Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 3

Последняя птица

Стихи




Олеся Николаева

Последняя птица

* * *

Старуха-деспотка, всезнайка, самодурка,
полна разгадками. Как вещая каурка,
всё вынесет, всё чует, всё раскусит:
душа при ней парит, а сердце трусит.
Она дороже мне всех молодых сестёр
и братьев доблестных. Покуда на костёр
толкает юношей, шлёт теноров эпохи
и с барского стола роняет крохи.
Старуха дерзкая! Тебе б носить жабо,
чаи гонять и ни гу-гу, что знаешь...
А ты героев, словно бибабо,
то кланяться, то каяться гоняешь.
И гребень сказочный на чёрный снег роняешь...
Старуха дивная! Перед тобою мгла
и обоюдоострый ушлый месяц.
Ты всех оставила — ты всех пережила:
врагов, любовников, наперсников, прелестниц.
И к небу тянутся каскады шатких лестниц.
Теперь рассказывай. Кто ел из этих рук.
Кто пил из туфельки. Кто гнал тебя по трактам.
Кто шею гнул, кто поломал каблук.
Ты помнишь всё, не доверяясь фактам,
и жест важнее, чем сюжетный трюк.
А факты — что? Их можно тасовать,
бить, словно козырем, нагнать такого дыма,
что под призором их затосковать
по жизни подлинной, которая — помимо,
неописуема почти, неуловима...
Твои истории — то сон дурной, то сруб
палёный: кто — хозяин? где скиталец?
И тут же появляется: у губ
фигура умолчанья держит палец,
глаза большие делает: луп-луп.
Нет, ты раскрой лицо, разоблачи
мотив податливый, кольни, найди, где сердце.
На поясе твоём бренчат ключи
от скважин мировых, от скрытой дверцы.
Кто там за нею, ну-ка, постучи...
Чтоб вещи сдвинулись, поплыли, отворя
всё, что там пряталось за ними, меркло, блекло:
любовь таинственней, чем звёзды, чем моря,
а ревность пламенней рубинового пекла,
ан — рядится то в мышь, то в снегиря.
А смерть прекраснее, чем первый день зимы.
И сад в снегу с открытыми глазами.
Старуха вещая, на дне твоей сумы
давно написано, что происходит с нами,
совсем не так, как это видим мы.
Три тайны вручены тебе, смотри:
одна — любви, другая — смерти... Страсти
при них тускнеют, словно фонари.
А третья тайна — это тайна власти.
Всё было так, как скажешь. Говори.

Пустыня

Один из моих друзей ныне епископ.
Другой — наместник монастыря, архимандрит, подвижник.
Третий — тоже ушёл в монахи, но на Светлой Седмице
его забили подростки в тёмном подъезде.
А четвёртый ушёл в раскольники, клеймит Церковь Христову.
Ну а пятый — присягает Римскому Папе.
А подруга моя сорвалась с балкона.
А другая — в Америке заболела шизофренией...
...Так я и оказалась в пустыне.
Среди диких зверей пугаюсь собственной тени.
И меня Сатана искушает золотым блюдом,
на котором вся моя жизнь стоит, как живая.
И сама я здесь — дерзкая, молодая,
посреди друзей, на пиру жизни, в музыке, в вихре...
Мой кураж, как золотая одежда, сияет во мраке
и клянётся бессмертьем: “Это умереть не может!”
— На возьми, возьми это блюдо, — говорит князь мира. —
Посмотри, как прелестно быть такой гордой, дерзкой и юной.
И верни того, кого забили подростки.
И забери ту, которая упала с балкона.
И того, который уйдёт в раскол, удержи за локоть.
И того, который метит в иезуиты, тронь за запястье.
И пускай будущий архимандрит и епископ
пьют опять с тобою вино беспечности до упада.
А не то я тебя уморю в этой пустыне,
закружу на месте волчком, а Восток и Запад
поменяю местами, и не за что зацепиться
будет тебе во время первой же бури...
— Нет, — говорю, — смотри: я топчу золотое блюдо!
Те друзья мои давно умерли, и я вместе с ними:
умерли, поменяли имя, образ, обличье...
Но жива осталась моя любовь и молитва.
Ничего уже не хочу я вернуть обратно,
и сама уже никуда не хочу вернуться.
А во время бури за эти цветы сухие
лишь безумный стал бы насмерть цепляться...

Просто...

Что-то мёртвые стали ко мне захаживать...
Придут — и сон рвётся.
Только монах Михаил нальёт вино, посмотрит его на свет,
только папа сядет в углу, закурит и улыбнётся,
только Галька произнесёт: “Поначалу так страшно было,
а сейчас — нет”,
как всё исчезнет... Пепел погаснет. Вино прольётся...
Ни о чём их не успеваю спросить: где они, на небесной тверди
или же в бездне? Как их искать, если что? Ждать у какого моста
?
Знают ли они о судьбе живых, особенно о часе их смерти?
А главное — видели они или ещё нет — Христа?
И — ничего. Лишь душное одеяло в конверте.
День говорит: “во-первых” и “во-вторых”,
а также “в-третьих”, “в-четвёртых”:
мёртвые никогда не приходят к своим живым,
живые вовек при себе не удержат мёртвых,
сновидение ходит косо, смотрит глазом кривым,
бездна заплетена в его буквах стёртых.
Просто — настала осень. Заморозки на почве, сутулятся сами
плечи,
бродят Забвенье и Страх меж цветов полевых,
и посылается дар слёз вместо дара речи...
...Просто мёртвые продолжают любить живых.
А те — сгорают, как восковые свечи.

Искушение

Вдруг увидеть: средь чужих дворов
и до самых петухов четвёртых
ты идёшь, и страшен твой покров.
Не безумье ль — крикнуть:
“Будь здоров!” —
мёртвому? Но ты живой средь мёртвых.
Как тебе в той ледяной стране,
где уже — ни бури, ни измены,
ни стрекоз, ни лодок на волне?..
Иль ты столько думал обо мне,
что прорвал преграды и пелены?
Иль — по маловерью моему —
обольститель христиан усталых,
по ночам не спящих и во тьму
пялящихся — послан мне?.. Ему
сказано ж — на кровлях и в подвалах:
“Мы не лепим из подённых драм,
одиночеств, сумрака и братства
призраков. Не верим их дарам.
Лазаря мы не поём ворам.
И своих усопших по дворам
не гоняем заполночь шататься!”
 

Из цикла “Испанские письма”

I

Слушая марши прощальные, прислушиваясь к словам,
понимаю ещё раз: нет ни такого города, ни такого мира,
в котором можно было бы вместе остаться нам...
Повсюду темно и сыро.
Разве что в этой Испании мысленной, со страстно й
пятницей в ледяной груди, во мраке Бога Живого.
Но когда начинает здесь пахнуть таяньем снега, тянуть весной,
ликует Севилья сердца, танцует крови Кордова.
Так что уже — ни расстаться, ни разминуться... Ещё вчера
я бы сказала — пустыня моя Испания: темень, пламень...
А сегодня — гляди, как сходит с места гора
разлуки, от сердца отваливается гробовой камень.
Веселится нищий, находит приют изгой,
и заблудший корабль обретает сушу,
потому что все девять блаженств о тебе поют, дорогой,
а десятого — не ищи, искушая страну и душу.
 

II

Дорогой! Твой излюбленный Папа Римский
надоел мне изрядно...
Его папская туфля
попирает пол-Украины, над Эстляндией заносит подошву,
над Московией мыском помавает.
Среди римских легатов — распри и нестроенья:
многие его называют “масоном польским”,
пеняют на его “паркинсона” и “эффект маски”,
прочат на Святой Престол здорового итальянца...
Так что напрасно ты столь за него радеешь:
“Ex Cathedra” — вещь довольно сомнительная, и святой Пётр
вряд ли когда забудет слова своего Бога:
“Отойди от меня, сатана, ибо ты думаешь не о том, что Божье”.
Впрочем, мне даже жаль твоего несчастного Папу:
либеральная Франция его рисовала с клыками,
а меж них трепыхался маленький либеральный французик,
и сочилась кровь из его тщедушного тельца.
Так и тебя он схватил поперёк запястья,
в канцеляриях своих записал агентом влиянья...
Ну какой ты агент — с такою прозрачной кожей,
с перепутанным клубком нервов, с глазами серого неба!
...Здесь у меня в Испании всё видится ярче, чётче.
Воздух насыщен цитрусом, олеандром,
рододендроном — слава Божья
о себе свидетельствует отовсюду.
И когда подумаешь здесь: разлука —
она тут же рисует себя необъятным небом.
А когда швырнёшь эту жизнь — просто так, на ветер,
он её вынесет точно по воле Божьей!

III

Дорогой! Каждое слово даётся с над-
рывом... Оказывается, полна лицемерья
любимейшая моя Испания, отчий мой вертоград, —
Севилья моя залгалась, Кордова роняет перья.
Ей больше не хочется — жарко, лень, недосуг —
вставать за тебя горой, идти за тебя войною,
накатываться волной на берег враждебный, вдруг
вдребезги разбиваясь, падая пеленою...
Ах, дорогой, ничего не жди. Золотого шитья
плащ не сверкнёт, не явится ангел в силе.
Бог, что ли, выдал — и съела её свинья,
то ли её Карменсита уже в могиле.
Век ли кончается, тысячелетье ль: сил
нету — лишь боль остаётся, куда б ни лазал,
и к какому бы падре на исповедь ни носил,
и какой бы святой водой ни кропил,
елеем ни мазал...
Право, не знаю — в торжественный День восьмой
увижу ль мою Испанию, куда ни за что на свете
Господь тебя не пускал — возвысил Альпы,
кривой
дал океану берег, все бездны раскрыл, все сети...
Так вот он чему обязан — рельеф, климат и гладь
бездушного океана, и чёрный орлиный коготь!
Но тайны такие есть, дорогой, которых лучше б не знать,
имён — не произносить, ревнивых небес — не трогать.

IV

В Испании нынче в чести амфибрахий —
хвала равновесью, мажору, сюжетам
с дыханием ровным, где ворот рубахи
расстёгнут, закатан рукав над манжетом.
Испанское солнце горит, но не жжётся,
и можно застыть и смешаться, как в студне,
с гурьбою испанок с утра у колодца,
с толпою испанцев в саду пополудни.
Ты знаешь, у тех, кто безумно и страстно
полжизни прошлёпал, — соблазн напоследок
спокойно, степенно, тепло, безопасно
другую прожить половину — вот эдак.
Растить под окном резеду и пионы,
смотреть сериалы, освоить вязанье
и по вечерам совершать моционы,
мусоля куплет городского гулянья.
Чтоб не за что было — схватиться, прищучить.
И нечего вспомнить такого, что б с властью
в ночи приходило — тревожить и мучить
и портить картину испанскому счастью.
Чтоб даже, тебя повстречав, не трудилась
душа над собой и не дрогнула вера,
а просто: “Взгляните же, как уродилась
настурция в этом году, кабальеро!”

V

Дорогой! Испании отбоя от гостей — нет!
Даже Япония здесь разевает рот,
Трансильвания сушит плавки,
Трапезунд просит себе добавки, а Новый Свет
сюда высылает женщин железной ковки
с мужьями чугунной плавки.
Как сказал один испанский поэт:
“Гвозди бы делать из этих людей”...
Чёрный, цыганский
глаз горит в темноте испанской,
чистит свой пистолет
то ли Московия, то ли весь мир мусульманский.
Так что быть ксенофобом в Испании — смертельно наверняка:
лучше гостей угостить молодым вином, пока цветёт мандрагора,
да потешить вдосталь Корридой, кровавым глазом быка,
хриплою красной пеной, кишками тореадора.
Выслушать их советы, кусая испанский ус,
тёмные интересы, возясь над овечьим сыром,
вежливые угрозы, ставя в таверне блюз,
и подложить им лишний кусочек с жиром.
Лучше сплясать всем миром, все каблуки
пообломать, греметь кастаньетами, выгнув локоть,
чтоб они думали об испанцах — вот простаки,
готовы свою Испанию пропить, проплясать, прохлопать!
Чтоб говорили: — Ну а народ... Никакой другой
так не позволил бы чужаку хозяйничать и глумиться... —
Пусть же уедут с миром, не ведая, дорогой,
Кто бережёт Испанию, пока она веселится...

VI

Право же, все молодые испанки собой прекрасны,
а стареют мгновенно:
посмотришь — и бац! — старуха.
Тогда они надевают скорбные чёрные платья
и играют на мандолине печальные песни.
Молодые испанки спрашивают у старых:
“Вы, старухи, всё знаете, расскажите,
как не сгореть дотла в страсти безумной,
как добиться от кабальеро любви — вечной?”
Отвечают старухи, играя на мандолине:
“Вы можете отдать кабальеро розу — белую, алую, золотую,
вы можете отдать кабальеро свой лучший перстень.
Даже нежную руку в ажурной тонкой перчатке.
Даже поцелуй под покровом ночи.
И на заре, когда птица пробует голос...
Даже сердце — и то: для кабальеро не жаль и жизни.
Но упаси вас Бог, молодые испанки, —
отдавать ему свою песню.
Потому что — когда вы станете стары
и наденете длинное платье скорби,
ваши розы — белая, алая, золотая —
лишь сухие чёрные руки протянут к небу.
Но зато — у вас останется ваша песня!..
И тогда вы сядете с мандолиной
и, как Бог положит на сердце, запоёте
о своей Испании милой, тайне её и славе...
И кабальеро вовеки пребудет с вами!”
...Так поют у нас в Испании старые уродливые испанки.
Молодые отходят от них недоверчиво, головой качают:
“Если бы они вправду знали вечной любви секреты,
разве бы они сделались безобразны?
И потом — разве мы видели подле них кабальеро,
который бы, преклоняя колено, протягивал им розовый персик?”
И молодые испанки хохочут, представляя такое,
и сверкают их острые белоснежные зубки.

VII

Такие испанцы есть, которые, как кошмарный сон,
ненавидят свою Испанию. Спозаранок
они ругают испанского Бога за то, что Он
создал Испанию, самих испанцев и их испанок.
Им ненавистно испанское королевство, испанский бунт.
Испанская вера их просто бесит, трясёт на пороге храма.
Даже Трансильвания им более по душе.
Даже Трапезунд.
А уж Новый Свет для них — что Эдем для изгнанного Адама.
Хмель Васко да Гама, что ли, у них в крови? Иль затёрт до дыр
помянник неутолённых обид...
Лишь отчий берег покинут,
средь любых туземцев честить начинают
испанские войны, испанский мир,
королей, кардиналов, смердов. Даже рельеф и климат.
А меж тем — если крикнуть: “Viva, Испания!”, дорогой,
и подпрыгнуть, и шляпу подкинуть — она обернётся
в небесах распростёртою чудною птицей живой:
чайкой на море спустится, ласточкою — у колодца!


Версия для печати