Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1999, 3

Борис Фаликов. Круги по воде. Виданов




Другие шестидесятые,
или
Обретение метафизики

Борис Фаликов. Круги по воде. — Волга, 1998, № 8; Виданов. — Волга, 1998, № 9.

“...Смесь воспаленного ума, эгоизма и болезненной похоти, ныне нередко сдобренная остренькой “восточной” приправой, по-прежнему характерна для российской психеи”, — так безымянный публикатор определяет рукопись, представляющую собой черный глянцевитый блокнот с надписью “Аэрофлот” на обложке, заглавием “Американский дневник” и факсимиле — А. И. Свидригайлов.

“Свидригайлов в Америке” — сочетание, ставшее в русском языке почти идиомой, и его априорная зловещесть в ХХ веке несколько померкла рядом со все умножающимися и актуализующимися перлами черного юмора и повсеместно распространенными “садюшками”. При этом традиция бытования сочетания остается незыблемой. Сначала Свидригайлов, потом Америка. Свидригайлов первичен по определению. В фаликовском тексте “Круги по воде” канон нарушен — Америка появляется на полстраницы раньше Свидригайлова. Америка вполне конкретная, сколько-то там этажная.

Для русского героя Америка — еще не дом, но уже и не крепость, которую нужно, кровь отвсюду, взять; не смутный объект изгнаннического вожделения. При том, что своему Свидригайлову автор уготовил Америку не запредельно-умозрительную, а самые что ни на есть США: Митленд, Орегон; Сан-Франциско, Калифорния. (Впрочем, ради справедливости стоит отметить, что реальность первого из названных населенных пунктов весьма относительна.) Герой и его местонахождение по ходу действия “Кругов по воде” притерты друг к другу, как детали в на диво слаженном механизме. В чем это проявляется? Ясно, что не в приличном английском и не в умении понятно заказать адекватную настроению выпивку (больное место большинства эмигрантов).

Словом, оставим стриженые газоны, евро- и азиатские кухни, интернациональное автодело, короче — полновесный заокеанский быт; имеется вход Свидригайлова в контрапункт с Америкой куда более высокого уровня. Это — канувшие шестидесятые. Гостиница “Зеленая черепаха” в Сан-Франциско, возможно, последнее земное обиталище героя “Кругов по воде”, местечко во многом легендарное, некогда хипповая коммуна, где в свое время бывали, куролесили, читали, забивали, торчали, не просыхали прославленные маргиналы и бунтари, абстинентные монументы битничества — Керуак, Ферлингетти, Гинсберг. Появляются они в тексте иллюстративно, условно-эпизодически, но с какой-то фотографической, черно-белой достоверностью. У нашего Свидригайлова с контркультурными гуру, вернее, с их по сей день теплыми следами пребывания на планете, связь самая жгучая и смертная. В буквальном смысле. В “Кругах по воде” это еще не столь заметно, ностальгические всхлипы героя тривиальны — студенческие гулянки; теплоход “Абхазия” с билетом на палубу, шампанским и любовью в душевой кабинке. Либо это ностальгия с местным привкусом, заимствованная у того же Гинсберга, Кена Кизи или Тома Вулфа: “... Оказалось, что мой новый дружок живал когда-то в знаменитой шотландской коммуне, где выращивают всякие растения, ведя с ними долгие и теплые беседы. — Ну, и о чем говорили? — Обо всем — о солнце, счастье, любви. — А на каком языке? — Когда по-английски, а когда по-французски или по-немецки, с этим просто — на каком спрашиваешь, на том они и отвечают”. Но уже в “Виданове” торжествует полная и выверенная, относительно океанов, симметрия. Новелла “Пантюха” первая и, видимо, самая верная параллель — У. С. Берроуз. Грязный старик, полумифический учитель наркобеспредела, беглец от правосудия, талантливый и неряшливый писатель. Между тем действие происходит (что, правда, применимо лишь к повествовательному плану) в провинциальном “городе моей юности”, как с протокольным лиризмом поясняет Виданов. А действуют мальчики из советских шестидесятых, в телах и душах которых поступающий извне алкоголь и бушующее внутри либидо в сумме образуют взрывоопасную галлюциногенную плазму — аналог берроузовского джанка. Ценность и пагуба наркотического опыта в абсолютной неотделимости его последствий от реальности. Хотя когда в самом воздухе родины щедро растворена химия иных миров — в локальных стимуляторах не всегда есть нужда. Бурно кобелирующий и регулярно употребляющий Виданов от знакомства к знакомству, от приключения к приключению (и в промежутках) обретает мистический опыт. Удивительное, что называется, рядом: случайная подружка приводит с собой черта и укладывает его на знаменитый видановский диван для сеанса любви втроем. Зарезанный несколько часов назад псевдодвойник Виданова говорит с героем о гностицизме и уже не сомневается в бытии Божием. Даже вице-короли шестидесятых, поэты (вице — относительно королей, физиков) появляются в одной из новелл лишь для создания корпоративного фона нечаянному появлению Владим Владимыча, что “заехал почитать, Брики подбили”.

Видановские шестидесятые практически ни в одной точке не совпадают с поэтическими баталиями в Политехническом, бородатой геологией, с грезами о “социализме с человеческим лицом”. Но это полбеды. Обретаемая Видановым метафизика, при всей своей прямолинейности и низкопробности, не имеет прикладного свойства. В этом Фаликов еще больше расходится с традицией, с магистральным вектором великой русской литературы. Еще Константин Леонтьев прозорливо говорил о христианстве Достоевского как о “розовом”, лишенном истинно-метафизической сути. Лев Шестов находил подобное и у Толстого. Поздний Гоголь в прикладном ключе переписал собственного “Вия”. Дальше все происходило тоже достаточно предсказуемо — в вариациях Евангелия с Нагорной проповедью, но без Апокалипсиса. О Булгакове не будем.

Итог политехнических стихов и “социализма с человеческим лицом” хорошо известен. Что же вышло у “другого”, у Виданова? Как ни странно, почти то же, что и у канонических шестидесятников — американский университетский кампус на западном побережье. Конец тысячелетия, и оказывается, не зря тогда безоглядно бежали в неведомое и нематериальное. Небо — вот оно, разом брошенное под ноги как многолоскутный и долготканный ковер. Двери восприятия открыты, выбирай на вкус богатства эзотерики, от восточных таинств до индейских культов, обменивайся Знанием на уровне реплик. Учителя стоят где-то на предполагаемой полке, подогнанные, как солдаты в элитном подразделении, под единый ранжир. Снивелированные до среднеарифметического метафизической эклектики. При этом и несмотря на мощные в шестидесятых сдвиги сознаний по обе стороны Атлантики — ничего в мире не изменилось. Кое-что незначительное добавилось. Плохое зрение, седина в прическу, бес в ребро. Русский профессор Свидригайлов (Виданов) крутит амур с юной американской курсисткой, этакой кукольной буддисточкой непальско-итальянского происхождения. Отчасти, чтобы удовлетворять подреберного беса, отчасти — для понимания: нужно ли было так надрываться в шестидесятые. Любовь (или то, что за нее принимается) как путь достигнуть неземных высот заводит в тупик, подобно водке и травке, небо, при всей его близости, доступней и осязаемей не становится. Подлинная метафизика ушла, осталась символика. Нелегко увидеть опечатку в тексте, поскольку мы не читаем знакомое слово, а угадываем его. Последняя истина ускользала от человека во все времена, неравноценной заменой рассылая ставшие ненужными символы.

Эпилог — это непосредственно “Виданов”, поскольку герой-автор, если судить нашими категориями, к моменту написания мертв. “У меня теперь много свободного времени, может быть, вечность. Недавно спросил у А. (нынешний и, вероятно, последний гуру Виданова. — А. К.), но он, как всегда, ответил двусмысленно — вечность, но обусловленная. Кем, когда, как?”

И главное, ради чего все: “Гораздо важнее вспоминать какие-то детали из прошлой жизни, незначительные, но живые. В скучной обусловленной вечности только они и доставляют истинное наслаждение... Мне кажется — если вспомню, что-то сразу переменится, я попаду на альпийский луг, кругом будут летать желтые пчелы и красные бабочки. Там ждет меня Вадим. (Первый гуру Виданова, закончивший земную жизнь по собственной воле. — А. К.). Он достанет пачку листов, сшитую нитками, и мы будем читать, захлебываясь, все, что написано про нас, пишется и будет писаться. Театр наших жизней откроет, наконец, свой зеленый занавес”.

Круг замкнулся, жизнь не проходила и не начиналась, она просто была и, наверное, будет еще. Бумеранг вернулся, разбив по пути, на том конце траектории, зеркало. Но осколки остались и по-прежнему отражают не лучший из миров.

Алексей Колобродов



Версия для печати