Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 6

Человек больше войны




Светлана Алексиевич

Человек больше войны

Продолжаем дискуссию “Литература и война” (“Знамя”, 2000, № 5)

Мир для нас стал шире войны, это несомненно. Появились новые смыслы — неожиданные и нормальные, рациональные и страстные, о которых мы раньше и не подозревали...

И когда все-таки заговорить о войне, то пройти мыслью как можно глубже в ее тайный смысл, как человек остается один на один с этим безумным чувством, что он может убить другого человека, побыть немного Богом, завладев правом на человеческие сроки. Если писать и читать сегодня о войне, то я хотела бы написать и прочитать о человеке, который счастлив, что не смог убивать. Прицелился в оптический прицел — и не выстрелил... Поймал мишень — и остановился... Но чем чаще включаешь телевизор, тем больше становишься дикарем. Я устала жить в эпохе “человека с ружьем”, меня разрушает мое время. Чтобы сейчас произнести: человеческое дело — смотреть на небо или дерево, сокрушиться по раздавленной божьей коровке или повторить вслед за классиком, что нельзя видеть дерево и не быть счастливым, — требуется большее мужество, чем поехать в Чечню или Косово... Недавно услышала от восемнадцатилетнего мальчишки: “Что, надеть эту глупую шинель, эти глупые сапоги и идти умирать? Не хочу умирать! Ни за нефть, ни за великую геополитику, ни за Родину. Ни за Отечество. Хочу просто жить. Любить. Встать на рассвете и выглянуть в окно: трамвайные рельсы блестят, утренние люди идут... Разве этого мало — просто жить? Жить!” И такая тоска в этих словах по нормальной жизни, по нормальной культуре, по нормальной истории. Но мы — люди культуры войны, культуры баррикад, культуры страданий, она цепко держит нас в своих нежных и хищных объятиях. Не отпускает. Поэтому молчать, не писать о войне — попытка вырваться из этого кольца...

Я много писала о войне... Недавно перечитывала свою первую книгу “У войны не женское лицо” и все время хотела ее дописать или переписать, потому что, пиши я эту книгу сейчас, она была бы другая. Те же герои, тот же автор, а книга другая, мы бы говорили и размышляли еще о чем-то и, наверняка, иначе. Это к тому, что такое документы, что они творятся из живой человеческой памяти, живой человеческой души и движутся вместе с нами, они бесконечны, даже если произошли давно и однажды. В конце концов мы постигаем не события, а самих себя, добываем каждый раз что-то новое из себя о себе. Листаю старые блокноты, через двадцать лет нахожу там еще одну книгу, может быть, самую главную и лучшую свою книгу. Там война, которой мы боялись, она застигала врасплох... Помню крошечную комнату в заводском бараке и одинокую старую женщину, которая рассказывала: “...Когда мы брали в плен немцев, мы их не убивали, жалко было патронов. Партизанам всегда не хватало боеприпасов. Пленных закалывали ножом, отверткой, шомполом... Я ходила смотреть, как у них лопались зрачки от боли... Так я их ненавидела. И была счастлива...” Или из другого рассказа: “Выходили из окружения... У нас кончились патроны. Не могли убить зверя, птицу. Также нечем было словить рыбу. Съели одного... Самого молодого из нас...” Еще: “И вот она, проклятая Германия... Зашел в первый дом и перебил и переломал все, что можно было перебить и переломать: вазы, люстры, стаканы, стулья, деревянные кровати... Молодая немка... А нас трое... Изнасиловали и выбросили в окно с третьего этажа... И так хохотали... Сейчас не верю, что это был я...” Что мы знаем о такой войне? Ее как бы не было. Мы видели войну глазами Победы или системы, или противостояния системе, сталинским мифам, а человек-то куда больше всего этого. На войне, как и в любви, человек падает глубоко в себя. Вскрывается подсознание...

Да, сегодня я написала бы другую книгу, она должна была бы выломиться, выпасть из традиции. Биология, секс, игра, новое знание человека о самом себе... Мне больше всего не хватает в нашей литературе, военной и невоенной, биологического человека, он закамуфлирован, приодет, причесан или так глубоко запрятан, что торчит одна идея. А открываю свои дневники с афганской войны: “Это в одиночку убивать страшновато. А вместе — весело, даже азартно. В войне есть элемент и мальчишеской игры — стрелять, преследовать, обманывать”, “Не знаю, признаются ли вам другие, что убивать может понравиться. Это еще и особенное отношение со временем, чувствуешь себя бессмертным. Ребята возвращаются домой, влюбляются, женятся, у них рождаются дети, а все равно война остается самым острым ощущением их жизни”, “Когда гоняешься на самолете за человеком, то испытываешь то же, что и с женщиной...” Помню свое потрясение там, в Афгане: мы воспитаны на войне 45-го года, а она, оказывается, не вся правда о войне. Пафос, или то, что Энгельс называл “патриотизмом убийц”, увял, сник, обнажилось, что это — убийство. Обрядовое убийство. И если еще о том мальчишке, который говорил о глупой шинели и глупых сапогах... “Я не читаю книг о войне, потому что они мне внушают, что моя жизнь чему-то равна, а моя жизнь — это моя жизнь. Она выше любой идеи и цели. Дар бесценный...” Так и живем между прошлым с его военным пафосом и сегодняшним чувством своей отдельности. Частности. Что читают молодые? Кастанеду, Флоренского... Человек хочет проникнуть в то, что есть “я”, учится, наконец, делать эту работу. Идет к себе... А отправляют в Чечню...

Я спросила себя: что больше всего волновало меня, когда я писала о войне? Наверное, смерть, хотелось понять, хотя бы приблизиться. Это таинственное и прекрасное чудовище манит и дразнит нас. Не убеждайте человека, что надо умирать, он не хочет умирать. Включаешь телевизор... “Что же это за времена, когда разговор о деревьях кажется преступлением, ибо в нем заключено молчание о зверствах” (Б. Брехт).

Никогда не знаешь, что извлечешь из себя. Насколько дальше человек, чем искусство. Листаю чернобыльский дневник...

Из первых месяцев... Въезжаю вместе с военными в деревню, которую в течение дня должны эвакуировать. Люди молча, не глядя друг на друга, идут с узлами, чемоданами к автобусам, за людьми так же молча бегут их собаки и кошки. Люди садятся в автобусы, животные остаются, у них человеческие глаза, они не понимают, почему их бросили, почему нельзя уехать вместе. “Муська, моя бедная Муська, — обнимает девочка маленькую собачку, — я оставила тебе большую миску молока и много хлеба”. Никто еще не знает, что через два дня специальный отряд расстреляет животных. Они привычно побегут на человеческий голос...

У своей старой, как и она сама, хаты стоит на коленях бабка с иконой. Голосит: “Детки, никуда не поеду со своего угла. Разве это война? Я войну пережила... Стреляют, бомбят, горит... А тут, гляньте: вишни цветут, яблони тоже белые... Лук взошел, редиска... — На минуту затихает, а потом снова: — Птицы летают... Даже маленькие мышки живут... Разве это война? Почему я должна кидать свою хату? Уходить...” Никто из нас не может ей ответить, мы еще тоже не знаем, что это — война. У этой войны нет ни цвета, ни запаха, ни звука, и называется она — Чернобыль.

Мне кажется, что я все время пишу о войне, а писать хочется о другом. И человек хочет читать о другом.



Версия для печати