Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2001, 6

Рубашка в клеточку

Стихи

* * *

 

 

* * *

В Свердловске живущий,
но русскоязычный поэт,
четвёртый день пьющий,
сидит и глядит на рассвет.
Промышленной зоны
красивый и первый певец
сидит на газоне,
традиции новой отец.
Он курит неспешно,
он не говорит ничего
(прижались к коленям его
печально и нежно
козлёнок с барашком),
и слёз его очи полны.
Венок из ромашек,
спортивные, в общем, штаны,
кроссовки и майка —
короче, одет без затей,
чтоб было не жалко
отдать эти вещи в музей.
Следит за погрузкой
песка на раздолбанный ЗИЛ —
приёмный, но любящий сын
поэзии русской.

 

 

* * *

Если в прошлое, лучше трамваем
со звоночком, поддатым соседом,
грязным школьником, тётей с приветом,
чтоб листва тополиная следом.
Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева — фабрики, справа — заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.
Что ты мямлишь скептически, типа
это всё из набоковской прозы,
он барчук, мы с тобою отбросы,
улыбнись, на лице твоём слёзы.
Это наша с тобой остановка:
там — плакаты, а там — транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.

Подыграй на зубах этим дядям
и отчаль под красивые звуки,
куртка кожаная, руки в брюки,
да по улочке вечной разлуки.
Да по улице вечной печали
в дом родимый, сливаясь с закатом,
одиночеством, сном, листопадом,
возвращайся убитым солдатом.

 

 

* * *

Свернул трамвай на улицу Титова,
разбрызгивая по небу сирень.
И облака — и я с тобою снова —
летят
над головою, добрый день!
День добрый, это наша остановка,
знакомый по бессоннице пейзаж.
Кондуктор, на руке татуировка
не «твой навеки», а «бессменно Ваш».
С окурком «Примы» я на первом плане,
хотя меня давно в помине нет.
Мне восемнадцать лет, в моём кармане
отвёртка, зажигалка и кастет.
То за руку здороваясь, то просто
кивая подвернувшейся шпане,
с короткой стрижкой, небольшого роста,
как верно вспоминают обо мне,
перехожу по лужам переулок:
что, Муза, тушь растёрла по щекам?
Я для тебя забрал цветы у чурок,
и никому тебя я не отдам.
Я мир швырну к ногам твоим, ребёнок,
и мы с тобой простимся навсегда,
красавица, когда крупье-подонок
кивнёт амбалам в троечках, когда,
весь выигрыш поставивший на слово,
я проиграю, и в последний раз
свернёт трамвай на улицу Титова,
где ты стоишь и слёзы льёшь из глаз.

 

 

Элегия

Благодарю за каждую дождинку.
Неотразимой музыке былого
подстукивать на пишущей машинке —
она пройдёт, начнётся снова.
Она начнётся снова, я начну
стучать по чёрным клавишам в надежде,
что вот чуть-чуть, и будет всё,
                    как прежде,
что, чёрт возьми, я прошлое верну.
Пусть даже так: меня не будет в нём,
в том прошлом,
               только чтоб без остановки
лил дождь, и на трамвайной остановке
сама Любовь стояла под дождём
в коротком платье летнем, без зонта,
скрестив надменно ручки на груди, со
скорлупкою от семечки у рта.
12 строчек Рыжего Бориса,
забывшего на три минуты зло
себе и окружающим во благо.

«Olympia» — машинка,
               «KYM» — бумага
Т
акой-то год, такое-то число.

 

 

* * *

Вот красный флаг с серпом висит
                    над ЖЭКом,
а небо голубое.
Как запросто родиться человеком,
особенно собою.
Он выставлял в окошко радиолу,
и музыка играла.
Он выходил во двор по пояс голый
и начинал сначала
о том, о сём, о Ивделе, Тагиле,
он отвечал за слово,
и закурить давал, его любили,
и пела Пугачёва.
Про розы, розы, розы, розы, розы.
Не пожимай плечами,
а оглянись и улыбнись сквозь слёзы:
нас смерти обучали
в пустом дворе под вопли радиолы.
И этой сложной теме
верны, мы до сих пор, сбежав из школы,
в тени́ стоим там, те́ни.

 

 

* * *

Рубашка в клеточку,
               в полоску брючки —
со смертью-одноклассницей под ручку
по улице иду,
целуясь на ходу.
Гремят КамАЗы, и дымят заводы.
Локальный Стикс колышет нечистоты.
Акации цветут.
Кораблики плывут.
Я раздаю прохожим сигареты
и улыбаюсь, и даю советы,
и прикурить даю.
У бездны на краю
твой белый бант плывёт на синем фоне.
И сушатся на каждом на балконе
то майка, то пальто,
то неизвестно что.
Папаша твой зовёт тебя, подруга,
грозит тебе и матерится, сука,
е…ый пидарас,
в окно увидев нас.
Прости-прощай. Когда ударят трубы,
и старый боров выдохнет сквозь зубы
за именем моим
зеленоватый дым.
Подкравшись со спины, двумя руками
закрыв глаза мои под облаками,
дыханье затая,
спроси меня: кто я?
И будет музыка, и грянут трубы,
и первый снег мои засыплет губы
и мёртвые цветы.
— Мой ангел, это ты.

 

 

* * *

                             Отцы пустынники и жены непорочны…
                                                                                      А.П.

Гриша-поросёнок выходит во двор,
в правой руке топор.
— Всех попишу, — начинает он
тихо, потом орёт:
падлы! Развязно со всех сторон
обступает его народ.
Забирают топор, говорят «ну вот!»,
бьют коленом в живот.
Потом лежачего бьют.
И женщина хрипло кричит из окна:
они же его убьют.
А во дворе весна.
Белые яблони. Облака
синие. Ну, пока,
молодость, говорю, прощай.
Тусклой звездой освещай мой путь.
Всё, и помнить не обещай,
сниться не позабудь.
Не печалься и не грусти.
Если в чём виноват, прости.
Пусть вечно будет твоё лицо
освещено весной.
Плевать, если знаешь, что было со
мной, что будет со мной.

 

 

* * *

Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображениями, якобы жизнь коротка.
Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик, браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.
Виноват, господа, не учёл, но она продолжается,
всё к чертям полетело, а что называется мной,
то идёт по осенней аллее, и ветер свистит-надрывается,
и клубится листва за моею спиной.

 

 

Считалочка

Пани-горе, тук-тук,
это Ваш давний друг,
пан Борис на пороге
от рубахи до брюк,
от котелка, нет,
кепочки — до штиблет,
семечек, макинтоша,
трости и сигарет,
я стучу в Ваш дом
с обескровленным ртом,
чтоб приобресть у Вас маузер,
остальное — потом.

 

 

* * *

Не вставай, я сам его укрою,
спи, пока осенняя звезда
светит над твоею головою
и гудят сырые провода.
Звоном тишину сопровождают,
но стоит такая тишина,
словно где-то чётко понимают,
будто чья-то участь решена.
Этот звон растягивая, снова
стягивая, можно разглядеть
музыку, забыться, вставить слово,
про себя печальное напеть.
Про звезду осеннюю, дорогу,
синие пустые небеса,
про цыганку на пути к острогу,
про чужие чёрные глаза.
И глаза закрытые Артёма
видят сон о том, что навсегда
я пришёл и не уйду из дома
И
горит осенняя звезда.

1998

 

 

На смерть Р.Т.

Вышел месяц из тумана —
и на много лет
над могилою Романа
синий-синий свет.
Свет печальный синий-синий,
лёгкий, неземной
над Свердловском, над Россией,
даже надо мной.
Я свернул к тебе от скуки,
было по пути,
с папироской, руки в брюки,
говорю: прости.
Там, на ангельском допросе
всякий виноват,
за фитюли-папиросы
не сдавай ребят.
А не-то, Роман, под звуки
золотой трубы
за спины закрутят руки
ангелы, жлобы.
В лица наши до рассвета
наведут огни,
отвезут туда, где это
делают они.
Так и мы сойдём с экрана,
не молчи в ответ.
Над могилою Романа
только синий свет.

 

 

* * *

На границе между сном и явью
я тебя представлю
в лучшем виде, погляжу немного
на себя, Серёга.
Где мы были? С кем мы воевали?
Что мы потеряли?
Что найду я на твоей могиле,
кроме «жили-были»?
Жили-были, били неустанно
Лёху-таракана.
…А хотя, однажды с перепою
обнялись с тобою
и пошли, дошли на фоне марта
до кинотеатра.
Это жили, что ли, поживали?
Это умирали.
Это в допотопном кинозале,
где говно казали,
плюнул ты, ушёл, а я остался
до конца сеанса.
Пялюсь на экран дебил дебилом.
Мне б к родным могилам
просквозить, Серёга, хлопнув дверью,
тенью в нашем сквере.

 

 

* * *

Зелёный змий мне преградил дорогу
к таким непоборимым высота́м,
что я твержу порою: слава богу,
               что я не там.
Он рек мне, змий, на солнце очи щуря:
вот ты поэт, а я зелёный змей,
закуривай, присядь со мною, керя,
               водяру пей;
там наверху вертлявые драконы
пускают дым, беснуются — скоты,
иди в свои промышленные зоны,
               давай на «ты».

Ступай, он рек, вали и жги глаголом
сердца людей, простых Марусь и Вась,
раз в месяц наливаясь алкоголем,
               неделю квась.
Так он сказал, и вот я здесь, ребята,
в дурацком парке радуюсь цветам
и девушкам, а им того и надо,
               что я не там.

 

 

* * *

                                                                          Д.К.

Завидуешь мне, зависть — это дурно, а между тем
есть чему позавидовать, мальчик, на самом деле —
я пил, я беседовал запросто с героем его поэм
в выдуманном им городе, в придуманном им отеле.
Ай, стареющий мальчик, мне, эпигону, мне
выпало такое счастье, отпетому хулигану,
любящему «Пушторг» и «Лошади в океане» —
ангел
          с отбитым крылом
                    под синим дождём
                              в окне.
Ведь я заслужил это, не правда ли, сделал шаг,
отравил себя музыкой, улицами, алкоголем,
небом и северным морем. «Вы» говори, дурак,
тому, кто зачислен к мёртвым, а из живых уволен.

 

 

* * *

Отмотай-ка жизнь мою назад
и ещё назад:
вот иду я пьяный через сад,
осень, листопад.
Вот иду я: девушка с веслом
слева, а с ядром
справа, время встало и стоит,
а листва летит.
Все аттракционы на замке,
никого вокруг,
только слышен где-то вдалеке
репродуктор, друг.
Что поёт он, чёрт его поймёт,
что и пел всегда:
что любовь пройдёт, и жизнь пройдёт,
пролетят года.
Я сюда глубоким стариком
некогда вернусь,
погляжу на небо, а потом
по листве пройдусь.
Что любовь пройдёт, и жизнь пройдёт,
вяло подпою,
ни о ком не вспомню, старый чёрт,
бездны на краю.

 

                                                   Екатеринбург

 

 

Версия для печати