел, что она не рада, удивился, но к вечеру уже забыл об этом.

К осени я все чаще стал ездить за город — московские храмы были уже более или менее разведаны. Поездки в электричках давали мне ощущение дороги. Заметив в окошке купол какой-нибудь церкви, я вылезал и шагал к нему по шоссе или просто через поля.

— Какого хрена ты таскаешься в такую даль? В Москве надо вертеться, в Москве. Время не трать. — Георгий Семеныч не одобрял моих поездок.

— Да там тоже хорошо берут.

— Здесь берут лучше. Всех обзвонил, — давай по новой. Наедь на них, скажи, мол, батюшка, сворачиваемся — полиграфия дорожает, иконки себе в убыток производим. Берите последние. Им же не продавать надо, а втюхивать. Понимаешь, втюхивать.

Я, скорее всего, понимал, но за городом было приятнее. На прошлой неделе я решил разведать Каширу и по дороге домой, уже вечером вылез в Ситенке — маленьком полустанке километрах в восьмидесяти от Москвы. Купол с крестом поднимался над желтеющими посадками берез, за деревьями открылась ограда церкви. Я отыскал открытую боковую дверь и попал в кухню. Две бабульки сказали, что настоятеля сейчас нет, без лишних разговоров усадили за стол и налили мне тарелку щей. “Как же ты голодом-то поедешь?”

Я ел густейшие щи, одна бабушка месила тесто, а вторая сидела напротив меня, подперев кулаком щеку, и смотрела, как я ем.

— Страшно, наверное, было служить-то? Смертей навидался?

— Да сам я не служил там. У меня дядька инвалид оттуда, он и собрал артель. Я помогаю просто.

— Ой, сынок, хорошо. Хорошо, что ты там не был, что Господь миловал. Не дай Бог такому произойти. Давай еще немного подолью, электричка еще через час только пойдет. Давай.

Отъезжая от Ситенки, я смотрел из окошка, как горели в закатном солнце березы и золотой куполок. Такие поля кругом. Вроде ничего особенного, а мне нравились такие поездки. Раза два в неделю можно из города уезжать, и не просто так, не просто для себя, а по делу. Все-таки вон, в Дмитрове, много заказали.

В Дмитров повезли иконки на машине, одному было не утащить в рюкзаке. Поматерился Георгий Семеныч, что, мол, ехать — только бензин жечь, но ничего, поехал. Там батюшку прождали до самого вечера, потом иконки считали, потом деньги. Отправились домой уже вечером.

— Кончай ты ездить по дальним храмам. Весь день убили, а толку — хрен да ни хрена. С этим отцом Василием твоим провошкались до ночи, — Георгий Семеныч гнал, не сбавляя скорость на поворотах. Жевал сигарету. — Надо день со смыслом тратить. Встал, с утра в пару мест сгонял, пока обедаешь — позвонил туда-сюда, опять съездил. Вот так надо, с толком, понял? А ты, елки, знаю я тебя — уедешь за город, сядешь на пенек и сидишь. Нужны будут какому-нибудь попу иконки — сам придет. Так ведь?

У переезда через железную дорогу опустился шлагбаум. Мы не успели. Сзади притормозила “четверка” с матрасами на верхнем багажнике. Куча детей в салоне. На самом верху к матрасам было привязано два стула и удочки. Дачный сезон уже закончился, а я за лето только и выезжал из города что по своим церквям. Даже на рыбалку ни разу не съездил. И осень так пройдет, останется только воспоминание, что однажды утром воздух такой свежий был, и горизонт почище казался.

— Японский-то бог! Опять торчать будем, время терять. Надо, Серега, с умом, с умом. Вот я, например, если за день кого-нибудь хоть на копейку не обставлю — все, день просто так прошел. Потерян день. Поэтому и деньги идут, и дела идут. Думаешь, у меня одни эти иконки? Да это старт, начало только. Сейчас надо магазин открывать, за товаром в загранку ехать. Спешить надо, здоровья-то ни хрена не осталось. А ты — на пенек. А этому, блин, дураку что надо еще?

На дорогу вылез с обочины мужик, постучал нам и начал показывать что-то на пальцах. Георгий Семеныч опустил стекло.

— Чего тебе?

— Командир, подбрось до поселка. Или сотку дай.

— Больше ничего не надо?

— Ну, прошу как человека, подбрось нас с товарищем. Или сотку дай.

— Иди у других проси.

Подошел товарищ с ломом в руках, а поезд — длинный товарняк — еще не прошел.

— Елки, товарищ нашелся еще. Докуда, говоришь, везти-то?

— Ну, там это по трассе, короче, недалеко. Скажем, докуда. Мужик, я прошу, отвези нас. А то машину разобьем.

Георгий Семеныч в задумчивости посмотрел на пролетающие вагоны.

— Ладно, иди с той стороны садись, у меня здесь дверь не открывается.

— А ты довезешь?

— Ну, сказал же, довезу, сейчас вот поезд пройдет, и довезу. Пусти, стекло подыму.

Прошел последний вагон. Мужик послушно убрал руку, и Георгий Семеныч поднял стекло, потом поманил мужика пальцем, и когда тот наклонился, ударил его дверцей и газанул. Шлагбаум начал подниматься, товарищ занес лом, но немного опоздал и промахнулся.

Проехали. Сразу за переездом “жигуленок”, идущий сзади, посигналил фарами. Георгий Семеныч притормозил и вышел, я за ним. Водитель “четверки” тоже выбрался из машины, неясно улыбаясь в сумерках, и мотнул головой назад.

— Не попали, вроде, а? Но за такое учить надо.

— Надо, конечно. Если б поезд не прошел, то, может, и попали бы.

Мужики с той стороны переезда уже подходили. Водитель “четверки”, не дожидаясь, пока товарищ размахнется своим ломом, влепил ему ботинком в промежность, а Георгий Семеныч по старинке разбил второму лицо кулаком. Оба легли на месте. Я только смотрел.

— Сейчас, ребята, погодите. — Водитель “четверки” уже достал из-под сиденья моток проволоки и вязал лежащему мужику ноги. Повернулся ко мне: — Сейчас. Ты, парень, иди отвлекай эту, в будке которая сидит, железнодорожницу, а мы этих к рельсам привяжем. Чтоб знали. Давай, потащили.

Я двинулся к будке, но Георгий Семеныч поймал меня за рукав и вернул на место.

— Да брось ты, — сказал он водителю, который уже связал второго. — На хрен тебе эта пьянь сдалась, возиться с ними. У тебя ж здесь дача, наверное, недалеко, а привяжешь к рельсам, так проблемы с муса’рней себе на голову заработаешь.

— Чепуха, потащили гадов. Научим их.

— Послушай, приятель. Брось их на хрен, правду говорю.

— Да мне-то вообще по барабану. Я ж тебе помочь хотел. За такое ведь учить надо. — В голосе явно слышалась обида. — Не хочешь — не будем. Только потом они опять машины бить пойдут.

Он еще раз пнул темнеющее на асфальте тело и сел за руль. Хотел что-то сказать, но просто махнул рукой, — передумал. Из “четверки” с интересом глядели детские мордочки. Потом они проехали мимо. Мы тоже уселись в машину.

— Крутой мужичара, — сказал я.

— Сто лет такая крутизна на хрен не нужна. Привязал бы и сел. И мы бы сели. Нет, у меня твердое правило на всю жизнь — никогда не соваться против закона. Крутись, вертись там, где можно, а в такие дела не ввязывайся. Сядешь не за хрен собачий. Кто семью тогда кормить станет?

Он пристегнулся, подумал, а потом добавил:

— На закон плевать можно, только когда оборот уже большой. Понял, нет?

Когда я взялся за ремонт потолка в кухне новой квартиры, дело пошло не так быстро. Сдирать обои и плинтуса было приятнее. Потолок кухни был похож на терку — старая масляная краска вздулась пузырями и потрескалась. Она отчищалась с трудом, вместе с ней отваливались еще и куски штукатурки. В общем, я ободрал все до плиты, а потом стал шпатлевать. Поверхность получилась на удивление неровная. Тогда я решил зачистить ее наждачной шкуркой, и белая тонкая пыль покрыла всю квартиру.

С начала учебного года на время ремонта у меня в этой квартире поселились два парня из Омска. Один из них — Денис — учился со мной на одном курсе, изучал хинди, а другой был просто дэновским земляком, другом детства, и его звали Лехой. Дэн был, пожалуй, единственным, с кем я сдружился в институте. Кликуха у него была Сяопин — Дэн Сяопин, хотя на китайца он был совсем не похож, рожа сибирская. Просто так получилось, наверное, из-за того, что его Дэном звали.

Парни ругались на пыль, которая въедалась им в волосы, жаловались на сквозняки, но продолжали там жить. С приездом Аленки я уступил им опрокинутый шкаф, поскольку стал ночевать дома, и отдал одну связку ключей. У Дэна была комната в университетском общежитии, но Леху туда не пускали. А Леха хотел немного пожить в столице.

Ребята исправно поили меня пивом, рассказывали, как я их выручил, но помогать отказывались. Да я и сам не доверил бы другим людям такую ответственную работу, как отделка личных потолков будущего своего жилища. А может быть, и доверил бы профессионалам, но на это не было денег. Вообще, чем больше я влезал в этот ремонт, тем лучше понимал, что денег все равно не хватает, хотя я и зарабатывал не в пример больше, чем раньше.

В прошлом году во время больших перерывов после второй пары в университете мы с Дэном Сяопином частенько вытряхивали вместе на ладонь мелочь из карманов, чтобы купить на двоих пачку “Астры”, а теперь Дэн ходил в длинной кожаной куртке и курил только американские сигареты. Они часто брали дорогое пиво и готовили себе исключительно пиццу, покупая ее в киоске замороженной. Спрашивать Дэна, откуда у него бабки, не хотелось, и я ждал, что, может быть, он сам проговорится. И он проговорился как-то после ящика “Старопрамена” на троих.

В этот вечер, ложась спать рядом с Аленкой, я сказал немного в сторону, чтобы не очень сильно дышать на нее пивом: “Подожди еще немного, я скоро получу три лимона”.

Не знаю, как Сун обходился один, но нового помощника он почему-то не завел. Увольняясь от него, я пообещал свою помощь в случае необходимости — ну мало ли, какая-нибудь важная встреча или что-нибудь еще, но он так и не воспользовался моим предложением. Зато я раз в месяц, может, чуть реже, наведывался к нему на ужин. Кормил он по-прежнему хорошо. И поил.

На следующий день после того, как я обещал жене три миллиона, он позвонил мне и пригласил зайти вечером. Я зашел. В его комнате за красиво сервированным столом сидели соседи — пожилая пара из квартиры напротив. Видно, он с ними сошелся от скуки в последнее время. Старичок держал на коленях аккордеон, а в руке вилку.

Сун представил меня, как всегда, немного торжественно и указал мне место за столом.

— Мои уважаемые соседи не говорят по-английски, поэтому я попрошу тебя переводить им. — Старички с уже румяными от водки лицами радостно кивали. Сун поднял рюмку: — Сегодня мой день рождения. Поэтому я пригласил тебя и их тоже. Я хотел, чтобы собрались люди, которые помогают мне в чужой стране. Я почувствовал, что советско-китайская дружба — это не просто слова. Я хорошо, хорошо почувствовал это. И поэтому я хочу выпить за советско-китайскую дружбу и за твоего деда. И за моих уважаемых гостей.

Суна немного несло, и я вдруг понял, что он пьяный. Вид у него был грустно-сосредоточенный, волосы свешивались на лоб, рубаха на боку была немного выправлена. Он речитативом произносил тост, все больше и больше повторяясь, а старички кивали. Потом старик, не дождавшись конца речи, выпил и растянул меха. Сун всем кивнул и тоже выпил.

И запел “Подмосковные вечера” на китайском языке. А дед хорошо аккомпанировал ему, только, по-моему, слишком медленно. Вообще, все это напоминало какой-то авангардный фильм или спектакль. Есть же такое кино не для всех. Я как-то видел фильм, там минут десять подряд камера едет по коридору с тусклыми лампочками, едет, поворачивает в какие-то своротки. Очень на нервы действует.

И тут то же самое. Сидит, поет русскую песню, а сам, наверное, про свой Китай вспоминает. И еще руками плавные движения делает, как будто взвешивает в руках шелковые ткани или медленно раздвигает паутину. Я знаю, что в таких ситуациях надо делать. Если уж опоздал на праздник, то надо срочно догонять, а то тоскливо станет глядеть на окружающие тебя рожи. И я стал догонять, сам себе подливая, тем более что Сун распутывал свою паутину и не ухаживал за гостями.

Потом бабка уже не выдержала и подхватила “Вечера” с середины куплета довольно хорошим голосом. Почему он не пригласил хотя бы Ивана с Пань Пэном? Сидит с соседями.

Теперь Сун запел другую песню. Шань шан йоу гэ сяо шу. На горе стоит маленькое дерево, под горой стоит большое дерево, я не знаю, я не знаю, я не знаю, — какое выше, какое больше. Глаза еще больше сузились и глядят в одну точку. Нет, настроение этого застолья мне как-то совсем не подходит сегодня. И я стал думать о своих миллионах.

Дэн вчера сказал, что они продали в Омске две квартиры. Не свои, правда, а чужие. Поэтому и при деньгах. Показал даже паспорт фальшивый — на вид совершенно настоящий паспорт, ни к чему не придерешься. Фотка сяопиновская, только фамилия другая и прописка. Они, говорит, на каждую квартиру новые делали у одного мужика.

В общем, снимают хату, заключают даже договор об аренде. Дают в газету объявление о продаже, находят купца и берут у него залог, потом мотают. Но нужно, чтобы квартира знакомая была, чтобы у них документы на нее были на руках. А дальше вообще делать нечего — все уже отработано, отлажено. Вот сейчас ищут как раз в Москве квартиру для такой операции. Кстати, не знаю ли я чего-нибудь подходящего? А чего тут знать? Вот она, квартира, берите, продавайте, я полностью — за.

Леха говорит — нет, с тобой нельзя. Ты и так нас выручил, мы тебя впутывать в это не будем. Ни за что. Давай лучше пиво дальше пить. А про то, что мы рассказали, — забудь.

А я что, хуже других, что ли? Ничуть не хуже. Я тоже, может, хочу их ящиком “Старопрамена” угостить. Квартира моя — что хочу с ней, то и делаю. Захочу — вообще подарю ее кому-нибудь.

— Но только, смотри, Серега, мы тебя нисколько не заставляем. Ты сам предложил.

— Конечно, сам. Никто меня не сможет заставить. Просто я сам решил.

— Тогда лады. Но ты еще подумай до завтра, а то утром проснешься, испугаешься и передумаешь.

И я, действительно, немного испугался утром и хотел передумать, но тут вспомнил, что уже обещал Аленке три лимона. Ну а тогда раз так, значит, так. Будем продавать. Немного страшно, конечно, но ведь моя задача совсем простая — официально сдать им хату, потерять документы на нее, а потом прийти, удивиться, что там живут другие люди, и вызвать милицию. Ни к чему не придерешься — я вообще пострадавший получаюсь. А сделка незаконная, так что квартира моя остается в любом случае.

Мне и делать ничего особо опасного не придется, просто помочь им немного. Короче, и сомневаться не надо, тем более, что я сегодня уже позвонил Дэну и подтвердил свое решение. Лучше думать, куда деньги можно потратить. Тут уже все полностью от меня зависит, чтобы правильно распорядиться. И Аленка не сможет сказать, что, если мужчина недоволен тем, как одевается жена, то он должен сменить ей гардероб. Сменим, и не раз. В Китай можно будет съездить, посмотреть, что за страна такая.

Суна совсем развезло. Мне кажется, что он поет свою Шань шан на мотив “Во поле береза…”.

Надо, наверное, идти. Обуваюсь в прихожей и замечаю, что половина кухни заставлена пустой посудой — шампанские и водочные бутылки. Мощно мужик закувыркался. Но мне сегодня сидеть с ним некогда, нужно бежать, и я прощаюсь. С трудом отрываю Суна от разговора со стариком — он ему втолковывает о дружбе Старшего брата и Младшего брата, двух великих братьев, которые в душе не разлей вода. Сосед слушает чужую речь и согласно кивает.

Заказали мне кучу икон в Троице-Лыково. Звоню Георгий Семенычу и начинаю зачитывать ему список. Спаситель — сорок штук, Казанская — сорок, венчальные, Пантелеймон (хорошо берут жены алкоголиков), Николай, Утоли моя печали, Сергий Радонежский — все по двадцать, остальные по десять штук и три тысячи маленьких складней.

— Это, Серега, мне некогда. За складнями заезжай ко мне, бери. Иконы потом отвезем. Все, я дома.

Голос странный. Шепелявит немного, неужели опять сорвался Георгий Семеныч? Да, так и есть. Я заезжаю к нему и отправляюсь сначала за пивом — две здоровые авоськи по десять в каждой, ручки режут пальцы. Некоторое время сидим, болтаем. Потом отправляюсь назад, надо еще в Котельники заехать на всякий случай, может, у них “Живый в помощи” закончились.

Никак не могу выехать из двора — руль выворачивается куда-то на сторону. Ставлю руль прямо и качусь с горочки. Сначала падает велосипед, а потом я на него, постиранными джинсами прямо по цепи проехался, все в черном масле теперь.

Я вот сейчас сяду и поеду, все равно поеду. Мне нужно заехать в Котельники, значит, заеду. Приятное такое упрямство поднимается, азарт — доеду или не доеду? Ну, значит, все-таки нажрался. Ну и что, нажратому даже лучше — не замечаешь, как время летит. Оно, время, немного тормозится в те минуты, когда снова поднимаешь упавший велосипед, видишь близко лица прохожих, мусор на асфальте, свои руки, упавшую кепку, а потом опять все сливается в мелькающие пятна, в смазаную движущуюся картинку.

Мне-то что — крути педали, рули рулем. Меня-то это все, про что твердил Георгий Семеныч, считай, и не затронет. У меня сбережений все равно никаких нет. Как раз купил плитку в новую квартиру, остальные рубли проели. Поэтому мне если и напиться, так за компанию разве что. Ну ахнут деньги в очередной раз, ну и что, у меня от этого инфаркта не будет. А свои три миллиона я все равно еще не получил.

Доехал я все-таки до церкви, заявился к старосте — там тетенька такая, Татьяна Валерьевна, у них староста была, — улыбаюсь. Выполнил я все же свою задачу — доехал, привез складнички.

— Иди, Сережа, домой, проспись. Выбрал тоже момент. Мне бы самой сейчас пьяной напиться, а придется до утра сидеть теперь. Уйди, говорю, с глаз долой.

— Знаете, сейчас самое время, Татьян Валерн, складничков вам у меня купить побольше, начать продавать и постепенно ликвидировать, так сказать, это… все последствия этого будущего печального происшествия в масштабе…

— Ты уйдешь отсюда, идиот пьяный? Я по-доброму сказала, сейчас вызову охранника. Ты че, ничего не понимаешь, что ли, что делается? Все, давай, иди с Богом.

— Хорошо, я иду. Иду домой, буду спать. Всего доброго. Ухожу. И желаю вам…

— Иди-и.

Дэн купил какую-то дорогущую краску для волос и выкрасился в белый цвет, под блондина. Это нужно было сделать перед тем, как сфотографироваться на новый паспорт. Они с Лехой уже связались с мужиком, который делает паспорта, обо всем договорились. Я немного побаивался все же, мучился оттого, как я буду врать в милиции, отвечать на их каверзные вопросы. У меня зародилась надежда, что слухи о грядущем обвале рубля помешают исполнению нашего плана. Но рубль не обвалился, слухи забылись. Все шло гладко и по плану. Оформлялись паспорта. Они нашли себе какое-то другое жилье, чтобы не привлекать лишний раз внимания моих соседей.

Я побаивался, но и ждал этих денег. Георгий Семеныч засел у себя дома и наплевал на все дела. Опять совершился очередной поворот в его судьбе, на этот раз вызванный холодным осенним ветром. Георгий Семеныч сорвался, и это теперь надолго.

С деньгами наступила напряженка, но тут очень удачно подвернулась возможность получить комиссионные с продажи газовых пистолетов. Как раз вовремя.

Дэн так поднялся с прошлого года — куртка, “Winston”, все дела, а газовика нет, даже самого паршивого. Дэну с Лехой вроде как положено иметь при себе что-то стреляющее хоть для престижа. Они меня спросили, а Витька — мой бывший одноклассник — как раз продать две штуки хотел — свой и отцовский. Я их и свел. Аленки с тещей не было дома, мы у нас и собрались. Ребята повертели пистолеты в руках, пощелкали курками.

— А они зарегистрированы?

— Отцовский нет, а мой был зарегистрирован. Ничего, скажу, что на даче потеряли, они особенно к таким вещам не должны придираться.

— Нам-то как раз незарегистрированные нужны. Сколько?

— Ну, как договаривались, по семьдесят долларов каждый.

И ладно, отдали деньги, взяли стволы, по пачке патронов, пошли к метро — с Дэна пиво причиталось помимо комиссионных. Да и какие уж там комиссионные — десять баксов, как от Ивана с Пань Пэном. Но с другой стороны — хоть что-то, если с церквями все так плохо.

Хорошо, что я свою десятку дома оставил, а то бы, наверное, пропала. Купили “Рэд Була” банки по четыре, он так по мозгам дал, что пошли пробовать пистолеты сразу, как они стреляют. Стемнело уже. Я их отвел в глухой тупичок во дворах, пусть убедятся, что пистолеты исправные. Они и высадили по обойме в воздух. Глядеть весело — из стволов пламя видно, по асфальту гильзы подскакивают. Они палят, а я улыбаюсь, мне хорошо так стало от этого красного быка и от стрельбы, весело.

Потом вижу — передо мной автоматчик стоит и говорит что-то. Я только уж после понял, что когда тупичок-то выбирал, не сообразил, что окна ментуры на него выходят, даже в голову не пришло. Так что мы у них, считай, под самым носом грохот подняли.

Положили лицом на машину, обыскали, потом отвезли. Сяопина с Лехой в обезьянник на ночь посадили, а меня сразу к оперу, потому что я сказал, что это я продал. Спросили, где я их беру, пистолеты, для продажи. Я им начал гнать про попутчика в поезде, фамилию даже выдумал.

Опер, видно, понял две вещи — во-первых, что я вру, а во-вторых, что я все-таки не гожусь на роль торговца оружием. Сначала, вроде, даже по ребрам пару раз въехал кулаком, чтобы я все рассказал, а потом махнул рукой.

— Поедем сейчас к тебе домой. Если хоть один ствол найдем еще, то все.

Дверь открыла теща. Грустно смотрела на меня, на ментов, один из которых был с автоматом.

— Раньше сам домой приходил, теперь под дулом пистолета приводят. Иди, Ален, полюбуйся на красавца.

Опер посмотрел на эту картину и махнул рукой.

— Проспишься, а завтра чтобы к одиннадцати был в отделении. Понял?

Назавтра я столкнулся у входа в отделение с Витькой. Его вызвали по телефону, обнаружив в картотеке, что один пистолет зарегистрирован на него. Витька был абсолютно спокоен, в сумке у него уже лежала бутылка “Абсолюта”. Вошли в кабинет к грустному, усталому оперу.

— Ну что, орлы, будем делать с вами? Зачем продавали газовое оружие?

— Да мы студенты, понимаете. Стипендии на сигареты не хватает.

— А мы что, рыжие, что ли? Деньги, что ли, лопатой гребем? У нас тоже зарплата — не разгуляешься. — Создавалось впечатление, что они читают свои роли по бумажке. Бутылка появилась на столе с неожиданностью нового персонажа в старой, известной пьесе.

— На, забирай свои пужалы и больше ими не торгуй. — И патроны тоже отдал.

На улице Витька купил мне баночку пива.

— Здорово у нас получилось. Я их вчера продал, а они опять у меня. Надо опять покупателя искать. Хочешь, тебе один отдам? На, держи.

Мы пожали руки и разошлись. Я продал свой через три дня за шестьдесят долларов и полтинник торжественно вручил жене. Чтобы не сердилась, когда меня пленного приводят, — это же для семейной пользы.

Дэн встретил меня в институте и начал наезжать. Вам, говорит, наверное, отдали назад стволы. Я говорю, что нет, мол, даже еще по ребрам немного настучали. А с Витьки штраф взяли. Но Дэн мне все-таки не поверил.

— В общем, ты нам сто сорок баксов просрал со своим тупичком укромным. Так что из твоей доли вычтем.

В последние дни, после того, как я побывал в милиции, мне что-то совсем расхотелось квартиру продавать. Миллионы — это, конечно, хорошо, но врать в ментуре, как я понял, у меня не то чтобы не получается, а просто они мне почему-то не верят. А если вскроется, то это — в тюрьму пойдем. Даже, может, и не пойдем, а вот квартира точно пропадет.

Они-то скроются, их по другим паспортам будут искать, а я останусь всю эту кашу расхлебывать. И еще сто сорок баксов вычтут. Я решил воспользоваться моментом, чтобы увильнуть от этой затеи, сказал, что если доверия между партнерами нет, то и дело затевать не стоит.

— Как это затевать? Оно уже все давно затеялось. Паспорта, знаешь, сколько стоят нам? Нет, дружище, отказываться уже поздно. Все уже. Просто так не получится все свернуть.

— Документы вам на следующий раз понадобятся.

— Не, я тебе говорю, ты даже и не думай об этом. Тут уже люди подключились серьезные.

Чего гонит? Видно же, глаза грустные, что не мне отчитываться, а ему придется перед своими серьезными людьми. Пошел он куда подальше.

* * *

Раньше все эти работы, на которые я устраивался, как-то сами собой всплывали, а сейчас пришлось покупать газеты с объявлениями. Сходил в гербалайфную контору, еще в одно место — примерно то же самое. Потом, к октябрю, попал на собеседование в фирму, где требовались дистрибьюторы.

В железной двери глазок, за ней охрана — человека три-четыре постоянно в предбаннике — а дальше офис. Офис — место, где с утра и ближе к вечеру толчется куча молодых, энергичных (по крайней мере с виду) молодых мужиков в костюмах, галстуках и начищенных ботинках. В офисе есть еще и кабинет главного менеджера, перед ним проходная комнатка с секретаршей, еще там есть несколько складов, зальчик для общих собраний. Все это, пропахшее мужским потом, крашеными стенами, картоном и мокрой одеждой, по своему внешнему виду напоминает какую-нибудь лыжную базу или помещение спортивной секции. Правда, на лыжных базах не сидят красивые секретарши и охранники со сломанными носами, не шелестят каждый день такие толстые пачки денег, и никто никогда не увидит на лыжной базе столько выбритых и причесанных молодых людей в галстуках.

Секретарша цветет за своим столом, потому что каждый проверяет на ней свою дистрибьюторскую неотразимость. Каждый считает своим долгом два раза в день — утром и вечером, — опираясь костяшками пальцев о секретарский стол, чуть наклониться к ней так, чтобы она не слишком морщилась от густого запаха “афтешейва”, и, вонзив в ее глаза свой взгляд, поиграть голосом: “Ты сегодня просто неотразима, Олечка”. Оля гортанно смеется.

Меня уже, вроде, приняли на работу, по крайней мере, объявили об этом после собеседования, но в чем она будет заключаться, так и не объяснили. Сказали сбрить бороду и приходить на следующий день в костюме. Это и ежу, в общем-то, было понятно, что без него не обойтись, — другой формы одежды я ни на ком не увидел. Пришлось звонить Витьке, одалживать его свадебный, немного коротковатый пиджак и чуть лоснящиеся на заднице штаны.

— Как ты на свадьбе успел его так износить?

— Так это еще отцовский.

В костюме Витькиного папы я мотался на следующий день с моим инструктором по Москве и наблюдал, как он продает всем подряд наборы ручек. И продал он их бешеное количество — два картонных ящика по сто наборов в каждом. Мне бы так раньше иконки втюхивать.

На этой работе это называлось не втюхивать, а впаривать. Втюхивать — наверное, это слишком просторечно для дистрибьютора.

А через три дня стажировок меня выпустили в город одного, и я принес домой тридцать тысяч. В университете взял академический отпуск. Только вот с матерью надо как-то объясниться.

Минута опоздания — галочка. Три галочки — уволен. Нельзя быть грустным, медленным, мятым, непричесанным, пьяным, сутулым. Нужно быть активным, алертным, веселым, общительным и хорошо выглядеть.

Войдя в офис, нужно громко и весело приветствовать окружающих, подмигнуть Олечке или Наташе, смахнуть пыль с ботинок, пару раз от души стукнуть по боксерской груше в зальчике и с нетерпением ждать собрания.

После собрания получить товар, уже с трудом сдерживая нетерпение в очереди за ним, расписаться и бежать в город, где тебя ждут сотни людей, обреченных купить то, что ты им предложишь.

Вечером, вернувшись в офис, нужно сдать деньги, попрощаться с секретаршей, товарищами, еще раз пройтись щеткой по ботинкам (уже больше по привычке), и свободен до завтра.

Работа, конечно, не самая душевная, но есть настоящая перспектива быстро подняться. Так что есть из-за чего корячиться, не жалко, что ноги вечером гудят. Иногда так гудят, что стоять невозможно, зато стал виден горизонт, стало как-то яснее жить.

Товар я получал, впаривал, вроде, нормально, деньги сдавал не хуже других, но комплименты и веселые приветствия у меня не выходили. Трудновато вызвать одобрительный гортанный смешок у избалованной вниманием девушки, если пиджак Витькиного папы узок в плечах и манжеты рубахи вылезают на полную длину из рукавов, слишком уж акцентируя на себе внимание.

Деньги я попросил взаймы у Георгий Семеныча.

— Что, костюм со штиблетами нужен? Вон, бери, сдавай тысячу маленьких складней и все деньги себе забирай. Сходи только за пивом сначала.

— Я потом постепенно отдам.

— Ла-адно, кончай. Свои люди. Беги быстрей.

В эти дни я толкал товар, выбирая маршрут так, чтобы он пролегал мимо знакомых церквей, в одну по дешевке сдал эти живые помощи, и в воскресенье мы с Аленкой пошли в магазин. А в понедельник я заявился в офис в черном костюме с красивым желтым галстуком. На утреннем собрании, когда все встали кругом и в середину вышел главный менеджер, меня выпихнули к нему.

— Кто говорит, что время чудес прошло? Кто докажет мне, что оно действительно прошло, тот получает бонусные сто тысяч. Сто тысяч получит тот, кто докажет мне, что наша компания, что наша работа не может делать с людьми чудеса. То, что люди покупают каждый день кучу ненужного им китайского дерьма, — это не чудо, это наше умение. То, что вы приносите домой реальные бабки в то время, когда все исходят соплями, — это тоже не чудо. Но то, как изменился этот человек, которого еще две недели назад я видел в бороде и маминой кофте, то, как он изменился, придя работать к нам, — это настоящее чудо. — Менеджер сделал паузу и отступил на пару шагов назад. — А значит, что? Значит, мы все волшебники, да?

— А-а-а, — все орут изо всех сил.

— И мы будем сегодня волшебно работать, да?

— А-а-а.

— Тогда все в город, и покажите мне волшебную работу.

У меня, как, наверное, у всех людей, было два родителя, четыре прародителя, восемь прапрародителей и дальше в геометрической прогрессии. Я хочу сказать, что у меня было два деда — портрет одного висел в моем доме, а портрет другого не висел. И этот другой дедушка был совсем не революционным, а обычным.

Этот дед пахал землю, потом был раскулачен, отправился в Среднюю Азию и работал там на железной дороге до самой пенсии. Когда его призвали в армию, он выселял чеченцев из Чечни, воевал в Манчжурии и привез домой в качестве трофея печатную машинку и пряник для моего отца. В сорок восьмом он пережил ашхабадское землетрясение, когда из ста тридцати тысяч человек, населявших этот город, погибло больше ста тысяч.

В начале восьмидесятых город тряхнуло еще раз, но очень слабо. После первого толчка все высыпали из дома на улицу, потому что второй толчок обычно бывает сильнее. Это была середина дня, дети были в школе, взрослые на работе, и дед оставался дома один. Люди, собравшиеся во дворе, заметили, что нашего дедушки нет, и Дурды — молодой парень, который жил по соседству, поднялся к нему, чтобы узнать, не стало ли плохо старому человеку.

А старый человек был занят тем, что лакировал стул. Стул утратил свой вид от долгого употребления, и его нужно было заново отлакировать, чтобы он выглядел достойно. Когда Дурды, говоря, что опасно оставаться дома во время второго толчка, стал звать деда на улицу, тот отказался. “Ты видишь, я работаю, — ответил он, — закончу, тогда пойду куда угодно”.

Это семейное предание рассказывала моя тетка. Она рассказывала его несколько раз, и история запомнилась мне. А теперь она иногда всплывала у меня в голове. Если бы мне сказали, что в ближайшее время мне упадет на голову потолок или кирпич с крыши, или меня собьет машина, или я умру от неизлечимой болезни, то я бы не стал продолжать делать то, чем я занимался. Я бы сразу перестал впаривать товар на улицах или иконки в храмах, учить китайский, ремонтировать новую квартиру, жить вместе со своей женой и тещей. Если из моей жизни убрать завтра, которого еще нет, и которое, еще неизвестно, наступит ли вообще, то жизнь теряет абсолютно всякий смысл.

Если бы у меня отняли завтра, то что бы я сделал? Не знаю. Может быть, попытался бы разыскать Монгэ Цэцэк? Нет, вряд ли. Может быть, взял бы дочку и отправился куда-нибудь на поезде? Может быть, купил бы пива “Старопрамен”? Да что гадать, когда от будущего не отвяжешься, оно держит меня на коротком поводке. Плохое ли, хорошее — никакой разницы, на него надо работать, а оно все время отодвигается.

Я уже почти что живу в светлом будущем, потому что в настоящем все как-то не так. Настоящего у меня нет. Не дай Бог еще какого-нибудь психоаналитика почитать, Фрейда—Юнга какого-нибудь, так окажется, что за тобой еще и куча хвостов из прошлого волочится.

Дэн этот тоже не может отвязаться со своей аферой. Приходил, караулил у двери вместе с каким-то мордоворотом. Пугали опять, но, правда, не тронули. Да и пугали-то слабо. Дэн вообще стоял тихий и скукоженный какой-то, больше вдаль глядел, наверное, не главный он там у них. Мордоворот один и выступал, угрожал ужасными расправами. Надо замок на двери сменить в новой квартире, а то ключи у них остались. Сам-то я отбрешусь, если они уж совсем наезжать станут, а вот за Аленку страшно немного — возьмут еще, наймут какого-нибудь идиота, чтобы обидел ее.

Ладно, всего не передумаешь, да и вообще лучше не думать, а мечтать. Даже не мечтать это называется, а планировать дальнейшую жизнь. Буду просто нормально работать на новой своей работе, зарабатывать приличные деньги, потом стану там уже инструктором, потом открою свой офис и найму себе полсотни таких же дистрибьюторов. Потом опять, наверное, восстановлюсь в университете.

Будут бабки, тогда и съездить можно в какое-нибудь путешествие — хоть в Сибирь, хоть на Камчатку, куда меня звал тот парень, хоть в Китай.

Когда Аленка первый раз не пришла ночевать домой, то самым безобразным мне показалось то, что теща явилась свидетелем всего этого. Провести ночь в тещиной квартире, когда жена осталась Бог знает где и с кем, — это самое неприятное, что только можно придумать.

И я стал жить в новой, еще не отремонтированной квартире. Потом туда постепенно перебралась и Аленка с дочкой, перевезли кое-какую мебель. Вовремя мы стали жить отдельно, потому что стыдно, когда кто бы то ни было слушает семейные скандалы. Дэну я сказал, что теперь уже никак не получится с продажей, раз жена здесь живет. Да и за Аленку поменьше стал беспокоиться, что ее обидят, потому что вообще стал ко всему относиться равнодушнее. Это просто была защитная реакция такая, я читал об этом. Когда говорят, что я, мол, тебе, дураку, изменила, то начинаешь все воспринимать легче, чтобы не сойти с ума. Это всяким домохозяйкам на Западе делать нечего, так они за судьбу китов в Ледовитом океане переживают или тревожатся за судьбу детей в Нигерии.

А мне как-то даже полегче стало, честно говоря. Когда у человека горе случается, вот, например, как у меня — жена изменяет, то появляется уверенность, что тебе самому спишут некоторые грешки. Мол, у парня, скажут, такая трудная ситуация, что мы его можем понять.

От добра человек, говорят, свинеет, от сильного расстройства тоже. Это смешно, как говорил Чарльз.

Я уже не смущался того, что бросил учебу, потому что в таком состоянии в голову ничего и не полезло бы, это любому понятно. Ходил спокойно на работу, дома если хотел, то делал ремонт, а если душа к этому не лежала, то не делал. Работа тоже в таких ситуациях очень помогает. Такая работа, как у меня, когда надо приходить по расписанию и уходить по расписанию, когда человек на работе устает, но приносит домой зарплату.

Ежедневная работа — это вообще просто находка. Это все равно что служба в армии, — думать абсолютно не надо над такими вещами, как смысл жизни и прочая чепуха. Очень кстати начал болеть желудок. Я знаю, что обычно желудок у людей начинает болеть от нервов, так что, раз он болит, значит, я сильно переживаю. Меня, можно сказать, губит поведение моей жены.

— Тебя, Ален, желудок не беспокоит в последнее время? Не ноет?

— Нет. Ты же сам утверждаешь всегда, что меня вообще ничего не беспокоит. Что я равнодушная эгоистка.

Вот, у нее не болит. Хоть бы придумала, что болит, так нет, она еще и добавит:

— Ты пей почаще, у тебя еще и печень будет болеть.

Как будто я пью ради собственного удовольствия!

Я купил книжку Алана Пиза “Язык телодвижений”. Замечательная книга для тех, кто работает дистрибьютором. Вечером изучаешь главу, днем отрабатываешь на людях.

Нужно глядеть собеседнику все время в глаза, постоянно кивать головой, улыбаться. Пиджак расстегнуть, чтобы вызывать доверие. Выбираешь какое-нибудь большое здание, где много учреждений, лучше даже еще старых, советских — они там ни черта ничем не занимаются, гоняют чаи и с радостью отвлекаются на свежего человека. Контингент обычно в таких конторах — предпенсионные тетеньки или еще беззащитные практикантки.

Если в комнате несколько человек, то на этих практиканток и надо изливать свое красноречие, хорошо даже поставить девчонку в чуть неловкое положение — это польстит остальным. Другие женщины будут глядеть, слушать, и как только купит одна из них, остальных задушит жаба. Если грамотно провести разговор, то купят все. И тут же надо мотать, потому что нельзя допустить, чтобы хоть одна из них вернула товар обратно, — стадный инстинкт силен, уйдешь, с чем пришел.

— Тук, тук, можно к вам? — Открываешь дверь и уже заносишь ногу через порог, но отскакиваешь чуть назад: нельзя вторгаться на их территорию, пока сами не пригласят.

— Заходите.

Тут уже на законных основаниях влетаешь в их комнату. Можно даже чуть заметным движением поправить что-то в штанах (как будто случайно защемило), женщинам нравится.

Представляешься, из какой замечательной ты компании, которая в этот день устроила рекламную акцию. Ищешь глазами самую покорную, она будет молчать или задавать только те вопросы, которые нужно задавать. Если она стоит, то изгибаешься перед ней, чтобы стать пониже ростом, если сидит — то опускаешься перед ней на корточки и глядишь снизу вверх в глаза, про себя признаваясь в любви. И изящным движением, каким дарят красавицам маленький цветочек, вручаешь ей коробку.

— Вы знаете, что это такое? — Если не хочет брать, то делаешь вид, что роняешь коробочку, и она подхватывает ее. — Это (например) чудесные ролики для чистки одежды. Вот смотрите…

Выхватываешь из кармана ролик, которым ты гладил уже сто человек, и чуть прокатываешь им по ее плечу. Только опять нужно спросить разрешения (она его даст), потому что сейчас нарушишь ее интимную зону, притронешься к ней. Можно даже погладить и по ноге, по бедру, по груди — смотря по ситуации.

— Видите, сколько грязи? А смыть с ролика ее можно просто под горячей водой с мылом.

И так далее. Следишь за каждой мелочью или отпускаешь себя так, чтобы несло, чтобы окончательно закомпостировать своим веселым бредом их уши и мозги.

— Пыль с костюма счищать чем будете? Шерсть собачью или кошачью? У вас дома животное есть? Муж? А мужа чем чистить будете? Муж требует ежедневной чистки, и не по-старинному, пылесосом, а только роликами. Он же у вас, наверное, современный мужчина. Деньги домой приносит? Ну вот, я и говорю — раз не приносит, значит, современный.

И они платят. Они иногда давятся, умоляют продать им еще одну коробочку, они путаются в деньгах, а ты благородно возвращаешь им лишнее. Они занимают к тебе очередь, они отталкивают иногда друг друга. А иногда покупают с презрительной усмешкой, иногда даже выбрасывают в мусорную корзину только что купленную чепуху, показывая тебе свою крутизну. Но они слушаются тебя, ведь они берут товар и платят тебе деньги.

Люди начинают любить тебя, любить твое веселье и наглость, а ты начинаешь потихоньку не любить людей. И верить в собственные силы. Верить в то, что ты можешь диктовать им свою волю. Ты, слабый, грустный муж, которому изменяет его жена, у которого болит желудок, который недоволен своей жизнью, ты, помощник китайца, можешь подчинять себе людей. Чем хуже было дома, тем легче на работу ходить.

Странно, но я ни разу не попробовал испытывать свои новые приемы на Аленке или на ком-нибудь из близких.

Необыкновенное удовольствие я получал от своего нового костюма.

В четвертом классе, я помню, после того, как меня приняли в пионеры, я весь первый день ходил по дому в красном галстуке. А сейчас у меня был костюм. Мне тоже не хотелось переодеваться дома, я иногда забывал его снять, вернувшись с работы. Я под разными предлогами заходил к знакомым, чтобы выслушать их удивленные восклицания: “Серега, тебе так идут костюмы, оказывается! Совсем другой человек”. Решил заехать и к Суну после работы. Позвонил, как всегда, предупредил.

Он встретил меня не особо приветливо. Лицо его было поцарапано — на щеке и около рта краснели здоровые ссадины. Ну вот, накувыркался мужик, видно, завалился где-нибудь по дороге из магазина, когда за добавкой ходил, или местные хроны на хвоста сели, когда увидели, что бутылки тащит. Я сначала хотел пошутить насчет этого, но передумал.

Он тоже почему-то был в костюме, а на мой не обратил никакого внимания, по крайней мере, не выказал восторга от моего нового вида. Наоборот, как-то неприязненно оглядывал меня.

— Ты знаешь, что это такое? — он показал пальцем на свое лицо.

— Нет.

— Меня ограбили. Ты не знаешь об этом? Не знаешь, кто это сделал? — Спрашивает, как будто подозревает. И глядит мне в глаза.

— Где?

— Меня позавчера ограбили в лифте. Взяли тысячу долларов.

Наконец-то хоть в кресло усадил, но все равно совсем по-другому ведет себя, — наверное, не верит. И все время оглядывает с ног до головы. Может, думает, что я на его тысячу принарядился? Теперь, видно, и пить завязал, бутылок-то в кухне уже нет.

Кое-как разговорился. В общем, зашел за ним человек в подъезд, в лифте прижал и показал отрезок железной трубы. Сун пытался что-то там возражать и слегка получил кулаком. Отдал деньги и был отпущен. Что тут скажешь — ничего не скажешь, только посочувствовать можно. Какой же дурак при себе таскает баксы тысячами? Лучше бы мне побольше платил — ходили бы вместе, на двоих-то страшнее наезжать.

— Вы в милицию звонили?

— Нет. Я не буду этого делать. Ты знаешь, ведь в Москве всех китайцев обязательно бьют или грабят. Мои знакомые очень удивлялись, что я столько живу здесь, и со мной ничего не случалось. Все мои друзья и друзья моих друзей попадали в такие ситуации. И никогда милиция не делала ничего.

Ясно, что кормить и хвалить мой костюм он не будет. Надо было зайти дня на два пораньше. Посидел, пособолезновал, попрощался и пошел ужинать домой.

Аленка ушла совсем. Ушла как раз в тот день, когда я сдал инструкторскую норму.

Если ты хорошо работаешь, постоянно толкаешь много товара, то тебе предлагают сдать эту самую норму. Примерно подсчитывают, сколько уходит в день у опытных дистрибьюторов, и это количество ты должен сдавать каждый день всю неделю подряд. Сдашь меньше хотя бы раз — значит, начинай все сначала.

Первый раз у меня не получилось. А потом все же сдал, пришлось пару дней, правда, ехать уже после работы на вокзал с товаром и там, в зале ожидания, дотягивать до нормы. Вообще, на вокзалах довольно стремно, обычно туда никто не ездит — милиции много и воров, но если нужно выполнять норму, то приходится, ведь все конторы и большинство магазинов уже закрываются.

И вот заделался я инструктором — текучка-то большая, им нужно все время новеньких принимать на работу и учить. Отметили мы это дело шампанским в офисе, вернулся домой и неожиданно начал холостяцкую жизнь. Жалко было себя, даже не себя, а привычное будущее, обидно было думать, что столько лет прожил, а получается, все зазря. Все коту под хвост получается.

В конторе говорю — у меня жена ушла, а мне отвечают — так это здорово. Поднимись, набери себе команду, раз ты теперь инструктор, потом, через годик, открой свой офис, и пусть она сопли на кулак наматывает, когда в “мерсе” тебя увидит. А ты, мол, стекло опустишь и смачно так ее пошлешь. Это же, говорят, потрясающий стимул. Я им не стал говорить, что у меня теперь другой стимул. Быстрей “мерс” перед домом поставить, чтоб вернулась.

— Ты, Сергей, учти, что для новеньких ты будешь олицетворять компанию. Так что у тебя все должно быть идеально. Ты уверенный, богатый, сильный и тэ дэ. Понял? Так что не жена от тебя ушла, а ты ее прогнал, понял? Так и рули.

За последние дни пришли два или три новых парня, одного из них дали мне. Очень ответственного, но тормознутого. Запоминает слова и движения, а потом повторяет их, как в замедленном фильме. Я ему твержу, чтобы он сам что-то придумывал новое, для него более подходящее, а он перед тем, как подойти к какой-нибудь тетеньке, шевелит губами, будто молится, потом выдвигает вперед подбородок и идет, как на приступ. Встанет над женщиной, поглядит ей в глаза, а потом улыбнется, как маньяк своей жертве, и говорит: “Здравствуйте!”. Конечно, пугаются.

Мы стояли с ним на Чистых прудах и разучивали, как к бабам нужно подходить. Сначала он изображал бабу, потом я. И каждый раз, когда я смотрел, как он подходит, появлялось ощущение, что он сейчас ударит.

— Да надо не ровно стоять перед ней, а двигаться. Бодимоушн нужен, понимаешь? Ладно, хрен с тобой, давай с мужиков начнем. Вот, перед тобой инженер обычный, совковый. Я — инженер, так? Он плохо одет, и его всю дорогу все гнобят, и жена тоже. Или жена вообще ушла к другому. И придет он вечером в пустую квартиру, и будет только думать всякие глупые мечты, что когда-нибудь станет крутым. Так?

Андрюха согласно кивает и держит в руке огромную коробку с игрушечными паровозиками.

— Да поставь ты эту коробку. И вот, представь, подходит к нему, к инженеру этому, молодой, с виду богатый человек в красивом костюме, в галстуке, от него одеколоном пахнет, он как будто только что из своего “БМВ” вылез. Подходит и говорит с ним, как будто перед ним не инженер, а директор гостиницы “Россия”. Понял? Этот человек должен забыть про свои раздумья о смысле жизни, про свои мечты и почувствовать себя директором. Давай, попробуй. Правильно поручкайся, узнай, как дела, пошути с ним, давай.

Ему, Андрюхе, по-моему, только в кремлевской роте служить, с “СКСом” у мавзолея стоять. Ладно, потащили коробки дальше.

Чтобы открыть свой офис, нужно, чтобы пятнадцать твоих ребят сами стали инструкторами. Это сколько парней надо сделать такими же, как ты, чтобы подняться на следующую ступень? Много, — а то некоторые безнадежные, другие уйдут. У самого, может, терпения не хватит.

Странно, но, выходя из офиса вечером, я утрачивал способность правильно подходить к женщинам. Я смотрел на них в метро, и многие казались мне гораздо более привлекательными, чем Алена. Я следил за тем, чтобы у меня все время была в кармане пачка мятного “Стиморола” на случай, если со мной заговорит одна из них. Чтобы дышать чище.

Я поглядывал на них, но если они поднимали на меня глаза, то сразу утыкался в книжку или журнал, ни о каких улыбках, бодимоушнах и речи быть не могло. Я стеснялся не только девушек, но и всех остальных окружающих меня людей. Днем я работал, я был выше их по определению, а вечером эти люди обступали меня, как персонажи дурного сна, они тоже были уставшими и осунувшимися или немного подвыпившими, и я не имел над ними никакой власти. Девушки становились недоступными, они оглядывали меня из своего далека, они сидели в метро между незнакомыми людьми, тесно сжав колени, или смеялись и болтали друг с другом и со своими мужчинами. Взгляд этих девушек, которые так преданно глядели мне в глаза днем, холодел, если я отваживался смотреть на них чуть дольше.

Ехал домой каждый вечер и боялся того момента, когда я подъеду к своей станции, так и уткнувшись в книжку, когда я выйду на холодную улицу один и начну прикуривать. Я заранее знал, что так именно и случится, но каждый раз на что-то надеялся.

Иногда, уже поздно вечером, я вдруг одевался, завязывал галстук и шел к метро, убеждая себя, что мне нужно купить сигарет. Я торопился, почти бежал туда, задыхаясь, чтобы, потоптавшись около ларьков, идти обратно. Я надеялся, что, может быть, услышу, как кто-нибудь окликнет меня: “Молодой человек, подождите…”. Мотался по квартире, вглядываясь в темные окна, заваривал себе очередной кофе.

А утром ругал себя за то, что опять не выспался непонятно из-за чего. Полон город красавиц, которые только ждут, пока ты им свистнешь.

Многие ребята сразу же уходили. Помотаются по Москве полдня, посмотрят на эту работу, сунут тебе коробку в руки: “Не обижайся, Сергей, я пойду. Это все не для меня”. Другие остаются, но продают день изо дня так помалу, что их увольняют. Третьи недовольны порядками. Ребята, которые одновременно со мной стали инструкторами, — Ромка из Иркутска и Вовка из подмосковной Истры, пока никого не набрали себе в команду. Мне еще повезло, один парень шустрый попался, хорошо работает.

После работы частенько заходим в кафе у метро. Берем по соточке, потом стоим в пальто и в кепках за столиками, макаем сосиски в кетчуп, закусываем.

— Свое такое дело иметь, конечно, заманчиво, — Рома смотрит задумчиво в пластиковый стаканчик, держа его в руке перед собой, — а то под этими мудаками ходить не могу. Компания тебя облагодетельствовала, компания тебя человеком сделала, почему от тебя с утра водкой пахнет, почему без улыбки — сил больше нет слушать это все.

— Мне тоже этот пендос вертлявый, ну, Вася, говорит недавно, что галстук я не так завязал. Какое его дело? — Вовка двигает боксерской челюстью. — Схватил меня за галстук, понял? Я ему тогда на ногу встал больно и сказал, что у него самого ботинки не чищены. Мудила, блин.

Да, если Вовка встанет, мало не покажется — центнер-то в нем наверняка есть.

— Смотри, а то выгонят тебя, — говорю, — Васька взъестся, и выгонят.

Мне немного даже стыдно, что я не жалуюсь ни на что. Надо тоже что-нибудь такое, в тему, сказать. Я, в отличие от них, рад, что хожу работать, потому что можно весь день не думать, а после того, как сдашься, вот так вот поболтать с ребятами.

Мне страшно возвращаться в свою квартиру. Телевизора нет, делать нечего. Вчера, пока не лег спать, листал телефонную книжку, думал, кому позвонить, и не придумал. Позавчера, толком не пожрав, напился пива и позвонил брату в Америку. Он что-то говорил, а меня тошнило, и я блевал на пол рядом с кроватью, прикрывая трубку ладонью, чтобы он не слышал.

После Нового года пошел в один день сразу с двумя новенькими. Взяли каждый по коробке полицейских машин, они — эти машины — уходили хорошо, и, чтобы за добавкой в контору не возвращаться, я выписал сразу три коробки. Если идешь с новенькими, то весь товар записываешь на себя.

На Ленинском проспекте у моего подопечного уперли всю его коробку. Вернулись в офис — менеджер сказал, что такое иногда случается, переживать не надо. Парень этот, конечно, лопух, но ответственным был ты, так что с тебя спрос. Деньги за пропавший товар нужно вернуть в три дня, сумма небольшая — всего четыреста долларов. И лучше не тянуть, так как потом за каждый день просрочки будут расти проценты. В случае неуплаты разбираться придется с теми парнями, что сидят на охране.

Четыреста баксов!

Только вчера отдал Аленке полтинник. Нашел, чем занять себя вечером, — поехал, встретился с ней, дал деньги, сказал, что на дочку. Хотелось выпендриться. Пришлось звонить и просить обратно.

Бронзовый лохматый Бетховен ушел за двести пятьдесят долларов по цене лома цветного металла. Тридцатку дали за старый фотоаппарат, еще пятьдесят были отложены для Георгий Семеныча, по десятке скинулись Рома с Вовкой.

Витька по старой дружбе помог с машиной, чтобы отвезти Бетховена в магазин. Пока спускали его к подъезду, так умаялись, что даже подташнивать стало, руки потом еще два дня тряслись — тяжелый, собака.

Но еще тяжелей было разговаривать с матерью. Мне-то этого композитора совсем не жалко было, а для нее, как я понимаю, он был еще одним кусочком ее прошлого, который исчезал за порогом. Его упрямый подбородок, застывшие крупные черты лица обещали какую-то надежность и стабильность. Бетховен, старинные часы, которые когда-то каждые полчаса будили гостей своим боем, темная мебель с бирками ХОЗУ Кремля на задних панелях, цветы, которые жили на всех подоконниках, — они как будто уже утратили внутреннюю связь, но пока что держались вместе по привычке, создавая своим присутствием ощущение дома. Даже переехав в другую квартиру, они расположились в подобии прежнего, раз и навсегда заведенного порядка.

Если я даже в моем теперешнем состоянии все еще стремился добраться, доползти до своего призрачного будущего, то мама, наоборот, была обращена лицом к прошлому. Такому же недостижимому, но, может быть, чуть более реальному. Уход Бетховена усиливал разрыв с этим прошлым.

Мама не одобряла этой моей работы и не ждала от нее ничего доброго. Бетховена предложила сама, понимая, что вынуждена что-то отдать, и молча смотрела, как мы с Витькой вытаскиваем его на лестничную площадку. Может, мне бы стоило и помолчать, но я стал объяснять ей все снова и снова. Ощущение того, что я занимаюсь чем-то не тем, чем надо, было знакомо мне давно, и я знал, что нужно просто распалить себя, хорошенько разозлиться на кого-нибудь, чтобы оно прошло.

Мама стоит в прихожей, прислонившись к стене, смотрит себе под ноги и слушает. Крашеные волосы, очки с резинкой на дужках, которые у нее всегда висят на груди, чтобы не потерять, в руках вечно старый автобусный билетик или еще какая-нибудь бумажка, которую она мнет в пальцах.

Она меня всегда так провожает, когда я к ней захожу. Перед моим уходом вот так вот стоит, смотрит под ноги, а потом спрашивает: “Ты точно все взял, ничего не забыл? Проверь. По-моему, я тебе должна была что-то дать и забыла. Нет?”. Каждый раз так.

— Почему ты не понимаешь, что я не мог продолжать учебу в таком институте, одновременно подрабатывая. Мне и преподаватели об этом твердили. Я открою свой офис, будут деньги, и тогда я смогу и учиться, и лечиться, и… не знаю, и все что угодно. Понимаешь?

Мама кивала, а я все равно продолжал рисовать ей картинки того, что должно наступить через некоторое время, ради чего я сейчас просыпаюсь каждое утро и ложусь в кровать каждый вечер, ради чего продаю Бетховена. И во что сам уже не очень верил. Но зато я потихоньку заводился, начинал злиться, и меня отпускало. Я стоял в прихожей и говорил ей все это, пока Витька ждал меня в машине у подъезда.

Выгнали все-таки Вовку. Выгнали, а недели через две-три он позвонил, и мы собрались у меня дома — я, он и Рома.

— Предлагаю работать втроем, без всяких офисов и говнюков типа того Васи. У меня есть пластырь. Толкаем по три, — себе берете по тысяче, мне отдаете две.

— Где ты его берешь-то?

— В Одессе. По тысяче. За полдня легко сдаю по сто штук, без напряга абсолютно.

Да, это предложение получше, чем продажа квартиры. В конторе тоже уже обрыдло все после того случая. Расплатиться-то я расплатился, но повели они себя тогда, конечно, как нелюди, — три дня сроку дали, хотя вообще скостить бы хоть половину могли. Видеть их рожи не могу. А главное, я больше не могу изображать перед новенькими свою крутость и уверенность.

А тут все свои, втроем всего, и доверие есть. Какая хрен разница, какой товар впаривать, зато сам себе рабочий день устанавливаешь, ни в какой офис сдаваться не ездишь. Тут и думать нечего, надо соглашаться.

Ходили по Москве втроем, так безопаснее, да и веселее. Вовка не обманул, сотня пластырей уходила влегкую, а если старались, то продавали и по три сотни каждый. А три сотни — это триста тысяч в день. Это просто немыслимый заработок, если работаешь на офис. Просто дело в том, что товар-то дешевый и всем нужен, это тебе не паровозики или ролики для чистки одежды. И менеджеров кормить не надо — сам себе менеджер.

Но по триста штук это, конечно, не всегда, потому что Вовка, побегав немного по улицам, тащил нас скорее в кафе. Потом уже труднее, потому что клиент запах чует и доверяет меньше. А в конце дня вообще оседали где-нибудь в кабаке и строили новые планы, как будем расширяться, набирать себе людей, а сами сидеть в своем офисе. Обсуждали, какую заведем секретаршу, какую крышу. Наутро выходили на работу поздно.

Потом пластырь закончился, и Вовка с Ромкой поехали в Одессу за новой партией, а я остался делать ремонт. Вдруг это у нее пройдет, вдруг это все-таки временное. Вернется, увидит не просто квартиру, а конфетку. Деньги на ремонт теперь были, только надо было с Витькой договориться насчет машины, чтобы он помог плинтуса, вагонку и линолеум довезти.

А Витька вместо этого привез мне компьютер. Получилось как-то случайно. Я ему позвонил, он спрашивает:

— Компьютер нужен? Тут сборный ребята по дешевке предлагают.

— А зачем он мне?

— Ну, в игрушки играть, да мало ли. Триста баксов всего.

— Привози, посмотрим. — После того, как со своим товаром работать стали, такие деньги, как триста или четыреста долларов, перестали быть для меня запредельными суммами.

Он привез. А через неделю я отдал ему бабки, и если бы он попросил дороже, то все равно бы заплатил. Я стал играть.

В первый момент, пока я еще не въехал, и пока мышка еще не слушалась в руке, я нервничал. Мне очень не хотелось проигрывать, мне не хотелось, чтобы эти монстры убили меня. Я еще не сообразил, что можно сохраняться время от времени и не начинать каждый раз с самого начала. Я нервничал.

Но потом понял, что наконец нашел занятие, которое мне нравилось. Я получал удовольствие от самого процесса, я жил настоящим моментом. Убили тебя, ну и что — перезагрузился и дальше как огурчик. “Вульф” — это еще фигня, а вот в “Думе” мне нравилось все. Иногда, перебив всех врагов на каком-нибудь уровне, я просто ходил по всем этим бесчисленным переходам, улицам, крышам домов, и надо мною было красноватое небо, которое отдаленно напоминало чудовищные закаты рериховских картин. Колонок у меня не было, игра шла в полной тишине, и мне это тоже нравилось.

Там не было прошлого и будущего, из игры можно было выйти в любой момент и потом снова оказаться в ней. После того, как меня первый раз убили, я расслабился и научился ловить кайф от игрушки. После того, как умер, уже ничего не страшно. Нажал кнопку Escape — и свободен.

Мы ходили по-прежнему втроем, толкая свой пластырь, но с Вовкой мне все меньше и меньше нравилось работать. Меня тянуло домой, а его — выпить. Один раз к середине дня он уже не мог идти, и нам пришлось уложить его в подъезде под лестницей, выпросив у жильцов ближайшей квартиры картонку и старое одеяло. Не тащить же его бесчувственного с шоссе Энтузиастов через полгорода. Деньги, часы и документы забрали себе, чтобы его не ограбили.

Ромка задумчиво покрутил в руках Вовкины часы, положил в карман, а потом спросил:

— Слушай, может, будем вдвоем с Одессы товар заказывать? Я же с Вовкой был там, мужика этого адрес есть, телефон есть. Мы же у него жили тогда, я даже жену его на кухне отымел, пока они пьяные были.

— А Вовка?

— А он сам себе привозить будет. Так справедливее получится — по одной цене покупаем, по одной продаем. Нам тогда по две тысячи с каждой штуки выходить будет.

— Давай, мне все равно.

— Я уже, Серега, продумал все. Мы лучше не ездить будем, а заказывать, — и деньги в Одессу, и пластырь обратно через проводницу на поезде будем отправлять. Мотаться не придется. Давай для начала по сто пятьдесят долларов отправим.

Раньше я бы с огромным удовольствием сгонял в другой город, тем более в Одессу, где никогда не был, посмотрел бы, какое там море, да вообще так. А сейчас не хотелось.

Через неделю мы встретили с Ромой поезд, на котором приехал пластырь. Взяли у проводницы коробки, проверили, вроде, все нормально, и потащили потихоньку. Навстречу Вовка, видно, тоже ездить надоело, так же получает. Кого не хотелось бы сейчас видеть, так это его.

— Так, да? Украли, суки, идею мою, да?

Рома поставил свои коробки. Оба кабаны здоровенные, сейчас схлестнутся, наверное.

— А ты нажиться на нас хотел? И чтобы мы еще с тобой, алкоголиком, возились.

Вовка Роме в торец попал, а сам получил в челюсть, потом схватились друг за друга и коленями начали работать. Люди привычно огибали нас со своими чемоданами и сумками.

— Менты идут. Слышь, кончай, менты идут. — Я оттянул Ромку, и мы пошли. Рома еще оглядывался долго на Вовку, а тот стоял со съехавшим шарфом, в расстегнутом пальто на холодном перроне посреди идущих людей, оббивал о колено шапку и смотрел на нас. Так и не двинулся, пока мы уходили.

Я был доволен. Все, что мне было нужно, у меня имелось, все, что заканчивалось, — можно было купить в магазине. Я себя обеспечивал, ни от кого не зависел и не думал о дальнейшем. Вовка обиделся и исчез, даже с Ромой мы все больше работали порознь.

Решил опять к Суну своему зайти. Позвонил вечером, а он, оказывается, уже слинял. Теперь в его квартире опять жили Иван с Пань Пэном. Видно, он заплатил за сколько-то вперед, а они доживают. Иван по-русски уже здорово научился. Завтра, говорит, они тоже собираются обратно к себе в Китай.

Я наутро встал и поехал к ним, хотел попросить суновский адрес. Мало ли — письмо захочется написать, а по телефону как этот адрес запишешь, если он иероглифами пишется. Бутылку взял.

Иван с Пэном уже упаковывались. Иван порылся в своей записной книжке, но адреса не нашел, хотя вчера обещал. Давай, говорит, лучше свой, я его Суну передам, он письмо тебе сам напишет.

Я сидел и смотрел, как они набивают свое барахло в клеенчатые сумки. Пань Пэн был, как обычно, молчалив, а Иван говорил без остановки. Говорил, что они установили прекрасные контакты, что партнеры ждут, и теперь нужно только наладить транспортировку товара. Товар разный, очень, очень прекрасный — одежда, обувь, разные мелкие, очень необходимые вещи для жизни и для детей. Разные полезные продукты для здоровья.

— А мистер Сун тоже доволен?

— Он тоже доволен, очень. Но немного поменьше — у него другой товар. У него другая компания, очень крупная.

— Он еще приедет?

— Может быть. Если мы хорошо наладим выгоду, — он тоже нам будет помогать.

Закончили с сумками, Пэн взял швабру и начал из-под кровати что-то выковыривать. Потом выволок за шерсть двух белых собак, покрытых пылью и дрожащих. Их тоже посадили в сумку и оттащили ее к входной двери.

— А зачем вам?

— Попробуем. Сейчас в Китае можно иметь собак. Но их совсем очень мало. Наши друзья сказали, что богатый человек может платить восемьдесят долларов. Одну собаку — восемьдесят долларов.

Я попросил передавать Суну привет, оставил им бутылку и пошел домой.

Эрик Костоцкий прислал письмо. Приглашал сходить с ним в поход весной. Разволновал он меня этим приглашением немного. Пошел на кухню, покурил, пока кофе варился, потом понес чашку к компьютеру. Все равно, конечно, не поеду никуда. Куда ехать, кому там нужен, когда людям везде своих проблем хватает. Потом как-нибудь.

Чтобы уехать, нужно сил немножко побольше, азарта. Желание хотя бы. Чтобы девчонку к себе привести, тоже силы нужны. Я понял, почему они — девчонки — такие разные днем, когда я перед ними прыгаю, и вечером, когда домой еду. У меня просто шоу, действительно, хорошее получается, они меня как человека и не воспринимают. Я для них, как рекламная пауза, как картинка из телевизора, как мультяшка. Ненастоящий.

У нас роли заранее распределены: я — мультяшка, они — зрители. Только одна, и как назло самая что ни на есть сексапильная такая девчонка взяла, да и не согласилась. Конечно, частенько случается, что и посылают куда подальше, но я не обижаюсь, ведь и рекламу не все любят смотреть, а вот эта Маша, — я теперь никогда не забуду, как ее зовут, — она не согласилась.

В институт какой-то зашел, еще издали ее увидел и сразу туда. Стоит с подружками, в сторонке парни у стеночки разговаривают полубоком к ней. Вручил ей пластырь, а она смотреть не стала, а взяла и подошла ко мне вплотную, почти прижалась, посмотрела в глаза ясным таким взглядом издевательским и сказала, чтобы я еще что-нибудь про свой товар рассказал.

Пуговицы на рубашке об ее пуговички цепляются, меня от этого аж в пот бросает. Вот так вот без разрешения вторглась, по Алану Пизу, в мою интимную зону и этим просто убила меня. От нее, как от печки, я хочу отодвинуться, а она наступает и улыбается. У меня лицо горит, в руках коробки, и язык не ворочается. А подружки ее стоят и смеются.

— Вы…

— Меня Маша зовут, молодой человек. И что вы хотели сказать? — Видно, что издевается и получает от этого удовольствие.

Пришлось бежать оттуда, даже пластырь у нее не забрал. В страшном сне такое не привидится. Убил бы.

Вообще, последнее время, как закончу работать, как распродам свои три-четыре коробочки, от меня даже в транспорте женщины отодвигаются, как будто запах какой-то чуют. От всех людей пахнет, по’том пахнет, мокрыми дубленками, колбасой, чесноком иногда, волосами. Я-то, вроде, моюсь, одеколоном брызгаюсь.

Иногда даже домой доехать сил нет, не хочется. Если бы не комп дома, то не знаю даже, что делать. Работаю последнее время где-нибудь рядышком.

Вообще, хорошо бы где-нибудь очутиться, только чтобы не собираться, не покупать билеты, не ехать. На это уже не хватит сил. Или вот если бы с кем-то еще поехать. Хоть с Нормой, что ли. Брат недавно звонил из своей загранки, рассказал, что несколько лет назад очередные друзья Нормы в Москве вовлекли ее в какие-то дела, связанные с торговлей автомобилями. Не знаю, что уж у них там произошло, но после этого охота тесно общаться с россиянами у Нормы отпала, и она уже давно не идет ни на какие контакты.

Ладно, можно попробовать хотя бы. Может, если ей так понравилось тот раз, то она еще захочет? Да и платить за себя я сейчас сам смогу.

Я набрал номер телефона, который был записан ее рукой в моей записной книжке. Сразу узнал чуть глуховатый голос.

— Норма, это Сергей. Сергей из Москвы. Мы вместе ездили на Алтай, помните?

— Алло.

— Норма…

— Алло.

— Can I speak to Norma Schubert?

— It’s me.

— Это Сергей из Москвы говорит. Мы вместе были на Алтае. Вы слышите меня?

— -------

Позвонил Алене за каким-то чертом, попросил опять, чтобы вернулась. А она взяла, да и согласилась. Давай, говорит, попробуем последний раз. Через два дня ушла. Тогда я собрался и уехал к Костоцкому.

Неожиданно так, даже для самого себя неожиданно, уехал. Еще вчера ни о чем таком и не думал. Не собирался, по крайней мере. Мы честно старались делать вид, что просто встретились после долгой разлуки, что рады вернуться к привычной жизни. Я бегал по обеим нашим комнатам, суетился, пытался приготовить что-то на ужин, открыл бутылку вина и, конечно же, надел свой костюм. Нашелся даже огарок свечки, ведь в таких случаях полагается сидеть при свечах.

Ну и что, что немного изменился ее запах (а может быть, и мой), что она стала чуть более ухоженная. Ну и что, что она почти не взяла с собой вещей, когда ехала ко мне. Мы вглядывались друг в друга ночью, в темноте, когда она сидела на мне, мы думали, что не видно наших изучающих взглядов, и мы любили чуть более страстно, чем обычно. Наверное, нам нужно было попрощаться, и мы выбрали вот такой вот способ, ничем не хуже, я считаю, чем другие способы. Мы ужинали за одним столом, спали вместе и утром открыли глаза одновременно.

Поссорились на второй же день к вечеру. Вернее, не поссорились — ссоры-то не было, а просто начали вяло перечислять недостатки друг у друга и старые обиды.

— Зря я вернулась. Как дура, блин, тебя послушалась. Думаешь, мне легко вот брать и все менять?

— Ну и сидела бы на месте, семьей бы занималась. О ребенке бы подумала.

— Да не могу я сидеть, понимаешь? Я тебя не люблю, мне противно жить с тобой. А сейчас еще противней все это объяснять.

— Про ребенка, про ребенка подумай.

— А что мне думать? Я уже сто раз подумала, поэтому и вернулась сейчас. И ребенком мне в глаза не тычь, папа тоже заботливый.

Опять мне показалось, что мы говорим не свои слова, а те, которые необходимо говорить в таких случаях. Совершаем ритуал окончательного расставания. Когда такие разборки идут, то нужно срочно сделать жест. Ей-то хорошо, она вон какой жест тогда сделала — ушла. Красивее получается, когда мужик уходит, забирая носки и пару книжек. Укладывая их в старый рюкзак.

— Ну ладно, не буду мешать твоей новой, счастливой жизни. Меня как раз Эрик приглашал. Так что квартира к твоим услугам.

— Мне ничего не надо.

— Мне тоже. — Хоть какое-то подобие красивого жеста. На безрыбье.

Вышел покурить на лестничную клетку и подумал, что теперь действительно уезжать придется. Зачем выпендривался? Кто за язык тянул? Кому я там нужен со своим разводом?

И вдруг испугался, вдруг представил, что она останется, и мне тоже придется остаться. И тогда по новой все. Пора зажмуриться и нажать Escape.

* * *

Она мне еще что-то говорит, но я уже чувствую под собой неровные жерди, из которых сколочены нары в нашей избушке. Открываю, а потом закрываю глаза — никакой разницы, темнота и темнота. Совершенно не хочется выползать из теплой, нагретой утробы спальника, где я лежу, свернувшись, словно зародыш.

Сны еще не успели забыться, и так интересно лежать и наблюдать, как одна действительность уступает место другой. Эта красивая женщина, которую я только что видел, этот город — только в городе живут такие женщины, — а с другой стороны заснеженные верховья реки Баян-суу, где мы сегодня заночевали с Колькой в избушке. Город каждую ночь забирает меня, а потом я снова возвращаюсь в свою тайгу. Как будто делят меня, борются за право обладать моим сознанием, а я лежу и жду, чем это все закончится. Это заканчивается тем, что я расстегиваю спальник, потому что сегодня моя очередь дежурить, и еще из-за того, что никак невозможно проспать сегодняшнее утро. Настоящее сегодняшнее утро, потому что завтрашнего нет.

Говорят, что, когда младенец покидает матку во время родов и оказывается на своей родине, то он испытывает первый в своей жизни стресс. Я сажусь на нарах и ударяюсь головой о низкий потолок — маленькая родовая травма. Ищу на ощупь одежду, развешенную над печкой для просушки. Холодно. Избушка к утру сильно выстывает, тепло уходит, остается только какая-то сырость, запах мокрой шерсти, спящих людей, но температура, конечно, выше, чем на улице, гораздо выше. Снаружи сейчас, наверное, под сорок.

У меня, в отличие от всех этих младенцев, никаких стрессов — я оказываюсь на том гусиане, который выбрал для себя сам. Стоит толкнуть обитую войлоком дверь и вдохнуть на улице пахнущий снегом воздух, и я понимаю, что не ошибся в своем выборе.

Морщатся от холода звезды, мигают. Некоторые из них горят на ветвях неподвижных елок и лиственниц. Я набиваю котелки немнущимся, деревянным снегом, вешаю их на таган и развожу под ним костер. Потом возвращаюсь в избушку, зажигаю керосиновую лампу и растапливаю печку. Сначала горит сорванный с крыши кусочек рубероида, истекает расплавленным гудроном, и в избушке начинает пахнуть асфальтовым, городским летом. Потом схватываются лучинки, которые наколоты с вечера, и вся топка заполняется дымом, а я сижу на корточках и подсматриваю в дверцу печки.

От асфальтового запаха просыпается Колька и курит, лежа в спальнике, ожидает, пока нагреется воздух. Кольке за сорок, сильный и беззлобный — он идеальный напарник в тайге. Да и характерами с ним сходимся. Психологическая такая совместимость, — это тоже важно. Поэтому с ним легко ладить и в походе, и дома, на кордоне. Он у нас начальник — старший госинспектор лесничества.

На кордоне живут две семьи и один холостяк. Холостяк — я. У Кольки с Юрчиком семьи. Два раза в год нам подвозят продукты и солярку, правда, не на кордон, нам приходится ездить за двадцать пять километров к тому месту, где заканчивается дорога. Каждый ведет в поводу еще одну, а то и двух заводных лошадей с грузом. За неделю все перевозим. У всех своя скотина, у меня тоже корова Ласточка и телка. Когда Ласточка отелилась и я нашел ее в кустах, в черемo’шнике, стоящую около мокрого, только что родившегося теленка, то даже оглянулся — вдруг здесь где-то висит трубка Сталина.

Кордон стоит в долине широкой и быстрой реки, окруженный сосняком. Долина зажата между горами — райское такое местечко для того, чтобы ни о чем не думать. Юрка смотался сюда из Питера, Колька из Бийска — в общем, резервация такая получается для сбежавших из города романтиков-ископаемых, убогих людей.

Хорошо мне здесь жить — вся моя городская жизнь отодвинулась на три тысячи километров, съежилась в одну маленькую точку где-то на западе, в той стороне, где Москва. Там осталась куча людей, которые знали меня и составили обо мне определенное мнение. Мощный такой буфер теперь между нами — три тысячи километров. И людей мало кругом.

Печка начинает гудеть, дрова занялись и потрескивают, на полу начинают плясать красноватые отблески. Сейчас воздух быстро нагреется, правда, избушка старенькая, сыроватая, быстро выстывает, под нарами растут какие-то бледные древесные грибы. А все равно после ночевок у костра эта изба кажется роскошью. Расслабляешься полностью. Вот сейчас тепло станет, и уходить тяжелее покажется, это всегда так. Стоит где отогреться — сразу корни начинаешь пускать.

Колька приподнялся на локте и поскреб голову.

— Сегодня мыши сильно бегали, шурудили всю ночь. Одна зараза прямо по голове пробежала.

— А я не слышал ничего, спал.

— Кого тебе слышать, тебе, молодому, поди, бабы снятся. Конечно, ничего не слышишь. А мне вот, парень, какая-то галиматья всю дорогу снится. Сегодня, главное, будто стою под деревом и смотрю на сову. Ага, потом, значит, сова слетает с ветки — и за птичкой, ну, за небольшой птичкой такой. А эта птичка от нее. От нее и раз, — мне прямо между ног. Да так больно, я даже проснулся. — Колька откашлялся. — Вот к чему такой сон может быть, а? Как считаешь?

— Тувинцев задерживать будем, и в перестрелке тебе отстрелят кое-что, — отвечаю.

— Нет, я думаю, может, к старости? Наверное, пора мне переезжать отсюда куда-нибудь, где цивилизации побольше, где люди живут. Вот, Серега, почему ты на озере с Костоцким не остался работать, а? Там все-таки не такая глушь, как у нас.

— Да ну, народу слишком много, и начальство тоже рядом. В тайгу они там редко ходят, так — больше на огородах сидят.

— Зато там туристки каждое лето приезжают.

Да, туристок там летом куча. Это точно Колька сказал. Я ведь сначала из Москвы к Эрику Костоцкому приехал и жил на озере до осени, только потом сюда перевелся. В тайгу вместе с ним на конях два раза сходили. Один поход длинный такой получился — на сорок дней. Устали тогда сильно, изголодались, спустились наконец из тайги к озеру, на маленький кордон, отпустили лошадей. Оттуда до поселка еще на катере нужно было добираться.

Не успели даже перекусить на этом кордоне, а тем более в баню сходить, — “Меркурий” подчаливает. Володьку, капитана, спросили: “Возьмешь до Карлу?”. Он говорит, грузитесь быстрее, у меня иностранцы, ждать долго не буду. По правде сказать, там ни одного иностранца не оказалось, одни иностранки, молодые девчонки из Бельгии. А с ними нянечка такая, Оля. Лет шестьдесят уже, а все Оля. Она за них ответственная была — и экскурсовод, и завхоз, и переводчик, и мамочка.

Я Эрику снизу вещи кидал, а он их на палубе складывал — седла, переметные сумки, скатки, потом ружья занесли, к Володьке в рубку поставили. Бельгийки смотрели на все это, фотографировали, Оля тут же стояла, следила за нами. Как только отошли от берега, она Эрика за локоть берет и говорит: “Мальчики, вы есть, наверное, хотите? Вернее, что вы хотите? У нас немного супа осталось, сейчас можем кашу с тушенкой по-быстрому приготовить. Сметана еще есть, три литра. Кофеечку, а?”. Эрик молча только смотрел на нее и кивал. Тогда Оля повернулась к бельгийкам и говорит: “Девочки, быстро, ils ont faim”. Через десять минут все уже внизу, в кубрике, сидели. Мы с Эриком в центре, на табуретках, с тарелками в руках, а они вокруг устроились и смотрят. Я в жизни не знал, что такая сосредоточенная тишина может быть. Только одна девчонка, которую, кажется, звали Марго, готовила добавку на плитке и немного гремела посудой.

И хоть бы одна про свой фотоаппарат вспомнила или там улыбнулась — иностранцы все же, — нет, сидят серьезные такие, даже смешно немного. Передо мной одна сидела — ладошкой ладошку сжимает, локоточки вместе свела и хлебушек в руке держит. Мне по кусочку подает — один съем, уже другой протягивает. Эрик глаза от тарелки оторвал, тут же ему соль передают. “Смотри-ка, только хотел сольцы попросить! Вот это сервис!”

После кофе пили чай, потом ели сметану, потом уже до Карлу минут пятнадцать осталось. Поднялись наверх, закурили. Оля притащила банок пять сгущенки — “Девочки вам сувениры собрали”. Я распихал эти банки по переметным сумкам.

Оля тоже прикурила сигарету и, глядя на приближающийся поселок, улыбнулась: “Знаете, мальчики, вот я до пятидесяти лет дожила, а только почему-то сейчас поняла, какое это удовольствие — кормить голодных, вышедших из тайги мужчин. Правда, скажу честно, попахивает от вас неслабо!”.

Эрик еще долго вспоминал этих бельгиек. “Понимаешь, Серега, почему столько женщин сюда едет летом? Ты посмотри, сколько их тут, туристок, как курей… Норма эта твоя тоже, охота ей было ехать? У них тут, в глуши, все обостряется, понял, нет? Это настоящая романтика тебе. Как они кормили нас, а? Главное, ни слова по-русски, а как они чувствовали — с солью как угадали. Да и вообще”.

Колька выбрался из спальника и начал его сворачивать.

— Домой возвратимся, я тебе, Серега, “Цитрон” подарю. Или “Цитрус”, что ли, он называется?

— Какой “Цитрус”?

— Одеколон. С утра встанешь и не кушай ничего и чай не пей, а выпей одеколона. Весь фанфорик выпей и опять не ешь. У тебя все глисты и выйдут потом.

— Нет у меня никаких глистов. Откуда ты взял?

— Не знаю, откуда, а зубами ты по ночам так скрежещешь, что страшно. Как они у тебя еще не повылетали, твои зубы, — я не знаю. Будто верхом на коне по гальке едешь — такой же звук. Это глисты, точно, ну или, может, нервничаешь чего-нибудь, наверное.

Я представил, как еду на Айгыре по гальке где-нибудь в долине речки — звук действительно жуткий, если зубами так скрипеть. Твердые копытца Айгыра вдавливают гальку, камешки скрипят, разъезжаются. У Айгырки копыта красивые — твердые такие, хорошей формы. Он поэтому по льду хорошо ходит, почти не скользит. А некоторые кони совсем по льду ходить не могут — трясутся, торопятся, потом вообще начинают бежать и падают.

— Помнишь, Колька, как твой Серко морду разбил осенью на наледи, когда поднимались к Ташту-Колю?

— Да ну в пень на таких конях ездить. Я на него больше не сяду. Раскорячится, как мандавошка, и храпит. — Колька тушит бычок пальцами и втыкает его в щель на стене. — Слушай, парень, а может, рванем туда? В Ташту-Коль. За день дотуда доскребемся, если сегодня пораньше выйдем. Посмотрим, как там, чего. А?

— Давай. Мне самому охота посмотреть, есть там марал или нет. Как думаешь, есть или все ушли пониже?

— Придем — увидим.

— Ну, я все равно гречку варю? А то она последняя, больше вообще ничего нет.

— А, вари. Как-нибудь не подохнем.

И я выхожу на улицу варить. Подкидываю еще снега в котелки. Значит, пойдем туда, а не домой. Даже хорошо. Интересно взглянуть, как там. Мне все хорошо. И не надоедает, потому что я знаю, как неинтересно. Неинтересно, когда выстраиваешь себе будущее в голове, а потом ползешь к нему, как… как не знаю что, как эта самая мандавошка. Это как трахаться ради того, чтобы кончить.

А тут у меня будущего нет, вернее, оно так быстро меняется, что не уследишь. Пойдем, например, с Колькой в Экинчисуу, а по дороге неожиданно свернем в Таштумеес, в Таштумеесе не понравится — выберем себе какую-нибудь долинку покрасивее и туда потопаем. Зачем? — посмотреть. Интересно же, если там никогда еще не был. А потом вдруг надоест, так домой, на кордон, вернемся.

Мне вот осенью приперло лису поймать, я и таскался вокруг кордона целыми днями, выслеживал ее. Как надоело — перестал. Сам себе хозяин, что хочешь, то делаешь. Жизнь, одним словом, удалась. Тупая, вроде бы, без смысла и цели, не устремленная вперед и вверх, как положено, а мне нравится. И еще, я никогда до этого, разве что в глубоком детстве, да и то не смогу поручиться, никогда не испытывал настоящего счастья. Только разве что удовлетворение от чего-то. А тут два раза испытал за эти два года.

Возвращались с одним алтайцем — с Сашкой — с охоты. На два дня поднимались в тайгу весной, в марте, по снегу еще. Подморозило хорошо, тропа скользкая такая была, думал, наверняка улечу с конем со склона, а слезать не слезал — лень было. Сашка — напарник-то мой — полпути пешком шел, а я не стал. Пролазили в тайге попусту и спустились. Ничего такого особенного или очень хорошего за это время не произошло, все как обычно. Даже зверя не видели. По дороге домой решили заехать к пастухам-пенсионерам на стоянку чай попить.

Бабка стояла рядом с домом у коновязи и следила, как мы подъезжаем. Взяла у меня повод и привязала коня.

— Саввантич-то дома? — спросил Сашка.

— Мала-мала аракует дедка. Совсем пьяный, ездит туда-сюда. Проходите, чай пейте.

Седой Петр Саввантич на карей кобыле появился из-за сарая, покосившегося от весенних ветров, за его плечами прикладом кверху висела винтовка с укороченным стволом. Кобыла часто переступала ногами по мартовскому почерневшему снегу и вскидывала голову, выталкивая языком удила. Всадник остановился перед нами и молчал. Лицо его было расслаблено и взгляд неподвижен, тело иногда неожиданно покачивалось не в такт движениям лошади.

— Ты, Саввантич, опять на войну едешь? — спросил Сашка и залюбовался боевой посадкой наездника. Старый Акпашев был действительно хорош. Седые волосы, чистый пиджак, гордая осанка и расправленная грудь, созданная для наград. Петр Саввантич ласково улыбнулся нам, кивнул.

— Пусть приходят — всех убьем.

— Вы опять с китайцами воевать хотите? — спросил я.

— С китайцами.

У старика был такой пункт — как бабка арачки нагонит, так начинаются сборы на войну. Потенциальный противник был всегда один и тот же — Китай.

— Смотри, Серега, и тебя могут убить, ты же китайский язык в Москве учил. — Сашка засмеялся и подмигнул мне. — Ошибется кто-нибудь из наших и грохнет тебя на всякий случай.

Старый Акпашев по-прежнему ласково улыбался и смотрел на меня. Потом сказал:

— Убьем, конечно. Ты же чужой. Кто ты такой — не знаем, может, и шпион. Только шпион поедет из Москвы жить здесь. Только шпион тут жить будет.

Старику надоело стоять на месте, и он неожиданно легко тронул кобылу в галоп. Винтовка даже не шелохнулась за его спиной, когда он скакал от нас по дороге к лесу.

— Дурак он. Чего такое говорит — сам не знает, сволочь пьяный. Не слушай, сынка, дурака. — Бабка махнула рукой. — Идите, чай пейте.

Сашка смотрел на голубые вечерние горы, еще хранящие зимнюю чистоту и сияние.

— А китайцы нас, и правда, будут захватывать. Отец говорил, их тут раньше много было. Видел могилы по долине? Камни под вид пальцев поставлены — это китайские.

Я посмотрел на Сашку и подумал, что он и сам на китайца похож.

Пока сидели и чаевали, Сашка с бабкой по-алтайски говорил, а я ничего не понимал и просто думал себе чего-то. Вышел из дома. У коновязи стояли наши кони, Айгырка повернул морду ко мне и пошевелил губами. Я приспустил ему подпруги и стал курить, глядеть, как темнеет небо над лесом.

Эти пастухи, Петр Акпашев и его бабка, еще пасут колхозную скотину — сорок бычков. Колхоза уже давным-давно нет, а они все пасут, причем забесплатно. В прошлом году районная администрация выдала им восемь килограммов сливочного масла в качестве поощрения. Скотина подрастает, плодится или дохнет — смотря по настроению, но сорок голов, которые пас Акпашев в тот момент, когда объявили о закрытии колхоза, всегда у него в наличии. Большинство пастухов уже давно приватизировали и скотину, и технику, и сами стоянки, но некоторые, самые упрямые, еще держатся. Ругаются, грозятся перерезать всех коров на мясо, сдать коммерсантам и зажить по-человечески, но снова ставят сено летом, снова чинят изгороди, запасают на зиму дров, а потом зимой выкармливают телят.

Не пастухи, а какие-то египетские пирамиды, фаусты с мефистофелями — “ведь мы играем не для денег, а лишь бы вечность провести”. Вот сейчас, наверняка, сидит бабка и жалуется Сашке на жизнь, а летом будет целыми днями без продыха пахать на покосе, как будто ей фронт кормить для победы нужно. В общем, по-своему проводят вечность.

А все равно хочет старый Акпашев, чтобы в историю попасть, хочет награду за свои труды. Это он только пьяный такой боец, а обычно-то не выступает и старуху свою слушается только так. И как я первый раз к нему заехал, сразу стал жаловаться, что его обошли с медалью “Ветеран труда”. Кто-то когда-то ему пообещал, а потом забыли.

Когда я уезжал в отпуск в прошлом году, он меня просил справиться о медали в Москве, где “главный профком сидит”, совал овечью шерсть, чтобы задобрить этого профкома. Дома валялась такая железяка ветеранская, от отца еще оставшаяся, я ее и привез ему. Главный профком, говорю, вошел в положение, медаль выдал, но удостоверение уже невозможно получить — не в Союзе уже живем, а в России. Саввантич за медаль даже почти не поблагодарил — что благодарить, если получаешь заслуженное, хотя было видно, что он рад. Бабка его только как-то странно ко мне приглядывалась.

Чуть ли не на следующий день он уехал в район требовать себе прибавку к пенсии в связи с новым статусом ветерана труда. Недавно опять ездил, уже раз четвертый, наверное.

Наступили сумерки, я сидел, чесал за ухом акпашевскую собачонку, чего-то мечтал, не знал даже, что счастье на подходе.

Вышел Сашка, вместе покурили, поговорили о лошадях. Дальше поехали уже в темноте — сначала через открытое место, потом в сосняк дорога завернула. Повсюду виднелись следы акпашевской кобылы — видно, дед тщательно патрулировал окрестности. До кордона всего ничего осталось, километра с два. Сашка впереди на низкорослом рыжем конике трюхнит, я сзади на Айгырке. Кони в сторону дома всегда хорошо бегут, быстро, у моего коня рысь мягкая — едешь, как в такси. Сосны над дорогой смыкаются кронами, по сторонам темнеют стволами, снег и небо одинаковые, светлые, а лес темный.

И в это время я первый раз в жизни почувствовал счастье, даже озноб по всему телу пошел. Просто счастье и все, даже сказать больше нечего. Сколько там было? Метров триста, наверное, от поворота за рекой до ручья. Да, метров триста вот так проехал — не больше, а потом все прошло.

А второй раз я осенью, в октябре, сидел один на южном склончике в Экинчисуу и смотрел в бинокль на какую-то птичку. Разглядывал от нечего делать, пока курил, а потом она улетела, я убрал бинокль и глядел просто так на заросли карликовой березки вдоль речки. И началось то же самое. А иногда кажется, что и не было этого, что показалось. И не расскажешь ведь никому, да и что рассказывать — что мурашки по спине бегали?

А все равно не хватает чего-то, тянет. Нет полной свободы, еще, видно, не все хвосты обрубил. Кое-какие, наверное, сами отвалятся со временем, а один вот, самый главный, — вряд ли. Уже второй год езжу в отпуск, хочу одно дело провернуть, да как-то все не выходит. Если бы удалось, то здорово было бы.

От дедушки убег, от бабушки убег, Аленка, вроде, сама смоталась, а вот от дочки не получается. Сидишь, например, вечером — в печке дрова потрескивают, на столе свежий хлеб, молоко, мясо, за окном тихо так, только собака у Кольки подвывает, да от этого даже как-то сильнее тишина ощущается. Сидишь один, дым к потолку пускаешь, и кажется, что все удалось, что перечеркнул прошлое, что избавился от будущего и живу независимой жизнью здесь и сейчас, среди прекрасной горной страны. А потом вдруг берешь листочек в клетку и начинаешь писать: “Привет, дорогая моя девчуша! Я только что вернулся из леса, где мы были вместе с дядей Колей и дядей Юрчиком. Художник из меня плохой, но я постарался изобразить на рисунке, как мы ходили по снегу на широких лыжах…”.

Не получилось уйти, совсем не оглядываясь, так, как хотелось бы. Слаб, наверное, оказался. И ведь способ, как обрубить этот хвостик, уже придумал. В книге вычитал. Надо просто подойти к ребенку с твердым намерением попрощаться навсегда и всего-навсего погладить его по голове. Ничего особо сложного, просто погладить и про себя сказать, что, мол, теперь навсегда. Тогда точно отпустит.

И вот уже второй год мотаюсь в отпуск в Москву. Десять дней дорога только в одну сторону. Приедешь, встретишься, а ничего не выходит. Думаешь — отпуск еще длинный, еще успеется, а сейчас так погуляем, в зоопарк сходим. Потом уже билет купишь, уже вроде все… И едешь опять на следующий год. И этим летом поеду.

Позавтракали, собрались. Стали смотреть в окошко с треснувшим стеклом и курить перед дорогой. Начало светать, но солнце еще не поднялось над горами. Стала видна маленькая полянка перед избушкой, наша лыжня. Кедровка молча перепорхнула с дерева на дерево. Колька задул керосинку и, сидя на нарах, вдел руки в лямки своей поняжки.

— Пошли?

Мы вышли на улицу и сняли со стены ружья, надели лыжи. Ремешки креплений я завязывал на ощупь, потому что было темно.

— Стемнело, что ли?

На небе снова плясали звезды, ковш Большой Медведицы был перевернут над темной тайгой, и только светились красноватые угли догоревшего костра.

— Я ж лампу задувал — светло, вроде, было.

— Ну. Я сам хотел задуть, а тут ты задул.

Колька вынул часы на веревочке и посветил спичкой.

— Вроде, восемь без десяти. Это как понимать?

— Может, затмение солнечное.

— Да ну на хрен, какое затмение. Ты еще чего-нибудь придумай.

Думай — не думай, все равно ничего не понятно. Я ощутил свою оторванность от всего стабильного, решенного. Спросить даже не у кого, что, мол, такое произошло, объясните, пожалуйста. Нет телевизора, который успокоил бы и поставил все на свои места.

За спиной темный склон, поросший кедрачом, впереди замороженная долина. Горы. Все вверх — вниз, вверх — вниз, места ровного нету. Вернется лето, хорошо бы забраться в верховье Баян-суу, там такие поляны богатые, зверя — море просто.

— Чего думать, пошли все равно, а то не дойдем сегодня до Ташту-Коля. — Мне не терпелось посмотреть, есть там маралы или нет. — По реке идти и ночью можно, не заблудимся.

— Ну, пошли.

Второй раз рассвело довольно быстро, наверное, действительно было затмение, а впрочем, какая разница, затмение — не затмение. Мы поднимались вверх по замерзшей реке, по очереди протаптывая лыжню. Потом пошли вдоль ручья и вылезли в гольцы. Встало солнце.

Наверху снег был плотный, спрессованный ветром, покрытый сверху тонким слоем невесомых снежинок, скрадывающих звук наших шагов. Идти было легко, только глаза уставали от слишком яркого света. Языки леса, тянущиеся по логам, остались в стороне и позади, а перед глазами были только снег и небо. Белый снег и синее небо.

Часа через два мне показалось, что я оглох, захотелось поговорить. Мы присели на рюкзаки и стали перекуривать.

— Видишь куст? Сколько до него? — спросил Колька.

— Метров двести.

— И мне кажется, метров двести, двести пятьдесят. Карабин проверю.

Я стал смотреть в бинокль на эти три тонкие веточки, они одни только и торчали на всем пространстве, которое можно было охватить взглядом. Около кустика взметнулась белая пыль, а выстрела было не слышно. Звук потонул среди мороза и снега.

— В самое основание.

— Ну и хорошо, а то я вчера, когда с горы катился, о кедрушку стволом задел. Думал, мушка сбилась.

— Выстрела совсем не слышно было. — Я убрал бинокль в чехол.

— Ага, так и оглохнуть можно. Хоть сам с собой разговаривай. После Москвы, поди, совсем тяжело?

— Да привык уже.

— Вот скажи, парень, какая нас нелегкая потянула тараканиться в эту Ташту, а? Два дурака взяли и поперлись. Никому ж не надо это. Ладно бы мы деньги за это большие получали, а то просто так ходим, хреном груши околачиваем.

Колька, сам себе удивляясь, покачал головой.

— Я-то ладно, у меня с детства соображалка плохо работала, а вот ты, да? — в институте учился, деньги хорошие получал, говоришь. Я, правда, тоже в лесхозе хорошо зарабатывал. Ну ладно, — и вот мы таскаемся с тобой не за хрен собачий по морозу. Иногда же сил-то не остается, а премся как заведенные. То есть не просто фигней маемся, а самым что ни на есть старательным образом. Вот так!

Докурили, стали надевать рюкзаки.

— Нет, Серега, ты все-таки мне скажи, — а ведь, если бы нас заставляли это делать, ведь ни за что бы не стали. Так?

— Это точно. Наверное, поэтому и нравится, что никто не заставляет.

— Это, Серега, знаешь, — это вот есть обычные дураки, а есть поперечные. Вот мы с тобой поперечные дураки. Оба два. Но зато, знаешь, что я тебе скажу? Что мне кажется, который человек вот так вот сознает, что фигней мается, то он хоть сильно важным себя не считает, не выпендривается.

Во, какой вывод! Сейчас Кольку прямо в монастырь можно отправлять Дзен преподавать. Лекцию доступным языком читать о пользе неделания. У-вэй, по-моему, называется.

Впереди, километрах в семи, вершинка, на ней небольшой скальничек, как сосок. Эту вершинку надо обогнуть слева, а потом начнется долгий спуск — сначала к безымянной речушке, а потом в долину Ташту-Коля. Избушки там нет, но зато мы еще с осени приметили стоящие в круг камни, под которыми хорошо ночевать.

Оттуда до дома дня три еще топать. А потом из дома опять куда-нибудь в Паштапкысуу или в Ойюк. Час за часом, шаг за шагом с удовольствием пожирать пространство. Молча, механически перебирая лыжами. Беззвучно шевеля губами или разговаривая с Колькой на перекурах. Интересно, сумею ли так продержаться лет двадцать—двадцать пять?

Да и стоит ли держаться? Иногда так задумаешься и не знаешь — стоит или не стоит. Вроде, ничего сложного нет, занятия все приятные такие — кругом природа, люди тоже приличные окружают, питание здоровое. А только тоска иногда какая-то, видно, от нее зубами скриплю по ночам. Осенью даже проверку устроил насчет того, стоит ли держаться.

Мы ружья в конторе в сейфе храним, под замком. В этом же сейфе казенные карабины стоят, и наган старый лежит, никому не нужный. В тайгу с револьвером ездить — только народ смешить, да и патронов к нему одна пачка всего. Но в руке его подержать приятно, пощелкать курком. Я как-то вот так сидел, сидел, щелкал, а потом вспомнил фильм “Охотник на оленей”, вставил один патрон. Соотношение, конечно, не совсем правильное для чистого эксперимента — один к семи, но мне показалось, что и так сойдет.

Интересно следить за тем, как твои собственные руки вставляют желтый патрон в гнездо, закрывают крышечку барабана. Потом надо прокрутить барабан, и чур не подглядывать. В окне видно, как возле конторы стоит корова, пережевывает жвачку и ни о чем не думает. Я тоже ни о чем не думал, просто щелкнул, приставив револьвер к своей голове.

Вышло, что с вероятностью один к семи я необходим для дальнейшей жизни. Поэтому не нужно постоянно загружать себя всякими глупыми мыслями, а нужно спокойно идти в сторону Ташту-Коля, двигать лыжами, шевелить потрескавшимися губами, одним словом — держаться.

* * *

Мы с Чарльзом сидим с пивом на деревянной скамеечке прямо возле входа на станцию “Университет”. Я в отпуске, но у меня уже лежит в кармане билет до Бийска — через неделю поеду. За три недели город утомил меня, а может быть, не город утомил, а безделье.

Чарльз по старой своей привычке закидывает ногу на ногу по-американски. У него при этом становится очень независимый вид.

— Мне нравится так сидеть и смотреть на людей, которые проходят. Они все такие разные. Это, может быть, даже интереснее, чем кино. Я говорил тебе, что пишу книгу? И вот, я хочу, чтобы там были разные люди. Понимаешь?

— Да.

— Но у меня это не получается. Хотя это не так. В Германии я вижу одни люди, в России — другие. И еще за эти года, пока я знаю, люди очень изменились в России, стала другая одежда и прочее. Я вижу это, но в книге они как-то одинаковые.

— Наверное, ты, Чарли, слишком хороший писатель и видишь людей насквозь. Поэтому и одинаковые. Прислал бы хоть почитать.

— О, это обязательно. Но ты шутишь, что я хороший писатель. Совсем нет.

Интересно, дописал ли свою книжку диссидент Сюй или у него тоже не получается?

— Чарли, а я переменился, как тебе кажется?

— Нет. Нет, ха-ха, ты такой же славный парень, как и был. Только лучше одет. Раньше девушки на тебя меньше смотрели, теперь они меньше смотрят на меня.

— Значит, теперь я больше на иностранца похож, да?

Я тоже закидываю ногу по-американски, как Чарльз. Но так я чувствую себя неуютно. Чарльз улыбается и вздыхает:

— Лилка звонит мне каждый день. Она боится, что в Москве я буду дружить с другими девушками. Я не знаю, что надо ей сказать, чтобы успокоить, чтобы она не стала волноваться. Я придумываю все время, что сказать. Настоящий муж.

— Заделай ей ребеночка, она меньше волноваться за тебя будет.

— Это хорошо бы, но еще невозможно. Нужно немного ждать. Я хочу, чтобы Лилка работала, тогда мне будет легче, ей тоже будет лучше. Алена работает?

— Ага. У нее свой шейпинг… нет, фитнес-центр, по-моему.

— О, это интересно! У нее успешный бизнес?

— Я, слушай, точно не знаю в деталях, но когда заходил, посмотрел — солидно так.

— Это интересно, потому что, ты знаешь, мало людей в России, которые я знаю, чтобы они успешно делали свой бизнес. Многие говорят, что то плохо, это плохо… Я хотел просто знать, какие люди выиграли. Она выиграла. Это славно!

Чарльз качает головой. У него точно такое же выражение лица, как было десять лет назад. Как будто он узнал что-то необыкновенное. Эта восторженность, которая так бесила его соседа по общежитию, американца Брайана, она осталась. Чарльз кажется немного устаревшим, вымирающим иностранцем с этой своей застарелой восторженностью.

— Чтобы писать книгу, я хочу знать, какие эти люди, какой характер. Я хорошо помню твою жену, это очень… Я не мог подумать, что она может так. Именно свой бизнес. Она хорошо живет?

— Чарли, да я не знаю точно. Но зал красивый такой, все блестит, снаряды всякие, сауна, то-се.

— Да, это только один человек, которого я знаю, который успешно имеет бизнес. Многие работают за хорошую плату в разных компаниях, но свой бизнес — это интересно.

Я заходил к ней в центр один раз, когда отводил дочку. Даже не знаю, что можно такого интересного вспомнить, чтобы рассказать Чарльзу. Заведение действительно солидное, здание такое... Но честно сказать, не сильно приглядывался, потому что, когда вошел в зал, то больше на посетительниц смотрел, на клиенток. Трудно отвлекаться на обстановку, когда рядом с тобой куколка Барби делает упражнения для укрепления ягодиц. Такие фрикционные движения, как будто подмахивает невидимому партнеру. Другая кукла рядом оседлала велосипед и выгнула спинку.

— Почему моя Лилка не имеет свой центр? Ну, пусть хотя бы посещает чужой. Ха-ха. Алена, наверное, очень хорошо выглядит?

— Да, вроде, ничего так.

Интересно, ведь я даже не очень-то тогда обратил на нее внимание. Увидел только морщинки вокруг глаз, в уголках губ, когда разговаривал. Зрительные центры картинки, которую я наблюдал, не на ней были. Наверное, хорошо выглядела.

— Да, Чарли, нормально выглядит.

Два милиционера прошли вдоль бабушек, торгующих воблой и семечками, а затем направились к нам. Они, я видел, заметили меня еще издали. Все менты замечают меня издали, и я их тоже замечаю. Мы с ними замечаем друг друга, а потом они меня останавливают. По два, по три раза в день. Это началось после того, как я нашел в себе силы уехать отсюда. Приезжая в Москву во время отпусков, я теперь никогда не выхожу на улицу без паспорта. Если я случайно оставляю его дома, то возвращаюсь за ним. По Москве я стараюсь носить с собой паспорт всегда.

— Добрый день, уважаемые. Документики ваши можно?

Допотопное какое-то обращение, его теперь используют, по-моему, только люди из органов. А может, и не только они, но все-таки есть в нем что-то такое пренебрежительное. Встреть меня вот эти вот менты в тайге, когда у меня за спиной карабин, то по-другому бы, наверное, обратились. Менты и бандиты — вот две категории граждан, которые носят оружие в городе. И которые всегда правы, по крайней мере, с ними спорить бесполезно. Но бандиты хоть не пристают каждый день с проверками.

Один раз я ведь все-таки забыл дома паспорт. Возвращаться за ним не стал, потому что за дочкой торопился, мне ее Аленка должна была в метро передать. Погулял с ребенком, зашли в зоологический музей, на бабочек посмотрели, а потом я ее отвез обратно и после выпил пару пива в кафе на улице. Около метро “Сокольники” угодил в милицейский “УАЗик”.

Сразу в отделение не поехали, сначала покружили, взяли еще одну девчонку, а потом двух кавказцев и китайца. Девчонка была первой, ее усадили в машину рядом со мной и, завернув в переулок, остановились.

— Ну что делать будем? В отделение поедем? — Усатый милиционер на переднем сиденьи повернулся к нам и весело подмигнул девчонке.

— А какие еще варианты? — спрашиваю.

— Ну, я не знаю. Только в отделении торчать вам до ночи придется.

Девчонка раскрыла сумочку, порылась в ней пальчиками и протянула менту полтинник. Я был на нулях, оставалась пятерка какая-то жалкая. Деньги у девчонки приняли, мент отвернулся от нас, и мы сидели минут десять в тишине. Потом ее отпустили, поездили еще немного, посадили в машину китайца с кавказцами и отвезли в отделение. Деньги больше не просили. В обезьяннике мы с китайцем сидели одинаково тихо, стараясь не встречаться ни с кем глазами, и наблюдали сквозь решетку за вечерней жизнью отделения милиции. Лица кавказской национальности смотрели прямо и смело, иногда говорили друг с другом, не понижая голоса. Один из них попросился в туалет, но ему было отказано. У меня пиво тоже просилось наружу.

Кавказец наконец возмутился.

— А если я очень хочу? Что тогда, а? Может быть, мне прямо тут в туалет идти? Товарищ капитан?

— Нассышь — все отделение мыть будешь.

— Проверьте там, что надо, и уже отпустите, а? Мы не звери же так сидеть и сидеть.

И они вышли первыми. Потом выпустили меня, уже за полночь. Выходил из отделения я, согнувшись вдвое, и еле успел отбежать десяток шагов за кусты, чтобы отлить. На метро я не успел и пошел домой пешком, потому что денег у меня действительно не было. Хорошо, что больше никто в эту ночь не останавливал.

Сегодня у меня есть с собой и паспорт и деньги, так что домой поеду на метро, хотя, конечно, ни в чем нельзя быть уверенным, глядя, как к тебе неторопливо подходят менты.

— Добрый день, уважаемые. Документики ваши можно?

— По какой причине? — Чарльз задал самый идиотский вопрос на свете.

— Проверка паспортного режима.

Очки Чарльза негодующе вспыхивают, но он уже лезет в карман джинсовой куртки.

Менты листают странички паспортов, возвращают наши документы и, не торопясь, уходят. Чарльз усмехается.

— Раньше этого не было.

— Это просто потому, что ты со мной. У меня они все время проверяют.

— Но ты выглядишь прилично, ты нормально одет. Ты совсем не вызываешь сомнения.

Короткое ощущение, что тебя немного унизили, чувство какой-то неловкости у нас уже прошло. Чарльз снова болтает. Говорит об изменениях в России, шутит, что у нас в стране был коммунистический, а теперь установился паспортный режим, попутно оценивает проходящих женщин. А я ему поддакиваю или пожимаю плечами и думаю о том, что они так и будут меня задерживать и проверять документы, пока я не приму решение вернуться к нормальной жизни и поступить к какому-нибудь китайцу в помощники.

Версия для печати