Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2001, 11

«Еврею — от Советского Союза...»

Встречи с Генрихом Сапгиром, заметки, выписки из дневников 1996–1999 гг

Кажется, никогда до 1996 года я не читал и даже не слышал о Сапгире! Ладно — сам виноват. Но вот чудо: на одном из вечеров в Центральном Доме литераторов, в Малом зале, летом упомянутого года было названо имя — я плохо расслышал его, но в зале произошло движение! — и на махонькую площадку перед столиком ведущего явилась довольно занятная, почти комическая фигура — эдакий Санчо Панса, но, однако же, похожий и на Тараса Бульбу, и на большую нахохлившуюся птицу с тяжелыми крыльями и большими, сияюще-веселыми, но и чем-то озадаченными глазами — “право, неловко как-то, все так смотрят, ну, перестаньте, а ну вас, сейчас, вот, что бы такое прочитать” — и вдруг в некоем слепящем сиянии, найдя место ладоням, поведя плечом — вот пиджак теснит, — стал читать один из своих “сонетов на рубашках”, но я тогда не знал, что это такое, и что такое существует в поэзии! И все, до этого читанное, — померкло, испарилось, отпало, как некое школярское виршеплетство и амбициозное возвышение пиитов перед самой бездной неизвестности...

Вскоре на одной из выставок в Центральном Доме художника показывали коллекцию картин художников-нонконформистов-шестидесятников, я увидел его в толпе и решился подойти к нему, и — никто не поверит! — через минуту он дал мне свой домашний телефон, через несколько дней был уже у меня в гостях и все эти годы до 14 сентября 1999 года, когда я последний раз слышал его голос в телефонной трубке, мне довелось бывать почти на всех его литературных вечерах, не раз бывать у него дома и часто говорить с ним по телефону. Часто он звонил сам — кто это делает сегодня даже из самых наших близких...

Генрих! Генрих!

Он один из немногих в моей жизни называл меня по имени — мое имя многим кажется труднопроизносимым — с его незабываемой интонацией, в которой и тембр и “звукопись” полны непостижимого обаяния... Был он в разговоре удивительно, по-крестьянски прост — этот образованнейший человек ХХ века, философ и поэт, до сих пор не постигнутый его вечно торопящимися и преуспевающими современниками...

— Гавриил, это Генрих, я дома... Может быть, вы приедете? Приезжайте, давно не виделись, а я написал новые стихи, да не забудьте, привезите свою пьесу, мне интересно, как вы пишете...

Пьеса моя — “Дело о курице” — ему не понравилась, альбом моей живописи он оставил совершенно без внимания — 160 цветных репродукций, Москва, 1992 год! — но ко мне продолжал относиться с тем живейшим интересом и потрясающим меня до сих пор дружелюбием, которые лежат в сфере абсолютных необъяснимостей! Замечу сразу, что некоторые мои рукописи — новые, написанные без преувеличения под колоссальным воздействием его “энергетического поля”, он пытался “пробить” в печать, но это частные случаи, и об этом не стоит подробно, хотя некоторые “сноски” придется сделать, чтобы обозначить — а что же ему вдруг нравилось! Замечу сразу, что, приступив к этим запискам в конце октября 1999 года, спустя две недели после того, как произошло то, что он давно предвидел и “предпостигал” — “Сверх Я уйдет единым всплеском в”, — я еще слышу его голос и пусть немногое, но помню дословно...

Однажды — совсем недавно! — я сказал ему, желая проверить себя, вполне ли я его понимаю и придает ли он этому такое значение...

— Иногда мне кажется, что ваше высказывание очень полно и точно выражает стиль и дух времени... стилистически — это почти как находка битлов: это ясность и свобода. Так никто не умеет сегодня.

Он отвечал медленно, осторожно, в свойственной ему манере — какой-то вызревающей, но еще не устоявшейся определенности?

— Да... знаете ли... я... сам думаю... что вот теперь уже могу позволить себе говорить что хочу и как хочу... В известном смысле это уже, пожалуй, свобода... возможно, вы правы, но ведь не все так понимают...

Чаще всего я заставал его за компьютером, которым он овладел настолько, что пытался прибегнуть к его возможностям “комбинаторики” или “коллажа”, чтобы сочинять стихи. У него был даже небольшой цикл таких стихов, которые его одно время увлекали, но потом он, думаю, к ним остыл и к разговору о таком пути в поэзии не возвращался. Перечитывая статьи о Генрихе Сапгире, написанные известными писателями и критиками Андреем Битовым, Львом Аннинским, Юрием Орлицким и даже лингвистами в “толстых” журналах, я иногда думаю, что эта несомненная тяга к игре и эксперименту словом и ритмом, новой “технологии стиха” несколько преувеличивается. Достаточно вчитаться внимательно в элегии 1967—1970 годов, чтобы понять в меру отпущенных нам сил и меры постижения, что перед нами высказывания философа, ведущего отчаянный поиск в мире важнейших неуловимостей — смыслов и состояний, на грани жизни и нежизни, любви и небытия.

Когда тома Сапгира возьмут, наконец, в руки философы, знающие эту сферу не по программам факультетов филологии, станет очевидно, что в ХХ веке в СССР и затем в России жил поэт выдающихся философских озарений, который после Баратынского, Тютчева, Фета с наибольшей отвагой и самораскрытием приблизил нас к необходимости осознания высокой философии небытия как высшей реальности...

Хайямовское “все сущее, считай, не существует, а все несуществующее есть” он исследовал с той мерой собственного страдания и предельного потрясения перед бездной, в которой ему, возможно, открывалась иная, действительная жизнь... Однажды, встретив меня на пороге своего кабинета с книгой в руках, он, озадаченный, взволнованный, с характерной для него какой-то стеснительной веселостью сказал:

— Послушайте, что пишет Губер, автор “Дон-Жуанского списка Пушкина” — написано еще в двадцатые годы! “Пушкин не имел продолжателей, не оказал никакого воздействия на дальнейшие судьбы русской литературы, которая немедленно после его смерти пошла своим собственным, отнюдь не пушкинским путем”. Интересно!

Как мне показалось — он эту мысль Губера встретил с удовлетворением. Возможно, она совпала с его собственными раздумьями — а что сие есть: школа, направление, течение, влияние... И важно ли это, и нужно ли это... Но он не стал более комментировать и перевел разговор... Перечитывая теперь предисловие Губера, я обнаружил исходную позицию, которую Сапгир не мог не отметить, читая подряд весь текст: “Форма слишком много значит в его (Пушкина. — Г. З.) произведениях... Она — эта форма... являет собою не оболочку, а подлинное существо пушкинской поэзии”.

Впрочем, бунт против “канонических форм”, поработивших поэзию нового времени, уже подняли немецкие и английские поэты раньше — в XVIII — начале XIX века. Они-то обнаружили, что начальная греческая поэзия как бы непроизвольно, в самом зарождении гимна рождала форму! Кажется — это был и идеал внутреннего движения стиха Сапгира, который, по его собственному признанию — одна из немногих его явных теоретических позиций! — не отделим от прозы, почему-то отделяемой от поэзии. Эта концепция положена в основу его книги “Летящий и спящий”, и, кажется, он этим иногда, со стеснительной улыбкой, немного, так чуть-чуть, гордился.

Есть смысл привести почти дословную запись из моего дневника, сделанную 14 марта 1997 года (я тогда работал над пьесой о Мандельштаме). Разговор был по телефону. Вот текст из дневника.

“Генрих Сапгир о Мандельштаме.

— Нет, никогда не испытывал его влияния, когда-то с интересом читал “Камень”. Увлекала точность детали. Это свойственно было акмеистам. Но подражания Мандельштаму, следование ему (Мандельштаму) сегодня — гибельно для поэзии. Ему следовал Иосиф Бродский, а сейчас следуют многие за Иосифом Бродским. И это гибельно для поэзии. Сейчас пора итогов. Много интересного вокруг. Но надо подводить итоги...”

В столь резкой форме Генрих никогда при мне не высказывался, это вообще не было ему свойственно. Но это важно — думаю, запись почти дословная, сделанная сразу после разговора по телефону — важно в том смысле, с какой опаской Сапгир относился к монументальным, каноническим, “классическим” стихотворным размерам и нормативной эстетике вообще. И в этом была уже своя “башня”... Пунктирность, эскизность, фрагментарность, “коллажность” его произведений способны ввести в заблуждение!

Многие критики и, кажется, даже поэты, склонны до сих пор относить Сапгира-поэта к авангардистам футуристического толка, с поправкой на современный акцент и неизбежный новый словарь. Сапгир в самом деле, как известный украинский поэт-философ Сковорода, мог бы сказать: “Мир ловил меня, но не поймал!”. Трагическая арлекиниада Сапгира уже сегодня просится в театр и кино, способная раскрыться, как некая почти фольклорная, но сюрреалистическая драма! В этой поэтической драме — свои паузы, своя интонация, свой лексикон, свое обаяние — в мягкости, осторожности, ненавязчивости, в поисках тропинок — к садам истины...

Шутливость, игра, лицедейство не должны скрыть от нас лицо философа и то мышление, которое он привел в мир.

Это философия поэзии, а через нее — постижение мира в себе и себя в мире.

Как принимал входящего взглядом согревающим!

Как сидел уютно у окна в своем кабинете — большом, с книгами, картинами друзей-художников “лианозовцев”, напоминавших и о тех, кто давно ушел в “другую реальность”, заставляя думать о горестном и поминать стихами “Жар-птицы”... Его очерк об Эрнсте Неизвестном, друге, у которого бывал впоследствии в Швеции и Нью-Йорке, его стихи о Лувре и частые упоминания о художниках говорят о том, сколь многое значила для него живопись...

Однажды он привел меня в семью коллекционеров. Стены были плотно увешаны картинами, как бы примыкавшими к тому стилю, который восходит в сущности к “Бубновому валету”, иногда (реже) — к конструктивистам, иногда (чаще) к доморощенным сюрреалистам... Хозяева с надеждой ждали его похвалы... Он, однако же, с талантом истинного дипломата так ничего и не сказал об этом собрании самонадеянных гениев, чувствуя опять же — каноническую, кем-то давно заданную, омертвевшую форму... Пришлось мне спасать ситуацию, обнаруживая неизбежные в любой картине небезнадежные мазки... Замечу — Сапгира это забавляло. Выходя, он весело заметил — как победитель:

— А я промолчал!

Однажды он пригласил меня в небольшое кафе в районе Цветного бульвара. Маленький павильон стоял под мокрыми осенними деревьями. Его встретили, как гостя отрадного. Надо было послушать, как заказывал стол Сапгир!

— Что у вас сегодня? Не рыбный день? Слава Богу! Зразы... Эскалоп... А какой у вас гарнир? А вы уже знаете, как я люблю... Что? Два гарнира — много, а впрочем, пусть два. Говядинка нежная? Сделаете розовую корочку? Ах технология не позволяет. Да. Вино. Можно сухое. И пива. Непременно. Хлеба немного.

Когда все было расставлено, он залюбовался зрелищем, как молодой леопард, и как бы нехотя, лениво, оттягивая удовольствие, приступил к трапезе. Уже завершая, глядя на меня весело, указал глазом на прекрасную золотую каплю жира. И тут же подобрал мизинцем и положил на язык.

* * *

Какими были эти годы в жизни поэта?

Уже многими замечено, что интерес к поэзии в последнее десятилетие ХХ века по очень многим причинам (это отдельная социально-психологическая и социологическая тема, требующая своей методологии исследования) “заметно снизился”. Давно забыты “Дни поэзии”, коллективные сборники, гулкие праздники на стадионах, выездные семинары Союза писателей. Я застал время в жизни Сапгира и того круга поэтов, к которым он принадлежал — не по творческому направлению, а скорее по симпатиям, общности судьбы поэтов гонимых... — когда на литературные встречи в небольших зальчиках библиотек, реже — картинных галерей, Малом зале Центрального Дома литераторов собиралась совсем небольшая аудитория, иногда не более двадцати—тридцати человек. Меня поразило, что однажды на встречу с участием все еще знаменитого Андрея Вознесенского в Литературном музее пришел совсем небольшой круг друзей и знакомых. Замечу сразу, что Сапгира связывали с этим поэтом давние отношения, даже, кажется, совместные поездки за рубеж, и Сапгир был удостоен редкого доверия — написать большое предисловие к каталогу загадочного детища Вознесенского — выставки ВИДЕОМ. В этом предисловии есть любопытная строка: “Именно они (видеомы! — Г. З.) кажутся мне вершиной творчества поэта”. Эту позицию комментировать рискованно, но над ней стоит задуматься. На этом упомянутом вечере, как это случалось часто и на других подобных встречах, читались стихи и даже короткие рассказы с той опасной, “крутой”, как модно теперь говорить, лексикой, которую еще в советское время в неполном звучании ввел Вознесенский — и это было напечатано! — и которую узаконил, правда, в немногих своих стихах, и Генрих Сапгир. Тайну этого интереса к “сильному словарю” черни, восходящего к творениям Баркова и Пушкина и получившего широкое развитие в мировой литературе в конце этого тысячелетия, объяснят со временем теоретики... Здесь позволю себе отметить, что в пору спада интереса к поэзии, в условиях “тусовок”, “интимных вечеров” это воспринималось одними — как глоток долгожданной предельной свободы, другими — как отчаянный эпатаж милой красавицы-музы, которая, утратив прежние прелести, решила прибегнуть к румянам большой интенсивности. Случалось — редко! — и в его, Сапгира, совершенно изумительном чтении возникало такое словцо. И это, как мне казалось, была дань “новой эстетике” той молодежной аудитории, которая воспринимала сие благосклонно. Но, повторяю, ему это не было свойственно. Не могу вспомнить, был ли он на вечере в ЦДЛ, когда аудитория решительно воспротивилась чтению некоего сакраментального эссе, построенного на комических контрастах профанного и салонного “высокого штиля”. Обычно он слушал такие выступления как-то отрешенно и безучастно. Признаюсь, что за редкими исключениями на этих малых встречах возникало ощущение угасания творческого процесса. Бывали и каверзные случаи! Однажды на встрече с Генрихом молодая обаятельная особа, в прошлом сотрудница крупного московского музея, встала и в нескольких словах провозгласила Генриха Вениаминовича гением XXI века. Я взглянул на поэта — он смотрел с неким окаменевшим ужасом. Не давая себе вполне отчет в том, нужно ли это, я решился остановить эту особу в ее самонадеянной оценке, но, как понял позже, эту выходку он, кажется, мне не сразу простил... Повторяю — не уверен в оценке ситуации и ее последствий в моих отношениях с поэтом, говорю, однако, об этом, чтобы дать представление о том, в каких обстоятельствах складывалась “публичная жизнь” поэзии этих последних лет века, когда возник некий вакуум интереса к поэзии и оценки ее, что порождало порой вполне искренний, но, однако же, ярмарочный восторг, столь унизительный для каждого...

В энциклопедии — литературной — 1971 года Генрих Сапгир представлен как “детский писатель”, написавший за одно десятилетие (1960–1970 гг.) двадцать детских книг! Свидетельствую: Генрих Сапгир говорил мне, что совет ему — писать стихи для детей, другие не пойдут! — дал Борис Слуцкий из лучших побуждений.

— Я писал эти книги для заработка, — просто, с нескрываемой горечью говорил мне несколько раз Генрих.

Он никогда — за исключением букваря! — не показывал мне своих книг для детей.

Между тем, всегда, когда я бывал у него, он достаточно бурно и весело демонстрировал все остальное: давние публикации киносценариев, журнальные публикации, книгу “Черновики Пушкина”; все книги последних лет он дарил мне с надписями, которые, в силу их предельного великодушия ко мне, не могу позволить себе привести. Иногда возникало ощущение — особенно, когда он предлагал мне, находясь в гостях, “посмотреть” давний киносценарий, рассказ, статьи о нем, — что он хочет дать мне наиболее полное представление о своем творчестве, полагаясь, как мне казалось, что в счастливую минуту, когда на меня “найдет”, я смогу сказать о нем несколько правдивых слов — без лести и ухищрений литературной конъюнктуры.

Так мне казалось. Было несколько случаев убедиться в том (об этом я скажу далее), когда он читал мне главы “Сингапура” и я читал ему по телефону и при встрече какие-то свои критические заметки, которые он, однако же, со всей деликатностью не всегда принимал.

Да, он был в последние годы уже известен!

Его охотно печатали все “толстые” журналы — “Новый мир”, “Октябрь”, “Знамя”, выходили его книги, счет открыла “Библиотека новой русской поэзии” издательства “Третья волна” Александра Глезера, выпускавшая его книги с 1976 по 90-е годы в Париже, Нью-Йорке, Москве. Он был членом Пен-клуба, бывал по приглашению писательских организаций в США, Швеции, Германии, Италии, Париже, бывал на посольских приемах!

И в то же время — это были годы нарастающей печали...

Все меньше оставалось друзей, с которыми начинал свой путь.

За несколько месяцев до него самого — ушел друг, милый Игорь Холин, человек, о котором он часто говорил при встречах со мной, горюя о том, что такой интересный поэт, большой поэт — остается неопубликованным, неизвестным! Сапгир, однако же, успел поучаствовать в подготовке первой книги своего друга — выйдет ли книга в свет!<*< О Яне Сатуновском говорил также с большой любовью. О других поэтах — невероятно! — почти никогда не говорил! Очень редко упоминал в разговоре Пастернака, Цветаеву, Ахматову.

Он жил в особом мире “самопроистекающего вещества поэзии”, в котором всякая признанность и завершенность останавливалась не дальше порога...

Однажды я спросил его:

— Скажите, Генрих, были же и у вас учителя...

— Да, — оживился он, — Евгений Кропивницкий.

Не помню, чтобы к этому он добавил что-то существенное. Однако же по “ощущению памяти” рядом с этим именем было произнесено: “И, конечно, Игорь Холин”.

Генрих не любил теоретизирования, избыточных комментариев по вопросам, которые, казалось, именно этого и требовали! В чем учеба, в чем влияние — поди знай! В этой краткости была та отсылка к собственному поиску, то “доверие к паузе”, которое было ему так свойственно.

Но он иногда зажигался от сюжета и входил в детальнейшие подробности.

Здесь возникнут еще два имени поэтов (может быть, и еще вспомнится!), к которым он однозначно выразил свое отношение.

Узнав, что я делаю попытку написать пьесу о евреях, выехавших в Израиль (к тому времени я побывал дважды у родных и близких, жил там несколько месяцев...), он буквально попросил:

— Принесите, прочитайте, мне интересно!

Хотя наши встречи, случалось, длились долго (в дневнике есть запись изумления: четыре часа у Сапгира!), я избегал утомлять его чтением своих рукописей. Для этой встречи я выбрал фрагмент — монолог Срулика, приехавшего из далекой России в маленький город под финиковыми пальмами и увидевшего, как сестра — а они не виделись двадцать лет! — метет двор, видит его, но не выходит навстречу... “Я ей кричу: это я, Срулик, брат твой, а она продолжает мести двор...” Монолог был великоват, я не мастер читать написанное, но меня поразило волнение, охватившее его. Вскоре, однако, это частично объяснилось: к монологу примыкала маленькая притча, которую рассказал мне когда-то критик Дмитрий Стариков — тот самый, который, увы, успешно воевал с “Новым миром”, и который, я свидетельствую, незадолго до своей смерти глубоко в этом раскаивался, — притчу о том, как дети играли в прятки, а один мальчик остался за деревом, его не нашли... Пришла ночь, прошли дни, годы, выпадали снега, его уже нет, но он слышит друзей, их голоса — они вспомнили его, они ищут его! Он хочет крикнуть им: “Я здесь, я лежу под снегом!”.

— Да это же стихи Овсея Дриза! Я переводил его книгу! Я переводил эти стихи! Вот они!

Генрих тут же нашел книгу и это стихотворение! Мягко, но настойчиво все же посоветовал упомянуть в связи с этой притчей имя поэта — это был замечательный поэт, я его хорошо знал! Мои возражения, что это, вероятно, обработанный фольклорный сюжет, — категорически не принял. Не без “проблем” я, повинуясь Сапгиру, вписал имя Овсея Дриза в монолог Срулика.

Вообще русский поэт Генрих Вениаминович Сапгир, как сказали бы в Одессе, “стопроцентный еврей” — и со стороны отца Беньямина Файвишевича, и со стороны матери — родственницы Марка Шагала, — с нескрываемым волнением затрагивал еврейскую тему, начиная с вечной проблемы судьбы, гонений и скитаний:

Господи зачем ты нас оставил

Господи

Это против правил

(псалом 143),

кончая темой Холокоста:

Жирная копоть наших детей

Оседала на лицах

(псалом 136).

Что и говорить о Сонете-венке, подаренном трагически рано погибшему Алеше Паустовскому, одном из самых горестных и иронических стихотворений абсурдного ХХ века! Это точно заранее подготовленная автоэпитафия — но кто решится в наш фарисейский век ее исполнить!

“Еврею — от Советского Союза”

... “Скорбим и пьем — деятели искусства”

“Ушедшему с тоской — собака Ларри”...

Еврейский замес бродил в нем всегда... В немыслимом для публикации стихотворении 1963 года — маленькой “поэме” “Старики” — есть строки поразительной свежести и печальной иудейской иронии:

Волны

трясут бородами

...еврейских священников

и далее:

Кто-то прошел сквозь раввина

и сел —

видна половина

прозрачная — раввина...

Зыбкость и текучесть форм продолжающегося творения мира, восходящая к иудейской философии и философии Востока, вполне осознанный и внутренне принятый агностицизм — в смысле полной непостижимости главных истин и устоев мира сего — пришли не только в его поэзию, но позднее стали основой его совершенно загадочной, многозначной и поразительно тонкой по письму прозы — в том числе в “Сингапуре”...

При этом Сапгир был человеком русской культуры и, можно сказать, “русского ума”. Чувство, интуиция речи, постижения языка были почти медитативны. Его поэтические и лингвистические открытия в области “полифонического синтаксиса”, позволяющего от языковых структур переходить в пространственные, сферические миры глобальных, движущихся форм и смыслов, являются (после еще не оцененных поисков и открытий Алексея Крученых), совершенно уникальным феноменом русского языка и культуры, который, вероятно, ни один исследователь языка нового времени не сможет обойти.

Несомненно, однако, с возрастом, возникала ностальгия по важным, родным приметам еврейской национальной культуры, быта, символики, во многом утраченной усилиями идеологов национальной политики СССР (“Еврею от Советского Союза!”) и мефистофелей Германии. Я заметил, что мои рассказы о типичном еврейском оазисе — городе Черновицы, с его синагогами, сукками, благотворительностью, цадиками, лесным раввином, бывавшем в нашем доме, о высылке моих родителей вместе с детьми в Нарымский край, голодной жизни в затерянных поселках по реке Чузик, о моих встречах с хранителями библейских традиций и обычаев в Израиле — волновали его. Он мечтал о поездке в страну, “текущую молоком и медом”, ждал, как мне казалось, приглашения от писательской организации, но такие приглашения иногда запаздывают...

С 60-х годов он жил в мире абсолютно неспекулятивной, философской поэзии, еще не прочитанной его современниками. Появятся новые и новые тома, и постепенно это имя войдет привычно в ряд достойных писателей России — в одну из самых ее трагических эпох.

Теперь я думаю, что мысль о смерти не представлялась ему сферой чисто трагической. Если внимательно вчитаться в “Элегии”, можно уловить, что он видел в ней, пожалуй, желанную форму свободы. Еще в молодые годы он, гонимый и непризнанный, попал в больницу со всеми признаками инфаркта...

— Знаете... Тогда... очень обидно было! Еще так много хотелось сделать! Я решил, что должен жить! И вот, как видите...

И он смотрел на меня с незабываемой, какой-то удивленной, виноватой улыбкой.

Как многое совершилось для него... В эти осенние дни я расспрашивал разных людей о Сапгире, помнят ли его молодым, каким он был, что читали... И мне все яснее открывалась его частая реплика:

— Но ведь не читают...

Кто-то помнил прекрасные “детские стихи” Сапгира, читал их сыну. Инженер в сфере атомных реакторов, обладатель колоссальной библиотеки философии, философскую лирику поэта не читал... Художник, бывавший с поэтом в мастерской Евгения Кропивницкого, помнит только занятную тусовку... Домохозяйка знает уже, что это поэт — знаменит. “А что? Он умер?” Кто-то помнит дионисийские встречи времен 60-х, когда заодно рождались “Элегии”. “Скорбим и пьем” — это началось не сегодня. И это всегда была та свобода, которая на время отводила от мысли — кто я? Зачем я? В чем смысл... “Тогда многие думали о смерти”, — сказал мне кто-то.

Эти “итоговые” записи о Генрихе Сапгире я решил сопроводить фрагментами из своего дневника, передающими, как мне кажется, непосредственные впечатления от встреч с ним.

Встречи с Генрихом Сапгиром
(из моего дневника 1996—1999 гг.)

23 июля 1996 г.

...две выставки в ЦДХ. Выставки экспериментальные. Зато познакомился с поэтом Генрихом Сапгиром, сразу дал мне свой телефон!

12 августа 1996 г.

12.00! Только что позвонил Генрих Сапгир! Обещал приехать в 15–16.00! Хорошо поговорили по телефону. Ему не многие говорят то, что я ему сказал (тогда при встрече). Предстоит интересная встреча, возможно его порисую, покажу свои картинки, подарю альбом!

В 17.30 встретил Генриха Сапгира!

Беседовали, смотрели мои и Сашины (сын) рисунки, читал стихи “Сонет-венок”, “Сибирского поэта”. Говорил, что работает над стихами, в которых (в каждом) — два стихотворения. Говорили о скальдах, поэзии Хлебникова, “власти” поэтов в 60-е годы и теперь... Очень хорошо отнесся к Сашиной графике и живописи, внимательно смотрел Сашин каталог (“Шекспир!”).

16 августа 1996 г.

Сегодня позвонил Генрих Сапгир — весьма высоко оценивает мои мысли о его поэзии, предлагает написать эссе, — он напечатает!

26 августа 1996 г.

Сегодня написал 3-й этюд о Генрихе Сапгире — хорошо. Он сам вдруг позвонил и я ему отвез, прочитал, похвалил! Будет предлагать в книгу прозы и стихов, покажет А. Глезеру.

Поговорили еще о предмете поэзии — что это, как возникает.

Подтвердил — “стихи возникают!”.

Отметил, как важную — идею для нового этюда о поэтическом пространстве — ему это близко (не забыть Рильке, Пастернака о поэтическом пространстве).

Читал новые стихи — “Дицеи” — переплетения из двух стихотворений, как бы вариации на темы, как в музыке, но с более четким силуэтом.

...Важная мысль в стихах Г. Сапгира, повторяемая многократно в “полиптихе”: “Бог смотрит на мир глазами людей — нашими глазами!”.

Эти стихи, как световые столбы, в которых рождаются и гаснут звуки, возникают из небытия облака, скалы, существа небесные.

28 августа 1996 г.

Читал сегодня М. Крлежу и — много! — Андрея Вознесенского. Последний, как и первый, из поэтов грандиозных, но тем печальней, что в их творчестве слово “Господи”... и вся “архаико-церковная стилистика” есть чисто стихотворный прием с элементами эпатажа и довольно изобретательного.

Вообще тема “Господи!” в поэзии 60–70-х годов — Б. Пастернак, Б. Окуджава, А. Вознесенский, Г. Сапгир и др. очень интересна как поиски хотя бы в иронической форме — иррационального, отрыва от эмпирической “поэзии лозунга”, в неопределенности и загадочности духа... Обращение к “образам веры” даже в такой форме было на лезвии... Религиозный авангард, гротеск, плач по угасшим святыням... Это тема для книги, включая современных израильских и др. поэтов (М. Генделев и др.).

29 августа 1996 г.

...Тема “Поэзия и диалоги с Богом...” — к вопросу о теодицее и “поэтическом праве”.

4 сентября 1996 г.

Возможна еще одна статья о Г. Сапгире — “Круг и обоз Г. Сапгира и поэзия нового времени”... Здесь, начиная с белого стиха Пушкина, ритмического открытия Некрасова, от них к раннему Маяковскому, Каменскому, всему Хлебникову далее Опояз (?), Ничевоки, Кирсанов, Заболоцкий, Хармс, пути западной поэзии — верлибр. Это интересно проследить и по теоретическим статьям, начиная с “Аполлона” и др. Цель — обновление стиля речи, обновление ритма, сдвижка слов, понятий со своих мест и обнаружение новых смыслов.

Ничего не утаивается, как рождается — Г. Сапгир!

Это как спектакль, где, не скрываясь, рабочие сцены меняют декорацию. Но многое идет от фольклора: небывалицы, неслыхалицы, заклинания, тайная звукопись (магическая сила чистого, внесмыслового звука), эпатаж и свобода ярмарочных сцен, “бесстыдство” обрядов на масленицу (голые мужики) — как смеховое снятие запретов, оков, очищение, возвращение к первоначальному — что есть человек: а вот он — наг и бос, слаб и весел, под небесами. Это и бесстрашие шутов-скоморохов, не видящих унижения в осмеянии себя и всех, но это-то скоморошество было свойственно и великим, например шутовские выходки перед сильными мира сего.

“Ярмарочный комизм и трагикомизм” и т.д. в поэзии Г. Сапгира и некоторые пути новой поэзии... с ее не всегда лирическими задачами, но с задачами архонтов, глашатаев на площади...

6 сентября 1996 г.

Сегодня был в гостях у Г. Сапгира — теплая встреча. Передал еще три статьи о нем — всего теперь 6 этюдов о его поэзии.

Эти статьи особенно понравились...

— Я все ждал последние годы, что кто-то напишет об этом! И вот, кажется, получилось...

Одобрил идею еще одной статьи — о “фоне”, “обозе предшественников”, голосом которых он выступает в конце века! Всех футуристов, акмеистов, опоязовцев, конструктивистов, формалистов — поэт обобщает, он — вектор... согласился (с этой мыслью).

Почитал его книгу “Черновики Пушкина”, все — карнавал, розыгрыш, блеск игры. Обещал написать записки о поэзии.<*

9 сентября 1996 г.

Г. Сапгир отважился продолжить “Черновики Пушкина”!.. Что есть это продолжение и взгляд героев — комический?!

Каждое время имеет свой код поэзии, свой ассоциативный ряд, свой светский или мистический настрой... Как читаются, как прочитаны, как поняты стихи...

Первая ремарка

Может возникнуть вопрос: кто автор дневника, почему на него обратил внимание Генрих Сапгир и даже положился на его вкус критика?

Даю справку. Родился в 1933 году в г. Черновицы, в семье Арона и Иды Шахер, владельцев мехового магазина. Семья была выслана в Нарымский край в июне 1941 года. В 1943 году отец умер от голода. Семья была реабилитирована только в 1989 году. Автор дневника учился пять лет в Томском госуниверситете, который не окончил, но написал роман “Аз есмь”, который одобрили пять членов редколлегии “Нового мира”, подписали договор, не напечатали. Но что занятно: в один год выходит впервые в твердой обложке книга Сапгира — “Черновики Пушкина” и альбом моей живописи и графики — в твердой обложке и большим форматом, 160 цветных репродукций — “Субботние свечи”. Это был 1992-й. Мы еще не были знакомы, но похоже — это было неизбежно. А теперь продолжим...

3 октября 1996 г.

После обеда был у Генриха Сапгира, отнес 7-й и 8-й этюд о нем.

“Портрет” прочитал с успехом ему и жене.

Написал предисловие — о новом карнавальном жанре литературоведения.

Ремарка вторая

После чтения последнего этюда Сапгир предложил мне тут же за его столом написать предисловие ко всему циклу — он его потом сам набрал компьютерным набором и поставил от руки дату — 1996. Этот листочек теперь у меня хранится. Помнится, в тот же день он позвонил редактору журнала “Новое литературное обозрение”, вернее, заведующему отделом — Татьяне Михайловской и сказал, что может предложить журналу нечто нетрадиционное, отметив заодно некоторые мои достоинства как литератора и художника. Но судьба — индейка! Статьи не напечатали, но посмертную публикацию большого цикла “Тактильные инструменты” проиллюстрировали моими рисунками, портретами, сделанными вблизи и... по памяти. И вот только что — 2000 год — еще один толстый журнал мягко ушел от публикации статей в стиле, который нравился Г. С. — какие там еще бурлески! Подождем. Кумир больше ждал...

27 февраля 1997 г.

Вдруг звонок: говорит Генрих Сапгир!

Читает новые стихи — около 20 стихотворений, целая книга, все новое (“Хотелось новое, прозрачное”...). Есть свежесть языка, новизна стиля, все по-молодому, с запрятанным и сдержанным чувством любви — еще возможной. Можно писать еще статью. Обещал сделать для меня один экз. новой подборки...

И все-таки я сказал ему, что ощущение, как в КВН: это все еще разминка перед каким-то новым большим монументальным циклом.

Понял, что говорю правду, охотно согласился.

— “Теперь легче, вот почитали — легче”... Как важно это для поэта — отклик.

Еще сказал, что читал эти стихи И. Холину.

Просто (и в дальнейшем без начального возгласа — ремарка!) — просто интонацией передал мне тогда, что что-то совпало в оценке его стихов двумя разными людьми. Отмечу, что по неизвестной мне причине Г.С., знакомивший меня охотно с другими людьми, с Игорем Холиным так и не познакомил. Однажды он сказал мне бесхитростно:

— Сегодня у нас есть примерно час — я жду Игоря Холина, мы общаемся без посторонних — такое условие у нас давно!

И засмеялся.

14 марта 1997 г.

...Поддержал идею книг “Маска и стиль”, “Театр Мандельштама” — “Интересно будет почитать”...

Сказал, что сам написал 100 страниц монологов о театре, в том числе “Монолог (огромный!) о молчании” (!!).

Напечатано пока в одном сборнике...

— “В театре попытка не удалась”.

16 марта 1997 г.

...Не забыть: Г. Сапгир с интересом и очень живо отнесся к моим предположениям о заклинательном характере стихов О. Мандельштама и “критической массе его метафор”.

17 апреля 1997 г.

Позвонил Генрих Сапгир — пригласил на вечер в Политехническом, памяти Иосифа Бродского, где он будет выступать с воспоминаниями...

Поговорили о поэтах...

Снова подтвердил, что Ахматова, Цветаева, Пастернак и — главное! — Иосиф Бродский завершают целую эпоху в поэзии... Рассказал, что написал автобиографию... — прочитал страницу — где жил в Москве!

Подобная автобиография пока не опубликована, что было поводом для ее написания, мне не известно.

11 мая 1997 г.

Новые рассказы...

Подарил журнал “Знамя” с циклом стихов “Заячья капуста”.

Потом устроили (Мила!) пир горой и посидели втроем славно.

Я читал Генриху главки о Мандельштаме...

— Это поэма критическая, мне нравится! — заметил он.

И еще читал главку о поэзии ХХ века.

Много, интересно говорил Сапгир:

— Весь мир и мы все — одно “я”, мы видим лишь частичку бытия... Мне много дала восточная философия: не всегда “да” это “да”, иногда “да” это “нет”! И тут много градаций.

Впервые так долго и нескончаемо близко без каких-либо осторожностей говорили об иудаизме Мандельштама...

Отношение к И. Бродскому, как к поэту — “спокойное”:

— Многое от литературы и англо-саксов...

Кстати, сам Сапгир прекрасно переводит с английского — американского поэта. Написанные им на днях четыре коротких рассказа потрясают “плотностью” и свежестью письма.

12 мая 1997 г.

Еще прочитал стихи Генриха в “Знамени” — есть загадочные строчки.

“Заячья капуста” открывает журнал, большая подборка!

13 мая 1997 г.

Звонил Генрих Сапгир. Я сказал ему, что думаю о новой подборке его стихов в жур. “Знамя”: поэзия по цели — передача неуловимого..., но важного в своей неуловимости; трудно объяснимого, но требующего “прорыва” к объяснению через слово, т.е. как у каббалистов — есть мысли до букв; и есть “буквы мысли”... В поэзии важно, чтобы “буквы мысли” не разрушили, а полнее сохранили “до — мысль”, “пред — чувство” или что-то иное, еще не определенное...

Согласился.

— Я и сам так думаю... Поэзия должна передавать непередаваемое никаким иным языком... Она родилась из песни: ведь песня была откликом на то, что требовало “иного выражения”.

Я ломился в открытые двери... Как видно из посмертной книги “Лето с ангелами” — цикл “Предшествие словам” был создан еще в 1989 году... Но я “прочитал” это в другом цикле и как всегда такие “попадания” читателя в сходное чувство — так сближают и дают повод для встреч и бесед... Как подняли меня эти встречи! Я теперь в его энергетическом поле писал пьесу, много читал и... рисовал!

26 июня 1997 г.

И все — Генрих! Вечер на Чеховской не сложился, так взял он меня с собой к друзьям-коллекционерам...

Да, время от времени я рисовал мила друга Генриха — то сидя перед его столом в его кабинете на Новослободской, увешанном картинами друзей-художников-шестидесятников, то на литвечерах. Не всегда рисунки удавались. Кажется, только один раз он выбрал себе один рисунок, а другой — похвалил... Годы меняют наше зрительное постижение... Начинает “видеть” рука! Когда его не стало, я пересмотрел многие рисунки — не он, не похож, не так! Попадания — совсем редки! Его трудно было рисовать... Выражение его лица менялось в каком-то световом потоке — внутреннего свечения. И однажды вечером я почувствовал — его нет, но рука (моя рука!)... видит... Я взял фломастер и в течение 2–3 недель сделал множество портретов и набросков к его стихам (“Тени ангелов” и др.), маленькую мифологию “Г. С. и бык”, “Г. С. и стрекоза”. И (невероятно!) — эти рисунки были опубликованы “без проблем” в журнале “Новое литературное обозрение”, в “Литературной газете” и журнале “Арион” — все происходит в назначенный срок...

10 июля 1997 г.

...Как греет звонок Генриха Сапгира!

Благодаря Г. С. я бывал на множестве литературных вечеров с его участием. Что говорить! Он царил, озарял, лучился весельем и светом доброжелательства, интересом — диалогом с аудиторией.

Замечу попутно, что поэзия работает несомненно на белых и черных полях и на грани этих полей. Биополе поэтов, не измеряемое приборами, — грандиозно и, кажется, может быть смертельно. Древняя магия поэзии шла этими путями. Что-то знал об этом — от скальдов? — Хлебников и, зная это — избегал “его”. Новые поэты сбрасывают в аудиторию — не ведая того — нездешние шорохи, лучатся небелым лучом. И это все чаще. Я прекратил посещение литературных вечеров без светоносного моего кумира — он одним своим присутствием смягчал поля, обращал в свет.

18 августа 1997 г.

Телепатия! Думал — надо позвонить Генриху Сапгиру.

Вдруг — звонит сам!

— Закончил роман “Сингапур”, начал новый!

Дал эпиграф из... придуманного им поэта XIII века!

Стихи Сапгира же: “У бабочки тысяча крыльев, а душа одна” объяснил так:

— Существует множество обликов жизни... но есть, наверно, главный — одна мысль...

Понравилась моя строчка: “Бабочка — продолжение цветка”...

— Это моностих!..

Едет снова на дачу, будет в конце августа.

8 сентября 1997 г.

Позвонил Генриху Сапгиру — и он тут же пригласил в гости. Поехал. Оказывается, вышла его новая книга прозы и стихов “Летящий и спящий” (Подарил). Едет в Италию! Готовится 3-томник с предисловием Льва Аннинского. Задумал серию романов!!! Читал три главы из небольшого романа (5 авт. листов) “Сингапур” — блестящая проза, в которой вещи превращены в метафоры, ситуации — в аллегорию и фантастику; и тонкий аромат развратного Сингапура будет подан, судя по всему, — отрешенно и зыбко, как фата-моргана.

Мои пародийные (его словечко!) статьи о нем решил в 3-томник не включать. Отсюда — легкий холодок встречи. Я отшутился, потому что сам к этим статьям остыл... Заметил, что его продолжает занимать “множественность личностей”, сидящих в каждом и готовых в любую минуту реализоваться. И охотно согласился с О. Мандельштамом, что слово нельзя придумывать, оно должно приходить...

Пили по чуть-чуть французское терпкое яблочное вино и закусывали яблоками.

Вообще встреча славная, но без прежней теплоты и полного интереса к собеседнику.

Одобрил мой рисунок — два еврея на двух льдинах — и попросил сделать этот сюжет для него. Не забыть!

Это была одна из непростых встреч, и она показала мне, что “литературное братство” не может быть безоблачным! Мои статьи, которые он сам подготовил в печать, оказались вдруг — “пародийными”. Это было сказано несколько официально, я почувствовал невеселый подтекст. Я был не готов к этому, хотя понимал, что моя импульсивная работа имела и свои издержки. Со временем я, однако, убедился, что ситуация была спровоцирована: статьи эти были утеряны, человек в издательстве увольнялся — и тут была брошена реплика — “пародия”, которая вдруг была принята... Статьи эти были впоследствии найдены, а одна из них будет опубликована в коллективном сборнике... Но трещинка прошла остро — это будет видно из последующей записи — как читаются повести друзей после обид! Но об этом — ниже.

9 сентября 1997 г.

Читаю рассказы Г. Сапгира. Сложное ощущение. Где-то придуманность, где-то надуманность и совсем искусственный ход, оправданный одним только виртуозным литературным стилем и игрой в иронические сказки для взрослых, в которые автор... всерьез верит!

Филигранность стиля — тонкость письма — редкая для этих дней, но тут возникает дисгармония между слишком уж легким и игривым смыслом, амурами, взятыми из античности и искупанными в новой, легкой пене, в бисере радужного письма. Надо читать дальше!

15 сентября 1997 г.

Все мои заметки о Сапгире в большой мере совпадают с оценкой и самооценкой... С. Дали: “акт самоосвобождения от всех запретов и “психологического дискомфорта” — свободным (без границ!) выходом в творчество”! Все дозволено! Похоже, по этому пути шли и Пикассо и Бодлер и др. неистовые, возможно, ранний Маяковский и Хлебников. (Эта свобода есть спасение художника по Фрейду, это репортаж из “подкорки”, освобождение его от эксцессов встревоженного разума). Вот уж подлинно: с гениальной больной головы... на здоровую (читателя)! Если это так, то возникает проблема чтения таких авторов... (Примеч. Помню хорошо, что первое чтение “Мастера и Маргариты” Булгакова показалось мне бредовым репортажем из неведомой страшной реальности, помню — читать не смог, и сейчас не отношу себя к поклонникам этого романа...). Я сказал об этом Г. Сапгиру. Но он не обиделся! Сапгир ответил:

— А я и хочу привести в движение мысль читателя... Есть подводные камни!

23 сентября 1997 г.

Встреча в “Новом мире”... Разговор с М. Борщевской... Хотела бы почитать “Книгу о Сапгире”...

Я такую идею вынашивал. Мы часто говорили об этом с Г. С. При этом в наших фантазиях заходили далеко. Помню, я ему сказал, что свое авторство я хотел бы запрятать между строк — буквально, где-то на 80-й странице между абзацами Ф.И.О., год рождения автора — и поехали дальше! Эта мысль потешала его. Мы вообще при встречах много смеялись, подсыпая свежий порох на каждом повороте разговора. Иногда он вспоминал забавные сюжеты своих книг для детей, охотно их пересказывал. Я не разделяю часто встречающееся мнение (иногда подтверждаемое самим Г. С.), что он писал на “детские темы” для заработка. Очень точно он это обозначил в интервью Олегу Фомину (“Наша школа”, № 11, 1999).

— Мне не нужен этот ребенок. Я пишу для ребенка в себе.

И не будем разрушать артистизм этого высказывания комментариями...

Он не столько смеялся, сколько окрашивал внутренней веселостью интонацию слов. Он любил неожиданный ход, розыгрыш, мистификацию... При первой встрече он так и начал:

— А вот есть такой уральский поэт — Буфарёв? Могу почитать его стихи... Не слышали?

Этого поэта придумал Сапгир, написал за него стихи в духе сибирского раскольника “Хлебникова” и включил в свою книгу, которую высоко ценил — “Черновики Пушкина, Буфарёв и др.”, изданную в Москве Сергеем Александровичем Ниточкиным в серии раритетов — в 1992, 537 экз.! Великодушный и щедрый издатель подарил мне 140-й, таковы друзья Г. С.! Эта книга — особая тема... Мы еще к этому вернемся!

14 апреля 1998 г.

Мои отношения с Г. Сапгиром. Это почти новелла. Встреча в Доме литераторов, он читал стихи, мне понравились. Потом в ЦДХ встретились, и через два дня запросто пришел к нам в гости. Частые звонки и приглашения на вечера. Написал о нем восемь веселых статей... Так прошло больше двух лет. И вдруг — охлаждение, отстранение, ледок. Отчего это?

Оттого, что я пришел однажды в Дом литераторов... в ермолке и он меня “не узнал”... Или оттого, что однажды там же возразил Александру Глезеру (другу Сапгира), что “лианозовцы” — не вся Россия и не надо бы выдавать частный случай за весь процесс... Были в те годы не менее, а может быть, более интересные художники, например — Андрей Антонюк и Роман Вайншток на Украине. Или, возможно, потому, что при встрече с Сапгиром в ЦДХ (опять я был в ермолке и бороде!) я упомянул о его стихах в книге прозы (“Летящий и спящий”, М., 1997) — о двух подборках “Параллельный человек” и “Этюды” — странно непривычно жестких, со взглядом на мир чуть-чуть даже зловещим, не похожих на все его прежнее... И как он хотел? — предстал миру... Он очень удивился, что включил эти стихи в сборник.

— Да нет, не может быть... А впрочем...

Он посуровел, возможно, подосадовал на то, что эту исповедь в стихах я могу истолковать не в его пользу...

28 апреля 1998 г.

Прочитал 17 глав (1-ю часть) романа “Сингапур” (в жур. “Знамя”, № 4, 1998 г.). Это довольно сложная проза — современная! — о человеке, живущем как бы в двух мирах — вымышленном — желаемом и действительном. Этот вымышленный мир, однако, столь желаем, столь полон нереализованных эротических и иных фантазий, страсти к путешествиям и т.д., что совсем оттесняет мир реальный, который в романе попросту неинтересен. Стиль безукоризненный, местами — блестящий, острый и верный по чувству. В прозу вплетается поэзия “движения чувства”... Есть и чисто словесный ряд — экзотика Сингапура. Но поскольку роман не об этом, а о творящем свои миры — почти реальные! — чувстве желания, особенно сильного в молодости, то все описательное, при всем артистизме — менее интересно... Роман тяготеет к философским пассажам — философии Востока, которую Генрих знает и любит, но эта сторона дана очень мало, строго дозированно. Самый интересный герой и повествователь — автор. В этом есть своя мера, свой вкус и предел допускаемой свободы, которые делают роман “по части вкуса” и меры почти безукоризненным.

29 апреля 1998 г.

Прочитал II часть романа Генриха Сапгира “Сингапур”. Она показалась мне менее интересна, хотя и более сюжетна! ...Местами не ясно: то ли все это лежит в сфере психики, то ли в самой открывшейся действительности... не роман об “утраченном времени” по Прусту, а роман о потере самого себя, саморастворении или исчезновении, превращении в ничто... Это совпадает с идеей непрерывного акта продолжающегося творения мира и ежемгновенной вероятности и потенциале (!) превращения в ничто... Повествование двинулось в сторону блуждающих невозможностей в мире вероятностей — довольно привычную современному сознанию — о версиях истины, относительности истинного свидетельства...

И там, над землею была своя цивилизация духов... Она спустилась, чтобы тут материализоваться, стать видящей материей...

1 ноября 1998 г.

Позвонил Г. Сапгир — пригласил снова на свой вечер, объяснил все пути.

Нет, решительно дальше все неинтересно... Неинтересно: я должен забросить эти тетради с разлетающимися листочками — потому что каждый лист — и я это все острее чувствую — лист-день, день-лист, и каждая перевернутая страница — это отошедший день. Эти убегающие дни, эти надвигающиеся дни неопределенностей... Так дети перед отъездами, прощаниями — начинают ссориться, капризничать, так и мы, старые, все больше смотрим друг на друга издали и все больше откладываем встречи, и столько неотложных дел... Ровно через год я узнаю, что он взял и ушел в “единственную реальность”... Ушел себе одиноко... Дайте отдышаться... Вот недавно написал несколько строк совсем не в рифму — в его честь... И опять же в его стиле, ведь я и вправду его ученик, хотя, если присмотреться, у него для меня не было специального учебного плана, хотя — кто знает...

...Почти три месяца — ни одной записи о Генрихе... Но вот — подал голос!

25 января 1999 года

Позвонил Г. Сапгир: у него вышел 1-й том 4-томника! Пригласил на вечер.

4 февраля 1999 г. Снежок.

Был на вечере Г. Сапгира. Снова — фильм и съемки О. Юлиса. Встречи. И. Личагина, Л. Аннинский, А. Кудрявицкий.

Звучала “Сапгир-симфония” в записи...

Совсем коротко... В тот вечер общения с Г. С. не было: он был озабочен и взволнован показом видеофильма и первым звучанием “Сапгир-симфонии”, написанной на его стихи Юрием Евграфовым... Важность момента — волновала его нескрываемо. Музыку и исполнение приняли хорошо... Что читал Г. С. в тот вечер, у меня не записано...

26 февраля 1999 г.

Хороший разговор с Генрихом Сапгиром.

Готовит книгу стихов с великолепным названием “Проверка реальности”. Много пишет — до 50 новых стихов!

Мои записи приобретают иную тональность — неожиданно!

7 марта 1999 г.

Заболел Г. Сапгир — в больнице — горестно!

Поездка во Францию утомила и похоже — разочаровала... Говорил по тел. с женой. Буду еще звонить...

9 марта 1999 г. мороз!

Поговорил с Милой. Генриху Сапгиру уже лучше. Говорит: “Должен вырулить!”. Возможно, побываю у него на будущей неделе.

26 марта 1999 г.

Позвонил Генриху Сапгиру — уже дома, голос веселый!

В жур. “Дружба народов” № 3, 1999, напечатаны стихи Г. С. — переводы французских стихов Пушкина. И затем будут напечатаны продолжения пушкинских набросков, черновиков! Вот это завидная публикация и веселая сенсация!

Не могу не заметить, что сообщил он мне об этом с веселостью студенческого розыгрыша:

— А знаете, в “Дружбе народов” напечатали мои переводы из Пушкина...

Пауза.

— Генрих, как вы сказали???

— Из Пушкина!

Я решительно ничего не понимал, пока он не напомнил:

— Я перевел его стихи, написанные в юности по-французски...

Что касается его поездки в Париж, то на мой вопрос:

— Как было в Париже?

Вдруг сказал холодно и отчужденно:

— Уж очень долго мы там были... — И замолчал.

4 апреля 1999 г.

Был в гостях у Генриха Сапгира — часа два.

Подарил 1-й том сочинений!

Читал новые стихи, рассказы.

Очень удивился моему пересказу идей Андрея Белого об опасности канонов в искусстве.

Ходит с палочкой, мыслит ясно; читал вслух ровно, хорошо, как всегда, но чуть с грустью.

Мне начало казаться, что он и вправду “вырулил”: он и по телефону читал стихи с той роскошью интонаций и живого чувства, той веселостью и полнотой духовных сил, что невозможно было что-то даже предполагать... Он мне однажды рассказал, что инфаркт у него был в молодости... “Достойные обломки шестидесятых, разбитые инфарктами, инсультами, вообще потрепанные жизнью, мы пили черное молдавское “негро пуркару”...” Автор смотрит на падающий зеленый листок. Здесь его посещает мысль о довременной смерти” — это все из автобиографического “Бабьего лета”. Что-то он знал, недаром в “Элегиях” 1967–1970 так много о том, т.е. — об этом:

“Лишь сердце выпорхнет из рук...”

“...и что умру Я, а не кто другой”

Продолжим — еще было веселое... и важное!

29 апреля 1999 г.

Думаю о пьесе... читаю Хлебникова “Зангези”...

Вдруг звонок от Г. Сапгира (вчера не смог продолжить разговор). Извинился. Интересно и все о поэзии.

И мои соображения, что есть в его стихах что-то свыше... — принял.

Г. Сапгир:

— Я не верующий в привычном смысле, не православный, не верующий иудей. Но, когда я пишу, то иногда знаю, чувствую, что что-то меня связывает с другими силами и мне, так сказать, то, что я делаю, — позволено: псалмы или что-то другое... я чувствую: мое время только приходит, что-то еще впереди...

Затем читал фрагменты из рецензии на 1-й том в “Независимой газете” (очень понравилась глубина и точность слова). Автор (Илья Кукулин), который высказывает почти то же самое, что и я сегодня, — Сапгир творит порой импровизационный, но свой мир, в котором угадываются важные состояния и тайны.

Обещал подарить рецензию.

Г. Сапгир читает теперь — не впервые — книгу “Тринадцать лепестков розы” Адина Штайнзальца — о философии иудаизма, и находит ее очень близкой себе.

Написал... “Памятник”, как всегда, — ироническое...

Читал ему по памяти свои давние стихи... “или ты здесь или там”, хохотал, хочет взять эпиграфом (!!!).

Говорил, что давно работает со словом-запахом, словом-звуком и уже пора чего-то достичь.

Спрашивал о моих пьесах. Верит, что теперь мне прежде не поддававшееся — под силу. Приедет в Москву — увидимся...

Помню! “Памятник” он читал весело, но — со значением и нескрываемым пониманием того, что, пожалуй, шутки шутками, когда-нибудь и памятника удостоят — не скоро!

О словах-запахах... Эти его поиски отразились уже в большой посмертной публикации цикла “Тактильные инструменты”, сначала в журнале “Новое литературное обозрение” № 4, а затем в большой книге “Лето с ангелами” (НЛО, 2000).

В том самом разговоре он подал мне веселую и щедрую реплику учителя — мне, 66-летнему!

— Теперь, я думаю, вы можете все...

Это как всегда было поощрением, да и признанием некоторых моих “стилистических обновлений”.

Кто скажет еще так, и как ответить...

11 июля 1999 г.

Читаю маленькую и прекрасную поэму Г. Сапгира — “Старики”. Вдруг возникла мысль о его главной силе: абсолютной беззаботности по поводу читательского мнения — полная сила неспекулятивного выражения и иррациональной воли: “Извините! иначе не получается!”. Вероятно, в искусстве все возможно только так — без учета потребителя... У ямбических структур — перекур...

12 июля 1999 г.

Днем позвонил Генрих Сапгир. Живет на даче, приглашает в гости, пишет новую книгу стихов и прозы, один из разделов называется “Чувство №”. Расспрашивал о выставках. Сказал ему, что вчера читал его стихи — чувство абсолютной неспекулятивности. Г. С. заметил: “Да, в сущности, еще Пушкин сказал — есть только поэт”.

14 сентября 1999 г.

Славно поговорил с Генрихом Сапгиром! Читал новые стихи. Одно “любовное” с рефреном и прекрасными чередованиями “наждака” и “меха” — поэзия осязаний, что меня волнует. Свежесть молодых лет! И вышла книга “Армагеддон”, обещал подарить. Хочет прочитать мою повесть и предложить в журнал...

Как молодо звучала его — незабываемая по тембру, — вся в весело-ликующих вибрациях, речь! Сколько было непроходящего — мужского, нефарисейского — острого интереса ко всему природно женскому, во всех соблазнах первого чувства молодости! При чтении этих стихов — многое, увы, утрачивается. Он любил звучащее слово и был мастером смысловой и медитативной интонации. Его жена Мила вспоминает, что часто он проверял стихотворение на слух и только затем продолжал работу дальше, вносил исправления. “Армагеддон” подарила мне Мила... Мы о многом говорили, может быть, когда-то об этом напишется... По записям этих дней вижу — я продолжал звонить на радио, ТВ — сделайте передачу о поэте, запишите уникальное чтение, ведь даже в 20-х годах был уже институт звучащего слова... Что-то успели записать с голоса поэта, немного, но успели, один видеофильм сделал израильский журналист Олег Юлис...

...Мы больше не увиделись. Изредка он еще подавал голос по телефону:

— Вот хожу с палочкой вокруг дома. Работаю...

Но в гости не приглашал... Возникла та самая опасно долгая пауза, после которой наступает прекращение отношений, но это прекращение шло иными путями... А пока было некое “мыслящее пространство”, пустота, в которой еще обозначалось его существование... Казалось — я теперь так думаю — он сам отделял себя для иного бытия в иной “единственной действительности”, из которой “хода нет”... ПОЭТА ГЕНРИХА САПГИРА НЕ СТАЛО 7 ОКТЯБРЯ 1999 г. Я узнал об этом только через неделю — так было суждено: ко мне пришел спокойно-величавый молодой бородач и за чаем сказал тихо:

— Сапгир умер...

Саша Вайнштейн хорошо знал, кем был для меня поэт и человек Г. С.

В те дни я записывал в своем дневнике:

“Горестно — нет Сапгира! Он еще 14 сентября предлагал встретиться на вечере или на выставке в отдаленном районе Москвы. Я не поехал — теперь жалею... В тот день читал стихи по телефону совсем молодо и даже весело и голос был крепкий... бархаток, доброта, удивление самому себе... и всегда свежесть — знак первого возгласа, всегда чем-то нового...

...осень...”

Вскоре я узнал, что Татьяна Михайловская готовит книгу статей и исследований о Г.С., включила и мою “У поэтов — нет портретов”...

...Потом был вечер памяти в книжном магазине “Летний сад”, где поэт часто бывал и читал стихи. Теперь здесь в тесном вестибюльчике висели его фотографии — целая жизнь. Точно все по стихам Льва Рубинштейна, но немного иначе... “Вот я молодой весело потягиваюсь”, “вот прыгаю выше себя!”, “вот я с другом юности — Оскаром Рабиным”, “а вот со всеми авторами “Метрополя” и Генрихом Бёллем!”, “а вот здесь я уже немолодой среди деревьев, смотрю на небо...”, “а вот фотограф велел — последние дни идут! — велел смотреть орлом — не получилось...”.

Говорили слова — важные, со значением, выходило — чопорно, вынесло меня на середину, понес я, сбиваясь, ахинею про то, как на самом деле читал стихи, как пробовал на вкус тонкое винцо, как подбирал, не стесняясь, золотую жиринку с тарелки... Подошла певица, плача: я не знала этого поэта! Подошел сумасшедший ряженый, явившийся неизвестно как и откуда — в женском платье, шляпке и остроносых туфлях...

— Я — ллллианнннозззовввец! Я — бббооогггг... Праильно?!

Сверкали кинокамеры. Вспышки фотоаппаратов выхватывали со стен то щеку, то глаз поэта... Продолжался театр жизни... А между тем поэт хотел простого. Он знал, что

если выше, выше — всей поляной

всем слухом подниматься в тишину

то станешь белой бабочкой стеклянной

иль просто каплей слышащей весну.

На этом заканчиваю маленькую повесть о Генрихе Сапгире, каким я его знал в последние годы.

16 августа 2000 г., среда, солнечно.

Москва

Версия для печати