Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2001, 7

Елена Шварц. Дикопись последнего времени

Жар и озноб

Елена Шварц. “Дикопись последнего времени”. СПб: Издательство Пушкинский фонд, 2001.

Елена Шварц так дает имена своим книгам, что каждое из них можно приложить ко всему своду ее стихотворений.

“Пение птицы на дне морском” — кто, где.

“Западно-Восточный ветер” — где, о чем.

“Соло на раскаленной трубе” — что.

И наконец, “Дикопись последнего времени” — как и когда.

Шварц всегда так писала — дико. Будучи наследницей питерской (и не только, и, может, не столько питерской) культуры, управлялась с ней варварски свежо. Отпускала на волю ритм, повышала голос, теряла рифму. Мыслила скоростно и парадоксально.

О русский Полифем!
Гармонии стрекало
Твой выжгло глаз,
Музыка сладкая глаза нам разъедала,
Как мыло, и твой мык не слышен был
для нас...
“Бурлюк”, 1974.

Ксения Ксению в жертву принесла,
“Умер мой любимый.
Стану им сама”.
Со своего ума сошла
И, как на льдину круглую,
Прыгнула в чужой...
“Ксения Петербургская”, 2000.

Свободный от инерционной напевности, стих меняется, послушный живому голосу. Громоздкая барочная оснастка трещит по швам, корабль стихотворения скрипит, шатается, но — дух веет, где хочет — плывет. В сущности, Елена Шварц — поэт традиционный, если под традицией понимать Державина, Хлебникова, Маяковского, Кузмина и Цветаеву. Ее поэзия — привой дичка задыхающейся современной интонации и абсурда к “классической розе” (в противоположность Ходасевичу). И еще, что роднит ее с высокой литературной классикой — истовость богоискательства, дерзновенность сострадания и жертвенность.

Я клянусь перед страшной
Черной свечой,
Что я Бога искала всегда,
И шептала мне тьма: горячо!
“При черной свече”.

И как белка всегда
торжествующий враг,
Почему-то я в его власти.
Вот собака бродячая, как несчастье.
Я не Бог — я жалею собак.
“Времяпровожденье № 3”.

Некогда поэт находил Бога везде и во всем. Если и не Самого, то явные и тайные его следы в мире: “Его дыханье с воздухом смешалось. / Ветер разнес его по миру — узнаешь, / Что в легкие вошла хотя бы малость, / Когда вдруг ни с чего охватит тело дрожь...” (“Воздушное евангелие”, 1982).

Ныне все иначе. Сквозной образ “Дикописи...” — жизнь есть транзит. “Земля товарная”, “В скобяной провинции”, “Гостиница на скрещенных шоссе”, “Портрет блокады”, “Дитя в гетто...”, “Корабль в Балтийском море”...

На днище в ночь летящего парома,
Рыдая на его котлах,
Рождение и смерть я проклинала,
Грозя рукою яме в небесах...
“Корабль в Балтийском море”.

Провинция, блокада, гетто — земля без воздуха, жизнь в отсутствии сердечности и смысла, порченая вещь. “Бог не умер, а только сошел с ума, / Это знают и Ницше, и Сириус, и Колыма...”. “Священник раскачивал головой: / “О, теперь я прозрел, я понял — / Ты очнулся от смерти больной, / Тебе не поправиться, погибель всем нам...”

Так ли оно в действительности? Спроси Иова. Так оно — для страдающего, солидарного с чужой болью сердца.

О человеке я слыхала рано:
Венец творенья, призрак или сон.
Теперь мне кажется, что он
Есть только мыслящая рана,
Пульсирует, пронзен...

Если же перевести сюжет в координаты сегодняшнего дня, то промежуточность, “транзитность” мироощущения могут быть объяснимы чувством рубежа тысячелетий. Того — уже нет. Новое — еще не настало. Книга Шварц — поэзия последнего старого времени. Или, что то же самое, — первого нового. Зреющая внутренняя новизна ищет формального перевоплощения. Не только, что обычно, языкового: “В кожу въелся он, и в поры, / Будто уголь, он проник, / И во все-то разговоры — / Русский траченый язык. / Просится душа из тела, / Ближе ангельская речь...”. Но и, что немыслимо, телесного: “Мне моя отдельность надоела. / Раствориться б шипучей таблеткой в воде! / Бросить нелепо-двуногое тело, / Быть везде и нигде, / Всем и никем — а не одной из этих, / Похожих на корешки мандрагор...”. Впрочем, в каком-то смысле эти строки — своеобразное заострение лермонтовского “Я б хотел забыться и уснуть...”.

Все, к чему мы привыкли у Елены Шварц, есть и в новой книге. Философский камень, Грааль, Петербург, XVIII век, птицы, кошки, собаки. Поэт собирает напоследок верное войско, свою, разбросанную по миру, империю: “И так разбросаны повсюду / Владенья легкие мои — / Гора под Кельном, храм в Белграде / И по лицу всея земли...”.

Но разговор пошел иначе и о другом. Судьбу не обыграть, ответственность не разделить на всех, надо взглянуть в лицо горю, не отводя глаз.

В каких же ты было, море,
Погибельных местах,
Что решило вдруг раздробиться
В человеческих скудных слезах?
“Самоубийственное море”.

Разве взвесил ты, измерил
Бремя груза Твоего?
Мое сердце меньше боли,
Горя своего...
“Никого, кроме Тебя...”.

Но кто из нас жесточе и страшней?
Конечно, тот, кто не имеет тела, —
Он сделал нас бездонными — затем,
Чтобы тоска не ведала предела.
“Я думала — меня оставил Бог...”

Бог этих стихов — ветхозаветный, испытующий, нравом схожий с Иваном Грозным: “Когда б не матушка, не плоть, / За что и душку уколоть?..”. Говорят, что каждому крест дается по силам. Для поэта это еще не истина. Душа сокрушается, умоляет, ропщет, отчаивается, но все же — мучительно растет навстречу, узнает о себе при жизни то, что иным образом осталось бы втуне. От “Что ты умрешь — ужели вправду? / Кто доказал?..” до “Синенький цветочек / На горе Сион, / Повторяя “Отче”, / Рвется в небосклон...”.

В литературном ряду Елену Шварц логично помещают среди Кривулина, Седаковой, Бобышева, Кублановского. Теперь это почти школьная программа. Но поэзия Шварц никак не хочет стать историей литературы — стихи жгутся, не даются в руки, дичатся. Они и сегодня каким-то образом остаются “ворованным воздухом”, скандалом и яростным вопрошанием.

Не знаю, вероятно, Елена Шварц — не “последний поэт”. Но она — кажется — последний в ХХ веке русский поэт духовного, за неимением другого слова, жара и озноба.

Когда-то Шварц написала о вдохновении (в строку): “Еще похожа музыка на то, как бабу пьяную ведут ее два сына, она то в плач, то в смех, то клонится упрямо, они же, опустив глаза, ее ведут — ну, мама, мама...”. Улыбка над собой — малодоступная степень свободы для серьезной поэзии. Но, как оказалось, для дикописи — возможная.

Андрей Анпилов

Версия для печати