Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 6

Три рассказа




Александр Хургин

Три рассказа

Ночной ковбой

С постом Ильченко, можно сказать, повезло исключительно и на редкость. Не то что другим его сотоварищам, которые по темным улицам ходят туда-сюда неприкаянно или еще что. И вообще ему повезло на старте жизни. Чуть ли не во всем. Потому что тех, кого из института за злостную неуспеваемость отчислили, — в армию взяли, в разные рода войск. Тут же, без никаких разговоров. А ему вот в милицию удалось поступить. Вместо того. На альтернативной, как говорится, основе. Благодаря усилиям старшей сестры Юлии удалось, приложенным куда следует. И сразу, как только он был принят в личный состав и на довольствие, эту альтернативную милицейскую службу законодательно отменили, признав нецелесообразной. А он до отмены, значит, успел проскочить. И теперь несет свой долг по защите родины здесь, в ресторане “Ночной ковбой”.

Это уже без Юлии, само собой сложилось — что здесь, а не в другом месте. Так как работы по наведению и поддержанию общественного порядка тут особой нет. Да никакой тут кропотливой работы нет фактически. Посетителей — будь они хоть в каком непотребном виде — начальство трогать не рекомендует. Практически официально. Так что вся служба в том заключается, чтоб стоять столбом в определенном интерьере — и все. И никуда не соваться. Ради того стоять, чтоб при надобности какой-либо непредвиденной было наглядно видно, что милиция не дремлет, не зря ест свой хлеб, и ситуация в городе находится у нее под неусыпным контролем.

Ни на что другое Ильченко не годится по характеру своему и способностям, а так стоять, для мебели и для виду, — он вполне пригоден. Имея крепкие ноги. И он стоит по двенадцать часов. Иногда не приседая всю ночь до утра. У стенки фойе, напротив другой, противоположной, стенки. И перед его глазами всегда сидит нарисованный на этой противоположной стенке ковбой. Он сидит на лошади под названием мустанг и смотрит из-под руки вдаль. А рядом с ним — справа и слева — два его друга. Тоже на лошадях сидят и тоже в ту же самую даль смотрят.

В ресторан приезжают разные люди — и старые, лет сорока, наверно, если не старше, и совсем молодые, его ровесники. Приезжают на больших иностранного производства машинах, с девками, разодетыми и разукрашенными, как манекены витринные. И Ильченко, глядя на них при исполнении, думает и не может придумать — ну откуда у них эти машины дорогостоящие, и эти камни сверкающие, и эти девки прекрасные. Он вообще не понимает, откуда все это на нашей печальной земле, и главное, откуда такие девки берутся среди женского пола.

Ну, вот он, Ильченко, допустим, в школе учился одиннадцать лет и в институте техническом почти что один год, в гуще и среде молодежи. И там были, конечно, разные девушки. И симпатичные лицом и фигурой — тоже были. Вот Ольга, например, Красильникова. Но чтоб такие! Таких не было даже для блезиру. Таких он никогда раньше не встречал и не видел. До тех пор, пока его на этот постоянный пост не поставили службу нести милицейскую. По телевизору и в кино только видел он таких неописуемых красавиц. Но в кино не считается.

А тут они, значит, свободно ходят и причесываются, и держат длинными пальцами длинные сигареты, и едят и пьют, и в туалет дамский тоже заходят чаще, чем можно было бы от них ожидать. Иногда просто по нужде, а иногда перед зеркалом себя подправить, губы перенакрасить или, как говорится, поблевать. Если лишнего выпьют и съедят. Ильченко их уже на взгляд определяет — зачем то есть они туалет посещают. С какой основной целью. Это легко видеть. Если по столько часов смотреть, за ними исподволь наблюдая. А что еще ему делать? Кроме как смотреть. Нечего больше ему делать.

И он думает, что если на любого из этих господ, припудренных и прилизанных, надеть его синюю форму с фуражкой и сюда поставить стоять, то и на них никто, ни одна девка, не обратит никакого своего внимания и пройдет стороной, как мимо предмета неодушевленного. И не узнает в лицо, даже если они до того были достаточно знакомы и спали в одной постели не один раз. С другой стороны, если на Ильченко нацепить какой-либо из этих костюмов и галстуков, и этих туфель, то и он ничем не будет отличаться от остальных в зале ресторана. И никто не узнает того, что он по сути милиционер. И официанты вокруг него будут бегать на полусогнутых и все подносить, и наливать в стаканы шампанское с пеной. Вот что форма (или ее отсутствие) с человеком способна сделать. Особенно форма рядового милиционера. Конечно, из-за этой его формы на него никто с интересом не смотрит. И никто не замечает его постоянного присутствия. А он смотрит и замечает. От безделья и простоты своих служебных обязанностей.

И ему тоже хотелось бы так вот, как эти, приезжать на красной машине с девкой, выходить размашисто и идти в зал. И там пить и закусывать, и звонить по радиотелефону, культурно отдыхая в свободное от службы время.

А так он в это свободное свое время лежит на диване. И больше ничего не делает. Поскольку нет у него никаких дел. То есть, что делать, можно найти. Сестра его Юлия, когда приходит, говорит ему, мол, помоги на огороде — у нее огород есть в черте города, и они все с него так или иначе кормятся. Так она говорит “помоги”, а он ей говорит “я устал” и продолжает лежать. Он, значит, возвращается с дежурства своего ресторанного и ложится спать, чтобы выспаться после бессонной ночи, а когда выспится, то просто лежит. Поесть только встает, когда мать ему даст еду. А поев, опять ложится. И опять лежит. Такой, значит, у него получается режим дня и образ жизни. Несмотря на возраст девятнадцать лет и три месяца. И нет у него ни машины, ни девки никакой, даже самой завалящей. О машинах и девках и о посещении ресторана “Ночной ковбой” в качестве полноправного клиента он может лишь мечтать в своих дурных снах. Хотя сказать, что Ильченко об этом мечтает, вряд ли можно и правомерно. Потому что это в нем не мечты и не грезы какие-нибудь говорят. Это скорее удивление и непонимание. Непонимание элементарных вещей. Вроде того, почему одним в жизни полагается все, а другим — ничего? И чем те, у кого есть все, лучше тех, у кого ничего нет? Или они не лучше, а хуже?

Ильченко думает именно так — что хуже. Наверно, так думать ему больше нравится. Известно же, что хороших людей в мире подавляюще больше, чем плохих — это все говорят, — и бедных гораздо больше, чем богатых. Вот оно отсюда как-то и следует. Вывод, в смысле.

Но он, Ильченко, пожалуй, согласился бы не принадлежать к хорошим людям, а к плохим принадлежать. Если при этом у него будет все, что только душе может быть угодно. Правда, он не знал, что угодно его душе. И ему самому что угодно — тоже сказать так сразу, навскидку, не мог.

Ему вроде и не нужно ничего сверх того, что есть. Ну, может, один или несколько раз приехать в “Ночной ковбой” на серьезной машине и с красивой девкой. А так — и нет у Ильченко никаких особых несбыточных желаний. С постом ему очень повезло. Пост легкий у него и необременительный — стой себе, никого не трогай — и все обязанности. И от армии повезло Ильченко отвертеться и не служить где-то там, вдали от дома. И, что немаловажно, работой он навсегда обеспечен. Невзирая на всеобщий кризис экономики. Платят, правда, за его работу, то есть службу, до смешного мало и для жизни не предостаточно. Если на американские деньги пересчитать, как это теперь модно и принято, получится около тридцати их долларов, или, по-нашему, “у.е.” — условных денежных единиц, значит. Зато формой одежды обеспечивают. И пайком один раз в месяц небольшим продуктовым. И за квартиру платить льготу предоставляют в пятьдесят процентов от общей суммы. У других и этого ничего нет в помине. И, между прочим, оружие ему доверяют табельное. На время дежурства. Зачем и почему он подвергается этому высокому доверию, Ильченко в известность не ставят. Раз инструкция “ни во что не вмешиваться”. Видимо, для порядка. Мол, положено представителю исполнительной власти на государственной службе пребывать во всеоружии, значит, должен пребывать. И Ильченко всегда стоит в “Ночном ковбое” с пистолетом системы Макарова на боку. И пистолет у него всегда заряжен. Одной полной обоймой. Что должно бы придавать Ильченко уверенность в себе. Оружие всегда придает уверенность. В особенности молодым мужчинам. Конечно, если не знать, что не только ты, но и многие другие мужчины вокруг тоже вооружены до зубов и опасны. Ильченко об этом не знал. Хотя мог бы догадаться. Или хотя бы присмотреться. Не к девкам, как он это делал из праздности, а к их, так сказать, кавалерам и спутникам. Было бы больше толку. А с другой стороны, какой такой толк мог бы быть? Все равно ему не положено вынимать этот свой пистолет из кобуры и тем более стрелять из него в кого бы то ни было. Да и не смог бы он, наверно. Они же, какие ни есть богатые, а все равно люди. Живые и здоровые существа. Он только мог рисовать в уме оптимистические картины — что вот он подходит к тому, допустим, толстому, вынимает своего Макарова и выпускает ему в брюхо пол-обоймы минимум. А девку его победно уводит с собой. Куда уводит, Ильченко не думал. Уводить ее было, если подумать, некуда. И в его воображаемой картине присутствовало только “уводит”. И все, без уточнений и адресов.

Зачем ее уводить, Ильченко тоже представлял себе слабо и неопределенно. Не знал он, что надо делать с такими красивыми девками. Он и вообще не знал, что надо с ними делать. С любыми. Хоть с красивыми, хоть с уродками. Не было у него подобного опыта, чтобы он мог знать. Ну, как-то так вышло. Не успел он в свои первые девятнадцать лет приобрести этот жизненно важный опыт общения полов. Здесь у него было все впереди. Если, конечно, было. Поскольку служит он в ресторане “Ночной ковбой”, и никто на него не смотрит, ни одним взглядом не удостаивая. Так можно и всю жизнь прослужить. Никем не замеченным. Тем более, после работы Ильченко идет домой, к матери, ложится и лежит до тех пор, пока снова не приходит ему время на работу идти. Вернее, не на работу, а на службу.

А придя, он стоит себе по инструкции, никого не трогает, с пистолетом.

И его никто не трогает.

Потому что хороший на его долю пост достался. Таких постов во всем городе раз два и обчелся. И некоторые сослуживцы ему от всего сердца завидуют.

Тяжелым тупым предметом

Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то милицейским соображениям.

Привели в кухню. Жена впереди, я — за ней.

— Смотрите, — сказали они.

Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки, лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему полу.

— Грохнули кого-нибудь? — спросил я.

— В реанимации, — сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил: — Пока.

— Кто? — спросил я.

— Павел Скороходов из сто тридцатой.

— А его — кто?

— Пятаков, жилец данной квартиры. Тяжелым тупым предметом.

Это было с неделю назад. А сегодня — обычный день. Самый что ни на есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время идет незаметно, скользя от двери к окну и там, за ним, исчезая. Оно проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю, как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что свет, а не время — это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах. Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог Сын, Бог Отец, митрополит Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине — это мои. Я сдаю их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного. Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена — бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично зарабатывая.

Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется “глэчыкы”. Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена — на работу, дочь — в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.

Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева — готовые после обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский собор.

Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку, иконку, лик.

Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем пейзаже. Освещение — сквозь тучи.

И тут звонят в дверь.

А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.

Ну и: звонок звонит — я не открываю.

Он — звонит, я — не открываю.

А он — звонит.

— Да что же это такое? — негодую я. — Кому там неймется?

Я открываю и вижу — кому. На пороге стоят:

Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ.

Техник-смотритель РЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир.

А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.

— Почему не открываете? — спрашивает милиция.

— Я работаю, — отвечаю я.

— Работают на фабриках и заводах, — говорит милиция.

— Слушаю, — говорю я.

— Лучше бы вы слушали, — говорит милиция, — когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?

— Ничего.

— Так и запишем.

Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель РЭУ просит электрофонарь.

Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.

— Показатели счетчика, — говорит, — пришла зафиксировать. Последние. — И говорит: — Тут у вас напротив квартиру обменивают.

Я даю ей фонарь.

Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.

— Как обменивают? — говорит вялая женщина. — Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.

— А мне-то что? — говорит техник. — По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.

Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.

Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.

Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.

Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.

— Он всю жизнь на мартене, — гундосо воет она, — а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.

Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.

Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.

— Я могу вам помочь? — спрашиваю я.

Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит, подвывая:

— Ой, люди, спасите.

— Не кричите, — говорю я. — Кошка пугается.

Это действует.

Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:

— Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь — пять грамот, три благодарности.

Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.

Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:

— Я Галя. Ты меня не бойся.

Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.

— Я не боюсь, — говорю я.

А она говорит:

— Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, — говорит, — и украли платочек. Сволочи.

Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно — как будто к нему принюхивается. Наконец говорит:

— Тут у меня поднизом много всего надето. — Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата. — А платочек украли.

Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.

— У меня нет платка, — говорю я.

— А ты поищи, — говорит Владимировна. — В шкафах.

— У меня только моя шапка, — говорю я. — Не дам же я вам свою шапку.

— А я туда — и назад.

Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу.

Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.

— А сын мой, — говорит Владимировна, — сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.

Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.

— И дочка ко мне вчера приходила, — говорит Владимировна. — Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.

Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: “Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка”.

И она права. Деду Вите — это муж Владимировны — много не надо. Он пять лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить.

— Нету у меня платка, — говорю я Владимировне. — Нету.

Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям давно и опыт имеет.

В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный спирт). Дед Витя пьет все. Немного — из-за перенесенного инсульта, — но все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три капли на ведро воды. А он — стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет — не жалко. Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали. Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости.

Так что, когда Владимировна просит денег, — это понятно. Но сейчас она просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней мере, мне так кажется.

Владимировне кажется иначе.

Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза утыкаются в пол и его ощупывают.

— А это? — говорит она.

— Это кошкина пеленка, — говорю я.

— Ага.

Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет ее. На две равные части.

— Мне целой, — говорит, — много, а половины в самый раз хватит.

Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с тем, что вернули половину, и ложится на нее.

Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь тучи, как через лейку старого душа — редкими хилыми струями. Шпиль освещаем ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон — багрец и золото. Только не лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко. Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас — бывший музей атеизма, прокуратура — бывший суд, проспект Карла Маркса — бывший Екатерининский, а я — бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все.

Зато теперь я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью творческого характера. Зарабатываю хорошо. Сам себе полный хозяин. И не прораб, а, как ни крути, художник. Глину где брать — знаю. Жидкое стекло — тоже. Слава Богу — тринадцать лет на стройках социализма без отрыва. Я и печку себе соорудил муфельную. Для обжига изделий в домашних условиях. Печка получилась — зверь. Включаю ее — у всего подъезда телевизоры и холодильники глохнут. Ну, а краски и кисти в наше время вообще не проблема. Были бы деньги.

Так что работа у меня — все завидуют. Если б еще не мешали — как сегодня — не жизнь была бы, а праздник труда и отдыха.

А сегодня я, конечно, не успел ничего.

Сейчас придет дочь. С минуты на минуту. А при ком-то я работать не могу. Глэчыкы еще на круге вертеть — это куда ни шло. А писать — не умею.

Вот поворот ключа в тесной замочной скважине. Вернулась из школы дочь.

— Привет.

Она греет и пьет чай с булкой, и садится готовить уроки. Рисует лес и в нем — двоих. Мужчину и женщину. И на снегу — их следы, уходящие в перспективу. Это задали им по рисованию. Нам таких заданий не задавали. Во всяком случае, в шестом классе.

И она рисует заданное: лес, женщину, мужчину, следы. Ей это раз плюнуть. Она образа пишет, и берут их не хуже моих. А тут — следы.

Я продолжаю свое, пока она поглощена рисованием и сидит у себя в углу ко мне спиной. Я пишу тот же Преображенский собор, изобретая способы его освещения. Собор зимой. Собор на восходе. Собор при полной луне.

Кошка лежит на оставшейся половине пеленки. Стережет, чтоб не отняли и ее.

После рисования дочь делает другие уроки. Потом ложится читать. Она лежит на животе, согнув ноги в коленях. Ноги торчат, покачиваясь, пятками в потолок.

Я, раз такое дело, наверстываю дневную норму.

Потом дочь берет книгу и уходит с ней прямо и направо.

Жаль. Я тоже не прочь был туда сходить. Теперь долго придется быть не прочь. Она ушла с Конан Дойлом.

Еще она ходит туда с электронной игрой “Ну, погоди!”, где волк ловит корзиной яйца. Яйца катятся по лоткам из-под несущихся (в смысле, несущих яйца) кур. Все быстрее и быстрее. У меня больше ста штук не ловится никогда. Ее личный рекорд — девятьсот. Но сегодня у нее Конан Дойл, том первый, рассказы о Шерлоке Холмсе. А игра стоит на книжной полке, выполняя функцию обыкновенных часов. 18.01... 18.02... 18.03... 18.04... “Быстро все же бежит это время, — приходит на ум мне свежайшая мысль. — Поэтому оно, небось, и тени не отбрасывает — из-за скорости, и любое освещение ему безразлично и им игнорируемо”. 18.05... 18.06...

Пришла с работы жена.

— Опять кошка испуганная?

— Где? Да. Опять.

— Разбери сумку.

Разобрал.

Курица, яблоки, хлеб, пирожные.

Кошка жене радуется. Лижет ей ноги. Руки. Запрыгивает на плечо и оттуда лижет лицо.

Жена добреет. Оттаивает. И ложится на диван.

— Устала, Нюсь, как собака, — жалуется жена кошке.

Кошка устраивается у жены под мышкой.

Я складываю свой рабочий столик и убираю его в чулан.

С шумом потока воды, продолжая читать Конан Дойла, появляется дочь — “привет”.

— Привет, — говорит жена. — Что у тебя в школе?

— А, — говорит дочь и машет рукой, переворачивая заодно страницу.

— Не читай в потемках, — говорит жена, — испортишь себе глаза.

Потом мы садимся ужинать. Кошка, жена и я. Дочь говорит “не хочу”, берет пирожное и уходит из кухни жуя.

— Испортишь себе желудок, — говорит вдогонку жена.

— А, — отвечает дочь, переворачивая страницу.

После ужина снова приходит милиция. На сей раз в количестве двух человек. Один — в бесцветном плаще. Видимо, он следователь. За спиной у милиции маячит оплывший силуэт бывшей жены бывшего мартеновца, ныне подследственного.

— Я следователь, — говорит тот из двух, что в плаще. — Что вы слышали в ночь совершения преступления?

— Мы ничего не слышали в ночь совершения преступления, — говорит жена. — В ночь совершения преступления мы спали.

Милиция профессионально не верит. У нее возникают сомнения в искренности показаний жены.

— Неужели ничего?

— Ничего.

— Странно.

Бывшая жена арестованного вертится тут же. Среди нас. И среди милиции. Мельтешит и шныряет. То здесь, то там.

— Крепко спите, — говорит милиция.

— Не жалуемся, — говорим мы.

А бывшая жена Пятакова, чуть не убившего Пашу, говорит:

— Он там, в больнице — Пашка — такую ряху наел, прямо интеллигент. А что в реанимации полежал два дня, ему только на пользу. Хоть протрезвел.

Милиция вносит сказанное нами в протокол и устраняет бывшую жену Пятакова, всю жизнь проработавшего на мартене и нанесшего удар тяжелым тупым предметом — сковородой — П. Скороходову из сто тридцатой квартиры.

— Не мешайте следствию, — говорит милиция и опять обращается к нам: — Так значит, спали? — и ухмыляется в тени абажура.

Жена говорит:

— Да, спали. Мы после половой невоздержанности всегда спим хорошо и крепко. — И говорит: — Хотите, проведем следственный эксперимент?

— Не надо, — говорит милиция.

А жена говорит:

— Занесите причину крепкого сна в протокол. Иначе я его не подпишу.

Тогда милиция говорит:

— Ладно, и без того все достоверно. Двери обшиты дерматином обе. Под дерматином вата слоем три сантиметра. Плюс дерево. Плюс расстояние. Достоверно.

— Нет, занесите, — говорит жена. — Я настаиваю.

Милиция встает, говоря:

— Мы к вам как к сознательным гражданам, а вы к нам — без уважения. А мы, между тем, на службе и более того — при исполнении.

— До свидания, — говорит жена милиции. — Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас по телефону 02.

А дочери она говорит:

— Запри, а то кошка пугается.

Дочь с Конан Дойлом в руках встает и, не отрывая глаз от страницы, запирает дверь. “Это мы вас вызовем”, — слышу я из-за двери и обнаруживаю бывшую жену посаженного Пятакова. Она заняла место милиции. В тени желтого абажура. Ее лицо в этой тени окончательно увядает и, кажется, осыпается.

— Представляете? — говорит она из тени. — Я тут ночую — после инцидента, — чтоб имущество, которое ему при разводе отошло, сберечь и сохранить. Они же и так все вынесли. Телевизор на запчасти разобрали, ковер продали, пиджак сняли. А он всю жизнь на мартене проработал. Потому что дурак.

Кошка прячется жене под юбку. Она целый день сегодня пугается чужих людей, чужих голосов, чужих запахов.

— Представляете? — опять говорит бывшая жена своего бывшего мужа. — Слышу я ночью какие-то шорохи и шаги на лоджии. Подхожу, а там этот стоит, друг Пашки. Гастроном. Пьяница, вор и подонок. Я говорю — э, тебе чего, а он говорит — хочу на кухне уборку сделать влажную, а то мы там в последний раз насорили. Я как заору! Вот так. А он перелез через перила и перепрыгнул с балкона в окно, которое из подъезда наружу выходит.

Потом она говорит что-то еще и просит подтвердить на суде, что он всю жизнь на мартене, а они подонки. Ковер вынесли, и пиджак, и телевизор. И скажите, говорит, что он, когда выпьет, — доверчивый, а также дурак.

Я обвожу взглядом комнату.

Жена спит, сидя на стуле.

Кошка жмется к ее ногам, совершенно ошалевшая, и шерсть на ней стоит и топорщится.

Дочь, дочитав Конан Дойла, смотрит на чужую неуместную женщину, не понимая, откуда она взялась у нас в квартире, что здесь делает и о чем говорит.

Я же — о чем она говорит, понимаю, а вот зачем — хоть умри.

— Я могу вам чем-то помочь? — спрашиваю я, останавливая ее монолог.

— Вы на суде скажите им. Чтоб спасти его. И имущество. А то он всю жизнь на мартене.

— Хорошо, скажу, — обещаю я и выхожу в прихожую. Как бы провожая гостью.

— Так я пойду, — говорит она, — а вы скажите.

— Посидели бы еще, — говорю я и отпираю замок.

— А Пашка, — говорит она на прощание, — вот такую харю отъел на казенных харчах. И всего за неделю.

Я захлопываю дверь и возвращаюсь в комнату.

За окном ревет, прогревая на морозе мотор, мотоцикл и поют пьяные веселые люди. Поют, естественно, “Ой, мороз, мороз, не морозь меня”.

— Может, сегодня праздник? — думаю я. — Церковный какой-нибудь. А я работал. А может, просто легко у людей на сердце и прекрасно.

Я бужу жену. Дочери говорю: “Ложись спать”, — и стелю постели. Жена и дочь ложатся и засыпают. Я иду на кухню. Замешиваю глину. Запускаю круг и верчу глэчыкы. Делаю это автоматически. Они вылетают из-под моих пальцев один за другим. Десятками. Я верчу их на круге почти что до часу ночи, верчу и ставлю сушить.

В час я ложусь. И Паша приходит в час.

Он в больничном сизом халате и в черной шапке-ушанке на белой в бинтах голове.

— Слышь, — говорит Паша шепотом, — дай чего-нибудь почитать. Конан Дойла или Толстого. Льва.

— Почитать?

— Почитать. В больнице ни библиотеки, ни газет, ни хрена.

— Паша, ты пьян?

— Нет, у меня сотрясение мозга.

— Тогда — на.

Я даю ему Шерлока Холмса, и он говорит “спасибо”.

— Интересно, — думаю я, снова укладываясь в постель, — посадят Пятакова за сотрясение Пашиных мозгов или дадут условно?

Картотека

Петр Сергеевич опустил ноги на пол, вены вздулись и проступили сквозь кожу. И стали похожи на синие деревья кронами вниз.

Петр Сергеевич поднял свое тело над постелью, тело хрустнуло и осело.

Петр Сергеевич задержался на диване в сидячем положении и посидел, приводя себя в утреннее состояние духа. Осознавая готовность к проживанию нового грядущего дня. Наконец он встал во весь свой когда-то немалый рост, прочистил горло, подошел к телефону и начал вертеть диск. Диск на каждом повороте взвизгивал.

— Майор Макуха у телефона, — сказал Петр Сергеевич в трубку.

— Да пошел ты, — ответила трубка и задумалась. Видимо, подбирая соответствующий случаю адрес.

Майор Макуха нажал пальцем на рычаг и сказал: “Опять этот пидор драматический дежурит”. А сказав так, он оделся во все шерстяное и теплое, чтоб радикулит свой холодом лишний раз не провоцировать, и вышел из дому в туман осеннего утра. И пошел по улице в тумане и в нужном направлении. На ходу майор Макуха думал, что времена не выбирают, в них живут. И живут так, чтобы не было мучительно и стыдно. Даже на вынужденной пенсии. По долгу службы, в общем, живут.

Майор Макуха после того, как его не заслуженно, а благодаря сволочам-сослуживцам и распаду нерушимого Союза советских республик, ушли на вечный отдых, продолжал жить напряженно, в привычном трудовом ритме. Потому что он был не согласен и не сломлен. На отдыхе он занимался своим любимым делом жизни так же, как занимался им всегда. В тех же пределах и рамках. И то, что обстоятельства, изменившись, стали менее благоприятными и выполнение служебных функций сильно усложнилось, майора Макуху не смущало и не останавливало ни на йоту. “А кто сказал, что жить и работать надо легко и беспрепятственно?” — спрашивал он у себя строго. И сам себе, не задумываясь, отвечал: “Никто не сказал. И не зря”.

С прошлого раза дверь знакомого парадного изменила свой облик, можно сказать, на противоположный, то есть до полной неузнаваемости. Майор Макуха подумал сначала, что ошибся адресом. Но он быстро установил, что не ошибся. Визуально осмотревшись вокруг, установил. Адрес был правильный и тот самый. Просто на входе в подъезд смонтировали железную дверь и заперли ее на замок-автомат. И повесили так называемый домофон. Для полноты общей картины.

— От кого прячетесь? — сказал вслух, но в никуда майор Макуха.

Он набрал на кнопках “23” — номер квартиры — и подождал разумный отрезок времени. Ответа не последовало. Тогда майор добавил спереди шестерку — номер этажа.

— Да, — сказал, потрещав, динамик домофона.

— Майор Макуха у подъезда, — сказал майор Макуха.

— Опять, — сказал динамик.

— Ты меня лучше впусти по-хорошему, — сказал майор Макуха. — А то сам знаешь. Органы тех лет шутить не любят.

Дверь щелкнула замком и качнулась на петлях — наружу. Майор Макуха потянул скользкую, набалдашником, ручку и вошел внутрь. “Смотри ты. Всегда было насрано, а как от народа отгородились, так сразу и установилась чистота не хуже, чем в аптеке №1 города Москвы”. Майор Макуха давно подозревал, что вся грязь и весь беспорядок в стране происходят от народа. Не было б народа, и страна могла иметь совсем иной внешний вид. Но стран без народов не бывает. И это непреложный факт и закон бытия, поскольку таков миропорядок вещей под солнцем и луной.

Майор Макуха заперся в лифте и запустил его на подъем — изнутри лифт блестел, сверкал и зеркально отсвечивал панелями. Плюс ко всему он благоухал. Его явно взбрызнули чем-то освежающим. И взбрызнули недавно. “Осквернитель воздуха с яблочным ароматом”, — без труда определил майор Макуха, так как дома, в туалете, он пользовался точно таким же. Ему бывшие сослуживцы и соратники на день рождения подарок сделали. Правда, недавно их подарок закончился. И слава богу. Потому что майор Макуха этот запах терпеть не мог и органически не переваривал.

Как только майор Макуха ступил на лестничную площадку, дверь квартиры № 23 отворилась. Наверно, в ней услышали, что на этаже остановился лифт.

Майор Макуха перешагнул через порог. Его, как обычно, никто не встретил.

Майор Макуха вытер подошвы обуви. Тщательно и не торопясь. Потом снял по очереди ботинки и в носках пошел в глубь жилплощади.

В третьей комнате, слева, за круглым столом, сидел человек. Он раскрывал ножом грецкие орехи и ел их, двигая ртом во все стороны одновременно.

— Ну, чего тебе, дед? — сказал он и сглотнул пережеванное.

— Чего-чего, — сказал майор Макуха. — Ничего.

— Тогда выпей за мое здоровье и за мой счет.

Человек нырнул куда-то рукой и извлек флакон, похожий на графин, но квадратный.

Майор Макуха выпил рюмку. Вспомнил, что натощак пить вредно для желудка. Сказал:

— Дрянь заморская. Хуже одеколона. — И сказал: — Шлепнуть бы тебя за употребление таких чужеродных напитков.

— Виски, — сказал хозяин квартиры. — Тридцать три доллара литр. Это тебе к сведению, между прочим.

— Я и говорю, шлепнуть, — сказал майор Макуха.

Хозяину не понравилось устойчивое и преступное желание майора. Но он почти промолчал. Буркнул “тоже мне шлепальщик нашелся, пердун старой закалки”, и все. И опять стал жевать свои орехи, богатые растительным белком. Он жевал их и ждал. Чтобы майор Макуха сказал, зачем пришел и побеспокоил в выходной от службы день.

И майор Макуха, проявляя выдержку, ждал. Чтобы у него поинтересовались целью визита, а узнав о ней, ответили, что все будет исполнено и об исполнении доложено. И ждал этого майор Макуха излишне долго — пока понял, что ничего у него не спросят и ничего ему не ответят. В последнее время они стали себе это позволять. Демонстрируя неуважение и превосходство. Служебное и возрастное. Конечно, теперь этот хрен газированный тоже по званию майор — что само по себе и печально, и смешно. Но Макуха-то помнит его дураком-лейтенантом, с соплями при любой погоде. И как уму-разуму его безрезультатно учил, не говоря об азах профессии, — помнит он великолепно. Ну, и вся подноготная этого нынешнего тоже майора пенсионеру Макухе в красках и в подробностях известна. Включая и то, что неизвестно никому. Если б не эта всесторонняя известность, кто бы вообще с ним сегодня по-человечески разговаривал? У майора Макухи никаких иллюзий на этот счет не имелось. У него их вообще не имелось. Ни на какой счет.

— Дверь противотанковую установили, — сказал для разгону беседы майор Макуха. — Опасаетесь непосредственного контакта с великим русским народом?

Хозяин взял нож, и с треском раскрыл следующий орех, и сказал после его раскрытия:

— Чего надо-то? Коротко и ясно.

— Мне — ничего не надо. Если лично, — сказал майор Макуха. — Стране надо. И государству вашему. Де-мо-кра-тическому. Оно меня еще вспомнит по заслугам посмертно. Когда, спохватившись, поймет.

Он достал из бокового кармана бумажку, сложенную вчетверо. Развернул.

— Колесник Виктор Викторович. В недавнем прошлом стропальщик центрального материального склада. Завод имени К. Либкнехта. Две квартиры в центре. “Мазда” и “Джип”, записанный на мать, плюс “Таврия” для отца жены. Скупает цветной металл. Нелегально. Ворованный. О чем свидетельствуют горы металлолома в его квартире по адресу Малиновая, д. 20, кв. 7. Остальные известные сведения прилагаются.

— Ну, так чего тебе еще? Все ж понятно. Не досье, а полная чаша.

— Для настоящего дела, для дела с большой буквы, этого мало, потому что недостаточно.

— Вообще-то экономическими преступниками мы вплотную не занимаемся, — сказал хозяин. — Только крупными и очень крупными. Ну да ладно.

Он потянулся через стол и вынул бумажку у майора Макухи из рук.

— Через недельку позвонишь.

Майор Макуха встал и вышел в коридор. Обулся. Сказал:

— Не прощаюсь, — и закрыл за собой дверь.

Спустился пешком. Медленно. Спускаться по лестнице такого образцово-показательного подъезда доставляло глубокое удовлетворение. Майор обожал чистоту и порядок. Порядок он обожал больше. Но за его неимением довольствовался и чистотой. Хотя бы для содержания нервной системы в устойчивом состоянии. Потому что без устойчивой нервной системы работать, учитывая вредную специфику, затруднительно. Тем более успешно и тем более сейчас, в наше нелегкое время. Когда нет у майора ни начальников, ни помощников, ни подчиненных. Даже элементарных технических средств и удостоверения личности у него нет. “Зато личность есть, — говорит сам себе майор Макуха. — Что не так уж и мало — при неимении всего прочего”. Этими словами он себя бодрит и успокаивает, и не дает себе распустить нюни. Ведь если себя не успокаивать, на одном неприкрытом энтузиазме или, лучше сказать, на свой собственный страх и свой собственный риск — разве можно жить более или менее долго? Да еще и творить при этом.

Конечно, Петр Сергеевич, он же майор Макуха, умом понимает, что никому его розыскная деятельность сегодня не нужна. И плоды ее, как и результаты, никому из непосредственных современников в органах не пригодятся. А пригодиться они могут позже, уже в следующем веке и третьем тысячелетии. Когда неизбежно придут наши, в смысле свои. Они возьмут его картотеку за основу, наведут вокруг новый, забытый порядок, и страна станет лучше и краше, а от этого немного улучшится и весь остальной мир. Но что будет к тому времени с самим Макухой и с субъектами его самодеятельных оперативно-розыскных мероприятий, сегодня никто не может предположить и убедительно предсказать, никакой Нострадамус не может. Возможно, они станут недосягаемы или умрут — кто своей, а кто и жестокой насильственной смертью. А возможно, превратятся в нищих и больных и никому не интересных членов общества. И государство нового типа возьмет их под свою опеку и призрение, забыв о прошлом и все им простив безвозмездно.

Короче, майор Макуха работал в стол, не будучи востребованным и понятым своей любимой родиной и своим любимым народом. Хотя такая неблагодарная деятельность в какой-то степени унижала его офицерское профессиональное достоинство, не позволяя увидеть плоды своего труда воочию и не откладывая в долгий ящик. Но он на свое достоинство плевал. Ради общего дела и блага. И ради будущего торжества идей. Он же помнил из истории, что идеи всегда в конце концов побеждают. Он это знал точно. Даже по своему предыдущему опыту. А у этих, нынешних, никаких идей за душой нет. Значит, им недолго осталось праздновать и править бал, особенно если оценивать время в историческом масштабе или контексте. Только на это майор Макуха и надеялся, и строил свои расчеты на этом. В уме подсознательно. Правда, у них, у нынешних, есть помимо идей все остальное. И власть кое-какая, и деньги в особо крупных размерах, и, главное, компьютеры в неограниченном количестве. Без компьютера сегодня тяжело обходиться в быту. И майору Макухе если что и нужно позарез повседневно, так это свой персональный домашний компьютер. Правда, обращаться с ним он не умеет. Что нестрашно. И не таким вещам ему приходилось обучаться. Причем самостоятельно и в кратчайшие сроки. Упорство и труд, как говорится, никому даром не проходят. Они оставляют свои неизгладимые следы. И майор Макуха смог бы освоить любой персональный компьютер, если б только он у него был. Тогда бы он занес в него всю картотеку — весомые результаты своих усилий за последние шесть лет. А потом можно было бы подключиться к сети Интернет и картотеку эту уникальную и совершенно секретную обнародовать буквально на всю планету. Чтобы она вздрогнула.

Как это технически делается, майор Макуха не знает — даже приблизительно. Но он знает, что это теперь делается. Что это осуществимо и в принципе возможно.

И если осуществить задуманное удастся, можно будет даже умереть с чистой совестью и спокойно в любое удобное для него время.

А без компьютера бесценная картотека — итоговый труд и венец всей жизни — лежит мертвым грузом. Под диваном в пыли. И после его смерти не достанется никому. Так как нет у майора Макухи прямых настоящих наследников и потомков. А чужие люди могут свободно выкинуть его труд на помойку. Чего допустить, находясь в здравом уме и трезвой памяти, нельзя.

Поэтому майор Макуха систематически и параллельно разрабатывал два направления. Первое: “Постоянное и неуклонное пополнение картотеки опасных для народа преступников”, — в основном экономических, политических и прочих — и второе: “Поиски путей приобретения компьютера”. Теперь это называется — найти спонсора. Что для майора Макухи ново и непривычно. Врагов советской власти он успешно искал и успешно находил днем и ночью даже в степи под Курганом. Иностранных разведчиков и шпионов — доставал из-под земли многократно. А спонсоров не искал он никогда. Не ставили перед ним таких стратегических задач. На том основании, что в его времена этих задач не существовало. А теперь — да, теперь они существуют и многих мучают.

Но нет таких задач, которые не могли бы решить майоры недавнего прошлого. И сейчас на повестке дня у майора Макухи стояла как раз эта, вышеупомянутая задача. И он шел, чтобы снять ее с повестки одним точечным ударом. Непростое решение было им найдено. Осталось воплотить его в свою жизнь. Конечно, решение не самое лучшее и не самое благородное. И чистые руки о него вполне можно было замарать. Но работа требует жертв. И всегда требовала она именно их.

Будущего спонсора майор Макуха выбирал себе по принципу “на кого бог пошлет”, методом тыка. Из экономического раздела картотеки. Открыл диван, стал к нему спиной и вытащил, никуда не глядя, карточку. И вот с этой самой карточкой и со всем досье в целом майор Макуха отправился к гражданину Борщевскому Е.Е., 1962-го года рождения, беспартийному украинцу с высшим техническим образованием.

По пути он купил себе два пирожка с капустой. Чтоб закусить виски и заодно позавтракать. Жир с пальцев вытер о внутренность карманов пальто. Дошел до конторы Борщевского. То есть до его офиса. Вошел.

Никакой охраны в приемном помещении не обнаружилось. Хотя суммы здесь оборачивались нешуточные и астрономические. И вообще никого не обнаружилось в помещении. Правда, через минуту из бокового кабинета вышла секретарша. И спросила:

— Вы по какому вопросу?

— Я к гражданину Борщевскому. В смысле — к господину.

— Женя, к тебе, — крикнула секретарша и села за компьютер.

“Даже у этой девки есть компьютер”, — позавидовал майор Макуха.

— Пускай заходят, — ответили — также криком — из кабинета через закрытую дверь.

Майор Макуха по диагонали пересек приемную и вошел в кабинет господина Борщевского.

— Слушаю, — сказал господин Борщевский.

— Это продается, — сказал майор Макуха и положил на стол досье. На папке все-таки отпечатался один палец майора, испачканный пирожковым жиром.

Господин Борщевский скучно полистал бумаги, закрыл папку, спросил:

— Почем?

— Компьютер. Одна штука.

— Конфигурация?

Майор Макуха не предвидел подобных дополнительных вопросов и к ответу оказался не готовым.

Господин Борщевский подумал и изменил вопрос на более понятный:

— Какие задачи должен выполнять компьютер?

Майор Макуха тоже подумал и ответил:

— Картотека.

— База данных, что ли? — уточнил господин Борщевский.

— Да, — сказал майор. — База.

На что господин Борщевский сказал:

— Оставьте адрес у секретаря. Доставка в течение суток. Бумаги отдадите тем, кто привезет машину.

— Какую машину? — не понял майор Макуха.

— Компьютер, — объяснил господин Борщевский и открыл ежедневник в черном кожаном переплете, и в него уткнулся.

Майор Макуха забрал папку, вышел из кабинета, молча и разборчиво написал секретарше свой адрес и как лучше проехать — написал. В том числе и городским транспортом. На всякий какой-либо случай.

В общем, успех подкрался незаметно. Чего майор Макуха не ожидал и не предполагал. Он думал, что этого жулика, злостно подрывающего экономику страны переводом безналичных денег в наличные и наоборот, придется уговаривать, брать за горло, шантажировать. А этого майор Макуха не приветствовал. Считая неподобающим для боевого, можно сказать, офицера, для заслуженного бойца невидимого фронта. Фронта, которого сегодня, правда, нет. Но он был. И это всем следует помнить. Потому что не может быть, что его нет и не будет, он снова будет, возродясь из пепла, в чем нет сомнений ни у кого, кто хоть что-нибудь понимает в жизни и развитии общества по спирали.

Майор Макуха почти что уже ушел, но вспомнил немаловажное, опять заглянул в кабинет Борщевского и сказал:

— Чуть не забыл.

— Что?

— Интернет мне. Вдобавок.

Борщевский посмотрел на часы и сказал:

— Хорошо.

Дома Петр Сергеевич пообедал. У него все для этого в наличии было — и хлеб, и лук, и квашеная капуста, и тонкое, с мясными прослойками, сало, которое он покупал на рынке в свежем виде и своими руками засаливал с перцем, тмином и чесноком. Его научил когда-то этому искусству один еврей, сотрудничавший с Петром Сергеевичем на общественных внештатных началах и на взаимовыгодных основаниях. Чай у Петра Сергеевича вообще никогда в доме не переводился. И макароны не переводились никогда. А что еще нужно человеку для сытного обеда? Разве что рюмка водки. И Петр Сергеевич зашел в супермаркет “Солнечный” и купил себе маленькую плоскую бутылочку очень хорошей водки “Карат”. Хотя и дороговата она для пенсионера постсоветского типа. Но Петр Сергеевич решил на себе и собственном организме сегодня не экономить. Чтобы отметить свой молниеносный сокрушительный успех как положено и в свое удовольствие. А не считая каждую копейку по два раза. И удовольствие он от обеда получил полное и максимальное, граничащее с райским, как говорится, наслаждением. Потому что ел и выпивал не спеша. Думая на разные интересные темы в форме внутреннего диалога, то есть как будто беседуя с кем-то — таким же умным, но воображаемым. А кроме того, он вспоминал гениальные стихи поэта Пушкина Александра Сергеевича, вернее, одну их строчку, ту, которая “Нет, весь я не умру”.

И не заметил Петр Сергеевич, как за окном безнадежно стемнело. На исходе осени темнеет рано, а светает поздно. И он лег на свой диван, под которым хранил, как зеницу ока, свою бесценную картотеку, и уснул. И спал до утра на спине. Часов до половины пятого. Он бы и дольше спал, но в дверь без уважения позвонили. Петр Сергеевич вскочил, как молодой, прошлепал босиком в прихожую и спросил хриплым басом:

— Кто там?

А ему ответили:

— Компьютер заказывали?

Конечно, он отпер дверь. Спросонья не усомнившись ни в чем. Хотя мог бы, будучи многоопытным майором, задать себе вопрос — чего это они в такую несусветную рань, когда и магазины все закрыты, компьютер привезли? А он не задал. И, значит, чего уж теперь говорить — мог, не мог. Теперь уже поздно об этом говорить. Теперь нет у Петра Сергеевича компьютера. И картотеки, служившей ему смыслом жизни, нет. Да и самого его скоро не будет, по всей вероятности, которая высока, а что будет со страной и миром, и будут они или их тоже не будет — пока неясно.

Днепропетровск



Версия для печати