Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2000, 10

Такие, как я...

Стихи





       Владимир Брусьянин

          Такие, как я...

		  
	* * *
               Зимы холодное и ясное начало...
                         Николай Заболоцкий
А подморозило. Скрипит
			под сапогами.
Чернеют в сумраке репьи.
			Меж облаками
затёрлась, скомкалась луна,
			худа и пега.
Не светит стерва ни хрена.
			Светлей от снега.
Вон сколько дряни нанесло
			с утра. Завьюжит
и всяких некрасивых слов
			надует в уши.
Попомнишь и тупой топор,
			и чагу, ради
которой за семь вёрст попёр
			в лес на ночь глядя,
да и себя, и всех, и всё,
			и всяко-разно.
И так по кочкам понесёт,
			что жить прекрасно.
			
	* * *
Зима обмялась. Ветер лает
и не кусает. До огней —
рукой подать. И ты пришла, и
сказала: здравствуй. В снежной мгле,
когда бреду — как возле печки,
тепло. Выглядываю даль
и утыкаюсь в твои плечи,
такие белые. Куда
намылился? Ужель где лучше,
чем здесь? Бродяге и бомжу
дом — теплотрасса. И целую,
и, не прощаясь, ухожу.
	Подкаменная Тунгуска. 1982
		1. Богучаны — Ванавара
Снег с «бо’рта» — матовой извёсткой
на свежебеленной стене —
ни тёплый, ни холодный снег.
Всё, как на топокарте, плоско:
овраги, ёлочки, поля
болот, сквозь петельки речушек
продёрнутые профиля’,
откосы сопок... И, к тому же,
бесцветно всё... И всё равно —
куда летишь и что кто скажет, —
покуда под крылом не ляжет
Тунгуска белым полотном...
Толкнёт земля, кольнут лучи
сугробов, чертыхнётся «Ан-2»
и виновато замолчит,
как, вероятно, падший ангел.
	2
Теплотрассы — тротуары.
Свет из окон — на стволах
сосен... к чёрту, Ванавара,
на кулички занесла
мя нелёгкая!.. Ненастьем
прёт тепло — и нет пути,
как бочком по теплотрассе, —
ведь грязюка — не пройти...
	4
Мы били профиль к Тэтэрэ.
Вгрызаясь в листвяки, натужно
орали и чихали «дружбы»
в лохмотьях дыма. ГТТ
меж рыжих рёбер сосняка
мотал пикеты на гусянки
и от стоянки до стоянки
полз вперевалку по пенькам.
И доставали комары —
особо, на ночь глядя (впрочем,
какие там в июне ночи!
одно названье...). Топоры
давились, чавкая, ольхой.
Глотали комаров рубаки
с похлёбкой. Прел в консервной банке
чифир с утра... В тягучий зной
с рассветов втягивались дни,
рубцуя сбитую до крови
ладонь. Вытягивался профиль
в туманно-голубую нить...
	5
Дождь теребит палатку.
Тлея, кряхтит костёр...
Только мы из распадка
вылезли на бугор —
свеженьким потянуло,
зелень разворошив,
треснуло, вновь сверкнуло
и до сих пор шуршит.
Все, до последней кукши,
спрятались — кто-куда...
Слушаем: «наши» глушат
вкрадчивый «голос»... Вода.
Радиохрипы... Вяло
дышит тайга. Слегка,
как из-под одеяла,
выпростался закат...
	6. Тэтэрэ
Стволы разойдутся.
Раздвинутся ветви. Рука
со лба уберёт
паутину, сырую от пота.
И взгляд перекинешь
на плавные, как облака,
лиловые сопки...
И новая точка опоры —
слоистая древняя
круча — тебя вознесёт
над радужной ши’верой
в сочно-зелёной окрайке
прохладной осоки —
до мягко-дремучих высот
тех царственных сопок,
увенчанных небом... Но ради ль 
того, кем ты был
до последнего шага сюда —
крючка, кому всё,
в соответствии с модой, обрыдло
в неполные тридцать, —
горстями бросает вода
осколочки солнца
на мшистые камни обрыва?
	8
Жди снега. Третий день подряд
течёт за ворот по запарке.
Дрова в «буржуйке» не горят —
дымят, сипят. Плеснёшь солярки —
печурка охает, шкворчит
в тумане от сырых штормовок...
Бродяги вечные, бичи
мы все, как есть, здесь. Не то слово —
бичи: мы алкашня... Хорош
бренчать: прислушайся, как сладко
уже запахший снегом дождь,
ласкаясь, трётся о палатку.
	9
Ночь. Умелась метели
влажная пелена.
В лапах косматой ели —
сочным снежком — луна.
Студит иссиня-чёрным
звёздная полынья
дым над балко’м — копчёным
домом таких, как я.
Ванавара—Семилужки, 1982–1988, 1996
	Как сочинились стихи
было в сне моём темно
я ей говорю
«память приоткрой окно
пропусти в зарю»
и проснулся бледный свет
затекал в окно
не цветасто было нет
но и не темно
и ходили за стеной
брызнул детский плач
заворочалось в окно
проорал пускач
и чуть глуше и ровней
дизель заурчал
«да так да а нет так нет»
изнутри стучал
дятел в кухне как вчера
капала вода
словно было в первый раз
то же что всегда
        Семилужки
		
	* * *
Ещё разок прокрутится погода —
и треснет лёд. И дёрнется река.
И мы к реке пойдём за ледоходом
под влажным ветром в тёплых облаках.
И поглядим приподнято-весенне
на эту прорву бросового льда...
Когда б не мы — не набрала б веселья,
не задышала б тёмная вода,
порвав, как ветошь, панцирную корку...
И ты мне подмигнёшь — 
               совсем чуть-чуть.
И щёлкнет раз-другой 
              твой древний «Зоркий».
И я тебя — не в строчку — захочу...
А говорили — я ещё поверил,
что счастья нет в привычном... Ерунда.
Ничуть не манит тот, далёкий, берег,
когда бормочет вешняя вода.
	Весна пришла
Запахла в тепле пихта’.
Оттаяла береста.
Лес с чёрного мутный стал.
	Избёнки — та вкривь, та вкось —
	как смотрят из-под руки.
	Снег старой квашнёй раскис.
	Собачка отрыла кость.
Темнеют смокра дымки.
Зиме, стало быть, конец.
Весна, стало быть, пришла.
Как пена, садится снег.
Дорога ползёт по швам.
	Мутнясь, шебаршит вода
	по тракторным колеям,
	бежит под мосток... «День-два —
	потонешь в грязи к...
	А толку-то с той весны —
	что только сказать: весна!»
Ну, стало быть, ото сна
прочухался, раз заныл.
	* * *
Весна легко проклюнулась, но весь
апрель дразнила: то чуть подогреет,
то вновь морозит. По полям пестрели
под солнышком проталинки — 
                       вот здесь
прошлась весна. А поглядеть на пруд —
зима-зимой: пусть рыхлый, 
                       ноздреватый —
да всё же лёд... Мотая киловатты,
аж за’полночь читал. Но поутру
вставал чуть свет, запаривал чифир,
варил свои — то пшёнку, то перловку.
Легко читалось, мыслилось преловко.
И так-то ни хрена не настрочил,
что притомило пуще пахоты’...
Бездельничая, дышишь по погоде:
заморосит, растеплясь — и погонит
скачками по промоинам. Не ты
натуру ловишь в фокус, но она
тебя за шкирку тащит в понятые.
И набухают почками простые
слова: хоть то же самое — «весна».
	Качанье маятника —
под «Рапсодию в голубом»
Джорджа Гершвина — память
об ушедшем волна’ми листвы
в солнечном ветре — тоска
золотисто-зелёного взгляда
бедняги-кошчонки лишённой
материнства — не в такт залепляя
уши брехня животины
зачем-то обученной рассуждать
и считать — всего больше
жалко кошку — погладь
успокой успокойся —
	Первый рассвет с кукушкой
Первый рассвет с кукушкой.
Розовый парус над лесом.
Солнце заглянет в окошко
гостем желанным.
Юная майская свежесть.
Ясное зеркало мира.
Шорохи, скрипы, стуки
вылезут позже:
болью в области сердца,
пылью на книжной полке,
шастаньем по закоулкам,
злым празднословьем —
	жоркие серые мышки,
	рыжие паучары.
Заполонив, измажут.
Начисто сроют,
	если не схватишь сути
	в чвиканье ранних пташек,
	в щедрых авансах кукушки,
	в розовых сказках...
	Счастье?
Счастье. Душа пугливей,
если ей снова светит.
Ночью шумел ливень.
Утром шумит ветер.
	Дымка и даль — вместо
	пыли, жары, пота.
	Вымытые до блеска
	ровные доски пола —
плот на сырой верфи,
шаткий обломок суши.
В салки играют ветви —
стёкла скребут душу:
	что, если, стоя в центре —
	я лишь на шаг от края?
	вдруг не гребу к цели —
	только веслом играю? 
	
	* * *
И отпи’лось взахлёб, и отлеталось
и отходилось, с понтом, далеко,
и строжится занозистая старость,
и ладит в лоб костлявым кулаком —
не увильнёшь... 
           Приснилось — как в насмешку:
свистели за туманом про Париж,
я знал их — 
         для порядка чуть помешкав,
вошёл... Уже оттуда, изнутри,
из глубины, где — сумерки и песни,
и запах то ли сосен, то ли пихт,
и треск костра, и где со всеми вместе
я, молодой, пел песни, водку пил —
не морщился, хватая нахаляву,
девчонку щупал, нежно ей шептал
на у’шко, — рассмотрел, каким корявым
и непотребным пнём я нынче стал.
	Воскресенье
Стекло и ели между мной
и небом на рассвете —
	вот еле-еле за стеной
	задвигались соседи,
	вот я встаю и кипячу
	чифир, на чём-то путном
	сосредоточиться хочу —
итак, приходит утро,
румянцем через всё окно
дразня и освежая —
с растущей горочкой блинов,
которые я жарю,
с прогнозами на ясный день
по «Радио Сибири»
промеж воскресных новостей,
иссякших на Сабине
(или Сабрине?), с трескотнёй
разжившейся сороки —
	и прочею хернёй
	что так и лезет в строки...
	
	* * *
Пепел зари вечерней.
Липовый мёд.
Выйдешь из заточенья —
воля добьёт.
Не к чему прислониться.
Трёп торгашни.
Блеф иллюзионистов.
Желчью тошнит.
Сунешься вправо-влево —
бред и враньё.
Не доконала клетка —
воля добьёт.
Как забредёт священник —
жди палача.
Пепел зари вечерней.
Липовый чай.
Подмосковье, 1999
	* * *
Маленькие футболисты невдалеке 
                           от путей
на грязно-белой лужайке —
в окне электрички. Сумрачный день
предновогодней оттепели. Жалко
отбросить, не повертев так и так,
любую малость: а вдруг да не малость...
Густая эмульсия, абсолютная полнота
сонного тепла и света. Осталось,
кажется, лишь чуть пристальней 
                            поглядеть
на футболистов, что пробежали,
снег над сырой платформой, людей
на платформе, двух бабушек 
                     в тёмных шалях,
собирающих по вагону на храм,
пассажиров вагона, корявые деревья,
голые под мокрым ветром, а там...
Там — пусто... в пустоте проступает Брейгель —
его охотники на снегу.
Даже не они, а снег под ними...
И деревья под снегом бегут. И бегут —
но быстрее — столбы... 
                             Дважды подменили
время и место. И осталось одно
вечное «вечное», зыбкое под ногами,
когда секунды, как столбы за окном,
убегают, не убегая.
            Подмосковье, 1998
	Через полгода
Что помню?.. Под слоистым небом
катился липкий снежный ком
и, разбухая, тяжелея,
давил, и душными ночами
распластывал на грязной шконке.
Лоснились телогрейки. Привкус
солярки был в еде, в воде,
и в воздухе, и в разговорах.
Пурга забила мокрым снегом
все щёлочки... Одни ангары,
цистерны, бочки и они —
пронырливые нюхачи,
усмешливые погонялы —
хозяева’ — на бугорок
взобравшаяся чернь — рабы
по крови, по повадкам хамы,
что судят по себе — причём,
достаточно резонно судят —
о людях, а верней, о самом
нечистом и животном в людях —
образчик новых русских. Я
был их рабом, что тоже помню...
Контейнеры, канистры, бочки
и закопчённые деревья
под сумрачным слоистым небом —
почти весь антураж. С того, что 
имело место быть вдали,
метель срывала очертанья.
            Подмосковье, 1999, май
	* * *
Один раз мой тогдашний знакомый первого
января, ещё в счастливые коммунистические времена,
сказал: «Я отличаю портвейн от вермута
и водку от всего остального вина», —
и ушёл, потерявшись на горизонте. Исчез,
но не стёрся, давая возможность другой раз похохотать
по памяти. В том нежном возрасте мы как-то обходились без
удручающих похмельных депрессий. Хотя
в депрессии тоже есть своя прелесть:
нет побудительных мотивов носить, надрываясь, на руках
собственную дражайшую персону. Под яблочко целясь,
застреваешь прищуренным глазом в Эйлеровых кругах,
ограничивающих свободу передвиженья
зоной формальной логики, почти
математически-обезличенной, и девственно-чистые мишени
сладострастно разрываешь за ненадобностью в клочки,
уже вольный и лёгкий, как птица: хоть башкой об лёд,
хоть удавку на шею. Жизнь есть помойка, и лучше не жить,
если не можешь — таков головокружительный полёт
воображенья. Умножая примерно три метра на этажи
до земли, испытываешь некоторую тяжесть в теле,
корректирующую душевный подъём. Так балласт
в гондоле регулирует воспаренье шара, на котором полетели,
возможно, к чёрту отважные аэронавты. «А, была не была», — 
думаешь, дожидаясь кирпичной зари:
когда за окном хоть и звёздно, но темно
и к тому же морозно — бррр, минус сорок три
по Цельсию — совсем не хочется выходить за окно.
                     2000, начало января, Семилужки
                             Публикация Г.В. Брусьяниной 
 
Наш автор Владимир Георгиевич Брусьянин умер в апреле 2000 года в своем доме на улице Иркутский тракт в деревне Семилужки Томской области, не дожив совсем немного до сорока семи лет. (Примечание отдела поэзии).


Версия для печати