Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 5

Удавшийся рассказ о любви

Повесть




Владимир Маканин

Удавшийся рассказ о любви

повесть

“Узкое место! Узкое место!.. Он просто спятил!.. Что он, собственно, хочет сказать?”

Из разговора читателей о повести “Лаз”.

На склоне лет... Помудрев и уже заметно поседев... Что чувствует женщина, всю жизнь любившая одного-единственного мужчину?.. А ничего. Решительно ничего. Во всяком случае, ничего исключительного она, Лариса Игоревна, не чувствует. (Досаду на судьбу? Нет. Ничуть.) Как-никак была долго замужем. За другим мужчиной. Теперь живет одна. (Разошлась.) Уже давно одна.

Родила в замужестве дочку. Тут ей повезло. Хорошая, замечательная дочь! Уже тоже выросла, уехала. Врач. Живет и работает в Рязани.

Тартасов, которому Лариса Игоревна как-то намекнула (беседовали) — мол, всю жизнь любила... отреагировал с улыбкой, живо и пошло:

— Удавшийся рассказ о большой любви — большая редкость!.. А мог бы получиться. Вполне!

То есть у него, у пишущего, мог бы получиться. И Тартасов еще добавил, оправдываясь (как обычно) отговоркой — мол, мог бы. Но литература умирает... Увы!

Лариса Игоревна, наслаждаясь одиночеством, смакуя его, сошла с асфальтовой тропы на землю. Как славно! С тропки влево и теперь вперед. (Мимо лип.) По шуршащей листве.

А? Что такое?! Лариса Игоревна увидела в земле трещину. Прямо перед глазами. Трещина как трещина, неглубока, с едва проглядывающей оттуда темной почвой. Чернозем. Но неожиданное сравнение вдруг смутило ее: она подумала, что это... это лоно ее матери. Боже ж мой! что за мысли!.. Лариса Игоревна невольно съежилась. Суеверие искало испуг?.. Зачем ей это? Почему вдруг сегодня?

Метафизическая глубина, мы все оттуда, сказал бы Тартасов. С улыбкой... Конечно, глубина. Кто спорит! Достаточно понянькалась она, Лариса, с пишущей братией. Слишком долго они (и он тоже) школили ее душу метафорами. Образным мышлением! Им все запросто, даже материнское лоно. Скоты!..

Она и себя укорила. За прошлое... С кем поведешься — от тех наберешься.

Однако глаза ее продолжали скользить по траве, по земле. Глаза сами искали теперь эти знаковые пугающие трещины. Лариса Игоревна с усилием оторвала взгляд от земли. Упорно смотрела вперед... на окна ближайших домов. Безликие окна пятиэтажек.

* * *

Тартасов на экране мил. Хотя немолод... Приодет, при галстуке. Ведет престижную беседу “Чай”. (Писатель на ТВ.) Солидно и культурно. К примеру, с известным композитором... Да хоть бы и с модным мазилкой-абстракционистом! (Художник! Крупным планом руки.) Беседа, однако, приедалась...

У Тартасова оставался козырем его знаменитый запазушный вопрос. В самый пик телевизионной беседы. Один на один... Миллионы зрителей видели в этот момент живой пар над чашкой чая. Над обеими их чашками. А приглашенный гость, расслабившись, музыкант или художник, уже было считал, что на ТВ не все так политизировано и гнусно. И что можно, оказывается, пооткровенничать. И высказаться достойно, умно... Именитый гость уже вполне раскрепощенно, свойски протягивал руку за конфетой. К вазочке за шоколадкой... В этот самый момент Тартасов его спрашивал:

— Но ответьте наконец прямо. Вам (лично вам) было плохо прежде — или вам плохо сейчас?

Что и заставало врасплох.

Альтернативный выбор всегда груб. И тем грубее, чем мягче гость. Да и как было впопад ответить?.. Сказать, что ему хорошо жилось при коммуняках, было бы безусловной неправдой. (Еще и глупостью.) Но и похвалиться нынешней жизнью как-то не с руки. Неловко. На виду у миллионов сограждан. На виду у недоедающих врачей, учителей...

На лице собеседника целая гамма растерянности. Рябь оттенков... Волнение, с тем чтобы выразить невыразимое. И рука не знала, что делать с только что взятой конфетой. А Тартасов с улыбкой, с кротким взглядом. Молчал — усиливал паузу.

Зрители колкий вопрос, конечно же, хорошо знали. Как знали и неответ. (Нам, зрителям, все по нутру. Пусть мелко, жалко, суетно... Но пусть забавно. Мы сами мелки, что поделать!) Миллионы, не меньше, волновались у экранов уже загодя. Предвкушали... Но ведь неплохо, чтобы у зрителя проклюнулся азарт! Званая знаменитость выбрасывала руку за шоколадкой, и только-только (крупным планом) хвать коричневый квадратик, вопрос:

— Ну?.. Прежде — или сейчас?

Знаменитость сбилась, лепечет невнятицу. А мы помним, как заикался в прошлый вторник пианист. Худощавый. Рыжий... Краска щек рыжего мужика! Его смущенье!.. Мы дети. Мы ребята, и ТВ — наш кубик. (Жаль, крупноват, не покатать в ладони.)

Разумеется, приглашались на “Чай” люди известные и амбициозные. (Тоже дети, только принаряженные.) Слишком занятые собой, они не очень-то следили за чужими промахами на ТВ. Не знали, что вопрос повторялся. И, как нарядные дети, ушибались об один и тот же камушек. Тартасов, тоже шалун, улыбался. Прежде? Или сейчас?.. Отвечайте, пжалста. Отвечайте. И чтоб не вилять!

В этот раз, застигнутый вечным вопросом, тянул свою руку (ручищу) к конфете скульптор П-ов. И ведь тоже растерялся! Как все здесь сидевшие. Как все они... бедный... Даже замычал.

Подарив зрителям долгожданную конфузную паузу (их законную игровую полуминутку), Тартасов уже спешил своего визави выручать. Своего чайного гостя! Дорогого друга!.. Тартасов его теперь подбадривал — помогал всплыть: мол, знаю, знаю, каково было в прежние времена!.. Мучил надзор. Мучила цензура. Как не знать! Доставалось на орехи и вам, скульпторам. (Как доставалось и нам, пишущим рассказы и повести. Как всем, всем, всем...)

— ... У нас, у пишущих, — напоминал (зрителям) Тартасов. — Цензора вымарывали из наших повестей строки, целые страницы. Даже отдельные главы! А что и как было у вас?.. Они увеличивали у статуй фиговые листы? или округляли скромные греческие груди?.. Или эти господа (пауза...) отламывали у ваших Венер руки?

Скульптор, увы, не умел подхватить предложенный шутливый тон.

— М-мм, — мычал, как на потеху.

А ведь шел прямой эфир, не подправить и не вырезать.

* * *

Смутить человека — невелика радость. Едва избавившись от скульптора, один, Тартасов сник: с каждой передачей, переповторяя свой вопрос о прошлом, он все навязчивее думал о тщете человеческих усилий. Чужая немота, мстя, придавливала теперь его самого...

Именно! Растерянность собеседника отраженным ударом о что-то сверхтвердое (о былое время?) слишком скоро возвращалась, неся смуту в собственную душу. А каково, мол, ему, Тартасову, было прежде?.. И каково ему сейчас? (Когда он иссяк и выдохся, ни строчки не пишет. Когда к нему прилепилось нелепое прозвище Чай с конфетой.) Оправдывая свою жизнь, Тартасов бранил былые дни, душителей-редакторов, критиков — эти суки сворой, все заодно (плюс возраст) мало-помалу приспособили (умертвили) его талант, а что теперь?.. Именно! Тот же вопрос. Тоже безответный. И, словно бы застигнутый (подстереженный) самим собой на телевизионной чайной пикировке, Тартасов с болью замычал:

— М-м. М-м.

Покинув студию, он заглянул в закуток-кафе. В конце улицы... Да, да, прихватив с собой конфеты, что с экрана поддразнивали зрителя. (Одну лишь съел мычащий скульптор. И той поперхнулся, бедный.) Так уж заведено, что к следующей беседе господа телевизионщики вновь наполнят термос чаем и вновь выложат конфеты на стол. Если вскрытый, шоколад быстро стареет и покрывается налетом . Как патиной скульптура. Не передерживать на столе. Тартасова предупредили.

И дали знать — мол, конфеты сразу уноси с собой. И доедай, как и с кем хочешь. (Невелика пожива. Да и грустна.) И вот в кафе, выпив сначала водки и остывая мыслью, Тартасов заново чаевничал. Чашка за чашкой. Уже один. И думал, думал... ни о чем. Отодвигаясь все дальше в мысленное уединение и швыряя в рот шоколадку за шоколадкой.

Разумеется, он рад, что время поменялось. Что жизнь стала торопливей, богаче и ярче! И что женщины, скажем, перестали быть цензоршами (во всех смыслах). Да, стало лучше, но... но вот как, если лично?.. Это ненасытное “лично”! Способен ли живой человек сравнивать личное в прошлом и личное в нынешнем? какой мерой?

Цензуры нет, но молодости — тоже. И как, извините, ему выбрать?.. Да, да, стало меньше сверху команд и меньше очередей. Но меньше и вкуса к жизни (и на башке волос). Стареет. Уже стареет. Сравнивай или не сравнивай! Стать импотентом осталось, и в путь... пора, пора! (На свалку.)

Еще конфетку бросил в рот. Настроение никак не улучшалось. Но цвет шоколада успел вдруг напомнить ему о губах. (Бывает.) Возможно, густота колора. Или, может... тающий на губах? Лариса?.. Лариса Игоревна. Там и отдохнем?

Пожалуй, ему следует сегодня расслабиться. Прожить послетрудовой вечер...

Усмехнулся:

— И конфеты — ей будут знакомы.

Вновь забрал с собой легкую коробку. Шоколада там еще на две трети. И неплохой на вкус... она оценит.

Тартасов, давний вдовец, позвонил сыну — успел еще застать его на работе. Сказал, домой сегодня буду позже.

* * *

Выбравшись (как вырвавшись) из подземных сплетений метро, Тартасов шел наконец малолюдной улицей. Не глядя по сторонам. Грустил... Литература умирает! Десятилетье-два, и словесность умрет вовсе, это ясно. Приплыли... Но что, если и здесь невольная подмена в его душе? Обманчивая психология ухода и конца? (Простительная по-человечески.) Что, если не она умирает, а он? Ну да... И кончается тоже вовсе не она. Кончается жизнью он, Тартасов?!. Мысль удивила. Мысль была куда понятнее и проще, но ведь и горше! и больнее!.. Тартасов шел и шел. Не разбирая дороги. Ноги привели сами. Как привели бы ноги верной неустающей лошади.

Перед глазами стоял старый (как летит наше время!) блочно-хрущевский дом. Блеклый... и ничем, понятно, не привлекательный. Однако вот оно: первый этаж здания свежевыкрашен! А также вход в подъезд уже заметно подчищен и вылизан. Входная дверь эффектно задекорирована кричащей надписью ВСЁ, КАК ДОМА... Крупную строку россыпью простреливали туда-сюда многоцветные зазывные строчки помельче. С важными (всякому мужчине) предложениями: ПОСТИРАТЬ, ПОГЛАДИТЬ, ВШИТЬ МОЛНИЮ... ПУГОВИЦЫ... КОФЕ ПО-ДОМАШНЕМУ... — а по диагонали появилась совсем свежая веселенькая надпись: сыграю в шахматы .

В ближайшем окне должно было бы выглянуть и высветиться улыбкой лицо Ларисы. Постаревшее и все еще милое... Но там никого. Ушла, что ли, куда?

Зато в окне, что рядом, шторка отдернута. Тартасов шагнул ближе. Он надвинулся и — высокий ростом — став на цыпочки, сумел в окно заглянуть: Рая... полураздетая... Сидит, похоже, за очередным кроссвордом. Начесывает в раздумье карандашиком за ухом.

В третьем окне Тартасова узнали — завидев его лицо, к окну подскочила Галя... Да, Галя в халатике. А из-за ее широкой рязанской спины вроде как Ляля. Обе покачали головой:

— Нет. Ларисы Игоревны пока что нет...

Он и сам видел.

За блочно-хрущевским домом стояли в ряд тополя, тоже ему знакомые. Там и скамейка (какая разница, где ему ждать). Но и скамейку сегодня он выбрал не лучшим образом. Сел, а из-под ног тотчас выскочило тощее существо. Пуганый уличный пес. Заснул было под скамейкой.

Тартасов пожалел, что прогнал пса... На асфальте ветерок гонял оранжевые листья. Листья легонько скреблись. Чего ж теперь скрестись! Тартасов смотрел на них. Каждый из гонимых листков обретал грустное осеннее значение.

За краем асфальта — лужайка с невысокой травой. Трава кой-где изрыта. А вот и углубление в земле, похожее на норку. В эту норку (детское желание) хотелось ввинтиться и спрятаться. Ага!.. Если так вышло, что нет Ларисы здесь и сейчас (в настоящем), Тартасов при удаче совпадет с ней в прошлом. Возможно.

Он уперся глазами в норку, начиная мысленно в нее ввинчиваться. Не спеша, ме-ее-едленно... Все более и более втискиваясь, Тартасов свел плечи. Его царапнуло. Там, в узком месте, гудело и свистело. Тартасова стремительно потащило, понесло. Набирая скорость, он вылетел назад, в уже прожитую жизнь.

* * *

Оказался он вновь у дома — вновь пятиэтажного, однако вовсе не зачуханного. Не блочного, не серого, а красивого, рослого и старой доброй кладки. (Пять этажей, а мерить — девять.) И не на окраине, не у дальней станции метро, а в центре. Но вот ведь какой гадкий выворот минуты — Тартасов опять ее ждал!

Узкое место отнюдь не гарантировало и не обещало попаданья точь-в-точь. Прошлое, но не по спецзаказу. Куда ни выскочил — все хорошо. (Как выстрел. А стрелок в тумане.)

Тартасов шастал у дома, скучал, но ведь молодой! лет тридцати!.. Покуривал, знай, у входных ворот. Курил тогда Тартасов много-много больше. (Здоровья тоже было много больше.)

Но вот и она, спешит, летит! Лариса в легкой и пушистой ушанке-шапке, зима! Волосы из-под шапки тоже распушились. Торопится... К груди Лариса крепко прижимала папку с рукописью. Не слишком толстую (повесть), а тесемочки на папке (белые) вьются, бьются на зимнем ветерке.

Она бежит, его не видит. Он окликнул — Лариса!

Пусть даже цензор, строгий, строжайший, а все же женщина — и любит! И просияла!.. Как ей не просиять, выскакивая, как из пасти (с повестью), из здания цензуры. Из ворот старинного пятиэтажного дома со знаковыми державными решетками. (Еще бы львы у входа.)

— Да! Да! Да!.. — вскрикнула и тотчас в его объятья.

Молодая, она и говорила молодо, взахлеб. Повесть, его замечательная повесть в целом уже пропущена цензурой. Ура! Его изящная и с фигами в кармане (с либеральными ляпами!) уже... Такая повесть... Так за нее боялись, волновались, но пропущена, позволена, ура! а мелочовка (всякие намеки-ляпы) на ее усмотр. На ее, Ларисы, личное усмотрение, а значит, победа. Гора с плеч...

Они идут, пьяные радостью. Тартасов, молодой, легко ее обняв, облапив и слыша стук сердца, торопит. Заждался! Едем, едем домой, вот и он — вот, Лариса, твой троллейбус (отчасти уже наш троллейбус). Скорей к тебе домой.

Однако на остановке троллейбуса некстати объявился ее сослуживец, то бишь тоже цензор. Тоже домой. Как и Лариса, только-только закончил службу. Улыбка Ларисы на нет, и губы тотчас в нитку. И оттолкнула... Тартасов отступил. (Мужик? Неважно, что мужик, а важно, цензор. Матерый. С портфелем, полным рассказов и повестей.) Мог узнать Тартасова в лицо. И, конечно, мог завтра же сказать, сообщить, стукнуть (пусть невзначай). О прямом ее контакте с автором. О личном, тесном. Ударило бы по повести. Громом на всех их пяти этажах... И по Ларисе. (Уволят... А что дальше? А как любовь?) А как долго стал бы Тартасов еще и дальше дружить с ней, лишись она ценнейшего местечка? — вопрос, пожалуй, экзистенциальный; и без ответа.

Когда-то Тартасов, впервые ее целуя, спросил шутливо, и Лариса честно ему ответила, где и кем она работает. Кем трудится — он даже не поверил. Такого не бывает. Такое — как честный звонок первого апреля. Как манна. Их свел некий восхитительный случай!..

Теперь же, оберегая его повесть (и свое дивное рабочее местечко), Лариса скрылась в троллейбусе. Уехала, болтая с этим сморщенным типом — с сослуживцем. Им по дороге. Она успела дать знак Тартасову, чтоб он не уходил. Чтоб в следующий троллейбус... И чтоб нагнал ее сразу — остановку он знает. (И дом ее хорошо знает.) Он все отлично видел. И главное по-прежнему при ней: прошедшая цензуру повесть. К груди прижата. Вместе с сумочкой. Пусть так и едут: вместе!

Тартасов, счастливый, шагал вслед за троллейбусом. Когда вперед, шагается и без транспорта. Когда удача... Легко и так споро! Он шел, скользя по снегу. То вдруг поскрипывая. Зима стояла.

* * *

А здесь осень... Возле замшелой пятиэтажки с ярко размалеванным первым этажом (и с зазывом ВСЁ, КАК ДОМА) по-прежнему осенний минор. И окно, где Ларисин кабинетик, зашторено. Тартасов не раз там сиживал. Да-с, кабинетик невелик. Открытая фортка... Ларисы Игоревны все еще нет.

Зато из окна, что рядом, — Галя. Выглянула. Стрельнув глазками в ржавые осенние деревья, заметила над ними (над их кронами) хмурые небеса. Заметила и Тартасова.

— Сан Саныч, — позвала, облизнув губастый рот (после чашки кофе), — Сан Саныч! Чего вы не зайдете?

И еще вскрикнула:

— Зайдите. Чего ж все на лавочке!

Тартасов (денег маловато даже на кофе) ответил с некоторой запинкой. И с досадой: когда она наконец запомнит, что зовут его Сергей Ильич! и вообще!.. И вообще, ему, милая, с Ларисой Игоревной хочется переговорить. То да се. А дальше?.. дальше посмотрим.

Галя — из рязанской глубинки; они там смешливы; и на язык чутки.

— Смотрите — да не просмотрите!

И скрылась в окне.

Но снова головку выставила, кричит:

— А у нас тут пьяненький. Ну, круто-оой! Валяет дурака, вроде как он художник... с кисточками в обеих руках. Во как! В правой и в левой — обеими кисточками сразу рисует.

И засмеялась. А за ее спиной засмеялась вроде бы Ляля; веселятся!.. Задернули занавеску.

Тартасов заскучал .

Пожалуй, он уже сердился. Мол, жду и жду. А там-то, в прошлом... (Теперь его вдруг восхитила собственная жизнь! и памятливость!) Там-то чего мне, торопыге, не жилось? чего не ехалось? Наверняка уже нагнал бы Ларису. В следующем троллейбусе... Уже бы к ней приехал. Уже обнял.

Он вновь поискал трещинку, щель в траве, дыру, воронку — сгодилось бы любое узкое углубление. Встал со скамьи. Шагнул, ведя по земле нервным, острым глазом.

В шуршащей под ногами листве (музы ка осени) приметилась норка, мышиный ход. Маленькая тварь оттуда перебралась зимовать уже загодя: в ближайший подвал. На зимовку. А норка — нам!.. Тартасов ее приоткрыл, сгребя листву ботинком. Вот она. И мысленно ввинтился... вот!.. За норкой в глубине возникло узкое место, и Тартасова опять потащило. Обдирая о жесткие выступы...

В ушах заложило, засвистело от нараставшей скорости, полный вперед! (То бишь назад. В прошлое.) Вдруг рвануло рукав. Зацепившийся карман отстал от пиджачной полы, оторвавшись от Тартасова... Оставаясь тряпицей где-то там, на ветру! В свистящем безвременье.

Прошлое, вообще говоря, нас не ждет, но на этот раз Тартасову повезло. Он попал хорошо. Какие там пуговицы, оторвавшиеся карманы! пиджачный сор, троллейбусный билет, деньжата, все по фигу! Тартасов в постели. И Лариса рядом. Молодая...

Первый взрыв чувства он, правда, уже упустил. Припоздал... Но впереди вся ночь.

* * *

В ушах Тартасова перестало давить, стихло. И так знакомо затикал ему из комнатной глубины Ларисин будильник, что на комоде. Старенький монстр с натугой поспешал за ходким временем.

— Что это ты холодный? Остыл?.. Ходил на кухню? — спросила Лариса лежащего с ней рядом Тартасова. Удивилась.

Ласково движущиеся руки — вот откуда шло обволакивающее ее тепло. Вот откуда возникала нежность прикосновений, а с ними и наново набегавшая чувственность. Ах, как она!.. Приглаживала пальцами ему плечи, грудь. Еще нежнее и мягче ее пальцы становились, когда спускались ниже. То справа, то слева ласково настраиваясь (но не набрасываясь) на его крепкий впалый живот и пах. Тартасов замирал. Пальцы прочерчивали на его напрягшейся коже едва ощутимые утонченные линии... И так слышно в тишине подстукивал сердцу будильник!

Томление нарастало, однако всему есть предел. Тартасов не выдерживал. Он вдруг хватал ее за руки, за пальцы. Долготерпение мужчины оборачивалось заждавшимся взрывом. Может, в том и была правда тех минут и тех ее рук?.. Следом шла грубоватая, уже неразборчивая страсть, долгая, мощная, после чего оба проваливались в забытье, в сон.

Но утром ее чувственные, все забывавшие пальцы — все помнили. Такая ясность! (Ради этой особенной памятливости и ясности Лариса, возможно, и вставала пораньше, одна. Читала, сидя за столом. В легком халатике.) Тартасов, понятно, еще в постели. Сон интеллектуала. Валялся, не в силах разлепить глаза... Прихлебывая глотками черный кофе, Лариса трудилась над его повестью. Железной рукой (той самой, теми же пальчиками) вычеркивала из текста живую жизнь. А заодно, конечно, и нечаянную красоту той или иной подвернувшейся строки. Приговаривала:

— Извини, милый. Это — ляп.

Абзац запивался мелким, микроскопическим глотком кофе. И вновь она поджимала тонкие губы, повторяя:

— И это ляп!

Рука, вчера нежная, вымарывала строку к строке жирным красным цензорским карандашом.

— Но послушай! — Тартасов подскакивал на постели.

Вспыхнув, он возмущался, он выкрикивал обидные ей либеральные дерзости. Она же, его не слушая (и не слыша), сидела себе за столом. В легком халатике... И пробегала глазами текст дальше.

Даже не подняла лица. И полусонный Тартасов скоро смолк. Ранимая его душа смирялась, проникаясь вдруг трезвым подсчетом. На странице вымараны, хороши ли, плохи ли, всего-то четыре строки. И еще пять-шесть слов. Счастливчик! Не сглазить бы! еще какой счастливчик, спит с собственной цензоршей и вот же... негодует! А уже, видно, подзабыл, как у него (как и у всех других) вымарывают страницами и целыми главами.

Он сидел в постели, а она вычеркивала.

— Проснулся?.. Сейчас, милый! Сейчас кофе.

Молодая, она поутру смеялась колокольчиком. Звонко и вроссыпь... И вот уже садилась к нему поближе, в постель, протягивая в чашечке черное сладкое пойло. Обжигало губы. А рядом ее лицо посекундно менялось — от утренней радости к еще большему утреннему счастью. Женщина! Полупроснувшийся Тартасов смотрел как загипнотизированный. Не понимал...

Он туповато не сводил глаз — нет, не с пахучей кофейной жижи, а с протягивающей чашечку ее руки. Уже не железной и неумолимой, а вновь вдруг слабеющей, слабой женской руки. Да, да, слабеющей под тяжестью даже малой чашечки кофе, подрагивающей...

Задумался Тартасов... Но что дальше?.. Надо ж было ему и к себе возвращаться! (В настоящее.)

Зато вернемся с ней вместе. Дождался-таки! Можно считать, что я ее там (на осенней скамейке) дождался, — подумал Тартасов .

Он допил кофе, а Лариса забрала из его рук чашечку. На миг взволновалась, не капнул ли интеллектуал (черным на постель). Успокоившись, сидела теперь совсем рядом, нежная.

— Ты как сосредоточиваешься? — спросила она. Щебетала, как студенточка.

— Да как придется.

— Смотришь в какую-нибудь трубу? в дырочку?

— Не обязательно.

Тартасов пояснил, что все от навыка и что бывает по-разному. Трудности перехода из одного времени в другое чисто технические — можешь себе выбрать любую точку. Хоть на рисунке обоев! Представь себе, что за этой точкой на обоях есть некий ход... узкое место. И вот мало-помалу внедряешься в него (мысленно). Как сверло ввинчиваешься. Углубляешься! А затем вмиг проскакиваешь в иное время...

— На обоях? Точечка? — Лариса обрадовалась: она сейчас же попробует.

Но она все-таки наколола шпилькой дырочку в обоях. Так ей легче. Дырочка — как узкий лаз, уводящий и взгляд, и мысль куда-то в темноту.

— Давай? — спросила. — Ты хочешь вместе?

* * *

Оба, разом постарев, вошли в знакомую блочную пятиэтажку.

ВсЁ, как дома работало... Девочки дело знали. Галя как раз предлагала солидному мужчине постричь его — скоро и модно; само собой, дать ему кофе. Шустрая Рая уже стирала своему клиенту рубашку. За час под направленным горячим ветерком рубашка чудесно отвисится и высохнет. Клиент (на эти часок-полтора) прилег отдохнуть душой и телом на широкой Раиной кушетке.

В прихожей, еще не успев войти в начальнический Ларисин кабинет, Тартасов высказал свое заждавшееся желание. (Лариса Игоревна открывала дверь ключом.) Прокашлявшись, Тартасов сказал, что он хотел бы сегодня Лялю.

В кабинете Лариса Игоревна села за свой стол. Достала два изящных стакана. Тартасов сел напротив. Она налила ему боржоми. Но... так и не ответила.

— Я понимаю... Деньги. — Тартасов морщил высокий лоб.

Вертикальная черточка на переносице придавала его лицу напряженное выражение. Ожидание мысли. (Телезрители хорошо знали эту ищущую морщинку.)

Он повторил:

— Проклятые деньги. Литература умирает...

Он все напрягал и напрягал лоб, тем больше выпуская вперед знаменитую морщинку. При чем здесь умирающая литература, оставалось загадкой. Но если Тартасов начинал о деньгах, следить за его мыслью становилось всегда довольно трудно.

— Да, дорогой. Понимаю, — сказала наконец Лариса Игоревна с легким вздохом.

И еще один легкий вздох: в его нынешнем безденежье с Лялей вряд ли что получится. Да и с другими тоже — разве что уговорить новенькую...

Тартасов возмутился: у него как-никак вкус!.. и не нужна ему кто попало. Превратности рыночной системы не заставят писателя скатиться до этих новеньких неумех и худышек!

Он хотел Лялю.

— Напомни ей, что я известный человек. Можно сказать, знаменитость.

— Имен они не слышали, книг не читают. Писатель для девочек — ничто. Никто и ничто. Ты же сам с экрана нам повторяешь: литература умирает.

— Да. Умирает. Но я-то — живой.

И Тартасов вновь свернул разговор к пышной Ляле. Девчонка!.. Когда-нибудь и Ляле, и ей, Ларисе Игоревне, он все это напомнит. Когда-нибудь у него будут же деньги!

— Вот и придешь когда-нибудь. Увы, Сережа. Невозможно... Даже и новенькая, боюсь, не согласится.

— С ума сойти!

— Вот разве что... — Лариса Игоревна на миг опустила плечи. Нет, нет, она не предлагает ему себя. Хотя некоторые еще находят ее интересной... Постаревшая женщина не привлечет усталого (уставшего от жизни) мужчину. Тем более на таком волнующем фоне, как Ляля или Галя. Не себя постаревшую, а себя ту — лет тридцати. В прошлом...

— Что?

— Вот разве... — Лариса Игоревна осеклась на полуслове: нет... Тартасов сейчас же фыркнет. Начнет ломаться! Опять, мол, ему втискиваться в прошлые годы? опять носиться по времени туда-сюда?

Как вдруг раздался вопль. Где-то близко... в одной из соседних комнат.

Лариса Игоревна тотчас встала из-за стола.

— Извини, дорогой. Работа. Это у нее... Это у Аллы .

Лариса Игоревна — и за ней все еще ворчащий Тартасов — направились из кабинета в комнаты. И сразу в ту, где не смолкал протестующий вопль рыженькой Аллы.

У нее и был тот клиент, вообразивший себя современным художником. Юнец, вообще говоря, был симпатичен. Правда, мордат и слишком пьян. В костюме-тройке (верхняя половина) и в трусах-бермудах (низ)... Он расписывал Аллу, и впрямь не выпуская из обеих рук кисточек, на кончиках которых влажно играли краски — синяя и желтая. Алла, голая и разрисованная, протестуя, нет-нет вскрикивала: ей холодно! холодно!

— Перформенс... — выговорил молодой творец. Мягкими линиями (нежно и чувственно) он изобразил на ягодицах Аллы по птичке и теперь, кажется, хотел лишь усилить тона. Жизнеподобие — душа перформенса. Идея, как стал художник уверять Тартасова, состояла в том, чтобы в минуту близости, при интимных и все нарастающих движениях, нарисованные на ягодицах птички ожили — то расставаясь, то сближаясь. Целуясь клюв в клюв.

— Жизнеп-п-подобие...

— Исключено. Это — ляп, — Лариса Игоревна сурово его перебила.

Алла, чувствуя поддержку, тут же опять завопила: краски холодили ей зад.

— Ляп! Ляп!.. Я замерзла! застыла!

— Чудовищно! — Лариса Игоревна указывала на ручейки красок с ягодиц Аллы. Потеки по ногам — до самых пяток.

Юнец, пьяненький, слов Ларисы Игоревны не вполне разбирая, но полагая, что они в его пользу (клиент всегда прав), шагнул к Алле еще ближе. Склонился к ее левому бедру. Помахивая сразу обеими руками (обеими кисточками), он прорисовывал птичий интим.

— Повернись же, лярва, — попросил он с некоторой даже ласковостью.

Как-никак, а юный художник дерзал. Вопрошал вечной тайны. (На ляжках скромной тихой бляди он рисовал двух голубков.) Что тут такого? — думал Тартасов, поощрявший молодых в искусстве. — Клювами друг к дружке. Поцелуй нежнейший, голубиный! Как только ляжки шевельнуть...

— Чудовищно! Я запрещаю — хватит! хватит! — кричала, вклиниваясь меж юнцом и Аллой, постаревшая цензорша.

А тот не понимал.

С окаменевшим лицом Лариса Игоревна выскочила тогда в прихожую. И тут же, секунда, вернулась с новеньким ведром, наполовину с водой.

— Что за вода? — грозно и неизвестно у кого спросила Лариса Игоревна (словно бы это важно).

И (все молчали) — выплеснула содержимое на пьяного клиента. Окатила его. Спокойно и профессионально. Знай наших.

Мокрый, тот сразу сник. (Не настоящий еще художник.) Тут-то его и вытолкали взашей набежавшие из других комнат девочки. Всё, как дома. Изгнание из страны, — думал Тартасов. Наскоро творца одев (нижнюю его половину) и давая оплеухи, его спускали теперь по ступенькам, вон! Вон!.. Пшел вон, козел!

Оказавшись на улице, мордатый молодой человек минуту-две стоял возле дома столбом. В недоумении он посматривал на руки (где мои кисточки?). Но вот, пьяненький, он качнулся и зашагал улицей, неуверенно переставляя мокрые ноги.

За ним мчались выскочившие из соседнего дома мальчишки:

— Эй! Эй, искупался! Морж, морж!

— Свалился в сортир. Воняет!

— Вонючка!

Возможно, орущие дети (и цепкий холод воды на теле) заставили молодого человека сколько-то прийти в себя... Он озирался, непонятый творец. Весь мокрый, с него капало. На проезжей части улицы он энергично размахивал руками, сверкая измазанными ладонями (желтой и синей). Призывая таксистов сжалиться и выручить человека...

* * *

Лариса Игоревна вернулась в кабинет. Она как-то вдруг обессилела после дурной стычки. Сидя за столом, долго смотрела на торопящиеся пузырьки боржома. Затем на принесенную Тартасовым коробку конфет. Разве что выпить чаю? — она подняла глаза на Тартасова.

Но он как раз встал :

— Пойду. Попробую... К Ляле.

И вышел, посвистывая. Набираясь отваги... Однако Лариса Игоревна знала, пустой это номер. Ляля твердый орешек.

Грустно?.. И да, и нет... Лариса Игоревна решилась на боржоми — выпила. Засмотрелась на обои. (Выцвели обои. Пора бы менять.) Белье постельное в комнатах, кстати, тоже пора бы на смену. Заодно... Надо покупать... Ах, заботы! — Теперь она хотела в прошлое. Теперь ей приходилось Тартасова ждать.

Быть может, и она отловит его в давнем времени. Пробуем... Лариса Игоревна уставилась в крапинку на обоях. Как в точку. Мысленно ввинтилась в нее и со свистом вынеслась в прошлое.

Увы, она попала в невеселый день. В здании Главлита (официальная вывеска цензуры) для большого начальства имелся внизу буфетик. И там же, с буфетом рядом, бильярдная — для полноты послеобеденного отдыха. В бильярдной и случилось: в азарте, после очередного удачного удара шар в шар, директор Главлита вдруг упал на сукно стола. Рухнул головой и всей верхней половиной тела. И замер там с инфарктом (и с напряженно смотрящим левым глазом).

Но дышал; и чуть слышно терся щекой о сукно стола. Вызвали врача. Белый халат диагностировал с ходу. По его знаку директора тихо-тихо теперь переносили. Сначала отделили от стола. Осторожно, на руках его следовало вынести из бильярдной — этим и занялись пятеро сотрудников, оказавшихся в ту минуту поблизости; Лариса в их числе.

Ей досталось держать ногу, большой ботинок.

— Бережней, бережней! — покрикивал командовавший выносом худощавый остроумец Вьюжин. Сам он нес директорскую голову. Большую, крупную, можно сказать, львиную голову. Держал в недрожащих худощавых руках; в ладонях.

На узком выходе из бильярдной предстояло подняться на три крутые ступеньки вверх — сверхосторожно. Как они тогда же почувствовали, это было самое сложное. Подымались не дыша. Негромкими озабоченными репликами согласовывали за шагом шаг. И еще шажок-два. И еще.

Три ступеньки наверх оказались значащими. В том смысле, что со смертью директора (вскоре) все, кто его несли, прибавили в должности. (И не только они.) Ступенькам вели условный счет.

Зам стал директором. А завотделом, соответственно, метил на его место в замы. И так далее. Кто как сумел. Подвижка сползла (распространилась) почти до уборщиц. Возникли и новые неожиданные возможности. Подвинулись уже на одну-две ступеньки, а вот, скажем, их худощавый остроумец Вьюжин шагнул на все три. Он-то и сделался первым замом.

Говорили, Вьюжин мог стать и директором, но не стал, так как не захотел. (Не захотел засвечиваться.) Должность с перебором. Директорство слишком на виду, а Вьюжин был как раз из тех, кто уже предчувствовал большие и необратимые перестроечные перемены. Всем вскоре предстояло. Предстояло жить и протискиваться. Узкое место приближалось, и только совсем уж глупцы лезли сейчас в директора.

Лариса тоже шагнула. Из стажеров-помощников — в цензоры; ступенькой выше. В феврале ей уже доверили рукописи по выбору. И первой же Лариса взяла себе тогда новую повесть Тартасова. Так ей совпало! И с ней, с повестью (папку к груди), выскочила, выбежала в ту легкую февральскую вьюгу — к любимому человеку, топтавшемуся возле решеток высокой ограды. Прятавшемуся там то ли от снега, то ли от глаз людских. (Да или нет?.. Курил, топтался Тартасов, ожидая, как оно будет.)

— Да! Да! — вскрикнула она, едва его завидев.

* * *

Плакала, сидя за цензорским своим столом. Плакала тихо и виновато, заминая в кулаке платочек.

Ушел Трубакин. Ушли Строков с Зиминой. Ушли наконец все из их длинной кишкообразной комнаты. Все, кроме кашлюна Арсеньича, переживавшего за плачущую Ларису и считавшего, что как раз на таких ошибках он может ее чему-то научить. (Его вот-вот собирались вытолкать на пенсию.) Она плакала, он кашлял.

Старому Арсеньичу, совку до пят, не могло и на миг прийти в голову, что Лариса видела ляпы в тексте не хуже его. Даже лучше, острее! Она бы выудила их из текста за минуту. Если б...

— Работа несложная. Работа на зоркость. Но вам оправданием — ваша молодость, дорогая моя. Что ж плакать! — выговаривал старый цербер.

— Я... Я...

— Успокойтесь, успокойтесь. Промах не груб. Промах послужит уроком.

— Он писатель, а я...

Лариса комкала платочек, нет-нет и прижимая к хлюпающему носу.

— Тартасов хитрец. Как все писатели... Таков их удел. Таков их крест, Лариса, если угодно. На каждой странице подсовываются либеральные штучки-дрючки. Смотрите. Смотрите сюда...

Старый служака не поленился, вновь раскрыл литературный журнал, где до боли знакомая ей повесть Тартасова. И где почти на каждой странице запоздало поставленный знак то вопроса (плохо), то восклицания (совсем плохо).

Официальный выговор... Влепили... Когда дома Лариса пыталась рассказать Тартасову о случившемся скандале, ее опять душили слезы и появилось (откуда это?) некое новое для нее чувство — чувство женской жертвенности. Сладкое чувство!.. Без сантиментов. Без надрыва. Просто как неизбежный во все времена житейский случай... И сами эти слова “жертвенность женщины”, претенциозные, если вслух, — Лариса так и не произнесла. Тартасов, впрочем, понял. Нельзя сказать, чтоб он не ценил. Он ведь и сам держал в тайне свою козырную. Молодец. Не гусарил. Только ухмылялся в усы, когда его спрашивали, мол, везун, как проскочил цензуру? как удалось?.. Но что касается жертвенности... Он только и задумался на миг (на полмига), нельзя ли из их цензорского переполоха скроить рассказ. О любви... Попросил ее (это фон, фон!) описать Арсеньича, его любимые словечки, кем был, чем жил старый мудак — вдруг вдохновит!

Она ничего не могла припомнить ему для фона, разве что частую прибаутку Арсеньича: ВТОРОЙ ПРОТЕЗ ВСЕГДА КРАСИВШЕ, — но о чем это?..

Да и сам урок старого цензора казался тогда лишь тягомотиной. Платочек ее был мокр, мал, крохотная тряпица, нос распух, а Арсеньич все талдычил:

—...Хитрец-автор, вдруг нахмурив брови, вам скажет — я, мол, сделаю текст построже. Уберу, мол, лишнее! Повоюю с эпитетами и тому подобное!.. Чувствуете?

— Чувствую, — всхлипнула Лариса.

— Этакий эстет. Этакий борец за лаконизм! — а что в итоге? А в итоге, Лариса, слова просеялись. Слова стиснулись. Слова сомкнулись. Персонаж вдруг получает совсем иную, убийственную характеристику...

Как много, как бесконечно много может провалиться (объяснял ей старый Арсеньич) — уйти в зазор меж двух слов. Туда и выбрасывает лишнее искусный хитрец-автор. Суть авторства — эта бездонная щель меж словами. Миры, целые миры провалятся туда, эпохи, цивилизации!.. и ничего нет. Ни следа. Это узкое место, этот гениально коварный стык меж двумя соседними словами!.. На этих стыках, на этих зазорах родилась динамика письменности. Родилась словесность, а уже с ней (и в ней) высота духа и чекан мысли.

* * *

Тартасов, вернувшийся от Ляли не солоно, старался огорчение скрыть. Мужчина! Лез теперь с разговором к Ларисе Игоревне. От нечего делать...

Жаль его. Ларисе Игоревне так нетрудно представить, какой он там нес вздор. Как лип он с разговором к Ляле (а после и к Гале). Без денег... Навязчивый, суетный, слюнка запекшаяся в уголках губ.

— Как дочка, Лариса? — переспросил он.

Можно же и просто поговорить.

— Как у всех... Она в Рязани. Врач. Платят, правда, им маловато и не в срок. Но не жалуется...

— Помогаешь ей?

— Да. — Лариса Игоревна в паузу тоже поинтересовалась: — А что твой сын? Он ведь компьютерщик?

Тартасов махнул рукой:

— Только разговоры, что компьютерщик, что дело модное и денежное. Он никто. Ходит и чинит по знакомству... Ха-ха! Его приятель работает в КГБ. Вот уж фирмачи! Казалось бы!.. Сын ходит в их проклятые подвалы уже неделю. Налаживает компьютер за компьютером — а заплатят или нет, еще неизвестно.

Лариса Игоревна (как только кто-то ныл) предпочитала оставаться оптимисткой:

А все же их поколение не унывает. Они уже смолоду протиснулись через узкое место — раз-раз! и огляделись!

— Узкое место?

— Ну да. Так я называю наши глобальные перемены.

Из комнат послышались крики. Шум. Но вот, пробиваясь сквозь стены, сильный пьяноватый мужской голос запел:

Живет моя отрада-ааа...

И с новой силой ликующие крики. А следом ур-ра-а! — звон разбитых бокалов (что такое?). И веселый, молодой животный смех. Да уж, протиснулись! Вполне!.. Настоящая жизнь шла там, за стеной.

Жи вет моя отрада-ааа-а
В в ысоком терему-ууу...

“Му-уу”, — передразнил Тартасов.

— Из пятой комнаты. Опять у Аллы, — сказала Лариса Игоревна, прислушиваясь.

Ей хотелось ласки. Ей хотелось, чтобы стареющий Тартасов протянул руку и, хотя бы мимолетно, погладил ее по щеке. Как когда-то!.. Смотрит... Угадает ли он, что чувствует она? Едва ли. Мужчине память ни к чему. (Зачем ему прошлое? Ляля, Галя, Алла — вон их сколько!)

Что-то Тартасов все же почувствовал:

— А ты меня любила. Без ума была, а? — спросил и засмеялся.

Она кивнула. Сказала негромко:

— И ты меня любил.

Он (напомнила!) тут же помрачнел. И заговорил о своем:

— В голове пусто. В карманах пусто. Не пишу ни строки. Вот уж труженик!.. Если б не передача на телевидении, я бы, наверное, тоже пел. В подземном переходе. С шапкой на полу.

Лариса Игоревна всколыхнулась:

— Ну-ну, Сережа. Перестань!.. А почему ты не пишешь?

— Мыслей нет. Сюжетов нет. Что мог, уже написал. А что писать еще?

— Люди стараются. Люди что-то пишут.

— Люди вон и песни поют!

И Тартасов мотнул головой в сторону стены, за которой веселились хорошо протиснувшиеся.

Пора-пора-порадуемся на своем веку-уу...

— орал застенный голос.

* * *

Чай затевать долго, Лариса Игоревна плеснула Сергею Ильичу еще боржоми. Пей, милый. А? Что?.. И тут оба они, вдруг повернувшись к стене, уставились глазами в обои... ища там заметные точечки (и былые дни).

В момент, когда их потащило, она цепко держала Тартасова за руку. А он (мужская жадность, желание прихватывать все) не выпустил из руки стакан с минеральной водой. Жлоб! Он хотел успеть допить. (Еще и это!) На свистящем ветру, на самом выходе (вылете) из узкого места Тартасов все еще торопился нести стакан ко рту... Дернулся, она не удержала. Руки их распались... Кричала ему, пытаясь не отстать. Тянулась, но где там!.. В прошлом времени (куда их выбросило) они, увы, оказались уже не вместе. В последний момент!.. Их растащило, их разрознило всего-то дня на четыре.

Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И, само собой, без копейки денег... Полоса... Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:

— Я погибаю! Погибаю!..

Домашний телефон был уже отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась... Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:

— Я готов быть наборщиком... Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио... Я, честное слово... Клянусь... Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку... Я... — и, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.

Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.

Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать... Переписывать... Вдруг ей где-то получалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но... но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.

Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.

Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!..

Вьюжин, проницательно глянув, спросил:

— Все еще неровно к нему дышишь?

Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).

— Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?

— Прослышала.

Помолчал — и сказал:

— Ты же помнишь, Лара, ты мне всегда нравилась. На этой неделе давай свидимся. Идет?

И выждал сильную паузу, пока она кивнет.

Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон — квартира его приятеля, зажившегося за границей.

Ну, и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)... На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже... Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала — отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.

И поднимаясь в лифте, все о том же — она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой... Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться... Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.

С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь—не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко стал доводить ее до сладостно-болевой точки и вскрика. Работал, как пахал. Все медлил, медлил... Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи, не шевельнись, лежи — и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего “я”. Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню — вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.

Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа. Час, всего-то час с прохладцей, как ей думалось, когда... когда, едва ли не посмеиваясь, входила в этот дом — вызывала лифт.

Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась... Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.

И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...

А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.

И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги — воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место — к вальяжной речи. А речь — к пиджаку. Солидный мужчина...

* * *

Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.

Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст — дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке — и Ляля? и Галя?)

Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.

— Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..

— Я здесь.

— Плесни-ка мне боржоми.

Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:

— Как работается? Устала?

— Нет.

Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?

— О чем грустим? — спросил.

Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.

— Ни о чем.

Он сказал этак игриво:

— Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.

Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:

— А я — нет.

— Правда?

— Правда. С девочками мне, конечно, непросто. — Она на миг призадумалась. — Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки — твои особенные фиги!

— Фиги?

— Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.

— Я не знал.

— Да и я не знала. Только с временем понимаешь, что была сволочью.

В маленьком кабинете стало тихо.

Тартасов гмыкнул. Пуская свой баритон вперед, покладисто произнес, поддакнул:

— Да. Жуткое было время.

* * *

— Мы все протиснулись, — продолжала Лариса Игоревна усталым, но уверенным в правоте голосом, — протиснулись через этот лаз: через узкое место. И хочешь—не хочешь, мы переменились. Кем ты был и чем ты занимался прежде, в конце концов, осталось уже в прошлом. В пережитом. Уже не так важно... Узкое место. Согласись, оно всех нас поменяло.

— В лучшую сторону — или в худшую?

— Каждого по-своему.

— Я не переменился, — надменно поднял голову Тартасов. (Тупой.)

Она продолжала:

— ... Помню, как все, кто был тогда в моих приятелях, искали работу. Либо и вовсе переучивались. Всем было трудно. Все протискивались. Вот ты, писатель, скажи: зачем время от времени взрослым дядям и тетям надо рождаться наново, а?

Но писателю философствовать надоело: “Узкое место”... “Прежде или сейчас”... Сколько можно?! Мы не на телевидении! — Тартасов (мысленно) уже возмущался. Это в ней цензорша не до конца умерла. Это в ней прошлое булькает.

Цензоры всегда моралисты. Он ли не помнит! Женщина, ночью его ласкавшая, а днем той же недрогнувшей рукой!.. железной!.. Однако вспылить вслух Тартасову не хотелось. Осторожничал.

Откашлявшись, он спросил — ладно! поразмышляем мы после... а как бы все-таки Лялю?

Она промолчала.

— Ну, хорошо, хорошо, пусть не Лялю, а Галю. Скажи Гале, что я с телевидения.

Лариса Игоревна пожала плечами — о чем ты? Ты, милый, так редко выступаешь со своей программой, Чай с конфетой она называется?.. Хоть бы ты новости читал. Или игру какую вел! Угадывал бы мелодию. Пусть бы поутру, но все-таки мелькал бы на экране почаще. Сейчас люди и утренние программы смотрят...

— Я — писатель.

— Она, милый, этого не понимает. Сейчас этого никто не понимает.

— Могу принести ей сегодняшнюю телекассету.

— Вот еще! Такого добра везде полным-полно. Не удивишь!.. Даже здесь есть кассеты. Замечательные, кстати сказать! Кассеты для предварительного просмотра. (Для переборчивых клиентов.) Знаешь ли, какая у твоей Ляли кассета?.. Ого! Тебе нельзя показывать...

— Голая, конечно.

— Только в очках. И пляшет на крыле самолета.

— А самолет летит?

— Да. Самолет летит. Снег страшный валит. Пурга. А она танцует...

— И в очках?

— Да.

— Слушай... Дай-ка мне посмотреть на эти очки.

— Нет, милый. Ты же без денег. Будешь пускать слюни и приставать к ней еще больше... Кассета любительская. Самодельная...

Тартасов хотел оскорбиться, но... но вновь помедлил. (Как-никак жизнь продолжалась.) Он лишь нахмурил брови.

— Сережа. Ты обиделся?

Тартасов молчал.

— Сережа!

Тартасов молчал. Говорить в этот гадкий безденежный миг с бывшей цензоршей не о чем. Да и не было у него сейчас слов. Цензурных... Зато молчаньем и подчеркнутой паузой Тартасов, как известно, умел достать любого визави. (С пользой для себя передать инициативу — перебросить.) Умел молчать минуту. Умел молчать пять...

Лариса Игоревна, вздохнув, встала из-за стола — ладно, Сережа. Ладно. Не дуйся.

И вышла. Чтобы помочь. Пошла-таки попробовать уговорить новенькую.

Увы.

— ... Нет! нет! я видела его! — заартачилась девица. — Я разглядела: он старый и унылый. Козел. Не хочется мне.

Тартасов через стенку отлично все слышал.

— Без денег не сумею. Не захочется... Лариса Игоревна, миленькая, вы же были молодой. Вы же помните, как хотелось, чтобы мужчина был интересный! чтоб смеялся молодо, от души. Чтоб веселил, если уж он без денег! Хоть немножко любить его хочется, — правда?.. Лариса Игоревна, вы уж поймите... прошу вас.

Лариса Игоревна не настаивала. Вдруг тихо с ней согласилась:

— Понимаю.

Вернулась. Стала было подыскивать слова. Но Тартасов ей сразу буднично и спокойно — мол, не пересказывай, все слышал.

Лариса Игоревна села напротив. Не зная, что дальше.

Помолчали...

— Ты как ищешь узкое место?

Она уже спрашивала его об этом. (И забыла.)

Он засмеялся:

— Глазами.

Ей хотелось пожалеть его, но боялась своей же жалости. Боялась протянуть руку и коснуться, скажем, его плеча. Коснись, и вся подтаешь. Глаза первые потекут...

Она предложила:

— Давай вместе?

* * *

Но и когда летели узким местом (рука за руку), Тартасов опять закапризничал — что за мужик! все ему не то и не так!

Ветром захлестывало рот, в ушах свистело, а он стал ей кричать. Слова едва разобрать! обрывками! — Поглубже... Спуститься, мол, в прошлое им обоим... Зачем?.. А чтобы по времени отсюда подальше. Чем оба они окажутся помоложе, тем лучше! “Поглубже! Лариса! Слышишь меня — поглубже!” — вопил он, мол, там им будет слаще, там и деревья зеленее! и солнце желтее!.. Вечная мужская жадность, что сродни вечной же их неуверенности.

Тартасов впереди... Еще и дернулся, поймав поток воздуха. Она потянулась руками — а он уже опережал, уже не достать. Поздно... Опять будут врозь, что за человек!

— Сережа! — запоздало крикнула она на самом выходе из узкого места.

* * *

Одна в полете, вдруг огорчившись (зачем ей прошлое без него?), она попыталась развернуться и резко приземлилась (привременилась). Оказалась — недалеко. Почти... почти сразу же за узким местом.

Был тот прожитый день, когда Лариса с утра уже обошла (оббегала) две редакции и три библиотеки: все впустую... День за днем поиски. Ни даже мучеником строчек (читчиком ночным), ни бегать клерком — ничего. Ноги устали... Нет мест, уважаемая! Ищи где хочешь.

А место вдруг нашлось. Да, у метро. Все тот же бортик — невысокий забор из гнутой трубы. Присесть и горько думать! (И курить.) Таких сидело на бортике человек десять—пятнадцать. Чего-то в жизни не угадавшие (не нашедшие). Не знающие, куда теперь идти дальше. Тоже люди... В растрепе чувств. Упершиеся глазами (бессмысленно, но твердо) — в траву, в асфальт, в носок туфли...

Сейчас она тоже выкурит, сейчас затянется горестно-сладким дымком. Но... Лариса отбросила сигарету. Встала. Села вновь... Вот так нежданно (вдруг) приходит к нам извне волевое решенье. Да. Да. Она уже не курит. Точка. Не курит!.. Вынув из сумочки, выбросила всю пачку.

Волевое усилие (над собой). Словно бы Лариса сама себе помогла — сама себе велела. Волна торжества... И возникшая (сопровождающая) странная боль: сдавило плечи, грудь, бедра — ее стиснуло. Как будто на нее, на Ларису, надевали сейчас что-то узкое. Как будто робу. Жесткую и, кажется, пластмассовую — не робу, а трубу. И не на нее надевали, а наоборот (относительность наших ощущений) — она сама, своей и не своей волей, протискивалась в довольно узкий и тесный ход.

Понятно: она же находилась как раз за узким местом. В шаге. И теперь, по ходу времени, она его (узкое место) проживала снова. По ходу жизни... Пульс участился, Лариса приоткрыла губы, дыша открытым ртом. Протискивалась в новое время.

Это после узкое место будет ею проскакиваться со свистом, с ускорением. Это после — как по тоннелю. Это после можно будет пронестись через десятилетия назад-вперед с ветерком. И с пощелкиваньем в ушах от внезапной смены давления... А пока что тяжело. Пока что со скрипом... С болью... С обдираньем бедер. С тошнотой.

Подумала (успела подумать) — не я одна, весь люд, все мы, весь город. Протискиваем души. А заодно (необходимость) протискиваем и тела. С трудом дыша... Едва сдерживая тошноту... Как медленен ход времени, когда ты с ним совпал!

* * *

Но вот ее бедра, сдавленные, как обручем, отпустило. Лариса Игоревна задышала ровнее. Уже поднялась с бортика, на котором присела. Уже шагнула... первый шаг в новом времени. К входу в метро.

Она — и не она.

Если внешне, то Лариса Игоревна смотрится по-иному; строже; суше. (И не курит.) Уже другая. А взглядом посвежела, взгляд ее стал проще. Добрее... А как там наше чувство, как любовь?.. Да, любит.

Лариса Игоревна продолжала любить. Узкий тоннель протащил ее в новое время вместе с ее длящимся чувством. Дал ей протиснуться. Но чувство тоже поскребли скребком. Кой-что содрав. (Позолоту.) Чувство стало зорким, чувство научилось видеть: да, любила... этого исписавшегося Сергея Ильича Тартасова, нелепого и безденежного. Любила хвастливого, фанфаронистого, чуть что распускавшего перья мужчину, с красивой головой и с приятно рокочущим баритоном.

Зато теперь ее любовь к Тартасову держалась несколько поодаль. Чувство словно бы потеснили — в шкафчике памяти.

Здесь же, у выхода-входа в метро, Лариса Игоревна услышала робкий, ломкий девичий голосок:

— Мужчина! Не хотите познакомиться — я Ляля. Меня зовут Ляля...

Обернувшись, Лариса Игоревна впервые (впервые в своей совковой жизни) увидела такую девчушку. Молоденькую, курносую. Со светлым лицом. Топчущуюся у метро на асфальте и смешно предлагающую себя проходившим мимо Иван Иванычам и Петрам Петровичам. Голодная, зябкая, чулки в дырках...

* * *

Тартасов же (невезучий), пронесшийся в свое прошлое поглубже, угодил к зубному хирургу. Сидел, подвигаясь со стула на стул. Смирившийся с предстоящей мукой, как это бывает у крупных мужчин в такие минуты. Сидячая очередь...

Подавленный, он уже был не в состоянии осознать, что за день и час ему здесь выпали (а ведь случайно! ведь мог переиграть!). Он только подвигался, как загипнотизированный, к той двери. Со стула на стул — все ближе и ближе. И ведь вошел в кабинет! И так тяжко драли ему зуб два здоровенных мужика. Тот самый (памятный до сих пор) шестой жевательный. Крошили, дробили, наконец, ликуя, вытащили — несколькими страшными обломками, ну, молодцы!.. победители!.. Тартасов вышел из кабинета, сел, его трясло.

Он помалу сплевывал, склонившись над урной, почти доверху забитой кровавыми сгустками зажеванной ваты. А рядом с урной — щель в линолеуме на полу. Прямо у ног. Отверстие поманило его прохладой и темнотой. Только тут догадался. Вот оно! (Почему не получасом раньше, когда сидел в очереди?) Тартасов напрягся и... ввинчиваясь в темь узкой щели, вырвался из неласковых прошлых дней.

* * *

В отдаленной комнате тихо. (Здесь девочкам можно расслабиться. Покурить.) Голос Ларисы Игоревны... Да, с просьбой. Да, она к ним с просьбой. Минуту внимания.

— Девочки... Кто писателю даст в долг? Вы же знаете, иногда на ТВ выступает. Хороший человек.

После секундной паузы девичий голосок спросил:

— Денег?

— Нет. Не денег.

И тотчас послышалось хихиканье. А затем кто-то из них (Галя? Ляля? Вот не ожидал!) дважды с ехидцей переспросила — мол, что это за писатель?! Почему это писателю — в долг? В наши-то дни разве бедность не порок?

Тартасов толкнул дверь и вошел. Он был возмущен. Он ждал честного снисхожденья. А они!.. Неужели она, дрянь молоденькая, к нему ничего не чувствует? Хотя бы человеческого, хотя бы просто дружеского?

— Ляля...

Его красивый баритон задрожал.

— Ляля, — голос еще гуще, интимней. (Какая терпкая горловая дрожь.)

Но девица молчала.

Тартасов обиженно чертыхнулся — уйду сейчас совсем!

Он повернулся. Он медленно-медленно уходил. Эти нынешние страстотерпки насмешливо смотрели ему вслед. Пиявицы. Он ждал оклика Ляли — ничуть не бывало! Ни она, ни Галя не дрогнули. И Рая, стоя с ними рядом, помалкивала. Эти помешавшиеся на деньгах... эти маньячки смотрели ему вслед! Отчасти даже весело. Покуривали!..

Тартасов хлопнул-таки дверью. Ушел.

Но недалеко. На улице его охватили сомнения. Почти сразу же. И как раз у телефонной будки... Выискав в кармане жетон, Тартасов уже спешил, уже звонил старинному своему приятелю. Тоже литератору.

Саша Савин, когда-то друг юности, взял наконец раскалившуюся трубку. Стареющий романтик (того же амбициозного поколения), Саша сказал Тартасову несколько устало:

— Я слушаю.

Тартасов попросил денег.

Да, да, ему очень-очень нужны! взаймы! ему сейчас же необходимы деньги!.. Зная Сашу Савина, он не мог по-дружески не попудрить ему мозги. С ходу пообещал. Несколькими днями позже... да, да, чуть позже он, Тартасов, организует Саше выход на ТВ, пригласив на свой престижный “Чай”. А что?.. Они посидят, поболтают об искусстве, ничего особенного... Немного ностальгии... Пусть только старый друг поможет Тартасову сейчас с деньгами.

Саша извинился.

— Извини, — сказал. — Я, Сережа, не вполне тебя понимаю. Я современный человек. Ничего не могу с собой поделать. И поэтому сначала твою конфету, а деньги — позже.

Тартасов нажал чуть сильнее — деньги, Саша, нужны сейчас. Немедля.

Саша немного помолчал, поразмышлял:

— Извини, старина. Я современный человек. Деньги — позже.

Чертыхнувшись, Тартасов бросил трубку, жаль было жетон.

Сказать честно, оба темнили. Тартасов, разумеется, не мог, не имел возможности пригласить кого бы то ни было на “Чай” в обход высокого начальства. Начальники сами любили посмаковать звучные имена, выбирая, кому из них к чаю конфету дать и кому нет. Сами и решали.

Но и Саша для Тартасова ничего посеребрить не мог. Бедствовавший, Саша попросту хорохорился; у него не было денег. Совсем не было.

* * *

— ... Где ты есть? где это ты пропадаешь?!. Ты что — не доверяешь своим девочкам?.. С ума сошла! Или ты теперь подглядываешь? Шлифуешь их таланты?

— Я работаю, милый.

Тартасов продолжал возмущаться — мыслимо ли! Так надолго пропасть в трех комнатах! ну да, да, у нее соединенные трехкомнатные квартиры, но все равно шесть комнатушек и две кухни — это еще не лабиринт!

Поворчав еще немного (для разгона), Тартасов стал выпрашивать в долг хотя бы Раечку.

— Боже мой. Что за жалкий цветочек! Какие у нее нищенские коленки...

— Она изящна.

— Ее коленки хочется прикрыть. Зачем ты ей позволяешь мини-юбку?

Лариса Игоревна вздохнула:

— Поговори с ней сам, милый.

— Что я!.. Ты поговори. Воздействуй на нее. Скажи, что я с телевидения. Ты умеешь на них влиять. Ты для них все — и честь, и совесть! и мать родная!..

— Не преувеличивай.

— Деньги, деньги! Одни только деньги!.. — распалялся Тартасов.

Его возмущала сама капитальность перемен в психике человека: он всю жизнь выпрашивал, а теперь ему велят выторговывать. Какое падение!.. Но ведь все вскользь. Все — для богатеньких. Для этих жирных. Не зря же русская литература их так больно била. За что-то же их драли, секли Гоголь и Достоевский, святые времена!

Лариса Игоревна на миг погрустнела:

— А я вспоминаю твою последнюю повесть. Ты умел сказать о женщине... В поезде... В вагоне поезда... Она... где ты пишешь о ее подрагивающей улыбке. Прекрасные горестные строки.

— Ты, помнится, эти строки не очень-то жаловала.

— Я их любила.

— Любила?

— Да... Но я была служакой — я была глупой, милый. Я была совсем глупой.

Выдвинув ящик стола, Лариса Игоревна взяла давнюю книгу Тартасова — старенький зачитанный экземпляр. Из книги выглядывали три беленькие закладки. Тартасов спросил... Эти странички, что с закладками... Странички, небось, знает уже назубок? Нет, возразила Лариса Игоревна, эти места в его повести она как раз забывает. Все остальное — да, наизусть...

— Гм-м, — произнес Тартасов.

Он заметил, как, поддавшись памяти, Лариса Игоревна уже моргнула мелкой слезой. И вновь посматривает на стену — на обои с точечками, словно бы нацеливаясь. Женщина... Неутомима... Опять, что ли, хочет в прошлое? Гм-м.

С обоями в ее комнатках и в кабинете (он следил глазом), с обоями все в порядке. Обои ничуть не давили; не тяготили. Веселенькие, но не сказать — игривые (цензура), они радовали взгляд.

— А-а! О-о! — послышалось вдруг... Возбужденные голоса... Опять где-то в комнатах. Уже вопили!

Лариса Игоревна, вся начеку, работа, тотчас на крики поспешила.

Тартасов не пошел даже глянуть. Скучно. Неинтересно ему. Одно и то же!.. Он попивал боржоми и листал свою старую книгу. (Хорош текст, ей-ей хорош!) А за стеной все взывал и взывал молящий голосок, похоже, Галин: “Лариса Игоревна! Лариса Игоревна, помогите!”... Шум... Склочная разборка. Мужские пьяно-хриплые вскрики. Недовольные! (Это когда их выставляют за дверь.)

Лишь минут через десять—пятнадцать Лариса Игоревна вернулась к Тартасову. Запыхавшаяся, бледная... Но победившая: да, да, навела порядок. Шумели? — Прости, прости, милый! Конфликт случился в нашей шведской комнате. А там от голосов всегда гулко.

— В шведской?

— Так мы ее теперь называем. В этой комнате у нас (Лариса Игоревна объясняла) — шведская стенка. То бишь спортивная лестница...

Там девочки приучаются к тренингу. Держать спину прямо. Крепить мышцы живота... Важно! Столь необходимая молодым женщинам гибкость. Да и сама Лариса, чтобы старость задержать, бодрит свое тело поутру гимнастикой. По часу и более...

Чистая светлая комната! И представь, два клиента, два, извини, подмосковных мудака, взяли себе комнаты рядом. И тотчас сговорились. (Или заранее были в сговоре.) Объединились. Да, да, в этой чудной, но немного гулкой комнате они сошлись вместе. Пытались (представь себе!) устроить некий свой секс. Свою малаховскую групповуху, бессмысленную и беспощадную. На шведской стенке. Вчетвером. Заставляли девочек взбираться к потолку и голыми, выкручиваясь, висеть. И там к ним пристраивались.

— Акробаты? — поинтересовался Тартасов.

Лариса Игоревна вспылила, акробаты, скалолазы! — шутки шутишь, а Рая не выносит высоты... Ну как? как можно там вчетвером? Выдумка этих кретинов называлась, представь себе, “сбор бананов” — и конечно, под самым потолком Рая не вынесла, голова закружилась. Хотела вниз, не пускают... Галя, висевшая с ней рядом, сказала, что Рая вся в слезах, дрожала руками-ногами, какой там банан! Даже пукала от страха. Галя (ты же слышал) стала кричать, звать!.. Я примчалась, я еле-еле Раю сняла. У меня у самой руки тряслись. Ну, прямо снятие с креста! Пальцы я разнимала ей силой, так, бедная, вцепилась в перекладины. Одеревенела. А эти морды, пьянь, ее хвалили — мол, наконец-то влезла высоко!

Хорошо, девочки в других комнатах не были заняты. Помогли. Вытолкали малаховских... Пьяндыги улицей, представь, орали песню. А мент стоит на углу, улыбается, ему весело...

Рассказ был напряженный; устала. Тартасов посочувствовал, деньжата Ларисе достаются нелегко.

Налил ей боржоми.

— Дай отдышаться, — сказала.

А Тартасов придвинул к ней ближе коробку с шоколадками — возьми! вкусные! Сладость, говорят врачи, снимает с сердца груз.

* * *

Галя!.. Вошла, постучав. На минуту... Негромким, почти в шепот, голосом сказала, что хочет спросить у Ларисы Игоревны кой-какого совета. Дело личное... И покосилась в сторону Тартасова.

— Ладно, — сказал он, вставая. — Пойду проверю Лялю.

И попросил Ларису, уходя:

— Сделай хотя бы чаю. Покрепче.

Никакого личного дела у Гали не оказалось: просто был сегодня необычный телефонный звонок. Час назад. Когда Лариса Игоревна отсутствовала... Не знакомый Гале мужской голос... Но, судя по выговору, человек интеллигентный. Да, он себя назвал.

Лариса Игоревна спросила — кто? — и едва не ахнула, услышав фамилию звонившего: Вьюжин. Что ему было надо?.. Ничего. Просто интересовался. Спрашивал, как живет Лариса Игоревна?.. Спрашивал, наладилась ли вполне у нее жизнь? Как у нее с работой — постоянная ли?.. Хотел очень с вами поговорить. Но вас, Лариса Игоревна, как раз не было...

— Дважды звонил, — сказала Галя уходя.

Оставшись одна, Лариса Игоревна почувствовала, что краснеет: боже мой! Этот Вьюжин думает, что она все еще без постоянного места... Вспомнил! и возможно, подыскалась наконец редакторская работа. Нужен свой кадр на телевидении. Или в газете... Большой человек Вьюжин. Интеллигент. Не забыл!

Но волнение в душе (и краска на лице) оставались недолго: Лариса Игоревна уже не хотела возвращаться в тот их мир. Она ушла оттуда. Она не хотела, чтоб ей даже напоминали.

Встала у окна. Распрямила спину, свои рабочие плечи. Ее труд несладок и неизящен, но по-своему честен. Да, честен. Она, если что, так господину Вьюжину и ответит. Не станет она оправдываться трудностями жизни, не станет вилять... И не хочет она. Слишком узкое место. Не хочет возвращаться в их подлый, подлый, подлый! (она с болью повторяла, с болью и стыдом за прошлое) — в тот подлый мир абзацев и строчек, где любовь... где достоинство... совесть... доброта... — все, все, все готово при случае провалиться в этот узкий зазор, в щель меж двумя соседними словами.

* * *

Тартасов вернулся. Сколько можно глотать боржоми! Уже сжег кишки... Нет ее... Куда она опять провалилась? Вот они, нынешние деловые! — возмущался Тартасов, ища Ларису Игоревну и топчась на пятачке прихожей.

Комнаты... Двери которых плотно прикрыты.

— Это ляп! ляп! — донесся из-за двери слева недовольный девичий голос.

И мужской басок: — Ну так что?

— Ляп, я сказала.

— А за ляп что — отдельно платить?

Она захныкала:

— Сейчас девчонок позову! Ларису Игоревну позову!

Мужской голос (ворчливо; и стараясь быть потише):

— Ну ладно, ладно! напугалась, бедная!

* * *

— Ляля, — позвал Тарасов.

Но просящий в долг казался для девочек смешным. “Дядя” надоедлив. А если его поставить на четвереньки и заставить два раза сказать: “Ме-э-э...” — козел!.. На его зов они едва повернули свои изящные головки.

И рассердились:

— Вы же видите, что мы отдыхаем! Мы только расслабились... Совесть у вас есть?

Ляля, Галя и рыженькая Алла в этой отдаленной комнате пили кофе, покуривали. У них отдых. А что главное в отдыхе? — подымить сигареткой “Мальборо” и посмеяться! И чтоб успеть обменяться новостями. И чтоб всласть. Не умолкая.

— ... в четвертую комнату. Мне там сегодня магнитофончик очень кстати будет. Гена музыку любит. Ко мне Гена придет.

— Привет, а ко мне Гарик! Тоже музыку уважает.

— Галка, стоп, стоп — не наезжай!.. Не ровняй Гену ни с кем. Гена это Гена. Гена для меня — прямо как санаторий у моря.

— Еще бы нам шум прибоя! — сострила Ляля, и все трое засмеялись.

Тартасов уже забыл их насмешки. Да хер с ними! Он не помнил зла... Стоя у окна, он поманил Галю (была к нему лицом). Иди, иди поближе. Хотя бы Галю, иди же сюда... Иди на полминуты!

Галя подошла, держа в руке дымящуюся сигарету.

Тартасов зашептал.

— Веду передачу на ТВ. Смогу тебя показать. Эпизодически...

— И что вы там делаете?

Тартасов попытался объяснить ей про “Чай с конфетой”.

— Не представляю даже! — хмыкнула Галя. — Зачем таких, как вы, на экране показывать?

Тартасов возмутился:

— Что значит показывать! Глупенькая!.. Это я показываю того или иного человека.

— А дальше?

— Что дальше?

— Покажете меня — и что?

— А показать человека по телевизору — это все равно что дать человеку большие деньги. Вот я и покрою долг...

Девица сбила с сигареты столбик пепла в фикус, что на подоконнике, и закричала:

— Ляльк! Нас обещают в телике показать — дашь за это?

— Фиг!

Рыженькая Алла игриво спросила:

— Голышом покажут? или в купальниках?

Все трое хихикали, а Тартасов, грозя пальцем, возмущался — никаких голышей и никаких купальников! Серьезная передача!

В комнату заглянула Лариса Игоревна, позвала:

— Сергей Ильич. Чай...

Девицы тотчас перестали хихикать.

Она увела Тартасова с собой — усадила за стол в своем кабинетике. Чай, и точно, поспел. Хорошо заварен! Лариса Игоревна подала ему чашку.

И придвинула коробку:

— Ваш шоколад, Сергей Ильич. К чаю... Это правда — он очень вкусен!

Тартасов молчал. На лице горечь... Обида на жизнь, на кончившийся талант. Все вместе придавило мужчину. Лоб, подглазья... Щеки подернулись проступившей сеткой мелких морщин.

Прихлебывал чай, а Лариса Игоревна подошла к окну. Но вернулась... Стоя сзади, пригладила мужчине затылок, шею. Стряхнула перхоть с плеч.

— Ушла жизнь, Сережа, — сказала, сочувствуя.

* * *

— Ушла — и ладно! — огрызнулся господин Тартасов. И вдруг он перестал тускнеть, мрачнеть лицом. Он подыскивал углубление (все равно где). Ага, вот на дверях! Недавно меняли замок... Ему увиделась волнующая воображение темная трещинка. Узким ходом она уводила куда-то в задверное пространство.

— Я нашел. Ты как?

— И я нашла.

Воздух задрожал... И с ходу Тартасов, молодея и отключая горечь души, влетел в узкое место — Лариса Игоревна следом. Прошлое могло опять развести их, однако на этот раз Лариса Игоревна успела, ухватилась крепко.

— Вместе?! Вместе!.. — вопила она, глотая вихревой боковой ветер.

Рука — к его руке, и (цепко) пальцы к пальцам. Со свистом пронеслись сужающейся горловиной. Лариса на полкорпуса впереди. Летела... Нет-нет и задевая своды. Нет-нет и оббивая себе бока в сузившемся пространстве. Но ни на миг не выпуская мужской руки, уже ощутимо терявшей припухлость (рука молодела).

* * *

— Пусти мне руку...

Они лежали вместе (это да)... В ее комнате, на ее кровати и любя друг друга (все это — да, да, да!), вот только с минутой Ларисе вышло не совсем. Не как хотелось. Близость была чуть раньше. (Была. Уже...) Уже был отдых.

Зато вместе... На комоде знакомо постукивал будильник. А на столе скучали чашки с остывшей кофейной гущей.

— Спишь?

Он не ответил.

Любил помолчать после расслабившего их любовного акта. Притих... На всякий случай Лариса провела по щекам, проверяя свою молодость, нет ли морщин. Улыбнулась. Да, молодая...

— Спишь? — Она потеребила его за ухо, чтобы молодой Тартасов не уплыл в эту минуту в мыслях куда-то слишком далеко, как бывает у мужчин после близости. Чтобы не забывал, кому обязан минутой. Не спи, не спи.

Он не спал. (Не спал и не забыл.) Однако он уже повернул голову туда, где слышный ее будильник. Сколько там нашего времени?

Лариса хотела сказать что-то ласковое. Хотела заговорить, но не сумела. Что такое?.. Ах, вот! Оказывается, в тот вечер была их милая мелкая ссора. Лариса хотела бы Тартасову объяснить... Даже повиниться... Но не умела...

Не могла ничего изменить. Силилась, открывала рот, шлепала губами — ни звука. (Обязана была жить в той, пусть даже совсем мелкой ссоре.)

Она лежала к нему спиной, и тут Тартасов (случайно?) коснулся губами ее спины, лопатки. Прикосновение показалось ей не вполне их в ту минуту примиряющим, а все же нежным. Трепетным!.. Лариса всхлипнула. Она попыталась припомнить, сколько они были (сколько еще им быть) в той милой ссоре. Неделю? Даже две?.. Силы небесные!

* * *

Тартасов уже тоже понял, что прошлое — не по заказу. Там тоже плюрализм. А возвращенье — риск и тоже поиск... Да, да, и в прошлом человеку следует свое искать — рыться в рыхлой куче двумя руками!.. Лежали рядом, слыша тепло друг друга. Тепло тел исчерпывалось (проживалось) с невыносимой медлительностью.

Лариса повернулась, и совсем близко, перед глазами — ее спина. Ее белая лопатка, родинки... Белизна тела поражала. Тартасов отключился от мыслей, притронувшись губами к бугорку ее лопатки.

Губы притронулись; сами собой мягко сомкнулись. И надо же — Лариса не спала и ответно чуть дрогнула. И всхлипнула. Но, может, показалось.

* * *

Он медлил. На лице еще удерживался налет счастья — полуулыбка, с которой он каждый раз просыпался в ее постели.

Счастье, однако, дотаивало. Зато на стене... Что там?.. Забеспокоившиеся мысли Тартасова вновь погружались куда-то глубже, еще глубже. (Глубже в прошлое. Ему захотелось.)

* * *

Лариса тоже прикоснулась губами к его спине. (Он слышал, как секунды две-три она колебалась.) Теперь он лежал к ней спиной. Лопатка его, надо думать, была груба (или высоко расположена)... И потому ее губы сначала потянулись. Затем губы прикоснулись к потаенно подрагивающему углублению под лопаткой; самое опасное место мужчин.

Тартасов кинул взгляд на толстомордый будильник.

Лариса тоже посмотрела. Сейчас она, пожалуй, спросит — как он ищет узкое место?

* * *

Лариса не успела заметить, как он исчез. Уже поспешил!..

Она тотчас нашла какой-то ход — и кинулась вслед. Не оглядываясь, пронеслась узким местом. Как уши заложило!..

* * *

Уже в узком месте, уже на скорости, Тартасов дернулся, чтобы развернуться. Чтобы снова — в прошлое. Как можно подальше в прошлые дни... глубже!.. наудачу...

Однако оказался он совсем недалеко (едва-едва за скверными днями). Оказался опять же в разбитой телефонной будке... Куда-то он звонил, настаивал — спрашивал о каком-то поезде — зачем ему это? — и снова со страстью в голосе кричал кому-то о проклятых деньгах.

Минутой позже он звонил в издательство, пытаясь их убедить, что его повести хороши и для нынешнего времени. Его повести “на все времена”, разве нет?.. Но эти тупицы только вежливо похмыкивали. Они, видите ли, сильно сомневались... “Меня забывают! Забывают!” — кричал Тартасов, перетаптываясь в телефонной будке. Объяснял, постыдно просил... Кричал с осадком в сердце и с чудовищной сухостью во рту.

На стыке стекла и металла телефонной будки Тартасов случайно углядел трещину (за ней зазывающая темнота). Едва ее увидев, он сразу же устремился из времени вон! черт с ним, с поездом, с деньгами, с запойными земляками! с переизданием книг! и с обновившимися умниками в отделах прозы! вон! — со свистом он пронесся назад, назад! в обратном направлении! Притормозил и... оказался, увы, опять недалеко. Те же дни. Те же самые. Мать-их-перемать!

То ли разбега души ему не хватало, то ли само узкое место уже не пускало Тартасова в его прошлое глубже. Не пустили... Не дали ему то счастливое время, когда шаг был пружинист и легок... Когда сами собой выстреливались рассказы и за повестью повесть. Когда молодая жена... Когда волновала кровь только-только забрезжившая интрига с милой цензоршей...

Закапало.

— И погода гнусная, — ворчнул, выйдя из телефонной будки, Тартасов. Вышагивал потемневшей мокрой улицей.

Время дрянь — и погода дрянь... кстати бы согреться. Кстати бы выпить. (С натугой для бюджета.) Тартасов вынул кошелек и снова его спрятал. Разве что пивка...

Стоило переноситься! — думал он. Какую дырку ни отыщи... Как глубоко (мысленно) ни ввинтись, уже не вынырнешь в далеких днях молодости. Все только рядом. Все возле той узкой дыры, свистящей ветром. Время не пускало. Уже не было господину Тартасову ходу в те дни, когда... Семья, жена, малыш сын и... тексты. Ах, тексты. (Скорей бы утро — и к бумаге!) Куда все делось?.. О время, погоди! — просил пророк. А что тут ждать? чего годить?..

Ну что? — еще одна попытка?.. Еще раз попробуем в прошлое?.. Где тут, мать ее, щель поуже?

Увы и увы. Тартасов в своем прошлом опять оказался в какой-то телефонной будке, где мерз, звонил и клянчил взаймы денег... бранился!

Гадость.

* * *

— Где ты так долго?

— Да так, — ответил Тартасов с еще не наладившимся дыханием от быстрого хода.

— Холодный какой. Мокрый... — Лариса Игоревна, сидя за столом, зябко передернула плечами.

Тартасов вяло развел руками:

— Осень.

Лариса Игоревна (деловая женщина, хозяйка!) склонилась к бумагам. Цифры зачеркивала, цифры вписывала.

Но вот подняла глаза.

— Я так и не почитала тебе... Из твоей последней повести. Хочешь? Страницы, которые люблю.

— Нет.

Нет так нет. Она опять придвинула поближе бумаги.

— Бюджет изучаешь? Расход-приход. Все сама?

— Сама.

Лариса Игоревна на миг прислушалась: в комнатах тихо, девочки у нее славные, одеты-обуты, все хорошо, все налажено... и все-таки сама! Считать-пересчитывать! (И смету года пересмотреть.) Экономика должна быть экономной и в ее скромном деле.

— Как насчет чая? — спросила.

— Чай да чай. Сколько можно! — ворчнул.

* * *

Смета сметой, а от мысли, что Тартасов не исчез, никуда не делся (вот он, сидит), Лариса Игоревна услышала, как вдруг поджалось ее живучее сердце. Стиснулось... и теперь сладко расслаблялось. Вот ведь любящий инструмент! (Как долго работает и верно служит.) Не рассказать ли Тартасову как бы о некоей другой женщине... О неменяющейся природе женского сердца — вдруг его вдохновит? И о когдатошнем жертвенном приходе к Вьюжину. Хотя бы намеком.

В волнении и в легком испуге (нет, нет! мужчине не понять!) она налила себе боржоми. А в дверь стук.

Лариса Игоревна припала губами к пузырящейся влаге. Волнение не покидало. Предчувствие?.. (А в дверь снова — стук, стук.) Лариса Игоревна крикнула: “Войдите!” — В дверь успели стукнуть еще разок-другой. И вошли... Галя.

В белой маечке, плотно обтягивающей грудки и животик, Галя гляделась очень свежо. Она стройненькая. (Выпила свой кофе, всласть покурила и теперь, видно, заскучала.)

И заскучавшая пришла сюда:

— Где этот дяденька?.. Который в долг?

Приостановившись в дверях, Галя не посмела войти в кабинет (уважение к Ларисе Игоревне). Она лишь издали махнула ему тонкой своей ручкой — пошли, артист!

— Писатель. Я писатель, — поправил ее Тартасов.

— Один фиг без денег.

Она зацокала каблуками по паркету прихожей. Шла, не оглядываясь, в свою комнату — Тартасов, сглотнув ком заждавшейся слюны, кинулся вслед за ней.

Ларисе Игоревне только и остался звук его спешных, боявшихся отстать от Гали шагов. Ей стало на миг больно. (Но ведь не так больно, как в былые годы, когда не могла жить без этого человека.) “Надо же! Все еще люблю...” — подумала, притронувшись к груди, где сердце ощутило укол.

Главное — не огорчиться сразу. А дальше мы умеем. Пересилим...

Она, пытаясь улыбаться, выпила еще боржоми, отличный напиток! (Надо заказать ящик.)

А в дверь опять стучали.

* * *

— Здравствуйте.

Мужчина. Хорошо одет. Лысина. И взгляд очень, очень знаком... Силы небесные! Зачем он здесь?

Лариса Игоревна не столько смутилась, сколько удивилась его здесь появлению: он же из тех. Он из властных и важных!.. Обычно веселятся в дорогих банях. В закрытых богатых пансионатах... Именно там их ублажают голыми девочками — с двумя-тремя сразу. Лепят компромат... а что ему здесь? в ее тихом заурядном заведении?

Вьюжин, холеный и великолепно одетый (он, он! вот только как гладко полысел!), улыбался. Мягко сбавив голос, повторял:

— Здравствуй. Здравствуй, Лариса!

Он стал рассказывать, как еле отыскал ее, как звонил и как ее девочки (скрытницы!) обо всем умалчивали. Какая таинственность! И какая вышколенность!.. А все же он вызнал у них адресок и теперь рад, рад, рад ее видеть — здравствуй же! здравствуй!

Лариса Игоревна глянула, скользнув скорым глазом в окно, где стояла его машина. Солидная машина, но без шика (маскируется)... И без шофера — сам приехал, один.

— Один, один! — засмеялся Вьюжин, перехватив ее взгляд.

Лариса Игоревна, не зная, как себя вести в столь новой ситуации со старым знакомцем и былым коллегой, сделалась строга. И прямолинейна. Эта манера ее всегда выручала. Она рада. Она рада его видеть. Но здесь у нее сама обычность. Девочки просты. Скромны. Никаких выкрутасов и ляпов. Здесь всё , как дома. Рада принять... Рада вас видеть...

— Тебя. Скажи — тебя... Лариса! как не совестно!

— Рада тебя видеть.

И продолжала — она слышала, конечно, о головокружительном его продвижении. Знает и о его месте в нынешних верхах, но... но девочки у нее скромны, обычны. Зачем они ему? (Столь крутое начальство пусть развлекается где-то у себя.)

— Какие девочки! Я тебя искал. Тебя, Лариса...

В это она уж совсем не могла поверить. Глупости.

— Напрасно не веришь! Я помнил. Да, забывал... Да, время... Но все равно помнил о той нашей встрече. Представь... Я вдруг узнал, где ты, — и словно бы вспыхнул. Импульс чувственный, мгновенный, минутный. Но такой силы!..

Она не знала, что и подумать. (Он хотел ее .)

Вьюжин, чувствуя себя чуть свободнее, снял свой замечательный светлый плащ. А из бумажной сумки извлек пузатую бутылку. Шампанское... С разрекламированной красной полосой, перечеркивающей этикетку по диагонали.

— По старой памяти, Лариса. Побудем вместе... Позволишь, а?

Она выбирала: возмутиться громко? или с легкой издевкой? Осадить здесь мужчину (она умела) — проще всего насмешкой.

Но Вьюжин сказал, словно бы держал наготове:

— Между прочим, на ТВ сейчас кадровая смена. Чистка. Изгоняют стариков — в том числе гонят и Тартасова.

Вот тут только Лариса Игоревна заалела. Ей напомнили... На миг смутилась. Но сказала четко и строго:

— Я к Тартасову давно остыла.

— Понимаю. Но все-таки... По старой-то памяти ты ведь не захочешь, чтобы его выгнали?

Она пожала плечами — мол, не знаю. Как тут знать!.. Тянула минуту. Нарочито подзадержалась с ответом.

И все же она произнесла:

— Не захочу.

— Вот то-то. Это ведь важно... Знаешь, это важно всем нам. Именно всем нам, мало-помалу стареющим, важно поддерживать друг друга. Хотя бы на расстоянии...

И Вьюжин опять просительно сказал:

— По старой памяти, а?

Кивнув, Лариса Игоревна сделала первый шаг. Взяла телевизионного барона под руку. Вывела из кабинета... Она постарается. Она барону придумает... послаще! Улыбаясь, владея собой и однако же с некоторой паникой погружаясь в нечаянную ситуацию (Тартасов и Вьюжин не должны столкнуться), Лариса Игоревна вела Вьюжина под руку. Уводила.

— Сюда. — С нелегким сердцем она вела мужчину в резервную комнату. Но здесь уже проще. Ни девочки и никто другой не войдет сюда без ее вызова. Лариса Игоревна здесь отдыхала.

В руке, не забыл захватить, он нес шампанское. С диагональной полосой... Бережно поставил бутылку на столик.

— Чудная комната. Здесь мило. Здесь тихо, — шептал Вьюжин, уже настраиваясь на ласку.

Да, тихо.

Она отвела его руку.

— Я приведу тебе замечательную девочку. Лялю.

— Нет.

— Тебе понравится.

— Нет и нет! — Вьюжин решительно (но шепотом) ей объяснил, что он стареющий мужчина и что не все так просто. У него уже проблемы — какие? — а такие, к примеру, что он не может с незнакомыми. Уже не может. Не может и не хочет. Никаких девочек. Только с теми, с кем раньше. Он хмыкнул: только по старой памяти...

И подрагивающими руками Вьюжин, импозантный, солидный и лысоголовый (а когда-то был худощав, легок! а как остроумен!), стал бережно снимать с Ларисы Игоревны ее бежевую кофточку. Нервничаю, сказал он. Очень нервничаю. Тогда Лариса Игоревна села на постель. Обычно здесь отдыхала. Постель чиста, опрятна. Не нервничай, разденусь сама...

А он все спешил, говорил: проблема стареющего Вьюжина была не только в цепкой (неотпускающей) памяти прошлого... Не только в необходимо повторяющейся любви знакомых ему прежде дам, но и в том, что с каждым годом (с возрастом) ему даже со знакомыми удавалось все меньше и меньше. В последнее время удавался лишь пресловутый “президентский” секс, да и то вариант... оральное счастье... Доставлямое женщине — да, блажь, ты права! блажь, причуда, выворот, но иначе все напрасно и без удовольствия. Все впустую...

— Да как же так! Да ведь нехорошо... — Лариса Игоревна посмотрела ему в глаза.

Она и рассердилась на него, и огорчилась (за него). Женщина старого закала с неохотой понимала эти нынешние вариации постельной новизны. Ляп. Дурацкие затеи! (Дурацкие затеи никогда не кающихся мужчин.) Однако сдержалась. Мысль о жертвенности уже душила ее. А Вьюжин торопился ей объяснить — пойми, это по всему миру, Лариса, это беда. Прошу тебя, пойми! Все высокие начальники, министры, все большие шишки этим болеют, наша беда... кабинетная беда... нам сочувствовать надо! — Шампанское шипело. Вьюжин глотком выпил свои полстакана. “Посочувствуй мне. Посочувствуй... Я жалкий!.. Долго тебя искал. Я заслужил...” — бормотал, спешил он, снимая с себя замечательный костюм-тройку. И вдруг запутался в развязывании галстука.

Ей стало проще, когда стало понятнее. Жизнь его достала. “Жалкий?..” — вопросительно подумала она, ожидая и прикрывая руками похолодевшие груди.

* * *

За стеной Тартасов тоже пытался выразить Гале свое сложное чувство:

—...По-особенному чувствуешь женщину, если в долг. Вот, скажем, я... Я уже по-новому ощущаю твою грудь... твою талию, попку... Совсем иное ощущение. Давай же. Давай еще раз... У-ух!.. У-ух... Метко?

— Ого-о.

— У-ух.

— Ого.

— У-ух.

— Ого

— У-ух... Стараюсь понять: почему... у-ух... так приятно это делать в долг? Особенно по второму разу... У-ух... Почему? Что-то вроде бытия в кредит, а?.. У-ух... Что ты об этом думаешь?

— Думаю, ты просто жмот, дядя, — сказала Галя.

* * *

Но отличие было: в этот раз Лариса Игоревна не чувствовала с Вьюжиным своей униженности. (А нет униженности — нет жертвы?) Напротив, не она, а мужчина был словно бы заранее виновен. Нежничал... И так мягки, бережны его пальцы, подушечки пальцев, трогающие ее бедра и живот. Ей даже определенно подумалось, что да, да, виновен и унижен, — виновен и унижен своей обнажившейся слабинкой (скрываемым от глаз начальническим страданием). И сам знает, что унижен, — иначе чего бы он так бился, трепетал, как мотылек у лампы, хлопоча меж ее колен.

Доносились его бормотания, лепет — отдельные восклицания:

— Это чудо. Чудо! Я опять... Я... ощущаю жизнь снова. Прекрасно... Я...

Его слова рвались, пресекались одно другим, а лицо все склонялось к ее лону, погружалось с не вполне понятными ей там прикосновениями. Означавшими начало некоей замедленной ласки.

Если опустить глаза, Лариса Игоревна сразу же натыкалась взглядом на его огромную лысую голову. По виду могло казаться, что там ее раздувшийся живот. Ее собственный огромный живот той поры, когда Лариса Игоревна была беременна дочкой... Живот был тогда точь-в-точь. Бел! блестящ!.. И точно так же слегка подвижен, ощутим. И нет-нет чувственно подрагивал, как подрагивала эта виноватая лысая башка.

— Но-но! — прикрикнула она, когда там возникло легкое (и явно случайное) болевое прикосновение. Отчего сам же мужчина забеспокоился еще виноватее:

— Извини... Извини... Лара.

Чтобы произнести эти слышные слова, он должен был хоть на миг оторваться. И еще сколько-то медлил... Мол, глянь, глянь, как я покорен и послушен. Она глянула. И взгляд тотчас вновь наткнулся на купол лысины. На робко поднятые счастливые глаза мужчины. Мелькнуло розоватое подрагивающее острие языка. Рот открыт... Мужчина усиленно дышал...

Она в силах ему позволить — и не позволить! Надо же как! Ее восхитило это... Всю жизнь она, скромная цензорша, была, как оказалось, великим цензором, вольная в своем решении дать или не дать. Дать или не дать жизнь...

Лоно праматери?.. Миллионы людей (в будущем) напрямую зависели от ее скромной прожитой жизни. Через ее дочь, ее крохотную внучку и дальше, дальше! С ума сойти!.. Грандиозная материнская мысль, скорее всего, не была собственной мыслью Ларисы Игоревны. Этой мыслью жил (и невольно ее телепатировал) упивающийся ею Вьюжин. Счастливый. Едва не задыхавшийся в эту минуту... Торопившийся... Обрамлявшие его лысину заушные волосы виделись сверху как подрагивающие шмелиные крылышки. (Как пьющий нектар шмель.) Оторвался... Но только на миг... Устремил глаза к глазам Ларисы Игоревны, а может быть, еще выше, к торжественному белому потолку, — а может быть, к заоконному небу — вскрикивая в восторге:

— Вы, женщины, — счастливые! Лариса! У каждой есть это чудо... это узкое... чудо, чудо!

Приник, ловя свое наслаждение, а Лариса Игоревна, опустив руки, гладила снисходительными движениями огромную лысину. (Уже успокоилась. Уже просто.) Она щекотала слегка ей (голове) за ушами. Мягко поощряла... Живи. Пей. (Как у родника.) Упивайся. Будь счастлив.

Ощутив посыл нежности, Вьюжин вновь на миг оторвался. Вскинул шар головы. И вновь, прерывающимся голосом:

— Ты же знаешь... Человек, умирая... втискивается в тоннель. Узкие ворота. Узкие врата! Там — второе чудо. Вторая главная тайна наших жизней...

Он перевел дыхание:

— Мы уходим (из жизни) и мы входим (в жизнь) через узкое место... Это и есть самые-рассамые философские глубины. Все остальное нигиль. Пыль. Чешуя... В жизни лишь два чуда — и одно из них, первое — передо мной!.. Лариса! Я...

Устав вникать в сумбур слов, она обеими руками мягко прихватила лысую голову и прижала к себе, утопив говорливые губы — помолчи, дружок! хватит!

— Философское осмысле... — вскрикнул он.

Но она легонько прихлопнула по поднявшейся вдруг лысине. На место. Пей. Упивайся...

Лежа в постели, уставившись глазами в белый потолок, она вспомнила себя молодую. Трепетную! (Старавшуюся отыскать ответную любовь в суетных, бегающих глазах мужчины. Как давно!..) Но теперь все они были здесь. Молодые... Матерые... Старики и юнцы. Знаменитые и никакие. Рыжие и брюнеты. Тысячи и тысячи мужчин (опять эта мысль... или другая?) — миллионы, столпившиеся у ее лона, как у входа. С просьбой впустить... Она сейчас любила их всех, потому что любила Тартасова, в этом и был ее рассказ о ее любви.

Вьюжин поднял голову. Какой, однако, телепат! Взволнован... Губы влажные, шлепают — чего ему?

— Знаешь... Послушай. Тартасова (если сейчас ему не помочь), и правда, хотят лишить места, прогнать. Кого-нибудь уже и взамен наметили.

Она молча и жестко (сверху вниз) посмотрела: вот и помоги.

Он понял:

— Помогу, Лариса. Клянусь... А то ведь замену найдут быстро. Возьмут Витю Ерофеева. И неглуп. И тоже готов повторять, что литература умирает...

— Зачем это повторять?

— Как зачем?.. Сферы влияния. Телевидению выгодно, чтоб люди не читали. Меньше читают — значит, больше смотрят. Створаживаем словесность.

Мужские руки невольно (вспомнил о кабинетных делах) стали на миг озабоченнее и жестче, стискивая ей бедра. Но тотчас вновь расслабились — вновь нежные, оглаживающие.

— Чудо... Какое это чудо! Нет, ты, женщина, не в силах понять! — вскрикнул Вьюжин и вновь припал. — М-м! М-м! — глухо мычал он где-то там, в глубинах.

Как бы совсем туда не ушел бедняга. Большой человек! — опасливо (и с улыбкой) подумала Лариса Игоревна.

И сглотнула нетяжелый, счастливый комок в горле. Мужчина тем временем тоже преуспел... Старался. Она испытала легкий, невзрачный оргазм. Сухонько там стиснулось, скрипнуло; бесцветная, а все же удача. Сумел.

* * *

Он, видно, устал. Передышка. Можно поговорить? — приподнял на миг лысину:

— А что Тартасов — спишь с ним иногда?

— Нет. Давно уже нет. (Увы, правда...) Но это неважно. Ты все равно придержи ему место. Чтоб не выгнали. Чтоб не оставили без зарплаты. Зачем ему голодные годы?

Вьюжин закивал: конечно, конечно!.. А его глаза хотели еще и еще. Ну, прямо мольба!.. Она косвенно ощутила этот странный, притягивающий мужчину страх перед тайной лона. Перед этим таинством в простеньком библейском камуфляже — в податливом изгибе женских бедер.

Вьюжин, как все начальствующие, скорее всего, не знал и не знает про возможность ввинчиваться, втискиваться в узкое место. (И менять наше смутное время на что-нибудь еще.) И хорошо, что не знает, подумала Лариса Игоревна.

В столь высоком и трепетном восторге (и в философском раже) он бы, пожалуй, принял сейчас легкомысленное решение уйти. Погрузиться в найденное им чудо... Сменить время — на безвременье. И ушел бы. Туда, где все неродившиеся. Где так и не появившиеся на свет... Где сама бесконечность нежизни. И где все дальнейшее — молчание.



Версия для печати