Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1999, 1

Современная литература: Ноев ковчег?


Современная литература:
Ноев ковчег?

Произошедший в августе 1991 года раскол Союза писателей организационно удостоверил распадение единого, по видимости, литературного процесса в стране как минимум на два неслиянных потока: “демократический” и “патриотический”. Многим казалось тогда, что ситуация апартеида, т.е. вынужденно совместного, но раздельного существования двух культур в одной национальной культуре, не сможет продлиться долго. Но прошли годы, и тенденция к отчуждению лишь упрочилась, с тем лишь важным уточнением, что былой накал идеологического противоборства сменился стойким взаимным равнодушием, привычкой не интересоваться тем, чем заняты, о чем пишут литераторы, придерживающиеся иных, чем наши собственные, политических или эстетических взглядов. Положение еще более усложнилось, так как, во-первых, и “демократическая”, и “патриотическая” словесность разделились на изолированные друг от друга “фракции”, а во-вторых и в-главных, за это же время сформировался и массив так называемой коммерческой литературы, представители которой, стремительно завоевав книжный рынок, все менее и менее нуждаются в одобрении (или хотя бы во внимании) со стороны критики, традиционных журналов и литературного сообщества в целом.

На наш взгляд, эта многоукладность современной русской литературы заслуживает спокойного и серьезного обсуждения. Мы обратились к нескольким прозаикам и критикам с просьбой ответить на ряд вопросов. В какой мере вам профессионально и по-человечески интересно то, что происходит в “соседних” сегментах словесности? Оцениваете ли вы отмеченную многоукладность в литературе как знак общественно-культурного неблагополучия или как нечто само собой разумеющееся, естественное? Считаете ли возможным (и желательным) “диалог” между отчуждившимися друг от друга ветвями современной словесности?

Благодарим всех, принявших участие в обсуждении.

 

Лев Аннинский

Как отпрыск двух бродячих народов, приросший к земле, я с особенной преданностью вживался во все русское и из верующего коммуниста сделался в конце концов фаталистом.

Посему всякие пертурбации в “верхах” я воспринимаю как смену погоды, а все, чем отвечают на это “низы”, — как естественную реакцию почвы на то, что изливается сверху (наверх же возносится — из той же почвы).

Я был уверен, что перемена флагов, гербов и титулов в Кремле и прочих акрополях не помешает работе литературы, тем более что на литературу излилась долгожданная гласность. Я надеялся, что читатель, за десятилетия засухи привыкший извлекать из литературы подтекст, не оставит этого занятия. Я не ожидал, что читатель выбросит эти подтексты вместе с текстами. Я был наивен — и насчет читателей, и насчет писателей. Что писатели из республик развалят общий Союз, это еще можно было предположить. Но что в самой Москве писатели развалят собственную организацию, — такое безумство мне и в голову не приходило.

Ну, погода она и есть погода. Сидя под зонтиком, я надеялся, что меня все это не коснется.

Коснулось.

В 1991 году пришла бумага с предложением “определиться”: листок, разделенный надвое по вертикали. Слева были, кажется, “демократы”, справа “патриоты”, не помню: я не вникал. Я поставил от своей фамилии стрелки в оба конца и приписал, что мне мерзит этот раскол.

Поэт, возглавлявший фракцию “демократов”, встретив меня, сказал:

— Шутить изволишь? А мы твои шуточки восприняли всерьез. Тебе все равно, в каком союзе быть? Так мы тебя вписали в наш. Прими поздравления.

Так я оказался в “демократическом” союзе писателей (не могу воспроизвести его официального названия — оба союза назвались почти неразличимо).

На мою работу критика это не повлияло.

Если чей-то текст мне интересен, то независимо от того, кто его написал: “демократ” или “патриот”. Если кому-то интересен мой текст, я даю его читать (или публиковать) независимо от того, “справа” просят или “слева”.

Не надо повторять: “Чума на ваши оба дома” — после чумы вообще ничего не будет. Надо лечиться.

Конечно, есть нюансы в диагнозах. Например, я публиковался в “Московских новостях”, “Известиях”, “Огоньке”, “Знамени” и даже в еврейских газетах, — и ни один “патриот” ни звуком не попрекнул меня этим, однако стоит хоть строчку обронить в газете “День” или “Завтра”, как “демократы” подступают с допросами:

— Ты что, с ними?! Как ты можешь иметь с ними дело? Да мы с ними на одну делянку не сядем!

Сядете, господа. Потому что делянка у нас с вами (с “ними”) общая. И нары будут общие, если сядем. И почва одна. И в случае землетрясения проваливаться будем все вместе. И в случае засухи сдохнем тоже вместе. Разве что кто-то рванет на другую “делянку”. Но с теми и разговора не будет — негде вести.

Не зарекаясь от землетрясения, замечу, что засуха действительно подступает. “Сформировался массив так называемой коммерческой литературы, представители которой, стремительно завоевав книжный рынок, все менее нуждаются в одобрении (или хотя бы во внимании) со стороны критики, традиционных журналов и литературного сообщества в целом.”

Все верно. Литературная коммерция в нас не нуждается.

Так ведь и я сроду не нуждался в их коммерческой продукции.

Квиты.

Я понимаю, что и из их потока можно извлечь бездну интересного. Надо только в этот поток лезть. Иногда зажимая нос, иногда зажмуриваясь, иногда рискуя увязнуть. Мы не привыкли. Из высоколобых критиков один Дм. Урнов, помнится, пытался разгадать связь массового спроса и “последней истины”. Не выдержал, рванул в Штаты.

Я рвануть не могу. Прирос фатально.

Поэтому сижу у “коммерческого моря” и жду погоды. Это успокаивает. Особенно когда доносятся издали звуки дележки между “союзами писателей”. Или когда тебе говорят, что там взаимное равнодушие после драки.

Петухи тоже ходят с видом стойкого взаимного равнодушия, прежде чем запрыгать, выклевывая друг другу глаза.

Что же нам делать?

Да, говоря блоковскими словами, пора приниматься за дело, за старинное дело свое.

Читать тексты, думать над ними, высказываться.

Где высказываться? Там, где захотят слушать. А если нигде не захотят? Ну, так помолчим. Я фаталист.

Роман Арбитман

Разглядывая сегодня уличный книжный лоток, на котором, приодевшись в пестрые глянцевые переплеты, трогательно побратались Михаил Булгаков, Джеймс Хедли Чейз и Анатолий Иванов, я вспоминаю мрачноватую американскую шуточку: “Бог создал людей разными, а мистер Кольт уравнял их...” Этот древний, еще времен фронтира, заокеанский афоризм парадоксально соответствует нынешней литературной ситуации в России, если только заменить “людей” на “авторов”, а “Кольт” — на “книжный рынок”...

Столь очевидное еще в начале 90-х идеологическое деление современных нам писателей на “демократов” и “патриотов”, формально не потеряв смысла (текст, напечатанный в “Молодой гвардии”, по-прежнему немыслим в “Знамени”, и наоборот), сегодня вынужденно отошло на далекую периферию нашей реальности, в область тончайших материй, легко уступив первенство намеренно-грубой издательской селекции по принципу “продажность/непродажность”. Рынок дал одинаковый шанс на место под солнцем любому из пишущих, вне всякой зависимости от его ответа на сакраментальный анкетный вопрос: “Что вы делали в ночь с 19 на 21 августа?” Во времена стремительно подешевевших идеологий и резко вздорожавшего бакса “либералы” вместе с “патриотами” вдруг оказались в одинаковой стартовой позиции. Все былые писательские заслуги перед молодой российской демократией (или перед старым сталинско-брежневским тоталитаризмом — у кого там что имелось в загашнике), ярко вспыхнув, сгорели, словно нули на денежных купюрах старого образца.

Кстати говоря, острую нехватку этих самых презренных купюр одновременно ощутили по обе стороны литературных баррикад. Бытие определило сознание.

Считанное число писателей-“зубров” (вроде упомянутого во первых строках создателя опупеи “Тени исчезают в полдень”) сегодня удержались на плаву за счет массовой ностальгии и коллективных воспоминаний о допотопных телесериалах. Перед остальными отечественными авторами, привыкшими зарабатывать себе на булку с маслом сочинительством, замаячили всего три дорожки. С одной стороны — красивая честная бедность. С другой стороны — безоговорочная сдача Маммоне (“эчеленца, прикажите, аппетит наш невелик!”). И где-то посередине — путь тонкого компромисса между гордо мятущимся творческим “я” и железной потребностью рынка.

Строго говоря, понятие “честной бедности” тоже оказалось вполне рыночной категорией: репутация писателя, чуждого мирских соблазнов и потому гневно отвергающего заразу коммерции во имя свободы самовыражения (заумь — радость, внятность — гадость; дух шныряет, где хочет), ныне более-менее конвертируема. При правильной постановке дела вышеупомянутый modus vivendi сегодня притягивает к умеющему себя подать автору кое-какое вспомоществование в виде зарубежных грантов и командировок. С такими хилыми деньгами не наживешь, конечно, палат каменных с евроремонтом, однако же и обращение непреклонного стоика-литератора в подобие полуголодного клошара (“Месье, же не манж па... Подайте на пропитание бывшему делегату последнего съезда Союза писателей СССР!”) — вовсе не обязательное следствие верности собственной клочковатой натуре.

Второй из названных путей к счастью — то есть поспешное обращение сочинителя к литературной коммерции — приносит, разумеется, более устойчивый дивиденд. Выход идеален для неофитов, однако для авторов “с биографией” он считается немножечко стыдным. “Феномен лотка” (для простоты назовем явление так) вывернул наизнанку вчерашние ценностные ориентиры. Раньше рядовой писатель душу готов был заложить-перезаложить, чтобы как-то выбиться из общего литературного потока и угодить под обложку престижного толстого журнала с именем. Одна публикация в “Новом мире” уже считалась гостевым билетом в Пантеон, две-три публикации твердо гарантировали строчку в грядущей “Истории русской литературы ХХ века”. Теперь же процесс пошел вспять: некоторые авторы толстых столичных журналов начали конфузливо заглядываться на своих пронырливых коллег-коммерсантов. Покамест итоги подобного “заглядывания” скорее забавны, нежели успешны. Да простит меня экс-пермяк Анатолий Королев, который почти два десятилетия назад дебютировал в свердловском альманахе “Поиск” детективной повестью “Ловушка на ловца” (о борьбе гнусной белогвардейской контрразведки с большевистским подпольем), затем напечатал в “Урале” добротный роман “Блюстители небес” в жанре science fiction, потом твердо сменил литературную ориентацию вместе с пропиской, взявши курс на так называемую серьезную прозу, а сейчас так же твердо решил переквалифицироваться — увы, пока неудачно, отвык! — обратно в детективщика и фантаста. Да не обидится на меня также плодовитый автор Александр Бородыня, ранее заполнявший журналы своими долгоиграющими мовизмами, а ныне явленный на лотках в виде автора умопомрачительного опуса “Сияющий вакуум”, на фоне которого поблекло даже сочинение признанного патриарха советского научно-фантастического маразма А. П. Казанцева “Клокочущая пустота”. Да не рассердится на меня также опытный прозаик Руслан Киреев, чьи сексуально-исторические очерки из жизни великих людей (кто с кем, когда и почему — вот она, “золотая жила”, найденная писателем!) с некоторых пор, кажется, превратились из легкого приработка в основную специальность. Да не потребует от меня сатисфакции подававший надежды некогда “сорокалетний” (это термин, не возраст) писатель-моралист Анатолий Афанасьев, заваливший книжный рынок наспех сочиненными триллерами о грешных женщинах и бедных хамах, где — наперекор законам жанра! ничего с собой поделать автор не может! — на один так-сяк динамичный эпизод в стиле action приходится по два километра старческого брюзжания о том, насколько пакостная жизнь настала при попустительстве подлых рыночников... Список авторов, которые окунулись сегодня во вторую из крайностей и особых лавров не стяжали, можно продолжать еще долго. А о том, насколько страшна жизнь превращаемых, у которых “перемешалась кровь”, в свое время писал Юрий Тынянов — разумеется, про других людей и совсем по другому поводу, нежели наш.

Третий путь, путь компромисса, — для писателя самый трудный, но и самый выигрышный в итоге. Умение заинтересовать широкого читателя и одновременно не испортить свое высокое реноме в литературе есть высший пилотаж, доступный немногим. На мой взгляд, покойный Грэм Грин был не просто хорошим, а великим писателем именно оттого, что умел пройти точно по узкой грани между просто “развлекательным чтивом” и просто психологическим романом: все детективы Грина были исполнены иронии и психологически глубоки; во все “обычные” свои романы писатель филигранно внедрял атрибутику массовых жанров.

В отечественной литературе последнего десятилетия ХХ века примеров удачной “конвергенции” еще не так много, как хотелось бы. Есть прорывы у Алексея Слаповского и Михаила Успенского, есть последний роман Владимира Маканина, где автор временами небезуспешно пользуется сюжетными приемами приключенческой беллетристики. Однако наиболее органично сочетает “массовость” и “элитарность” пока лишь один Виктор Пелевин. (Имею в виду не только “Чапаева...”, но и ранние рассказы из первого сборника “Синий фонарь”.)

Впрочем, литературное творчество нетипичного Пелевина — это тема для отдельного интересного разговора, далеко выходящего за рамки нашей сегодняшней дискуссии.

Виктор Астафьев

Никакого такого разделения не произошло. Мы долго жили и творили колхозом, где “кто смел, тот и съел”, кто поприспособленней, половчее, тот и сосуществовал в литературе соцреализма, навязанного нашему обществу, а совсем уж ловкие и наглые — “руководили и творили”. Но вот и десяти лет не прошло — и уже трудно вспомнить этих “руководящих и направляющих”, и книги их тоже забыты.

Разделение на работающих и талантливых, на бездарных и руководящих существовало всегда, и мы к этому привыкли, притерпелись. Но вот схлынуло это наваждение, канула в Лету привычка жить и работать по указке советских идеологов, представилась возможность жить и работать, как везде в мире, т.е. самостоятельно, — и многие соцреалисты сделались беспомощны, оказались на обочине нашей культуры, так там им и место.

Писатель должен писать, артист — играть, художник и музыкант — творить, то есть исполнять назначенное ему Богом и природой дело. Читателю, зрителю, слушателю совершенно наплевать, к какому лагерю принадлежит автор настоящей, профессиональной продукции. Если Валентин Распутин написал восхитительный рассказ “Нежданно-негаданно”, а Евгений Носов не менее восхитительный рассказ “Яблочный Спас”, то я, читатель этих рассказов, восхищающийся работой художников, совсем не обязательно должен думать, где они и с кем они?

Писатель всегда творит один на один с собой, и эту его уединенность, отшельничество его я и уважаю, а не общественные мероприятия, где выкрикивают патриотические лозунги, уверения одних, что они вот патриоты, по-настоящему любят народ, а те вот, вторые, не патриоты, любить его не умеют и не хотят. Представляй продукцию свою, на чистом листе все видно, и сделается явно, кто как относится к своему народу, больше или меньше кого-то его любит или ненавидит. “Народ обмануть можно, историю не обманешь”, — говорил еще два столетия назад великий наш русский историк, и не нужно подгонять историю, а что служители культуры нашей и литературы в том числе, вместе с народом путаются в оценках сегодняшних очень непростых событий и времени сегодняшнего, так это свидетельствует лишь о незрелости литературы и народа нашего, неумении жить и работать самостоятельно, отвечать за себя, за свое общество и, в конечном счете, за все то, за что мы отвечать обязаны и соответствовать чему должны.

Безвременье — тоже время, и оно течет себе по непредсказуемому руслу, и нет более руководящей и направляющей няньки — партии, которая вела бы нас за руку “куда надобно” и подсказывала, чтобы мы не делали неверного шага вправо или влево, но шли, как положено, верным путем к сияющим вершинам.

Безвременье выявило, что ни ходить, ни разумно, самостоятельно жить мы не умеем, разучились, вернее, отучили россиян от этого, вот и тычемся по углам, как слепые котята, ищем кругом врагов, в бездну непривычной ответственности за себя и за свое дело нас ввергнувших.

Вот разделение людей на зрячих и незрячих в нашем обществе было неизбежно. В разумном обществе, в государстве, готовом и способном существовать “своим умом”, например: Чехия и Словакия — произошло без кровопролитий, ора, поисков врагов и изменников народа, все сотворилось тихо и спокойно.

А у нас в нашем “передовом” обществе развелось слишком много тех, кто жил припеваючи, обирая трудового человека, объедая истинного хлебороба, да еще и требуя, чтоб его, дармоеда, за это воспевали и хвалили. Они-то, возле производства и хлебной нивы существующие, построившие в России руками подневольных людей ГУЛАГа гигантскую, всепожирающую военную махину и от непонимания погубившие крестьянство, и вопят все больше о “прекрасном прошлом”, и сбивают с толку людей, не понявших, что произошло и происходит в стране.

Так и в литературе — забегали, завоняли те, кто всегда был около литературы, описал все ее коридоры, пытаясь кому-либо услужить и кого-либо уничтожить. Ярким примером окололитературного пресмыкания был и остается Владимир Бондаренко, ныне примкнувший к “патриотам”, по слухам даже пробравшийся до руководства ими. Никогда этот человек не умел писать — нет у него писательских способностей, — всюду искал он хлебное место, сменив их сотни с прописью на дверях — где бы ни работать, только б не работать. Он, видите ли, борец! А за что борец-то? За русский народ?! Ни больше, ни меньше, являясь при этом ярко выраженным украинским националистом.

А то, что на прилавки хлынула так называемая коммерческая литература, так и это неизбежность, и это издержки времени. Что, соцреалистические боевики типа “Счастье” — Павленко, “Молодая гвардия” — Фадеева, “Люди с чистой совестью” — Вершигоры, “Жатва” — Николаевой, романов Чаковского, Кочетова, Полевого, Кожевникова, Бабаевского, Панферова и сотен им подражающих по просторам России творцов были лучше, полезней и нужней книг Марининой или нашего красноярца Бушкова? Эти хоть не вязнут в зубах, по ним хоть не проводятся многочисленные читательские конференции, они хоть не выставляют вырезанного из фанеры “положительного героя”.

Пишите лучше, соответствуйте Великой русской литературе прошлого столетия — и вас будут покупать и читать. Ныне идет не соцсоревнование на литературном фронте, а соревнование истинное, читатель наш, российский, еще водится, по крайней мере не в меньшем числе, чем в 1913 году, и он сам уж пусть разбирается, что ему читать. И я уверен, разберется в качестве современной литературной продукции. Уже заметно, что часть читателей, “наевшись” литературных отрубей, снова тянется к классике. Гоголя да Пушкина, Достоевского да Толстого домой к себе несет.

Идет жизнь, совершаются сложные процессы на стыке веков и тысячелетий, времена переменчивые и тревожные. Сложнее и тревожней совершается и творческий процесс, происходит становление на собственные ноги Великой русской культуры — нагрузки колоссальные, ноги творцов дрожат и подламываются под тяжестью сверхтяжких требований времени и при решении сверхсложных задач.

“Но надо жить и исполнять свои обязанности”, — как сказал опять же классик современной литературы, который умел хорошо писать, пока не вышел в начальники.

Владимир Березин

Когда меня спросили о идеологическом противостоянии в литературе, а именно современном противостоянии, этот вопрос показался мне очень скучным. Современная проповедь, даже если это проповедь гедонистическая, находит мало отклика. Противостояния нет, те литераторы, что хотели его, перенесли борьбу в чистую политику.

Создается впечатление, что противостояние десятилетней давности было личным, быть может, идеологическим, но все же личным.

Другие поколения сходятся легче. Они не помнят того времени, когда литература была делом государственным, они не помнят, когда членам Союза писателей оплачивали больничные листы, кормили и поили. Деньги были государственные. Финансовая история Союза писателей СССР вряд ли будет написана, между тем, она не менее интересна, чем история приватизации в России. Когда на тему этого прошлого я говорю со сверстниками, у нас нет настоящего понимания той ситуации. Мы только умом можем понять жизнь накормленных писателей. Особой гордости в том, что нас кормили другие профессии, не было. Они, эти профессии, были нестыдные, интересные, и нам это нравилось. Поэтому кулуарная склока проходила мимо.

Но главное не это. Главное, что еще пять-семь лет назад обязательность чтения литературы не ставилась под сомнение.

Теперь делить нечего. Надо жить, при возможности складывать слова – одно к другому.

Итак, есть несколько обстоятельств современной жизни, которые сформировали нынешний статус де факто профессиональных творческих союзов.

Это, во-первых, то, что государство не имеет денег на писателей. С одной стороны, оно не может диктовать своих условий человеку, стучащему по клавиатуре, навязывать ему какую-либо идеологию, а с другой — не может объединить ни финансами, ни пресловутой “национальной идеей”.

Именно издатель распределяет деньги, именно он решает, что публиковать. Его диктат самый жесткий, и проверяется он финансовой отчетностью. Принадлежность к той или другой литературной партии для него не важна.

Во-вторых, ушел читатель по обязанности. Дело не в том, что современный читатель кормит современного писателя вместо государства. Дело в том, что современное общество лишено обязанности читать. Уже давно во многих учебных заведениях вступительный экзамен, известный как “сочинение”, заменен на диктант. Состояние “нечтения” не переводит человека в разряд неполноценного члена общества. Читать по-английски гораздо почетнее, чем “читать просто”. “Просто чтение” в данном случае относится не к литературе, называемой классической, а к художественной литературе вообще.

Пропала и светская приязнь к литературе – то состояние бомонда, когда поводом к разговору была литературная новость.

Точка общественного интереса сместилась даже не к кинематографу, а к актуальной журналистике. Телевизионной в особенности. Телевизионные новости универсальны и быстро усваиваются.

И снова это связано с падением интереса к писательским дискуссиям. Эти дискуссии происходили на страницах литературных журналов. Собственно, по этим журналам и формировались писательские группы. Именно по публикации в том или ином журнале и судили о политических пристрастиях автора. Я рассуждаю об этом как автор журналов разных, непохожих. Теперь их тиражи невелики и людей, что читают их не по обязанности, немного.

Третий фактор – появление настоящей массовой литературы. Она пока корява, система ее жанров не отработана, не выработана система ориентиров, высок процент бракованной продукции. Однако она состоялась как явление. И, главное, у нее есть добровольный читатель.

Я говорю это не как сторонний наблюдатель, а как человек, давно и внимательно изучающий этот процесс. В день мне приходится читать примерно одну книгу из тех, что подпадают под категорию массовых изданий. В этом году в одном “патриотическом” журнале я обнаружил роман о войне. А я уже прочитал этот роман напечатанным в приключенческой серии крупного издательства. Роман вполне подпадал под понятие массовой культуры. Это не хорошо и не плохо. Это нормально – просто это еще раз иллюстрирует ситуацию. Идеологическое противостояние прекращается на поле массовой культуры. Бывает так, что те же люди, что не здоровались в девяносто первом году, теперь приносят рукописи в одно и то же издательство. Это, пожалуй, самый интересный вывод, который можно сделать.

Все сказанное выше – интуитивно понятно любому, даже не связанному с литературой профессионально человеку. Я повторяю это для того, чтобы сказать – это естественный ход событий. Именно поэтому идеологическое противостояние писательских союзов читателю не интересно. Оно не интересно даже тем писателям, что прямо не вовлечены в эту борьбу.

Это борьба против кого-то, а не за что-то.

Высокая литература возвращается к своему монашески-религиозному состоянию. К состоянию, при котором человек, складывающий слова, выводит из своей жизни категорию общественного признания и учения как цели.

Теперь надо вернуться к личному отношению. Потому что теперь все разговоры о литературе происходят на личном уровне – по крайней мере у меня.

Осенью я приехал в Ясную Поляну. Толпа писателей смешалась у автобуса, потом в холле гостиницы.

Внешне они были неотличимы – те и эти. И разговор получался, вне зависимости от пристрастий.

Есть такое понятие “нечего делить”. Идейные конфликты сходят на нет, когда нечего делить или когда нависает общая опасность.

Опасность для современного писателя заключается в не-чтении. Заставить читать никого нельзя. Предназначение писателя ставится под сомнение. Писатель начинает метаться, суетится в поисках идеологических подпорок.

Мне – хорошо. Хорошо – потому что в силу специфики моей работы мне приходится много писать и одновременно много читать. Это, правда, не рукописи. Книги, которые я читаю, уже прошли через журнально-издательский фильтр, они не привязаны исключительно к художественной литературе. Поэтому можно увидеть, скажем, как эволюционирует любовный роман, или то, какая связь между детективом и справочником.

Это позволяет видеть процесс целиком – от начальной, хорошо знакомой мне стадии, когда человек садится за стол, до книги и динамики книжных продаж.

Мне хорошо — потому что убеждения мои, довольно жесткие, сформировались раньше, чем я начал показывать кому-либо написанное. Теперь вряд ли они изменятся.

Мне было хорошо потому, что еще и в силу биографии дружил я с разными людьми разной формы лиц и разных политических пристрастий. Мне интересны и те, и эти. У каждого есть своя правда и есть одна общая правда, включающая в себя частные случаи.

Разговоры тоже получаются. Жизнь настоящая, непридуманная, она, как и нужно, включает разные цвета и разные занятия.

Сергей Боровиков

На все вопросы можно ответить так: есть литература и нелитература, и это не будет демагогией. Размышляя на предложенную тему, я понял, что все мысли и наблюдения о трех “сегментах” современной российской словесности находятся в пределах этой формулы, какой бы банальной она ни казалась.

В формулировке журнала меня не устраивает почти отождествление раскола Союза писателей с разделением словесности на “демократическую” и “патриотическую”. (Боже, как надоело употреблять эти нецензурные слова, да еще в кавычках... стану обходиться пока буквами Д. и П.)

В какой мере “профессионально и по-человечески интересно то, что происходит у соседей”? а уж по-человечески — как понимать? Хватает ли на прожитье редактору журнала “Молодая гвардия” и любит ли супруга редактора газеты “Завтра”? Это — не интересует. Профессионально же в недавнее время, когда средства позволяли редакции “Волги” выписывать все толстые журналы, куда большее любопытство вызывала неумеренная “Молодая гвардия”, чем тщащаяся выглядеть респектабельной “Москва”: вещество надо исследовать в беспримесном состоянии.

Читать же “Молодую гвардию” интересно, разумеется, не с литературной точки зрения. С литературной же точки зрения — и этого фактами не опровергнуть и самим П. — так получилось, что явное преобладание талантов оказалось не на их территории, на страницах не их изданий. То же, кстати, и в писательских союзах. На примере Саратова это С. Кекова, А. Слаповский, Р. Арбитман на 7 членов СРП. И — боюсь, ни одного всероссийско известного имени на 40 или более членов СПР.

Причины, по-моему, довольно очевидны. При разделе Союза сыграли роль тогдашняя политизированная атмосфера и политическое поведение тогдашнего руководства СП — с которым желала размежеваться значительная часть писателей. Теперь, задним числом, видно, что и новое, как, впрочем, и любое, руководство приобретает единые черты, и иногда кажется, что весь результат раздела СП — это дачи в Переделкино у самых смекалистых “вождей” СРП. Случись подобный раздел сейчас, он проходил бы куда более вяло, если бы вообще состоялся. Во-первых, далеко не все писатели, находясь в том или ином Союзе, желают быть партийными и находятся равно далеко обозначенным политическим полюсам Д. и П. Во-вторых, просто все угасло и разуверилось, и уж, конечно, всерьез внутрисоюзовские дела принимать может лишь... не знаю, кто может.

Преобладание же талантов объясняется тем, что в период формирования и становления большой части ныне активных литераторов патриотическо-государственная идеология была настолько опорочена, слиянна с коммунистической, со школы навязывалась, что пусть не либеральные, но по крайней мере гуманистические ценности оказались для талантливых, мыслящих и честных людей куда привлекательнее. Факт исторически обусловленный, и я вполне допускаю, даже, пожалуй, предполагаю, что ныне формирующиеся писатели XXI века будут исповедовать иную систему ценностей. Каких, разумеется, не знаю. Но такого явного предпочтения, такой двухполярности, какая присуща нашему времени, не будет. Она уступит место куда более широкому спектру пристрастий, идеологий, верований. И по присловью о прыще, таланты будут прихотливо являться в более свободной и разнообразной среде, отнюдь не по принципу протеста или присоединения.

И еще — для меня, может быть, самое главное. Современная жесткая привязка к идеологическому стойлу мне лично всегда претила. Да и не только современная. Как показательна судьба одного из лучших русских писателей — Николая Лескова, не желавшего быть бойцом ни одного из двух станов, и за это травимого обоими.

Насколько естественна “многоукладность”? Но ведь и внутри ее одна и та же фигура может одновременно принадлежать разным “сегментам”. Достаточно назвать политически разъединенных кумиров книжного рынка 70-х — Юлиана Семенова и Валентина Пикуля, успешно сходящихся в третьем из обозначенных “Знаменем” сегментов: коммерческом.

А диалог — диалог, собственно, не прекращался. На “двух мнениях” долгие годы базировалась политика “ЛГ”. И не только в угоду политике баланса, проводимой сверху или благодаря хитроумию тов. Чаковского, но и в целях реального выявления взглядов. Другое дело, что диалог диалогу рознь. Опуская хамство или подлость, отмечу непродуктивность для литератора диалога именно с партийной точки зрения. Такие диалоги похожи на сказку про белого бычка.

Интересны же диалоги не скованных партийностью, не зашоренных политикой. Однако ж, все прекраснодушные пожелания растворяются аки дым, когда дело доходит до практики, когда поэт вспоминает о том, что он гражданин. А споры гражданские ведутся у нас, как известно, всеми подручными и подножными средствами.

В проблеме “многоукладности” не миновать скорее комического, чем драматического явления, когда люди, эстетически враждебные, оказываются в одном окопе. Лишь политические интересы могли заставить побрататься фатоватое, декадентски играющее в империализм “Завтра” с едва дотягивающей до хрестоматии “Родная речь” для 3-го класса “Молодой гвардией”. Во всем отмеченном особого неблагополучия не вижу. Было куда хуже; принимать этот этап российской словесности надо таким, какой он есть. Бог даст — будут и иные.

Леонид Бородин

Мне представляется спорной сама постановка вопроса, согласно которой писатели разделились на “патриотов” и “демократов”, разделение это усугубилось, налицо принципиальное равнодушие сторон друг к другу.

Безусловно, я могу допустить, что в стане так называемых “демократов”-писателей есть кто-то, кому отвратна историческая Россия, кто верит, что государство Российское — этакий исторический недоносок, что чем скорее и вернее оно, государство Российское, исчезнет с карты мира, тем лучше будет для всего остального человечества, что есть, наконец, некий образец социальных достижений, под который не грех и “непопулярными средствами” подогнать нашу веками ущербную социальность.

Лет шесть назад и самому случилось слышать мнение одного писателя о том, что, чем на большее число частей расколется Россия, тем разнообразнее и оригинальнее будет культура.

Но, во-первых, это было шесть лет назад, и этап поголовной политической безграмотности, думается, все же позади. Сегодня только разве что от “мальчиков” из Пресс-клуба можно услышать призывы к “отделению личности от государства”, ибо “государство принципиально враждебно личности, а ЭТО государство — вообще!..” И прочие банальности.

Но писатель сегодня, после десяти лет мучительного социального опыта, “мальчиком” быть не может. Независимо от возраста. Хотел бы я встретить такого писателя, который был бы готов заявить, что он не патриот, что он ненавидит свою страну и народ, что всей душой желает стране и народу зла — русский писатель (французский, английский и т.д.) таковым быть не может по определению. Хотя, как уже сказал, возможны исключения.

И на том, условно другом полюсе столь же трудно представить писателя-антидемократа, который был бы против свободы слова вообще, против права личности на гражданскую инициативу, против разнообразия форм экономического развития.

Потому считаю, что предложенная классификация “демократ — патриот” некорректна, как, положим, “горячее — соленое”. Это, говоря ныне популярным криминальным языком, всего лишь “кликухи”, пользуемые теперь уже не столько для вычерчивания абриса противника, сколько для облегчения мучительного процесса идейной самоидентификации писателя (подчеркиваю, речь идет только о писателях), как правило, не озабоченного сей проблемой в годы его “советского” прошлого. Писатели, ставшие таковыми в “перестроечное” время, находят тьму поводов ссориться и браниться, вовсе не прибегая к терминологии старших собратьев по перу.

Кажется, у В. Войновича прочитал когда-то, что в Союзе писателей СССР, если верить списку, одних только Алиевых числилось чуть ли не полтора десятка. Допускаю, что торопливостью и яростью “разделения” бывшие советские писатели во многом обязаны вот этим самым “алиевым” с обеих сторон. Окололитературная публика — опасная среда для писателя, а чаще всего именно она формирует “салон”. И будучи “всосанным” в салон, писатель вынужден принимать ужесточенные правила игры, возможно, и вопреки собственной писательской интуиции.

Разделение, раскол, безусловно, есть. Корни же и причины его — особая и нелегкая тема, каковая, как понял из предложенных к ответу вопросов, данными вопросами не предусмотрена.

Совершенно не вижу фактов, свидетельствующих о непрерывном углублении раскола. Скорее, наоборот, заметна усталость от литературной “партийности”. Эйфория творческой свободы прошла, не совершив заметных открытий на ниве литературных талантов. Самые романтические из писателей-либералов начали подозревать, что свобода не есть субстанция, но всего лишь модус некоей иной субстанции, которая, как это ни обидно, первична — имею в виду способ самоорганизации общества, то есть государство. А для кого-то было существенно окончательно определиться — жить в ЭТОЙ стране или кататься туда-сюда, подстраховавшись вторым гражданством. Заметно охлаждение к “челнокам”, их уже не воспринимают как пророков из “внеотечества”.

Кто не посредством литературной декламации, но добросовестным самоанализом установил свою “приписанность” к русской культурной традиции и понял — ему здесь жить и умирать, тот осознал или начал осознавать необходимость отстраивания государственности, дела сложного и при нынешнем состоянии, возможно даже, весьма болезненного. Процесс осознавания безусловно упрется в уровень социальной грамотности и личного мужества каждого, и на единогласие рассчитывать не приходится, да оно и не нужно. Нужна душевная готовность поступиться амбициями и иллюзиями, порожденными элементарной некомпетентностью...

Кто-то из писателей, чья шея оказалась вывернутой назад, в недавнее прошлое, в котором ему было не просто хорошо, но лучше многих, тот тоже прозревает, что из нынешней раскладки “славное прошлое” увы! несобираемо и надо настраиваться на процесс социального творчества, процесс, требующий куда большей отваги, чем самая героическая реставрация.

Иначе говоря, по моему мнению, пропасть, однажды разделившая писателей России, вовсе не увеличивается. При этом, думается, что крайние полюса мнений будут разбегаться и мельчать количественно и качественно. Там будут преобладать “челноки” и “алиевы” с одной стороны, и безнадежные “ностальгаторы” и опять же “алиевы”, с другой. И это в порядке вещей.

Между сегодняшним днем и временем “собирания камней” еще пролегает неопределимое пространство очередной русской смуты, еще возможны схватки и потасовки, возможно, еще не один самозванец помашет шашкой на горизонте, но время “собирания” непременно настанет, и тому, кто окажется неготовым, придется или уйти на пенсию, или превратиться в существо шипящее, или замкнуться в гордой непонятости, или покинуть ЭТУ страну.

Последние два абзаца ни в коей мере не прогноз и, тем более, не пророчество, но исключительно желание, превращенное в уверенность. А ведь в известном смысле история не что иное, как актуализация желаний!

Что же касается еще одного аспекта предложенной к обсуждению темы — равнодушия, отсутствия интереса к творчеству друг друга писателей разных кланов — это, конечно, дурно, но вторично.

Лев Гудков

Насколько я понимаю, речь в данном случае идет о распаде прежней системы организации литературы, то есть только или почти только о толстых литературных журналах, ибо книжный рынок, упразднив госцензуру, принес неведомое ранее разнообразие текстов, изданий, переводов, документов и т.п.

Противопоставление “патриотической” литературы “демократической”, а их обеих — “коммерческой”, если и имеет какой-то смысл, то исключительно как метки остаточной, выродившейся государственно-бюрократической идеологии литературы. Сегодня это флажки даже не литературных партий или кружков, а литературных клик, претендующих на исключительность собственного права выдавать патенты на “литературное благородство” избранным ими писателям. Здесь нет полемики, нет дискуссии, есть вялая журнальная склока, которая в этих условиях становится, как писала О. М. Фрейденберг, “альфой и омегой нашей жизни”, “нашей методологией”. Какие могут быть принципиальные споры между людьми, демонстративно не признающими, не уважающими друг друга? Тем паче, что собственно литературных расхождений у этих “партизан” не так много — поэтика современной русской литературы достаточно рутинна и неоригинальна; журнальная политика становится все более и более примитивной, поскольку все более откровенно ориентируется на провинцию, культурную периферию в поисках поддержки и признания. Да, конечно, среди “патриотов” больше тех, кто воспроизводит писательские шаблоны и технику советского романа-эпопеи или деревенской прозы, среди “демократов” — несколько больше эпигонов модернистской прозы или поэзии, но не эти обстоятельства разделяют или объединяют их. Их солидарность основана на внелитературных, внешних для литературы символах, представлениях и интересах. (Во всяком случае, таково мое впечатление литературного потребителя, заведомо неполное и уже непрофессиональное — непосредственный интерес к чтению старых “толстых” или новых “тонких” журналов пропал, осталось лишь некоторое чувство необходимости или обязательности просматривать для “информации” раз в год или реже комплекты разных изданий). То, что их объединяет, то, что характеризует 9/10 российских литераторов, вызвано утратой их культурной роли, катастрофическим падением интереса читателя к ним, с одной стороны, и ненужность для них самого читателя, с другой. Читатель для них — досадное, раздражающее, травмирующее обстоятельство, от которого они отмахиваются и о чем стараются не думать. Иными словами, мы имеем дело с ситуацией литературной деградации, концом целой эпохи литературы определенного типа, претендовавшей на внимание общества в качестве зеркала его нравов или источника откровений. Сегодня различия между патриотами и демократами в литературе — это различия между плохими писателями, эпигонской отжившей поэтикой, обессмыслившейся литературной деятельностью. Всерьез переживать это или сочувствовать этому уже нельзя; в целом ситуация в журналах напоминает “забытых фирсов”, т.е. что-то очень театральное из какой-то прежней жизни: помещик уехал в Париж и помер там, а одичавшая без господского надзора дворня бранится между собой, грозя друг другу барской немилостью.

Проблема “современной русской литературы” (разумеется, той ее небольшой части, которая расценивает себя как серьезную литературу, претендуя остаться в учебных курсах по истории культуры) заключается не в том, что существует множество изолированных, равнодушных друг к другу литературных компаний и частных группочек, и не в том, что существует небольшой, но живой “сектор” коммерческой литературы, не нуждающийся во внимании критиков (такой сектор или его аналоги существовали на всем протяжении советского времени — в поле внимания критики никогда не оказывалось более 8—12 % всех первоизданий и публикаций), а в том, что она стала неинтересной. То, что делает литературу осмысленной и значимой, связано прежде всего с ее способностью представлять новые человеческие (антропологические) типы и их составляющие (аффекты, ценности, идеи, желания, отношения, формы самопонимания, веры и проч.), требующие своих собственных экспрессивных средств. Если этого нет, то любая, сколь угодно рафинированная литературная жизнь приобретает черты жеманного маньеризма или культурного садомазохизма (если публика приличная) или окраинного, хамоватого нигилизма, подросткового стеба (если воспитание другого не позволяет). Больше тридцати лет русская литература занята советским человеком — жалким, несчастным недотыкомкой, страдающим из-за своей неспособности жить лучше, не желающим жить лучше, одержимым дурным гонором и спесью, травмированным сознанием своей неполноценности, не способным сделать другому что-то хорошее, но требующим к себе любви, внимания, признания... Когда только появились первые описания этой разновидности жизни, сделанные людьми по-настоящему талантливыми и внимательными, это было воспринято как вещи крайне важные и необходимые. Но повторенная в тысячах копиях, а потому разбавленная (8 капель на ведро), потерявшая свой вкус и субъективность, эта жизнь со всеми ее литературно представленными проблемами осточертела публике до последней степени. Поэтому те литераторы, кто попроще, занялись стилизацией державного или лубочного прошлого, предались интеллектуальному посту, сопряженному с поисками отеческой благодати, “соборности”, православной “духовности” и прочими богоугодными вещами, кто пообразованней, в лучшем случае — старательными переложениями европейского модерна, в худшем — вариациями на тему “постмодерн а ля рюсс”. Фальшивость интонации, эпигонство в сочетании с заносчивостью и проч. вызвали то, что должны были вызвать у человека, считающего себя “нормальным”, пытающегося уважать себя: он утратил интерес к этой литературе, оставив ее сугубым профессионалам, и переключился на магазин с его переводами или на романы с прилавков. Читающая публика в России — это прежде всего техническая интеллигенция, женщины-инженеры в конторах, в меньшей степени — учителя и врачи. Для них американский телесериал (будь то “Закон и порядок” или даже “Санта-Барбара”) несет гораздо больше нового, своеобразного, чем все претенциозные или пакостные в своем желании рассчитаться с шестидесятниками сочинения новых писателей. Для них реклама “Филипса”: “Изменим жизнь к лучшему”, — звучит более чем осмысленно. Что поделаешь — новые ценности требуют известного идеализма. Культурная, человеческая бедность наших писателей и отсюда — незначимость для читателей их продукции, их творчества — единственное серьезное объяснение краха литературных журналов и ведомственного раздрая в доме российских писателей.

Мне не нравятся сами вопросы этой анкеты — в них есть что-то от стародевического ханжества, известные ответы на когда-то неприличные вопросы. Большая часть того, что предполагается “оценивать” и “дискутировать”, подлежит простому эмпирическому изучению — давно наработанными средствами издательской статистики, социологии и литературоведения, истории литературы.

Борис Дубин

Правду сказать, никакой особой “многоукладности” я сегодня в здешней литературе не вижу. Даже “пост-имперская” регионализация литературного существования, отчасти заметная по издательской практике, выражена еще довольно слабо, а осмыслена и того хуже. Между тем, превращение русского в язык негосподствующего меньшинства — скажем, на Украине, в Прибалтике, в Средней Азии, а есть ведь еще эмиграция — ставит новые, совершенно другие проблемы культурного самоопределения, задает рамки иной истории, с необходимостью меняет тональность лирика и оптику повествователя. Фактически несколько групп носителей русской речи живут сейчас в разных обществах, осознают себя в рамках разных культур; это, конечно, не мультикультурализм Австралии или Канады, не вавилоны нынешних Лондона и Парижа, но и не официально-советская ситуация “дружбы народов”.

В разделении на прогрессистов и консерваторов, “демократов” и “патриотов”, равно как в наличии рядом с ними некоей “коммерческой литературы” как отодвинутого в сторону, малопонятного и малоаппетитного целого (на самом деле, их, со своей поэтикой и публикой, несколько, и совершенно разных!) я тоже не нахожу ничего нового. Это феномены — или фантомы — настолько давние, привычные в отечественных условиях застарелой и жесткой культурной сегрегации, что, кажется, должны были бы уже стать предметом истории, социологии знания, идеологии, власти, исторической социологии (собственно литкритику отечественной выучки делать с коммерческой литературой, как я понимаю, нечего). Я же по своей социологической работе больше знаком как раз не с партийно-ангажированной, а с массово-рыночной словесностью, отчасти занимаюсь ею как исследователь и буду говорить сейчас лишь о ней (только-только начавшую набирать нормальные темпы и объемы переводную литературу как еще одну часть отечественной словесности оставлю пока в стороне, отбор и качество ее думая когда-нибудь обсудить специально).

Так вот. Многоукладность чего бы то ни было — например, литературы как социального института — все же подразумевает известную развитость, а стало быть, структурированность плюс воспроизводимость этой структуры во времени. Скажем, десяток-другой журналов и газет в пределах каждого “этажа” и “отсека” литературных пространств: не только по проблемному роману, поисковой лирике, авангардной драме, проблематике жанра как такового (ведь именно жанровые трансформации, а не наличие единого СП задают, если угодно, “литературный процесс”), но по фантастике и фэнтези, мистери и “ужасам”, “розовому” и “экзотическому”, “авантюрно-историческому” и “фотороману” и т.д. и т.п. Журналов и газет, в которых писатели, социологи, психологи, философы, социальные историки и историки культуры, теоретики литературы и искусства, более квалифицированные журналисты, наконец, просто заинтересованные и опытные читатели обсуждают соответствующую жанровую словесность как проблему (понятно, что от этих дебатов не отгораживаются крупнейшие газеты и журналы общего типа, литературные и научные издания, а уж о периодике, рекламирующей и рецензирующей собственно литературные новинки, просто не говорю).

В подобных действительно многоукладных ситуациях возникает, как, например, во Франции, многотомная “История литератур” (да-да, именно так, во множественном числе, и уже в 1963 году, и в солиднейшем издании “Библиотека Плеяды”), где есть главы о полицейском и любовном романе, научной фантастике, песне и т.д. В таких ситуациях, к примеру, о детективе пишут не только писатели — допустим, Честертон и Мориак, Борхес и Оруэлл, Бютор и Моэм, но и такие разные философы, как Габриэль Марсель и Жиль Делез, Эрнст Блох и Теодор Адорно, социологи Маршалл Маклюэн, Эдгар Морен и Зигфрид Кракауэр, культурологи Мирча Элиаде и Роже Каюа, психолог Жак Лакан и теоретик литературы Цветан Тодоров... В подобных обстоятельствах “авторская литература” (по аналогии с “авторским кино”) давно работает во взаимодействии с массовыми жанрами, языками “жанровой словесности” (по аналогии с “жанровым кино”), как это делали во Франции сюрреалисты и “новый роман”, как делали и делают сейчас — всякий на свой лад, называю лишь наиболее интересных — скажем, Мануэль Пуиг и Рикардо Пилья в Ла-Плате, Пинчон в США, Акройд в Великобритании, Орхан Памук в Турции, а Дубравка Угрешич в Югославии. По любому из жанров, подвидов и формул массовой словесности (надо ли добавлять музыку? кино? телевидение? эстраду? дизайн? рекламу? моду?) давно и регулярно созываются конференции, круглые столы, семинары. И никому в голову не придет спрашивать, “интересно” ли это “в профессиональном смысле”, “возможен” ли здесь “диалог”. Что спрашивать, если интерес и диалог на самом деле и давно есть...

У нас же сейчас (ограничиваюсь заданной сферой) есть лишь очередная начальная стадия какого-то — достаточно робкого, едва заметного и, как выяснилось, очень хрупкого пока — умножения точек на культурной карте: сущее чуть-чуть, не больше, не надо преувеличивать. И — тоже очередная, но уже вполне ощутимая, несоразмерная — тревога, чувство угрозы, растерянность верхушки образованного слоя. Растерянность из-за неподготовленности к работе в “реальном времени”, к нормальной рефлексии над происходящим, вернее — как будто бы начавшим происходить. В таких случаях и возникают всевозможные защитные конструкции, переносы на “другого”, поиски виновника, образы врага и проч. Среди этих призраков — ни сном, ни духом не ответственная за подобные страхи массовая словесность (у нее страхи — свои!).

И это, конечно, плата. Плата за многодесятилетнюю параноидальную сосредоточенность на прошлом, с одной стороны, и вполне практичное угождение начальствующим однодневкам, с другой. За собственную безграмотность, спесь, равнодушие, нарциссизм. За отделение литературы от науки, а их обеих — от девяти десятых современной культуры, по-прежнему именуемой “коммерческой”. За изгнание современности (включая желаемую и десятилетиями, пусть из-под полы, реально читавшуюся при всех цензурах неклассическую словесность) из средней и высшей школы. За неспособность видеть и ставить сегодняшние проблемы. За всегда опаздывающую подражательность не только ответов, но и самих вопросов. За неразвитость, сплющенность, сбитость в один грязный, но теплый ком всего устройства самостоятельной, неподнадзорной и неподопечной жизни. За привычную и, в конце концов, полюбленную-таки бедность, когда даже одиночные проблески чего-то другого приобретают в иных умах угрожающие черты криминала и массы. За боязнь сложности. За вечно зеленый виноград. За неготовность быть обществом.

Никита Елисеев

Уважаемая редакция!

Вопросы, которые вы задаете, требуют или монографического исследования, или коротких, “листовочных” ответов:

1. Интересно в той же мере, в какой мне интересно все то, что происходит в “родном” (всхлип) сегменте;

2. Нечто само собой разумеющееся и естественное;

3. Я считаю диалог не возможным и не желательным, а попросту — существующим. Вынужденным.

Но меня, собственно, даже и не вопросы смутили. Меня смутила преамбула, постановка вопросов, если так можно выразиться — подготовка вопросов.

“Произошедший в августе 1991 года раскол Союза писателей организационно удостоверил распадение единого, по видимости, литературного процесса в стране как минимум на два неслиянных потока: “демократический” и “патриотический”...”

Я не могу не оговорить своего несогласия с этой преамбулой.

В августе 1991-го произошло нечто большее, чем распад, раскол Союза писателей. Раскол Союза писателей был адекватен тому, что произошло в стране. Одни писатели были за наведение национал-коммунистического порядка, другие — против.

Одним писателям был отвратителен Василий Гроссман с его повестью “Все течет”, другим — Василий Белов с его повестью “Все впереди”.

Какое может быть единство у одного Василия с другим Василием?

Не понимаю.

Я не понимаю и другого: какое отношение имеет Союз писателей к литературному процессу?

Косвенное. Наш Союз писателей и их Союз писателей — профессиональные союзы литераторов, разделенных идеологическими и политическими взглядами. Надо ли доказывать, что не-принадлежность к Союзу писателей еще не означает не-принадлежности писателя к литературному процессу?

Замечательный питерский поэт Сергей Стратановский — не член Союза писателей, но он, на мой взгляд, гораздо теснее связан с литературным процессом, чем многие другие — члены нашего и их союза.

Опять цитирую: “...распадение единого, по видимости, литературного процесса в стране...”

Я спрашиваю: литературный процесс был един? Или он был един “по видимости”?

Я думаю, что литературный процесс никогда не был, не мог быть и не будет “единым”.

Членство в одном и том же Союзе писателей вовсе не означало участия в едином литературном процессе.

А. Твардовский (по свидетельству А. Солженицына) говорил об одном из сочленов единого Союза писателей: не то, что в одном литературном процессе участвовать, на одном гектаре с..ть бы с ним не сел... (цитирую по памяти).

Согласился бы Пушкин участвовать в одном литературном процессе с Булгариным? Мне кажется, разве что в качестве истца.

Nota bene. Я никого не хочу оскорбить. Может быть — Сарнов — Булгарин, а Куняев — Пушкин. Дело потомков разбираться, кто есть кто.

Я стараюсь обосновать парадоксальную и труднодоказуемую мысль: как раз до августа 1991-го литературный процесс был расколот. Ненормально, неестественно расколот. “Организационно” удостоверял факт этого раскола — Союз писателей СССР во главе с учеником Исаака Эммануиловича Бабеля Георгием Мокеевичем Марковым.

Получалось, что зэк и антисоветчик Леонид Бородин принадлежит к одной “литературе”, а (допустим) лауреат Гос. премии РСФСР Валентин Распутин — к другой.

Получалось, что поэт Юрий Кублановский и прозаик Виктор Ерофеев — в одном литературном процессе, а (допустим) Булат Окуджава и Виктор Некрасов — в разных...

Существование “самиздатской”, эмигрантской и советской литературы создавало и в самом деле полную не-слиянность... и полную “раздельность”.

(За “слиянность” можно было схлопотать... Сами понимаете.)

В 91-м году эта “неслиянность” кончилась. Литературный процесс стал единым — настолько, насколько он вообще может быть единым.

Более того! Выяснилось, что и прежде, искусственно разъединенный, литературный процесс был единым.

Вообразите себе такие темы исследования: “Матренин двор” Солженицына и “Районные будни” В. Овечкина как два истока (две составные части) “деревенской прозы”. Или: “Король. Дама. Валет” В. Набокова — возражение “Зависти” Ю. К. Олеши”. Или: “Влияние раннего А. А. Прокофьева (“Я и пес — мы едины и цельны”, “Бродяга”) на И. А. Бродского”. А? Такие темы были немыслимы, оскорбительны и даже опасны до августа 91-го, а теперь — почему бы и нет?

Ужасные (нелепые) общественные условия разорвали литературу. Получалось, что Олеша и Шолохов — в одной литературе, а Набоков и Краснов — в другой. Это было — не-нормально.

Эта ненормальность кончилась. Слава Богу.

“...Многим казалось тогда, что ситуация апартеида, то есть вынужденного совместного, но раздельного существования двух культур в одной национальной культуре, не сможет продлиться долго...”

Против этого тропа я решительно протестую. Апартеид — это законодательно или традиционно утвержденное раздельное существование наций, рас, вероисповедных групп.

Когда художника Исаака Левитана выселяют из Москвы за то, что он еврей, — это проявление апартеида.

Когда азербайджанца избивают в участке российской милиции за то, что он азербайджанец, — это апартеид.

Но когда мне настолько противно читать то, что пишет Бондаренко про Довлатова, что и возражать не хочется, — какой же это апартеид?

Это — естественное положение дел. Насильно мил не будешь.

Теперь о “стойком равнодушии” (“взаимном”). Да, это есть. Это было. Но это, мне кажется (простите за советский жаргон), — отрыжка того — прежнего — советского “раскола” литературы.

Есть, в самом деле, удивительные примеры “неинтереса” к тем, кто по другую сторону “границы”.

В № 15 “Минувшего” историк Виктор Антонов пишет о пореволюционных православных братствах. Среди основателей этих братств — Владимир Борисович Шкловский. В. Антонов довольно много рассказывает о деятельности этого человека и нигде не упоминает вот о чем: В. Б. Шкловский — родной брат лефовца и формалиста, эсера и видного советского писателя Виктора Борисовича Шкловского.

В. Антонов настолько не интересуется “всяким там”, что просто не знает... и знать не желает Виктора Шкловского.

Факт печальный, но вполне преодолимый.

Прошу заметить: до революции 17-го года был только один В. Розанов, который хвастался тем, что готов разбить все политические, идеологические яйца, чтобы изжарить из них разноцветную политическую яичницу.

Сейчас таких “розановых” (от воспитанного Л. Аннинского до невоспитанного Вик. Топорова)... — да просто треск стоит от расколачиваемых политических яиц. Яичница, правда, невкусная.

И, наконец, главное. “...Сформировался массив так называемой коммерческой литературы, представители которой, стремительно завоевав книжный рынок, все менее и менее нуждаются в одобрении (или хотя бы во внимании) со стороны критики, традиционных журналов и литературного сообщества в целом”.

Я вновь вынужден протестовать.

Во-первых, почему “так называемая коммерческая литература”? Никакая не “называемая”, а самая, что ни на есть коммерческая литература.

Во-вторых, почему эта литература все менее нуждается во внимании и одобрении со стороны критиков? Она просто не нуждается во внимании и одобрении критиков, традиционных журналов и литературного сообщества в целом. Коммерческая литература нуждается в том, чтобы ее раскупали. И — все.

В-третьих, оказалось, что “патриотическая” литература не в пример более приспособлена к условиям рынка (или того рынка, который сформировался в России), чем литература “демократическая”.

Это самый главный парадокс современной России. Людей, обиженных реформами, чувствующих себя униженными после перемен, происшедших в стране, оказалось больше, чем людей, довольных переменами. Средний класс — демократический, либеральный — не родился. Получились или озлобленные люмпены, или растерянные интеллигенты, или циничные богачи.

Эта триединая гремучая смесь: озлобленный люмпен — растерянный интеллигент — циничный богач — эта неслиянная и нераздельная субстанция самой природой своей волит к “патриотической” литературе, к “патриотической” политике — к ЛДПР или КПРФ...

А теперь я вернусь к вопросам. Я попытаюсь еще раз ответить на них.

1. Я поясняю. У меня ведь свое “сегментирование” культуры. Статья В. Бондаренко о С. Довлатове для меня просто вне культуры. А вот книгу В. Курбатова о художнике Юрии Селиверстове я прочел с живейшим интересом, поскольку В. Курбатов хотя и не в моем, но в интересном мне “сегменте”. (Подозреваю, что меня В. Курбатов и вовсе исключает из всех и всяческих “сегментов культуры” — как я исключаю из них В. Бондаренко.)

2. Еще раз уточняю. Что называть многоукладностью? Существование настолько разных писателей, что в одном и том же журнале печататься им невозможно? Это — нормально. Естественно. Или вы называете многоукладностью такое неистовое отвращение одних литераторов к другим, что не то что полемизировать, но и читать то, что нашкрябала шкодливая рука коллеги, — не хочется? Это не так нормально, не так естественно. Хотя мне, признаться, трудно представить себе Анну Ахматову, с интересом вчитывающуюся в пламенные строки Всеволода Анисимовича Кочетова. Мне трудно представить себе Кочетова, в который раз перечитывающего затрепанный номер “Интернациональной литературы” за 1935 год. Jedem das seine. Кому-то интересен Джойс, кому-то — Кочетов. Какие проблемы? Ну а критик, конечно, должен читать все или по возможности все — А. Маринину, А. Сегеня, О. Павлова, А. Наймана, И. Полянскую. Критик вынужден читать и то, что нравится, и то, что не нравится. Что поделаешь. Работа у него такая.

3. “Диалог”? Помнится, меня поразила одна фраза чрезвычайно интересного мне публициста. Помнится, с этой фразы мой интерес к этому публицисту стал угасать. Вот эта фраза: “Мы сами уговорили себя, что не способны вести цивилизованный диалог с антисемитом...” Звучит красиво, но означает бессмыслицу, сапоги всмятку, белиберду. Цивилизованность исключает антисемитизм, как и другие формы расовой и национальной дискриминации. Мы не уговорили себя. Мы действительно не умеем, не способны вести цивилизованный диалог с дикарем. Приходится довольствоваться диалогом нецивилизованным.

Вы спрашиваете, возможен или желателен диалог с “ветвями” и т.д. А как же он может быть невозможен? Он — вынужден, этот “диалог”... Я живу в стране, в которой большинство населения голосует или за национал-коммуниста, или за националиста. Каким же образом мне избежать “диалога”? Даже если я буду молчать в ответ на “реплики” — это ведь тоже будет диалогом. Молчание в ответ на... — это ведь участие в диалоге. Разве не так?

Я попытаюсь подвести итог своему “сумбуру вместо музыки”. Я еще раз попытаюсь порассуждать о “единстве”. О “единстве” литературного процесса, о “единстве” политического, идеологического процесса.

На мой взгляд, процесс един, жизненно, живо един, когда в нем неслиянно и нераздельно, вынужденно-совместно присутствуют разные “потоки”. Диаметрально противоположные. Друг другу не-интересные... Или друг к другу — враждебно пристрастные...

Все, что произошло после 91-го года, называется гибелью советской цивилизации. Хороша она была или плоха — другой разговор. Дело не в этом. Дело в том, что эта цивилизация тоже была нераздельно-неслиянным единством двух диаметрально противоположных потоков. Эта цивилизация наследовала величайшей и сокрушительнейшей революции и величайшей и охранительнейшей державе. Как соединялись эти разнонаправленные потоки? Не знаю. Блаженный Августин (кажется) так сформулировал особенности человеческого существования: то, как соединяются душа и тело, — неразрешимая тайна, но точка их соединения и есть человек. Я не знаю, как может соединяться неостановленная революция и великая держава, но точка их соединения и был Советский Союз.

Какое это отношение имеет к современной литературной ситуации?

Мне кажется — самое прямое.

Когда литератор Аркадий Белинков осознавал себя прямым наследником Герцена и декабристов, он понимал, что не может находиться в той культуре, которая фактически наследует врагу декабристов и Герцена — Николаю I.

Когда литератор Александр Солженицын осознавал себя прямым наследником Столыпина и Александра III, он понимал, что не может находиться в той культуре, которая фактически наследовала народовольцам и большевикам.

Литераторы Белинков и Солженицын оказывались по одну сторону границы.

Другие литераторы оказывались по эту.

А потом все кончилось.

Цивилизация разлетелась вдребезги...

Изменилась парадигма.

Я не в силах дать определение новой парадигме.

Я в ней, в этой самой парадигме...

Я не могу адекватно оценить, где в современной литературной ситуации “единство”, а где — “расколотость”.

Я могу только по-человечески сказать: вот это мне — “понра...” А вот это — “не понра...”

P.S. Я прошу прощения за длинное рассуждение. Короче я не мог.

Кто ясно мыслит — ясно излагает, а я вот мыслю совсем не ясно, в связи с чем и излагаю — туманно. Извините.

Валентин Курбатов

Второй раз собирал минувшей осенью в Овсянке В. П. Астафьев писательские “Встречи в русской провинции”, созывая больших и малых литераторов со всей России, чтобы послушали друг друга, хоть просто повидались (что при нынешнем обнищании писателя, сосланного в социальные бомжи и приживалы, дело не последнее). Второй раз “большие” не ехали: кто не ехал “к Астафьеву”, кто к другим участникам, кто к самой идее диалога. Второй раз Виктор Петрович терпеливо призывал съехавшихся по возможности не говорить о политике, а заняться своим делом. К этому же в третий раз звал на “Яснополянских встречах” В. И. Толстой.

Да только если бы это было возможно! То-то и беда, что мы не говорим “о деле”, и не едем друг к другу, и разошлись на вполне равнодушные территории без всякого представления о “той стороне”, что кроме политики у нас и нет ничего. Жизнь выветрилась и обесценилась, порастратила смысл, потеряла зерно и летит половой под уличным ветром.

Мы доживаем “старые запасы”, донашиваем наследованную реальность, перекраивая ее в новые контексты, рифмуя и выворачивая, сводя ее к культурным “дискурсам”, где уж от жизни остается один крашеный труп. Это может быть трагедией для страдающего от обмеления мира Д. Галковского и забавой для пустотелого В. Сорокина, который с брезгливым кокетством констатирует, что “сейчас литература просто лежит в гробу, все успокоилось, оформилась некая картина постлитературного бытия”. Естественно, чем тут и заниматься, как не “дискурсами” и “контекстами”? Сорокин тут явление лакмусовое, и победная поступь его пустоты симптоматична. Он может передразнить страницу Набокова и страницу Кочетова, Борхеса и Шевцова, но вы напрасно будете искать в прозе его самого и пытаться понять, любит ли он что-нибудь, отвечает ли за что-нибудь, да и вообще живет ли с такими беспечальными декларациями: “Я никогда не чувствовал ничего подобного тому, что обычно чувствует русский писатель, у меня нет никакой ответственности ни за русскую духовность, ни за русский народ, ни за будущее России”. И сколько их сегодня, этих мастеров опустелого слова, теснящихся на лотках и в журналах со своей гнетущей, дразнящей, провоцирующей, запутывающей, но не освобождающей прозой и поэзией. Игры много, и ума хватает, но мало памяти о том, что Пушкин напоминал Вяземскому: беда, коли поэт довольно живет для славы и мало для Отчизны.

Немудрено, что русские писатели, отвечающие и за духовность, и за Родину, не хотят заглядывать в мертвые “сегменты” такой словесности и не разгибают чужих журналов, чтобы не оскорблять сердца.

Но когда бы дело было только в пороках разгулявшегося постмодернизма, в эгоистической игре тщеславий и своеволий. Хуже, что провоцирующая словесность добивается своего и исподволь ослабляет и ту духовную магистраль, которая собственно и питала стержневую, коренную русскую литературу большого стиля. В расшатанном дурной политикой мире утрачивает земную основательность и высокая традиция. Слово мечется, как в последних повестях В. П. Астафьева, как будто не доверяя себе, все время срываясь и не находя берегов, так что и чтение влечет человека по перекатам, избивая и мучая, и в конце концов выносит на берег, не укрепив и не выправив его, а только изнурив и обессилив. Или слово “хлябает” в себе, не находя прежних устойчивых значений, не совпадая с новой реальностью, как в последних рассказах В. Г. Распутина, и потому не покрывая и не ухватывая эту реальность.

Да и реальность ли мир, в котором мы живем? Мир без плоти, границ, системы координат, ясного прошлого и прогнозируемого будущего? Давно это только игра слов, концепций, программ и систем, легко переводимая в серийные сюжеты покетбуков. Похоже, мы забыли главное, о чем хорошо говорит один из героев романа Ж. Бернаноса “Дневник сельского священника”: “Слово — Божье! “Верни мне мое Слово” — потребует Судия в судный день. Как подумаешь, что тут придется извлечь из своего жалкого багажа, становится, право, не до смеха”. Ну, да что нам до Божьего суда! Он писан для устойчивого мира, для жизни, а не для нашего однодневного полета, в котором нам так легко ни за что не отвечать.

Сегодняшнее состояние разрыва, от которого страдают лучшие художники той и другой стороны, — состояние неизбежное. Когда жизнь теряет себя, как уберечь себя литературе? Но это состояние противоестественное. Может, для европейской литературы — это быт и свобода (и у нас найдется много молодых исповедников этого взгляда), но для настоящей русской литературы, какой она ведома миру и авторитетна для него, — это болезнь, тяжкое невольничество подменного существования, которое художник может не сознавать, но которое сквозит во всяком сегодняшнем сочинении с его неизменным отчуждением материала и автора. Как будто мы все нынче в России туристы, давно не были, а воротились и глядим на себя, как на заблудившихся детей, — с состраданием одни и с насмешкой другие, как будто уже нет никакого “мы”, а есть только “они” (разные для разного круга).

Все это приводит к тому, что мы безнадежно отрываемся от своего и мирового прошлого. Оно больше не творит в нас. Мы стали периферией самих себя, потеряв большой стиль, здоровую опережающую мысль и литературную элиту, которая берется не самозванством, а дается читателем и несомненна для всех. У нас нет более республики литературы, где все ветви растут в разные стороны, но дети одного ствола и одного родимого корня. Убогая, анархическая, суетная жизнь плодит убогую, суетную, жвачную, потасканную литературу.

Художник — заложник жизни. Он не может сделать ее в своем сочинении великой, если она ничтожна, но он в силах устыдить ее, напомнить, что мы дети Божьи только тогда, когда мы дети родной земли, родной истории и родной культуры. Сегодня мы на грани утраты всех этих созидающих человека начал.

Отрадно, что это начинает осознаваться обеими сторонами, что подтверждают “Яснополянские встречи” и “Встречи” в Овсянке с их горячим и порой резким, но уже устремленным к пониманию диалогом. Да и само вот это обсуждение (и в одном ли только “Знамени”?). Мы только выходим в дорогу общего беспокойного разговора о насущном. Дай только Бог, чтобы не было поздно.

Алла Марченко

Нынешнее обоюдное равнодушие к тому, о чем пишут литераторы, “придерживающиеся иных, чем наши собственные, политических или эстетических взглядов”, объясняется, на мой взгляд, не столько привычкой к отчуждению, сколько непривычкой к тому изобилию, какое обрушила на людей книги (равно — агрессивно и на критиков, и на читателей) издательская предприимчивость последних лет. Сказать, что мне стопроцентно и однозначно не интересно, как ведет свой журнал Ст. Куняев, что думает Владимир Бондаренко о книге Д. Галковского “Бесконечный тупик” (в не моей газете “День литературы”) и почему Валентин Распутин прекратил публицистическую деятельность, не могу. Но это какой-то остаточный, вялый интерес, а поскольку нельзя объять необъятное, предпочитаю утолять и информационный голод и эстетическую жажду чем-нибудь более питательным и острым, благо выбор “пищи” для ума и “взаимного сообщения мыслей” огромный: пожадничаешь, проглотишь лишнее и схватишь “индижестию”.

При распаде СП СССР литературный процесс (как динамическая совокупность знаковых явлений) на два неслиянных потока не разделился. Разделить его так же невозможно, как невозможно поделить Волгу между насельниками правого и левого берега. Если ставить вопрос так, как он поставлен редакцией “Знамени”, придется приписать к двум разным русским культурам Белинского и Гоголя, Некрасова и Достоевского, и т.д. и т.п.

Что до противоборства “демократов” и “патриотов” — то разве это специфически российский вид идеологического напряжения? И не исключено, кстати, что патриот отличается от демократа не социологически, а биологически: устройством ума и “скоростью обращения крови”; может быть, это вообще два коренных общечеловеческих, а не узко национальных типа.

Накал литературных сшибок — на нуле? А почему? Во-первых, потому, что устали лаяться. Во-вторых, потому, что наконец-то разменяли опостылевшую роскошную коммуналку на отдельные квартиры в разных микрорайонах! Да и разбегались при разделе “на фракции”, увы, отнюдь не по возвышенным политическим соображениям, страх подгонял-торопил: а ну как неприятный сосед справа (или слева) под шумок унесет в свою нору (представительство-офис) кусок послаще?

Коммерческая, то есть массовая литература нуждается в рекламе и толковых распространителях, критике с ней нечего делать. Иное дело — “авторские таланты”. Им есть чему поучиться у создателей “самоходного” товара. Есенин после блистательного провала гениальных “библейских поэм” крепко задумался: как бы навостриться писать так, чтобы и себя не терять, и быть понятным?! Да что Есенин! Сам Пушкин в “Капитанской дочке” на опыт тогдашних фаворитов книжного рынка, может, и невольно, а оглянулся. Недаром же в “Онегине” сочинителя популярных у массового читателя “семейственных романов” Августа Лафонтена мимоходом, но помянул... Серьезная литература и литература массовая повязаны так же, как в индустрии одежды дома высокой моды и фабрики готового платья — “узловой крепью”. И серчаем мы на “представителей” коммерческой литературы, стремительно завоевавших книжный рынок, потому только, что представления наши о том, что такое хорошо и что такое плохо, — сложились в экстраординарных условиях, когда вся литература де юре считалась массовой; де факто, разумеется, и в этом массиве была тоненькая элитарная прослойка, однако тексты, не понятные широким массам, протискивались из плана редподготовки в план выпуска нелегально, контрабандно, по липовым документам... Не случайно же книжные предприниматели с таким наваром переиздали и до сих пор переиздают народные бестселлеры советской поры: “Войну” Ивана Стаднюка, “Вечный зов” Ан. Иванова, семейно-производственные хроники Петра Проскурина.

Короче, ничего драматического в той ситуации, какая силою вещей сложилась в постсоветском литературном сообществе, лично я не вижу: болезнь (депрессия, апатия, усталость) протекает нормально, вот и мой компьютер, похоже, того же мнения, сегодня выдал такую сентенцию: “что само ушло, то может само и вернуться”. С годами, когда-нибудь... А пока в возможность продуктивной и конструктивной размены чувств и мыслей между “отчуждившимися друг от друга ветвями современной словесности” напрочь не верю. Вон в “Пресс-клубе” поигрались в диалог с коммунистами... а что вышло? Эдичка Лимонов вышиб дверь и вышел вон... С чем-с кем вернется? Намекнул, что с мальчиками в черном и со свастикой. Но, думаю, блефует.

Михаил Новиков

Для того, чтобы рассуждать о расслоении, размежевании, расколе и вообще всяческом разбалтывании пишущих на русском языке, лучше забраться на какую-нибудь возвышенность — ну, пупырек, пригорок, и оттуда уже, с пупырька, глядеть орлиным взором и гвоздить отбившихся от рук, подгонять сбившихся с ноги, наставлять оставшихся без глаза.

Я вижу два таких пупырька. Один — это вопрос: ну, а к чему вообще существует литература? То есть, вот что? Смягчение нравов, вообще всякие влияния? Или игротека для бедных, казино слов? Ах, какой глупый вопрос! Но вот, оказывается, даже те, кто убежден, что стоят у рулетки и ждут, когда выпадет им какое зеро, все равно, перешептываясь с соседями, выявляют в разговоре свое честолюбивое и тщетное желание изменить мир. Сколько Сорокин не сует под нос публике свой взгляд на собственные тексты как способ решения психосоматических проблем — все равно нет-нет да и прорвется в нем какой демиург, тут и там мелькнет тень то ли Гоголя, то ли Щедрина, то ли джойсово пенсне, то ли чеховское. Пелевин, грибник и фантаст, пишет всякие “Папахи на башнях” да “Зомбификации”. Писатели — нескромное, лукавое племя. Скажут одно, подумают другое, напишут вовсе третье. Что ж. Люди...

Другой вопрос-кочка — это вопрос о прошлом. Дело в том, что пора наконец признаться — мне лично, но я вот сейчас признаюсь и облегчу душу, но и всем прочим, непризнающимся, тоже — в подлинной и искренней ненависти к Союзу Писателей Советского Союза. Пору заката этой организации я наблюдал, обучаясь в Литературном институте. Закат был пышный — багрец и золото, туда-сюда. Жаль, я не поэт. Конечно, в тот слой действительности, в котором пребывал я, выходили из этого Союза только какие-то странные пузыри. Помнится, пересекал двор Литинститута Владимир Гусев — человек с блуждающей улыбкой и блестевшим, как осколки бутыли в траве, взором. Он публиковал отрывистые, комковатые дневники, в которых пузырились соображения о высокой миссии литературы, о вечном и поперечном. Ну что ж, отлично. Спрятаться от этого было можно, легко — но романтика внутренней эмиграции, всякого неучастия в делах тьмы и прочих танцев серебряного века (поэт выше) как-то не канала в восьмидесятые. То ли чувствовалось, что совок издыхает, то ли просто в семидесятых дискурс дворников и сторожей был уже скушан и обглодан.

Патриоты, во всяком случае, были нескучное племя. Однажды я пришел в молодежную секцию СП, или как уж она там называлась. В какую-то подворотню в центре. В комнатухе, за столом, заваленным рукописями, сидел человек с комсомольским зачесом и слегка немосковским выговором. Кругом глыбились рукописи, и еще одну этот человек изготавливал тут же собственноручно. Его звали Николай Дорошенко. Выслушав мои жалкие слова о том, что я, дескать, не прочь поехать на какую-то конференцию молодых прозаиков под девизом “Начинающие — съезду”, он отчего-то возгорелся желанием прочитать мне только что сочиненный отрывок. Я хорошо запомнил этот текст: речь там шла о каком-то мальчонке, Егорке, что ли, который выбежал деревенской ночью на улицу и помчался взапуски к реке. Зашел в воду, поплыл и увидел над головой звездное небо. Пострела пробрало. Потемневшего лицом, изнутри обугленного Дорошенко я видел потом однажды в ЦДЛ — ясно было, что чуткая душа молодого функционера-почвенника не вынесла перестройки.

Далее, некоторое время, уже на излете совка я служил в настоящем заповеднике, в “Молодой гвардии”. Это одно из самых экзотических впечатлений моей жизни, мало с чем его можно сравнить — ну, вот с поездкой разве что в Африку. Кряжистые люди ходили по коридорам этого учреждения, и кряжисты были их статьи: “Обрубить щупальца сионистского спрута”. Или вот стихи о гражданской войне, которые написал еще молодой тогда, лет двадцати семи, полный господин, поэт Игорь Жеглов: “Кавалерия будто несет на себе центрифуги взметнувшихся сабельных жал”. Может быть, однако, жала были не взметнувшиеся, а стремительные — но что-то такое, это точно, эти слова были абсолютно ключевыми.

Надо честно сказать, что все то, что считалось либеральным и, как бы это выразиться, прогрессивным, было не лучше. Больше того, в землесосах-почвенниках был, по крайней мере, некоторый персональный пыл — то есть тексты были, конечно, чудовищны, но сами эти личности как-то двигались, с неуклюжей грацией восставших из гробов вампиров. Помещавшихся же в либеральном крыле, казалось, даже еще и не разбудили. Отчего-то сотрудники либеральных толстых журналов производили впечатление именно особой, потусторонней сонливости. Мой однокурсник Андрей Воронцов сделал блестящую карьеру, устроившись в журнал “Октябрь”. И однажды нелегкая занесла меня к нему в редакцию. Это был удивительный разговор. Я вошел, держа в трясущихся, может быть, руках папчонку с рукописью. Поздоровался. Ах, как страшно заскучал сразу Андрей. Мы вышли в коридор, уселись в кресла, дымок закурился над нами. “Ну, что, как жизнь, как тебе тут работается?” — спрашивал я. “Да-а”, — медленно ответил Воронцов. “Что, трудно?” — не понял я. “Да-а”, — опять сказал он. “Ну, я оставлю тут рассказы.” “Да-а.” “Счастливо, Андрей”, — я встал и протянул ему руку. Тут он несколько оживился, но сказал, впрочем, опять только: “Да-а”. Удаляясь от этой редакции, я вспомнил, что в рассказах Андрея, которые я читал в институте, действие большей частью происходило в пригородных электричках — автор жил за городом и в полном соответствии с заветами реализма писал о том, что лучше всего знал. Сон, и мелькание мокрых дач за окном, снова сон, перроны, тоже мокрые, и вот он, Киевский вокзал. Сходным образом встречал меня какой-то Володя Потапов в “Новом мире” и, в других редакциях, женщины со следами породы, красоты и романов, около которых непременно висели расправленные на плечиках прекрасные дубленки.

В этих дубленках, кажется, и была вся соль. Они придавали всей конструкции Союза Писателей и, широко беря, советской литературы смысл и все это дело оправдывали. То есть вот она висела рядом, пока я мямлил свое “Я тут принес рассказы” и выслушивал “Оставьте, наш рецензент прочитает”, — и меховое ее нутро, ласковое, солидное, напоминало мне — нет, не зря ты хлебаешь этот компост, там на дне — слава, деньги, покой.

Но.

“Это все в прошлом, Настек, — Муся вздохнула, — в нашем с тобой далеком невозвратном прошлом. И лорд Байрон, и молодой Вертер, и эти поиски абсолюта”. Муся и Настек правы. Я пригласил этих залетных потаскушек наудачу, открыв роман Натальи Калининой “Нечаянные грезы”. Наталья Калинина, очевидно, такая же фикция, как Муся и Настек, и ее выдумал, как оболочку для героев, сумрачный некто, выгоняющий на вес роман за романом. “Он шагнул к ней из тени — большой, даже громоздкий, потерявший контроль над своими чувствами. Его пальцы больно сдавили ей шею, зрачки напоминали пчелиные жала”. Чем не метафора, чем не энциклопедия литературной жизни — эти “Грезы”? Он — халтурщик-жанровик, пахарь масскульта, она — русская литература.

И так далее: новое г не хуже, старое г не лучше. Новый тип писательского поведения: сидеть в своем углу, пилить своих муськов одного за другим? Вряд ли что получится. Мало кому достанет сил не сбиваться в стаи — ну, Беккет, помнится, сидел один. Тут беккетов не было, тут скорее боковы. Писатель — слепоглухонемой нечеловек — остается недосягаемым идеалом.

“Амир подошел к молодой женщине и, поддавшись страстному желанию, вызванному воспоминанием, схватил ее на руки и, положив на широкую кушетку, захотел увести в мир наслаждений, но Тамара резко высвободилась и недовольно воскликнула:

— Ты меня испугал!

Глаза Амира смеялись, а руки гладили ее тело, стараясь вызвать желание. Это еще больше взбесило молодую женщину, и она из последних сил заставляла себя сдерживать охвативший ее гнев. Дрожащими от ярости губами Тамара раздраженно бросила:

— Я хочу принять душ, — и быстрым шагом направилась к дому.”

Дом, конечно, еще не в Переделкине, но, пожалуй, уже на Поварской. Думаете, это опять Калинина Наталья? Нет, Истомина Татьяна, “Сладкая боль”. И могут ли они не взяться за руки, не слиться в профсоюзном экстазе? Жанр — опора, на нем душа успокоится. Вот как будет: “Перепуганная Лера не хотела отпускать от себя Копытова и, чтобы удержать его, попросила почитать стихи. Володька до восхода солнца декламировал ей свои произведения... и Валерии искренне казалось, что Копытов — лучший поэт России”. Володька все правильно сделал, всем стоит поучиться у Копытова. Кто додекламирует до восхода, тому и поверит Валерия. Прочие рассыплются, как Фаол.

Евгений Попов,

дважды член Союза писателей СССР,
член Союза Российских писателей,
член Союза писателей Москвы,
член Союза российских литераторов и еще
член разных всяких организаций

Общую литературную ситуацию в стране я расцениваю как просто отличную. Каждый волен писать все, что ему взбредет в голову, не опасаясь быть посаженным на цепь. Другое дело — удастся ли ему это напечатать, особенно после “КРИЗИСА”? Но это вопрос, во-первых, материально-полиграфический, а во-вторых — вечный. Молодые люди, дай им Бог удачи, всегда обивали пороги редакций и гневались на старшее поколение, звезды всегда восходили, закатывались и гасли, иногда обретая новую жизнь в грядущем времени, а чаще всего — нет, “коммерческая литература” всегда раскупалась лучше собственно “литературы” и жаждала не одобрения или внимания со стороны критики, а единственно — крутой прибыли. Грустно не литературе, грустно лишь бывшим членам бывшего Союза писателей СССР, потерявшим дифференцированную “халяву” — от многотомного собрания сочинений до дешевой путевки в Переделкино и Коктебель. Да и то не всем.

Никаких “двух культур”, а уж тем более “демократической” и “патриотической”, в одной национальной культуре не существует — все это выдумки сначала Ленина, а потом — неизвестно кого. Единого, даже по видимости, литературного процесса в стране тоже не существовало никогда. В данном случае я говорю не о вялых спорах у единой кассы “западников” или “деревенщиков”, а о том, что кроме литературы совписовской в стране ВСЕГДА существовала ДРУГАЯ ЛИТЕРАТУРА во всех смыслах этого определения, включающего в себя и “самиздат”, и “тамиздат”, отчего дата “август 1991” здесь ровным счетом ничего не значит.

Что и показало дальнейшее развитие событий. Печально, что один из пастырей августовской культурной революции-91 впоследствии сильно огорчился и уехал в Америку проповедовать тамошним аборигенам, а другой тоже огорчился, но не уехал, а наоборот — сдал все писательское имущество неизвестно кому, отчего оба они, я надеюсь, живут относительно неплохо в этом подлунном мире, чего нельзя сказать о некогда ведомой ими “писательской массе”. О тогдашних, политически корректно выражаясь, “оппонентах” перестроечной демократии, распевавших августовским вечерком в Хамовниках песню “Варяг”, я говорить не стану, так как не обладаю для этого достаточной компетентностью и не желаю обладать. Говорят, что их лидеры тоже живут не худо даже и при “оккупационном правительстве”, а “патриотические” пролетарии пера находятся в том же положении, что и их “демократические” коллеги.

Что же касается собственно Союза писателей, на котором, повторяю, вовсе не замыкался (а уж теперь и тем более) литературный процесс, то он разделился, как амеба, которую мы все изучали в школе, и все его части воюют со всеми другими частями, как “махновцы” с бандой “атамана Маруськи”, “петлюровцами”, “красными”, “белыми”, “синими”, “зелеными” и “голубыми”. Что, как известно, ведет к разрухе, которую мы все и имеем вне зависимости от исповедуемых идеологий или отсутствия таковых.

Полагаю, что писательские Союзы (пока не поздно, ведь возможно, что уже и поздно), сохранившие независимость и суверенитет, должны объединиться ЭКОНОМИЧЕСКИ, чтобы вернуть совписовские богатства, ныне в значительной степени растащенные и канувшие в небыль. Тогда старики будут получать пенсию, а всем желающим бесплатно починят зубы. Но это вопрос материалистический, а мы, кажется, говорим о духовном, поэтому я перехожу к непосредственным ответам на конкретные вопросы.

1. Профессионально и по-человечески мне совершенно не интересно, что происходит в “соседних” сегментах словесности, зато интересно, что происходит с отдельными интересующими меня представителями этих сегментов, особенно знакомыми мне лично: написали они что-нибудь хорошее или наоборот. Принадлежность к клану ничего не решает в литературе, где подлец может создать высококачественное произведение, а праведник оказаться графоманом, чему примеров несть числа.

2. “Многоукладность” в литературе означает, что она жива и помирать не собирается.

3. “Диалог” между отчуждившимися друг от друга ветвями — это что-то из Метерлинка, где пляшет Хлеб и веселится Огонь, или из русского народного игрища “А мы просо сеяли”... Диалог возможен только между ЛИЧНОСТЯМИ, и если они есть, то и диалог есть, а если нет, то нет. Если собеседники априорно считают друг друга дураками и негодяями, то зачем им беседовать о литературе? Им нужно создать совместное предприятие или ТРЕД-ЮНИОН с целью совместного выживания в этом жестком мире, где их объединяет только одно — профессиональная принадлежность. И в данном случае совершенно не важно, что одни из них воспринимают писательство как осознанную необходимость, а другие как свободу.

Абрам Рейтблат

Разговор о структуре литературного поля, о имеющихся тут секторах и коммуникации между ними представляется мне нужным и своевременным. Хотелось бы только четче определить, что обсуждается — сфера социальная (литераторы и их объединения, периодические издания и издательства, и т.п.) или культурная (идеологические программы, эстетические направления, жанры), литература в широком смысле (как сфера письменного) или в узком (как вид искусства).

Лично я – за максимально большое разнообразие и в той, и в другой сфере. Но, по моему мнению, степень “многоукладности”, точнее, разнообразия, выросла за годы “перестройки” и “постперестройки” в очень небольшой степени.

Предлагаемые редакцией “Знамени” критерии различения мне представляются не главными, а побочными, поскольку носят политический (демократическая/патриотическая) или экономический (коммерческая/некоммерческая) характер и не связаны впрямую с литературой. Но раз уж они упомянуты, начну с них. Да, число писательских организаций выросло, но дробление это вызвано внелитературными причинами. Число же мировоззренческих и эстетических программ практически не увеличилось. Сохраняется все та же двухполюсность (демократ/патриот). Не возникли хоть сколько-нибудь значимые группы литераторов (и соответствующие издания) со, скажем, феминистской, религиозной, экологической, авангардистской программами.

Но и двухполюсная оппозиция присутствует лишь у наиболее “идеологизированных”, озабоченных нынешней своей ситуацией слоев и групп. Показательно, что в последние годы аудитория “толстых” журналов, где в наибольшей степени проявлены идеолого-политические ориентации, существенно сократилась, а литературу, которую принято именовать “массовой”, по критерию “патриотичности/демократичности” разделить вряд ли удастся. Да и многие из тех, кто читает “толстые” журналы, особого внимания на “партийные” разногласия не обращают, и абоненты провинциальных библиотек вполне могут спутать, напечатан ли роман в “Нашем современнике” или “Новом мире”, стоящих рядом на библиотечной полке. Впрочем, и у писателей не все так просто, нередко различия эстетические оказываются важнее идеологических, в результате “патриотов” со сложной поэтикой печатают журналы “демократические” и не печатают “патриотические”. О стирании “граней” свидетельствует тот факт, что ряд литераторов выступает и в “демократических”, и в “патриотических” изданиях (Л. Аннинский, Ю. Буйда, Вик. Топоров), и ни у них, ни у редакций это не вызывает видимых напряжений. Особо ощутимо это исчезновение границ в “массовой” литературе, куда идут, чтобы заработать, как эстетически “консервативные” реалисты, так и “продвинутые” постмодернисты, причем книги их прекрасно сосуществуют в рамках одних и тех же серий. Это в первые годы перестройки, когда массовая литература была представлена почти исключительно переводами и переизданиями дореволюционных авторов (Вербицкая, Чарская, популярные исторические романисты), на персональном уровне авторские составы “высокой” и “массовой” литературы не совпадали, сейчас – принципиально иная ситуация. Так что о водоразделе между коммерческой и некоммерческой литературами я бы поостерегся говорить.

Поскольку речь у нас идет о литературе, я бы предложил все же в качестве индикатора “многоукладности” использовать критерии не политические или экономические, а мировоззренческие, творческие. Тогда показателем разнообразия для меня явилось бы наличие большого числа групп литераторов (оформленных или не оформленных, это не важно) со своими программами, журналами, эти программы формулирующими и отстаивающими в полемике с конкурирующими изданиями. При этом важно, чтобы в журналах обсуждались актуальные мировоззренческие, эстетические, этические проблемы.

Ничего подобного сейчас нет. Вот лишь немногие из наиболее острых и актуальных проблем современной отечественной литературы и культуры: крах интеллигенции как держателя “высокой” культуры; вестернизация российской культуры; православный фундаментализм и современная русская культура; экспансия эзотерики, мистики и неоязычества; национал-большевизм и молодежь; рецепция фрейдизма и неофрейдизма; “русская идея”, “русский менталитет” и “соборность” как культурные идеологемы; русские ближнего зарубежья и их место в современной русской культуре и литературе; современная эмиграция из России и ее влияние на культуру; падение статуса литературы и судьбы критики; визуализация современной культуры и др. Обсуждаются ли они в литературе и журналистике? Есть газетные отклики, есть отдельные журнальные статьи, которые, впрочем, можно пересчитать по пальцам. Но дискуссий, предполагающих наличие разных точек зрения, столкновение их, полемику, приведение аргументов в пользу своей позиции и против позиции оппонента, — нет совершенно. Причина, как справедливо указывают в своих работах об отечественной интеллигенции Л. Гудков и Б. Дубин, — в отсутствии интеллектуальной элиты, способной анализировать ситуацию в стране, давать идейные ориентиры, исходящие из нынешних реалий, а не отвлеченных идеологических схем многолетней давности.

Я имею в виду прежде всего небеллетристические жанры. Возможно, тут сказывается мой личный вкус: современная сюжетная проза (не важно, почвенная или западническая, массовая или элитарная) мне, за редчайшими исключениями, неинтересна – сразу видно, как это “сделано”. Душевный отклик вызывают тексты, написанные не в третьем, а в первом лице, то, что А. Гольдштейн называет “литературой существования”, прежде всего мемуары и эссе.

В целом же состояние современной отечественной литературы (впрочем, я не имею тут в виду поэзию; это слишком специфическая и достаточно автономная сфера) я бы охарактеризовал как анемичное, бесцветное, эпигонское. Ярких и своеобразных фигур (за исключением, быть может, Петрушевской) как-то не видно. Аналогичная ситуация была лет 100 назад, в 1880—1890-х годах, когда тон задавали литераторы, подобные Боборыкину и Потапенко. Хотелось бы надеяться, что нас ждет такой же расцвет, как в начале XX века.

Ирина Роднянская

Существование толщи коммерческой литературы наряду с традиционно “высокой” литературной продукцией, ставящей перед собой иные, чем та, цели, я считаю явлением нормальным, заслуживающим внимания и изучения со стороны социологов, культурологов и прочих “ведов”, а также, порой, — непосредственного потребления искушенными читателями, членами “литературного сообщества”. Но это особый и вместе с тем всемирный, так сказать, вопрос, между тем как раскол пишущей братии на “демократов” и “патриотов” составляет нашу, чисто российскую прерогативу.

И если течения и звезды коммерческой литературы окружены всевозрастающим вниманием (на Маринину отозвалась даже парижская “Русская мысль”, а новый журнал “Неприкосновенный запас” организовал вокруг этого имени “круглый стол”; сама же я с огромным удовольствием читаю Л. Гурского и Б. Акунина — за уши не оттянуть), то на месте авторов “Москвы” и “Нашего современника” большинство коллег действительно предпочитают видеть черную дыру. Поэтому есть смысл сосредоточиться на вопросах “Знамени”, заданных именно по поводу последних.

Отвечу так: не интересоваться “патриотическими изданиями” грешно и может дорого обойтись нелюбопытным, а вот диалог с ними, думаю, невозможен — или почти невозможен. Как — простейшая аналогия — невозможен был (есть и будет) диалог между партиями хоть левой, хоть правой половины политического спектра — и “партией нового типа”, каковая, известное дело, вовсе не партия, а нечто совершенно другое. Точно так же и “Наш современник”, “Москва”, “День литературы” — не издания в том самом роде, что “Знамя”, “Звезда” или “Новый мир”, а — вспомним забытое — “коллективные организаторы” своих сторонников для грядущих битв. В них много разгромных выпадов против либералов (то есть тут как раз учитывается литературное наличие антиподов), но возможностей диалога в связи с этим возникает не больше, чем, скажем, в свое время по поводу статьи Ленина “Партийная организация и партийная литература” (наивна ведь была когдатошняя попытка Валерия Брюсова вступить с ее автором в искренний спор...). Эти издания сознательно (а вовсе не ввиду умственного убожества) гораздо неразборчивее в отношении профессионализма, логики и стилистики, нежели их, конечно, тоже небезупречные, визави. Потому что задачи перед собой ставят не интеллигентские и любой инвентарь считают сподручным для общего дела. Открываешь такой журнал и натыкаешься: то на строевую песню, призывающую повернуть оружие против “расстрельщиков” Белого дома (наличие оружия подразумевается), — текст на внутренней стороне журнальной обложки, как эпиграф, то на бредовое сочинение (кажется) О. Платонова об Америке, обреченной на погибель ее масонской конституцией, то на очередное полуграмотное заушение католиков, то на политическую проповедь красного батюшки. Как бы ни была убога, суетна и фальшива литературная жизнь противной стороны, как бы ни была она заселена ложными репутациями и дутыми сенсациями — это все-таки другой коленкор: есть некая спонтанность, отсутствие непременной идеологической отмобилизованности, толика личного самостояния и идейного бескорыстия, короче, хотя бы возможность незавербованности, иной раз переходящая в действительность.

И тем не менее, повторю, наш брат “либеральный” литератор если не запутается в колючей проволоке, то найдет — просто обязан найти — в “патриотических” изданиях много интересного. Для начала: крупные литераторы, попавшие по тем или иным внутренним причинам в эту зону, не могут быть исключены из большого, общего для всех литературного мира. Что бы ни печатали на этих страницах В. Белов и В. Распутин, удачное или неудачное, убедительное или нет, они остаются собой, со своими индивидуальными, важными для каждого из нас художественными судьбами. Прежние читатели должны их сопровождать — боюсь вымолвить — до конца. И крайне грустно, что полностью угас интерес к таким поэтам, как Николай Тряпкин и Мария Аввакумова, чьи имена десять лет назад украшали совсем другие журнальные страницы. Их литературный путь тоже заслуживает того, чтобы за ним следили, и нам должно быть стыдно, что мы этого не делаем.

Затем, наряду и вперемежку с низкопробным агитпропом, на тех же страницах время от времени печатается публицистика гораздо более высокого разбора, и опять-таки стыдно, что бросаемый ею вызов до сих пор никем не подхвачен. В ней немало правды — служащей, однако, в последнем итоге каким-нибудь глобальным подтасовкам; поэтому и здесь я призываю не к “диалогу” (цель коего — переубедить или прийти к известному согласию), но к непредвзятому анализу и добросовестному опровержению. Боюсь, впрочем, что в либеральном стане может не оказаться таких блестящих полемистов, как Вадим Кожинов, Ксения Мяло или даже Кара-Мурза. А ведь оспаривать их конечные выводы надо, именно оттеняя то, в чем они правы, то есть превосходя их по части интеллектуальной щепетильности. (Пользуюсь случаем, чтобы признать, что К. Мяло, как-то в давнем разговоре убеждавшая меня, что новоявленный российский капитализм воспроизведет “колумбийскую” модель, отчасти оказалась права, а не права была я, в это не верившая.)

Наконец, я люблю повторять мысль одной из героинь Генриха Белля: если хочешь проникнуть в суть какой-нибудь оскалившейся идеологии, то читай не теоретические ее трактаты, а подметные листки. Явление, на которое обратил мое внимание Андрей Василевский: для обработки читательского сознания наша “патриотика” все чаще пользуется жанром триллера в духе фэнтези или чего-то подобного. Недурно было бы сравнить Льва Гурского или Вяч. Рыбакова с такими вот сочинениями — способна ли тут жанровая общность превозмочь идеологическую противоположность, относятся ли эти тексты к одному миру или все-таки к разным мирам?

Недавно (я пишу эти строки в конце октября 1998-го) А. Архангельский в известинском обозрении выразил тревогу по поводу бедственного, по слухам, положения “Нашего современника”. Я эту тревогу разделяю и от души желаю, чтобы все обошлось.





Версия для печати