Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1999, 4

Николай Старшинов. Что было, то было




“Мы вышли все
из литобъединений”

Николай Старшинов. Что было, то было... На литературной сцене и за кулисами: веселые и грустные истории о гениях, мастерах и окололитературных людях. — М.: Звонница-МГ, 1998. — 544 с. 5000 экз.

До сих пор, читая какие-нибудь “прогрессивные” размышления или воспоминания о недавней истории советской литературы, нет-нет да и наткнешься на дежурный вопрос: да кто же они были, эти легендарные десять тысяч членов Союза советских писателей?

Мемуары Николая Старшинова как нельзя лучше отвечают на этот вопрос.

Впрочем, “мемуары” — слишком парадное и пафосное слово, чтобы обозначить им книжку недавно умершего поэта. Это действительно кое-как собранные “веселые и грустные истории”, обрывки литературного быта, заказные статьи, множество фрагментов, начинающихся на “о” (“О разумной трате поэтической энергии”, “О пародиях и пародистах” и т.д.). Словом, как справедливо указали издатели на последней странице обложки: “Эта книга — живая история нашей культуры, литературной жизни в лицах, событиях, сюжетах, анекдотах, типажах, написанная уникальным человеком”.

Не знаю, что имели в виду составители этого анонса, говоря об “уникальности”, но я готов с ними согласиться. Обычно малоталантливые стихотворцы бывают людьми тяжелыми — угрюмыми, подозрительными, завистливыми, органически не способными радоваться чужой удаче и тем паче — таланту. А вот Николай Старшинов человеком был, судя по книжке, симпатичным — добрым, веселым, благорасположенным к людям вообще и к собратьям по перу в частности, словом, как это говорится, “светлым”, чему не мешали ни “профессиональный” (по слову автора) алкоголизм и склонность к милым дебошам в ЦДЛ, о которых вспоминается с откровенной ностальгией, ни пост редактора альманаха “Поэзия”.

Николай Константинович прожил счастливую жизнь, наполненную творческими радостями, встречами с замечательными людьми, общением с молодыми талантами, которым он отечески помогал встать на ноги; не был он обделен признанием, дружбой и любовью ближних. Говорю все это без тени иронии, с некоторой даже “белой” завистью. Пусть земля ему будет пухом.

Книжку же он оставил интереснейшую: своеобразный “срез” сознания среднего советского писателя, поскольку, будучи “плоть от плоти” многотысячных писательских масс, сохранил обычно атрофированную у них откровенность и простоту.

Один мой хороший знакомый, критик, писавший о поэзии, прочитав эту книгу, задумчиво сказал что-то вроде: “Странно. Я тоже жил и писал в эти годы, многое помню, но помню какую-то совсем другую литературную жизнь, не ту, что описывает Старшинов”. Мой коллега был совершенно прав — Старшинов повествует о другой литературной жизни, на другие ценности и авторитеты ориентированной, о жизни, где уровень одаренности и литературный успех измерялись по другой шкале, весьма далекой от “гамбургского счета”. Где-то у Ильфа и Петрова есть замечательное рассуждение о двух непересекающихся мирах: в одном, большом, изобрели, условно говоря, теорию относительности и двигатель внутреннего сгорания, а в другом, маленьком, — иголку для примуса, ситечко для чайника и игрушку “уйди-уйди”. Так вот, в советской литературе тоже было два мира: в большом совершали свой трагический или по меньшей мере драматический путь Ахматова, Пастернак, Тарковский, Мартынов, Слуцкий, Самойлов и многие другие, в маленьком же собирались на пленумы и съезды, обсуждали темпланы издательств, ездили на “декады”, “пробивали” рукописи, заседали на редколлегиях, распределяли путевки, шагали по заповедной лестнице “публикация — подборка — книжка — вступление в Союз — избранное — двухтомник” многие тысячи “членов”, даровитых и бездарных, но одинаково убежденных в своей причастности к поэзии. Старшинов — весь из этого, теперь как бы призрачного, но тогда очень даже материального мира. И очень интересно наблюдать за ним, когда он — очень и очень редко — обращает свой взор на обитателей другого, плохо понятного ему мира, к которым он относится, впрочем, с предписанным почтением. Вот встречается он, например, с Анной Ахматовой, просит у нее стихи для “Юности”, где тогда работал, теряется, когда она отказывает, и вообще то и дело удивляется реакциям великой поэтессы. Итог встречи выведен с замечательным простодушием: “Очень современная, подвижная, простая в общении, добродушная и полная оптимизма женщина.

И вдруг:

Сжала руки под темной вуалью...

Я ушел, так ничего и не поняв...”

Или вот Юрий Олеша, “запрокинувший крупную седую голову к небу.

— Здравствуйте, Юрий Карлович! — выпалил я умышленно громко, желая вывести его из непонятного мне состояния абстракции.” Оказывается, Олеша смотрит на звезды и находит, что они “в определенное время принимают квадратную форму”. “Я посмотрел на небо. Звезды были как звезды, ничего необычного в них я не заметил. И мы пошли вместе к переделкинскому Дому творчества”. “Все-таки он был большим фантазером”. “Смех Твардовского”, “Улыбка Заболоцкого” — в памяти мемуариста остаются какие-то стертые, бытовые впечатления о действительно крупных людях, с которыми его сводила жизнь. Уровень же понимания того, что они делали в поэзии, ярко выражен, например, в кратенькой характеристике первой книги Заболоцкого: “озорные “Столбцы”.

Ну да бог с ними, с великими — Старшинов не скрывает ни своего почтения, ни своего непонимания. Ему с ними не очень уютно. Его среда — талантливые графоманы (этот замечательный оксюморон — “Талантливый графоман” — название одной из новелл Старшинова). Читая книгу, поражаешься — надо же, сколько было в России талантливых поэтов, про которых я ничего не слышал! Нужды нет, что приводимые Старшиновым в подкрепление громким эпитетам цитаты как-то не очень впечатляют. Зато — “достоверные, добротные стихи” (в устах автора — едва ли не высшая похвала).

Одна из главок книги называется “Мы вышли все из литобъединений”, и это истинная правда — они все, то есть близкие и понятные Старшинову поэты, вышли из этих странных институций, придуманных “организаторами” советской литературы для уловления талантов и их первичного воспитания в нужном духе. Так сказать, тяжкое наследие “культурной революции” и “призыва ударников в литературу”, плод непоколебимой веры в то, что всякий “человек из народа” изначально талантлив, надо лишь помочь ему “овладеть техникой”. В этих литобъединениях, существовавших при любой газете, на заводах и в вузах, в воинских частях и собесах, тысячам людей прививали несложные, но стойкие представления о том, какой должна быть поэзия. Она должна быть “понятной народу”, “достоверной”, ни в коем случае не “книжной” и не “подражательной”, “искренней”, “гражданственной” и т.д. Поэт должен “знать жизнь”, “учиться у классиков”, приобретать “опыт”, приникать к истокам и не очень торопиться к славе. Вот так примерно и представлял себе поэта и поэзию Старшинов. Замечательно он вспоминает о том, как был руководителем “объединения” при МГУ: “Но бывали на заседаниях объединения и трудные случаи, когда надо было выступать вразрез с суждениями большинства. В частности, так вышло с Назаровым. Он писал стихи, совершенно оторванные от тогдашней жизни, стихи, созданные под явным влиянием поэзии Игоря Северянина. Но поскольку большинство студентов не имело никакого представления о Северянине, участники объединения, особенно девушки, превозносили Назарова до небес. <...> Мне пришлось призвать на помощь тех молодых, которым уже довелось хлебнуть жизни... Конечно же, ближе всех к настоящей жизни были геологи и географы...” Чудо как сказано! И эпилог прекрасный: “впоследствии В. Назаров, окончив журфак, поехал в Сибирь, окунулся в глубины жизни и написал ... настоящие стихи”.

Вот это счастливое простодушие, которым в высшей степени обладал Старшинов, и оплакивают теперь тысячи оставшихся не у дел “членов”, точно так же, как другие, которых миновал поэтический зуд, оплакивают “уверенность в завтрашнем дне”, “социальную защищенность” и прочие советские фикции.

Поэтому и “живая история нашей культуры”, написанная Николаем Старшиновым, выглядит такой уютной, веселой, устроенной, понятной, “близкой к жизни”, а ее персонажи почти неотличимы друг от друга — Пастернак “замечательный поэт” и Владимир Костров “замечательный”, “замечательный” Мартынов и не менее “замечательный” Мелехин, и так далее — по оглавлению.

Читать эту книгу и весело, и грустно. Весело — потому что в ней действительно много смешных историй — чувством юмора автор обладал. А грустно потому, что немалая часть ее героев — иногда хороших, добротных людей — занимались не своим делом и, должно быть, мучились этим. Потому что, выйдя “из литобъединений”, не смогли от них далеко уйти.

Александр Агеев



Версия для печати