Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 7

Щигля

Евгений Попов: десять лет тому вперед




Александр Касымов

Щигля

Евгений Попов: десять лет тому вперед

В 1989 году в московском издательстве “Советский писатель” вышел сборник прозы Евгения Попова “Жду любви не вероломной”. Событие почти что историческое: в перестройку писатель, исключенный из СП за участие в альманахе “Метрополь”, вернулся, скажем так, в легитимный (тогда еще по-советски) литературный процесс. Сборник десятилетней давности стал началом книжно-журнального марафона этого автора. “Подлинная история “Зеленых музыкантов”, вышедшая в виде книги в 1999 году в издательстве “Вагриус”, подвела итог творческого десятилетия. И разве не интересно проследить этапы этого пути?

Мне интересно. Хотя бы потому, что десять лет назад я написал рецензию на тот сборник Попова и пытался опубликовать ее в одном “толстом” журнале. Зав. отделом критики поблагодарил меня за сочинение, а потом... рецензия в журнале не появилась. Чуть позже я занялся огромной статьей о “новой” (кто помнит теперь этот термин?) прозе — работа мне не удалась. И вот сейчас, перечитав эти тексты, я вдруг понял, что в них сказано что-то такое существенное о Евгении Попове немного вперед, может быть, на целое десятилетие, за которое писатель методологически как будто и не изменился. В своих текстах он не только говорит, но и оговаривается, делает сноски, ссылки, словно бы уходя в воспоминания или заставляя персонажей задумываться о чем-то былом и приятном.

С. Боровиков, публикуя в “Волге” (1999, № 2) свою шестилетней давности “статейку” о Е. Попове, помечает в постскриптуме: “Появление “Зеленых музыкантов” заставило меня перечитать полузабытые строки и осмелиться предложить их читателю”. Вот и я осмеливаюсь — на подборку цитат из самого себя и комментарии к цитатам.

Не за горами (из старой рецензии)

Задумывались ли вы когда-нибудь, что принцип, означающий, возводящий в квадрат, куб и т.д. разделение на хороших и плохих, бесчестных и порядочных, трезвых и пьющих, тоже может быть положен в основу своеобразного геноцида? Если в книгах, стоящих на библиотечных полках, функционируют лихие юноши и девушки, исповедующие положительные идеалы, то в какие “записки из подполья” отсортируются те, у кого “кишка тонка” на нечто позитивное?

Маленьких неинтересных людей литература открывала неоднократно: Достоевский, Чехов, Зощенко... Но наш современник Евгений Попов открыл, по-моему, что маленького человека нет, а есть микроскопический мир, в который граждане, не вышедшие чистотой помыслов и глубиной замыслов, всю жизнь пытаются втиснуться. Это — своеобразная провинция, этакий Поповский район. Такая, с одной стороны, глушь — 80 километров до Москвы, с другой — и речка Кача, и великая водная магистраль Е. Район этот существует вопреки всякой географии. Это — совсем-совсем не село, а уже, можно сказать, город — НИИ, больница, ресторанчик ли, кафе ли, забегаловка хотя бы... Короче говоря, район этот — плотность населения обычная — характерен тем, что в нем существует множество мест, где люди разговаривают друг с другом. Эта литературно-территориальная единица есть не что иное, как хор голосов, и каждый из них толкует о своем. И если бы не всеслышащий автор, получился бы невероятный шум.

“...Прочитай, как послушай, мою грустную историю про...”, “все те байки, которые рассказывает, вернувшись с Севера, молодой человек моих лет...” В самих текстах этого писателя уже содержится определение жанра. Шум, в котором слышен каждый голос, — рассказы, коим важно и нужно быть именно рассказами (в шукшинском смысле слова — помните его “Раскас”?), которые никак не могут быть восприняты в качестве недоделанных повестей или несостоявшихся романов. Это разговор двух, в крайнем случае — трех человек. Один из них — автор, он только легонько улыбается да записывает. Но как записывает! Он вдвигает в текст от рассказчика дивные научные или псевдонаучные термины (например, дискретность поколений), книжные интеллигентные слова — и оказывается, что голос человека доходит до нас через музыку художественной речи Евгения Попова. Она звучит — то тише, то громче, — сопровождая побасенки, анекдоты, присказки, нечто почти фольклорное, превращая все это в структуры, организованные уже на бытовом уровне.

Это хорошо видно в рассказе “Отрицание жилета”, где кроме автора присутствует и некая пародия на него — юный писатель, вундеркинд, который поучает нашего прозаика: тому, мол, пора приняться за роман. Мальчик по-снобистски толкует о беллетристике, высекая, как на скрижалях: “Нужно не клонить голову долу, а смело смотреть жизни в глаза”.

Книжным словом, включающим, заставляющим работать то, что я назвал музыкой художественной речи, часто у Е. Попова оказывается штамп.

“Ты знаешь, я думаю о нас с тобой и о том новом, светлом времени, которое уже не за горами. И ты знаешь, пускай это вроде шаблон, расхожая фраза. Не за горами, но мне, знаешь, мне конкретно чудятся эти горы, эти каким-то волшебным чистым мелким лесом покрытые рудные горы, за которыми тихое светлое будущее, где нет зависти, нет грязи”.

Маленьких людей точнее было бы назвать мелкими 1 — хотя бы и с рудиментами сладкой, примитивно-романтической мечтательности. Худосочные мечты навевает микроскопический мир.

Никого ведь писатель и не клеймит позором. Он всех понимает и всем сочувствует: пьяницам, и ворам, и пустым балаболкам, и деду, которому надо котелок лудить, и тем, кто не желает эту мелочную работу выполнять. Тем-то и интересен Поповский район, что здесь нет карикатур. Иронии хоть отбавляй, а карикатур нет, есть равноправные, если не по отношению друг к другу, то по отношению к автору люди: Тюрьморезов Ф.Л. с гипертрофированным чувством собственного достоинства, или Ваня (рассказ “Иван да Маира”) с гипертрофированным комплексом неполноценности и даже, можно сказать, вечной вины перед общепитом, или Омикин (“Горы”), умирающий от столкновения с пошлостью... Внешний рисунок роли этих персонажей — либо романтическая яркость, либо бледное стремление к романтике внешней. Омикин из “Гор” к вожделенному счастью и полушага не делает. Он ждет, когда светлое будущее доставят на дом. И ничего смешного в этом нет. Все верили в коммунизм к 1980 году. А то, что жена ушла, — повезло Омикину. Она у него человек из будущего, не того, о котором мечтает персонаж, а иного — из общества всеобщего потребления. Мещанка. Хотя и он обыватель, только мечтающий.

Надо сказать, в рассказах Е. Попова всегда есть верх и низ, структуралистскую оппозицию для возможного исследователя словно бы сам автор сочиняет. Только, сочинив ее, он начинает как-то странно с нею забавляться. Есть ли верх и низ у шара? Крутани его — и они поменяются местами. Вот и у нашего прозаика многое значит этот самый поворот. Возьмем, к примеру, такой простой рассказ, как “Электронный баян”. Что ощущает Петр Матвеевич, по случайности попавший на концерт электронной музыки?

“И вдруг — хватило! Схватило, закружило, сердце заполнило, ознобило, согрело — сладкое головокружение!”

Верх, самый верх! Волшебная сила искусства! Как это сказано по другому поводу у Николая Заболоцкого:

Почему, поражая нам чувства,

Поднимает над миром такие сердца

Неразумная сила искусства!

Какие такие сердца? Тут самый обыкновенный человек — и вот, как говорится, на тебе!

Но никак не совмещается искусство с четвертинкой в конце недели, с прителевизорной жизнью Петра не совмещается. Музыка — как звезда, до которой ему лететь и лететь. И он, придя домой, нарушает покой этого мира, кричит на жену, топает на сына. Но — шар поворачивается, и оказывается, что электронный баян — блажь, а красота и сила — в устойчивости существования (“Дом как дом. Квартира как квартира. Мебель как мебель. Люди как люди.”).

В этой литературно-территориальной единице поменялись местами игра и серьезное дело, взрослость и детство. Верх — низ, верх — низ. Не за горами, а рядом с нами проживают вполне взрослые люди, которые живут, как играют. И пьянка — игра, и работа — игра, особенно если ее не делать. Причем детскость этих игр становится особенно заметна на фоне взрослой мудрости детей. Оленька, исполняющая перед взрослыми песню о Щигле (“Щигля ты наш детский, / Детский наш советский, / Катин ты и Олин — / Первый друг детей”), недаром кричит на гостей: “Вы — плохие!” Этот самый бессмысленный, бесполезный Щигля и есть, по-моему, — бессмысленная, бесполезная игра, в которую играют вокруг Оли взрослые. Иронизируя над песенкой о Щигле, эти дяди смеются над собой.

Тут я хочу сделать в свой давний текст небольшую вставку. Я, например, очень хорошо представляю себе, что песня о Щигле могла войти в репертуар “Зеленых музыкантов”. Абракадабра — советская ли, постсоветская ли — самая эффективная система российской коммуникации.

“Молодежь-то уж, поди, не упомнит, что всего лишь 15 лет назад нашей страной правили коммунисты, которые, собственно, и устроили “перестройку”, потому что они были в стране начальники, а у нас все делается по приказу начальства, включая революцию, татаро-монгольское иго и Великую Отечественную войну”, — пишет Евгений Попов в журнале “Итоги” (1999, № 50) под рубрикой “Разговоры запросто”. По свистку Щигли у нас все делается! — скажу я, почитав и перечитав прозу нашего писателя. У нас, то есть в нашем дурдоме.

По Щиглиному велению, по хотению... Не знаю, по чьему хотению.

И Попов не знает: хотение его персонажам чаще всего не свойственно.

“Свиные шашлычки” — прекрасный рассказ, несколько выпадающий из схемы, построенной мною. Но это, конечно же, достоинство. В данном рассказе (который, может быть, единственный стремится стать повестью) есть и детские игры взрослых (и пристанционный ресторанчик — игра, сначала милая, потом жутковатая, и лечебница полузакрытого типа с общим советом больных и стенгазетой “За здоровый ум” тоже), и хоровая мелодекламация. Идея — простая, как “плюс электрификация”: все воруют! И как изящно подчас ни воровали бы, этому должен быть положен конец, хотя сделать это в пределах мира, описанного Евгением Поповым, невозможно. Люди убоги, бескрылы, приземлены (или заземлены?)... В общем, тут можно начать наше рассуждение сначала, но следует оговориться: главное — автору они и такие, как есть, симпатичны!

И откуда же тогда Попов знал знаменитый слоган девяностых годов: “Наш дом — дурдом?” Художественное предвидение, выходит?

“Его проза одновременно прекрасна и безобразна, ясна и туманна, трезва и пьяна, как русский человек. И потому она знакома, как русский человек”, — пишет в своей “статейке” С. Боровиков.

Такое впечатление, что весь последующий Попов уже содержался в том сборнике прозы, стремящемся — с его сквозными персонажами и сквозными стилистическими кренделями-вензелями — стать романом. Была ли та книга уже постмодернизмом? Во всяком случае, его романтический реализм, приправленный перцем иронии и сразу горчицей любви (да, да! именно любви, но горчицей!), его еще чуть-чуть и сентиментализм — это уже нечто “пост-”. Постоттепель, постперестройка — в искусстве, конечно.

А “Накануне накануне” — это просто издевательство. Над святыми революционными идеями. И самую малость — над Тургеневым, которому, конечно же, и не снились подобные парафразы, а также похожие способы транспортировки террористов через границу (во влагалище, пардон, — маленький революционерчик). Тут Попов поступил, как Родион Раскольников: смогу, мол, посягнуть, и посягнул: раз топором — и нету никакой романтики, а есть одна вздорная болтовня, прекрасная и безобразная.

Как-Карамзин (из недописанной статьи)

Едкая повесть “Душа патриота” вызывает в памяти “Письма русского путешественника” Николая Карамзина (да, да, понимаю, заряд другой и знак другой — Карамзин с Кантом в Кенигсберге встретился, а герой современного нам писателя так и не сумел встретиться даже с телом Того, Кто Был, но все равно — назовите это письмами русского не-путешественника — и хорошо выйдет, и правильно получится!).

“...И если ты морщишься, Ферфичкин, то я тебя читать не заставляю, и читателя мне такого совершенно не нужно, который таинственно морщится, потому что — что хочу, то и пишу, как хочу, как умею потому что. Не нравятся мои послания, скучно тебе, так ступай купи себе чего-нибудь интересненького на книжном толчке у первопечатника Ивана Федорова, что грустит в самом центре столицы, глядя металлическими глазами. Вот так-то!..” — это чуть ли не в самом начале “Души патриота” 2 , и сказано сие не просто так. Отправляясь в странствие по Москве, одноименный писателю герой Е. Попова, словно издеваясь над читателем 3 (Ферфичкиным 4 — и любым другим), говорит, что цели у него нет, а выходит, что его цель — оказаться возле памятных нам всем похоронно-исторических событий 1982 года. События, которые, как нам теперь ясно, означали начало конца эпохи застоя. Но к ним, к смерти и похоронам Генерального секретаря, повесть ведет нас окольными путями, которые проходят через разговоры о литературно-художественной среде, через жизнь этой самой среды. Некоторым персонажам писатель дает имена, отчества и фамилии (указывая, впрочем, что к живым тезкам те отношения не имеют), другим инициалы, заставляя, как это было тогда, когда мы только что прочли “Алмазный мой венец” В. Катаева, включаться в увлекательную игру угадайку. Но Е. Попову, в отличие от В. Катаева, безразлично, будем мы разгадывать кроссворд или нет. Под этими инициалами — не столько даже люди, сколько обстоятельства, в которых пребывал герой “Души патриота” в конце “великой эпохи”, не подозревая о том, что когда-нибудь это время будет названо застоем.

Литературно-художническая среда живет уныло. Никто не догадывается, что эта жизнь есть фон, на котором появится и расцветет “новая” проза.

Опять о терминологии. Все новое быстро становится старым. Потому направление, придуманное критиками, не то чтобы оказалось нежизнеспособным — оно просто никогда на самом деле и не существовало. Но надо же было как-то обозначить стилистическую свежесть этой прозы! Вот и придумали этакую литпартию, про членство в которой многие из зачисленных по этому разряду, смею думать, и не догадывались.

Процитирую опять С. Боровикова:

“Я утверждаю, что Евг. Попов национальный писатель, и если это писатель не того масштаба, к которому мы привыкли, говоря о национальном писателе, то дело лишь в эпохе. В советскую эпоху национальным писателем был Мих. Зощенко. Следующим Вас. Шукшин. Пора пришла, она влюбилась — что делать? То был Евг. Попов. Кто не согласен, назовите другого”.

“Чтоб свести концы с концами, требуется эпоха”... Попов — национальный писатель стилистически, ибо перелагает стиль эпохи. Той, что уже завершилась. Его не очень трезвые персонажи питием сопротивляются советской власти. А писатель, перелагая методы их сопротивления, сопротивляется сказом, анекдотом, прибауткой, дурацкой заметкой в дурацкой газете (роман с газетой “Прекрасность жизни” — изделие из папье-маше).

А когда эпоха стала завершаться, что случилось? Случилась ностальгия (и это заметно в “Зеленых музыкантах”) — не любя советские нравы, советскую “дурковатость”, прозаик тоскует по веселой игре в кошки-мышки, где кошка — жестокое время. Это как любовное томление по брошенной женщине. И сколь любовное!

Лучший друг детей — сами знаете, кто носил это высокое звание. И лучшим другом физкультурников тоже он был. И самым почетным железнодорожником-лингвистом-пограничником-военачальником. Куда тому Щигле, мягкому, пушистому, маминому и Олиному.

Если смотреть на литературный олимп с грешной читательской земли, будет совсем не приятно. И даже то, что на машинах многие передвигаются, дела не меняет. Темп передвижения не влияет на темпоральность повествования.

Однако автору и не нужно, чтоб было приятно. И правильно, что не нужно. Кризис, в котором пребывает персонаж Е.А. Попов (не путать с писателем Е.А. Поповым, о том написавшем!) — частичка кризиса общества (извините за общее место). Сколько герой ни задавал бы себе уроки, сколько бы ни высчитывал столбиком, как он поднимет свое благосостояние, он может только что-то написать, но не может выбраться на столбовую дорогу прогресса. Пусть меня обвинят в вульгарном социологизме, но я хочу сказать: Попов-персонаж тем и хорош, что он, несмотря ни на что, — продукт своего времени (а не чужого!). В отличие от Попова-автора, который не вполне продукт, потому что он, писатель, все время словно бы подсмеивается над героем, который хочет жить и поступать по законам проклятого застойного периода 5 , но быть при этом еще и чуточку свободным. Автор и посмеивается потому, что про это проклятье знает. Откуда? Литература обязана зрить прошлое, настоящее и будущее, стоять на страже на тех местах, где они перетекают друг в друга и которые называются поворотными пунктами истории.

“Их профессия — быть на страже, / Их удел — себя не жалеть” — это не про писателя Попова, а про милицию. Перегнул я тут с историей. Однако, как прежний президент Ельцин лучше всего являл миру свои бойцовские качества в кризисных ситуациях, так и Евгений Попов лучше всего демонстрирует свои стилистические таланты в этих самых поворотных пунктах, которые у нас теперь случаются ежедневно. Советская власть, обратясь в призрак, до конца никак не умрет. И потому наш прозаик успешно сопротивляется ей с ее “сестрами Федоровыми” (тюрьма в Красноярске, см. “Зеленых музыкантов” 6 ). Такая у него художественная планида. И потому, видимо, его прозу очень трудно отличить от его же публицистики. И там, и тут — письма Ферфичкину, обильные комментарии того, как это было (или не было) на самом деле.

Думаю, что Попов — национальный русский советский писатель. Несмотря на всю его антисоветскость, а может, и благодаря ей. Советская литература, пародируемая и обсмеиваемая нашим писателем, превращается в свое зеркальное отражение. Антисоветская цивилизация есть близнец советской, но с вредным характером!

Лучший критик для Евгения Попова — он сам. Но это — критик-пересмешник. “Творческими декларациями” одновременно и создается защита от возможных литературоведческих нападений, и рушится эта самая защита.

“...Суть моих посланий к тебе заключается в том, что я хочу перескочить из привычного мира краткой угрюмой прозы в свободное пространство расплывчатости, болтовни, необязательности, воли. Прочь корпение над словами и тщательный подбор их!.. Плевать на так называемое мастерство!”

“Текст преподносится читателю как письма, но фактически письмами не является. Текст, который читатель должен был воспринять как автобиографию, не был автобиографией в том смысле, что Карамзин совсем не преследовал цели рассказать о событиях жизни автора. Перед нами — художественное произведение, умело “притворяющееся” жизненным документом”, — так написал Ю.М. Лотман о “Письмах русского путешественника” 7 . Попробуем, помня о только что процитированном пассаже из “Души патриота”, наложить на эту повесть формулу выдающегося литературоведа. Фактически письмами не является? Безусловно, ведь Ферфичкин — такой же персонаж “Души...”, как и, скажем, литбрат Е. (На одной из первых страниц карамзинских “Писем...”: “Вчера ввечеру простился с своим товарищем, господином Ф***, которого приязни не забуду никогда. Не знаю, как ему, а мне грустно было с ним расставаться.” 8 То же самое мог сказать о своем воображаемом корреспонденте, закончив повесть, Е. Попов. Как звучит — мой товарищ, господин Ф***... пардон, Ферфичкин!..) Ведь надо же было адресовать кому-то слова о том, что если не нравится — не читай!.. Надо было вообразить перед собой кого-то или что-то, чирикающее почти по-птичьи 9 , — Фер-фич-кин! Надо было перед кем-то оправдаться в случае простоя, отлынивания от работы, а работу эту “одухотворить” колонками подсчетов, предрекающих разбогатение. Ферфичкин, несмотря на его весьма не возвышенный характер, — еще одна ипостась... автора. Третья. Их трое: Попов-автор, Попов-персонаж (который же из них критик?) и он, господин Ф***. Письма эти, таким образом, пишутся будто бы перед зеркалом, а потому — не письма.

Все сходится. Как и то, что автобиография — не автобиография 10 . Это уже следует из того, что писатель словно бы открещивается от героя, а давая еще одному персонажу имя друга своего, Дмитрия Александровича Пригова, просит не путать его со всамделишным Д.А. Приговым. Но поскольку Евгений Попов — писатель весьма ироничный (чтоб не сказать — несерьезный), он все делает для того, чтобы заморочить неосведомленным читателям голову, все время вводя в не-автобиографию автобиографию. Результат — причудливый миф. Выстраиваются такие качели, на которых с одной стороны — правда, с другой — правдоподобие, с одной — зеркало, с другой — отражение. Вот оно, свободное пространство расплывчивости! Вот она, воля!

К концу повести, когда текст перейдет в репортаж о телевизионном репортаже с похорон — такой великолепный сценарий уже прошедшей передачи, куда включается (в комментариях, обмолвках) наш с вами быт, можно даже сказать, в соотношении с завершающимся бытием Того, Кто Был... К концу станет ясно, что никакой необязательности в этом сочинении не было. Просто тем, что автор называет болтовней, обозначается если не жанр, то форма!

Ну нельзя же столько теоретизировать вотще!

После модернизма может быть только другой модернизм, более модерновый. После реализма — еще более реальный “-изм”. После старин приходит время новин, то есть повествований о нынешнем.

Персонаж Евг. Попова навсегда застрял в шестисемидесятых (или семивосьмидесятых?) годах, на которые, любовно ненавидя советские времена, взирает автор из своего ясеневского далека.

Живучий хронотоп (свежее соображение)

Если считать все упомянутые здесь произведения Попова метатекстом, то получается, что Поповский район, растягиваясь до общероссийских масштабов (и даже заграницу слегка прихватывая), постепенно становится некоей оффшорной зоной — свободной зоной писательского предпринимательства, где время течет, но не изменяется. Эти часы всегда показывают лучшие (=худшие) годы нашего литератора — ту самую великую эпоху, которая была титанически-мелкой. Время повествования хочет быть опознано как историческое время: советский хронотоп, отпущенный на идеологическую волю. Метатекст желает стать “Историей государства Российского” (“Зеленые музыканты” — как часть большого-пребольшого процесса!) и почти что становится. (Тут обнаруживается удивительное сходство между комментариями к “Зеленым музыкантам” и “Хазарским словарем” М. Павича. У сербского автора — история в мифах, у нашего — словарь собственного творчества, энциклопедия Поповского района в мификах, но направленность сходная — к описанию исчезающего, в конкретном случае советского, этноса). И стал бы, если бы не причудливая дискретность поколений, на фоне которой очень заметна истина, выведенная еще Дон-Аминадо: “Граждан была горсть, обывателей — тьма-тьмущая, неисчислимая” 11 . Историей мечтательного, вымечтанного обывательского государства, которое и существует, и мнится, как тот Щигля. Такая сущностная мнимость, которая только и возможна в настоящей литературе...

1 “В мире нет простых совпадений, и любая мелочь имеет глобальный смысл, о чем я и пытаюсь сказать в своих сочинениях в меру отпущенного мне разума и таланта”, — сказал Евгений Попов при вручении ему премии журнала “Знамя” (“Знамя”, 1999, № 3). Стало быть, мелкий персонаж тоже может быть титаном.

2 “Волга”, 1989, № 2.

3 Извините, но я уже второй раз — про издевательства-то.

4 Звонче только Щигля! Но это ведь не фамилия, а символ.

5 См. выше рассуждения про эпоху.

6 Андрей Немзер написал в “Новом мире” (2000, № 1), что Евгений Попов, пожив какое-то время самоповторами, “напечатал замечательную “Подлинную историю “Зеленых музыкантов”. Мне представляется, что “Подлинная история...” замечательна именно как самоповтор – но выводящий повторяемое на новый, скажем так, стратегический уровень. Если “Жду любви...” – почти роман, роман без романной формы, то в “Зеленых музыкантах” тесноватый мундирчик формы уже застегнут на все пуговки.

7 Ю.М. Лотман. Сотворение Карамзина. — М.: Книга, 1987, с. 228.

8 Н.М. Карамзин. Письма русского путешественника. — Л.: Наука, 1987, с. 22.

9 На манер Щигли?

10 В “Подлинной истории “Зеленых музыкантов” — случай аналогичный.

11 Дон-Аминадо. Поезд на третьем пути. — М.: Книга,1991, с. 150.



Версия для печати