Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1998, 9

Смещение


Публицистика

В.Кардин

Смещение

Глобальные определения не жалуют подробности и оттенки. Уже признано: из одной эпохи мы перешли (переместились, попали) в другую.

Для начала уточнить бы: что такое “эпоха”, каковы ее признаки. Впрямь ли завершилась эпоха крепостничества указом 1861 года? Эпоха Сталина — его смертью? Советская власть — развалом империи?..

Существует представление, что “эпохи” сменяются мгновенно. Росчерком пера, гулким выстрелом, бурной манифестацией. Но ведь эпоха — это еще и люди, традиции, навыки, живая и генетическая память, культура.

Еще тоньше такая материя, как человеческая психология. Извечное, краеугольное “мое” вроде бы капитулирует, услышав: бьет час, экспроприаторов экспроприируют. Ну, а после дележа куда оно девается, злосчастное, пережиточное “мое”? Удается ли воплотить извечную мечту о всеобщем равенстве?

Можно многого добиться, изничтожая живучее “мое”: коллективные кухни и колхозы, многотысячные шествия, “где каплей льешься с массами”. Однако главный итог — внутренний надлом, выдаваемый за душевную гармонию. Одна нога на одной льдине, вторая — на другой. Льдины сближаются, расходятся. Гипотетическая драма, предсказанная Галичем: “То ли стать мне президентом США, то ли взять, да и окончить ВПШ?”, — воплощается в жизнь. Закрытие высших партийных школ компенсируется деловой активностью, бульдожьей хваткой былых отличников учебы.

“Сколько стоит этот пароход?”

Многие фильмы оседают в памяти разрозненными эпизодами, репликами. “Чапаев”, например, — “психической атакой” и лукавыми крестьянами в разговоре с Василием Ивановичем: “Мужики сомневаются...”

От другого фильма не запомнились ни название, ни сюжет. Лишь один-единственный вопрос, пяток слов: “Сколько стоит этот пароход? Приблизительно?” Незадачливый пассажир досаждал капитану вопросом, как теперь сказали бы, знаковым. Его повторяли в очередях, на заседаниях кафедр и за семейным столом. В нем находили юмор и мудрость, универсальное соответствие эпохе, осмеяние отжившей философии. Пусть даже в этом осмеянии сквозь горделивое превосходство прорывались нотки огорчения из-за временных трудностей.

Трудности по-своему героизировали действительность. Над заплатами, украшавшими брюки школьного учителя, не смеялись, это было нормально. Семья (четыре человека), приспособившая площадку черной лестницы под жилье, тоже — нормально.

Идеология нищеты притягательна, сулит “солнечный край непочатый” — сказочное возмещение за временные трудности, досадные жертвы, отдельные неполадки. В фильме “Комсомольск” в пустом бараке ночует пара. С потолка течет, и парень держит миску над головой уснувшей подруги. Романтическому чувству трудности нипочем. Подвинь парень кровать — и уйдет поэзия любви.

Советская нищета ежедневно, ежечасно и в огромном масштабе рождала воровство. Стахановское движение все более вытеснялось движением “несунов”. Тезис “грабь награбленное”, подтвержденный тотальным расхищением национальных богатств, сплачивал верхи и низы. Победное восклицание инженера-строителя: “Чтобы я у Хруща мотор не увел!” — отзывалось одобрительным смехом трудового коллектива.

Инженер в отличие от лопуха-пассажира, выспрашивавшего, сколько стоит пароход, слушал лекции о прибавочной стоимости и знал: мотор изготовлен на его деньги. Иных у власти нет и быть не может. Очередное раздвоение. С одной стороны — жертва беспощадной эксплуатации, с другой — человек проходит, как хозяин, прихватывая на победном пути все, что плохо лежит.

Верхи вынужденно конспирировали, уподобляясь героическим предшественникам, укрывали заборами свои дачи, санатории, придумывали фокусы с “конвертами” (вторая зарплата, не облагаемая налогом), должности “с авоськой” (обеды в закрытой номенклатурной столовой плюс сверток на дорожку). То были воры в законе, в Основном Законе. Сталинская Конституция 1936 г., брежневская 1977 г. давали Коммунистической партии, ее верхушке право на монопольное повсеместное хозяйничанье. Организация строилась по принципу мафии (“крестный отец”, железное подчинение по вертикали, молчаливые внутренние разборки: одни бесследно уходят из жизни, другие — из президиума, сгущенная засекреченность). Вот кому наследуют нынешние “солнцевская” и “тамбовская” братва. Их авторитеты выросли в стране, где мафия десятилетиями держала власть, скромно именуя себя умом, честью и совестью эпохи.

Агитпроповская ложь — ложью, но рекордные полеты, достижения спортсменов, успехи балета, мхатовские, вахтанговские и многие другие талантливые спектакли — сущая правда, подпитывающая иллюзии в годы, разнившиеся степенью недоедания и масштабами репрессий.

Чтобы нищету сделать предметом искусства, нужны Достоевский, Диккенс, на худой конец, Брехт. Загоняя людей в клетушки с кубатурой, чуть превышающей собачью конуру (кв метры, пишет о гигантской общаге В. Маканин), государство позволяло им культурно развлекаться. Театральные билеты и билеты в кино были общедоступны. Как и водка.

Из всех этих бесчисленных “догнать и перегнать”, “у нас не было, у нас есть” и т.д. гнуснейший обман — дешевизна жизни, сам собой снимающий вопрос о ее качестве. Лозунги — словеса, дешевизна — повседневность, сообщавшая нищете если и не привлекательность, то терпимость. Иди в МХАТ, в Третьяковку, в Эрмитаж. Гляди отобранные для тебя фильмы. Любуйся гениальным Чаплиным. “Огни большого города” — сколько душе угодно. Но “Диктатор” — лишь на закрытых просмотрах.

...А жизнь — копейка

Нищета помогла нам выиграть величайшую из войн. Утопив противника в собственной крови, армия водрузила победный стяг над рейхстагом. Потерпела крах спесивая убежденность вермахта в расистской правоте своего дела: в необходимости освободить территорию от недочеловеков, довольствующихся полуживотным обитанием. (Солдатне крутили кинохронику: изба, переходящая в хлев, городские дома с уборной во дворе). Обитатели этих квартир и этих изб разгромили врага, одолевшего всех европейских противников. Хотя нам вечно не хватало боеприпасов и зачастую — еды. Немецкий паек значительно превышал наш по калорийности, а также включал такие лакомства, как искусственный мед, перед атакой — шоколад и пиво. У нас команде “Вперед!” предшествовали сто граммов водки.

Незатейлив фронтовой анекдот: командир, отправляя солдат за “языком”, спрашивает: готовы ли они отдать жизнь? “Такую?!” — лаконично отвечает боец. Нищета вызывает взаимоисключающие мысли, порывы. Воровство, ложь рождаются естественно, романтизм — противоестественно, подчас переходя в цинизм.

За год до войны группа молодых столичных студийцев сочинила и поставила романтическую пьесу о строительстве Комсомольска-на-Амуре “Город на заре”. Студенческая Москва с ума сходила от восторга. Среди авторов “Города на заре” был и Александр Галич. Начинавший перед войной, после войны он перешел в разряд процветающих драматургов.

Из советских повестей, романов, из драматургии можно составить какое-то представление о жизни страны. Только не о каждодневном быте. Это — полузапретное, презираемое, для искусства неподобающее: “бытовщина”, “заземленность”, “мелкотравчатость”, “щелевидение” (подглядывание в замочную щель). Словно жизнь и быт автономны, граница между ними на замке, одно не перетекает в другое. Интерес к тому, на что, собственно, существуют люди, столь же нежелателен, сколь интерес к дислокации военных объектов. А вальяжный Галич, бонвиван, покоритель столичных актрис “призывного возраста”, вдруг его проявил, пытаясь постичь того, кто едва сводит концы с концами, чтобы купить “к чайку сырку или ливерной... Здесь двугривенный, там двугривенный. Да где ж их взять?” Им завладело сострадание к промерзшей в дверях билетерше.

Без этих промерзших девчонок и полуголодных стариков Галич не увидел бы вчерашних зеков, пропивающих жалкую пенсию, хмуриков-следователей, не открыл бы для себя заново Корчака, Пастернака, Мандельштама... Не пришел бы к диссидентству и смерти на чужбине. Он, начинавший искренне фальшивым “Городом на заре”.

Опередив промерзшую билетершу, на театральные подмостки чудом прорвалась Женька Шульженко — “Фабричная девчонка” из рабочего общежития. “Жизненная проза” неизвестного драматурга Александра Володина привела в замешательство критиков.

12 (двенадцать) лет понадобилось Борису Можаеву, чтобы “пробить” в журнале повесть “Полтора квадратных метра”. Можаевский Полубояринов не взывал к мировой общественности, не жаловался иностранным корреспондентам. Через советский суд он отстаивал кусочек жилплощади. Отстаивал свое элементарное право и, таким образом, свое достоинство.

Защита человеческого достоинства — высшей, по замечанию Маркса, ценности — тоже политика. Особенно когда его отстаивают фабричная девчонка или Иван Денисович, крестьянин и солдат, угодивший в лагерь. Стадность, убивающая, нивелирующая личность, насаждалась повсеместно. Единодушное голосование, священная формула “все, как один”, отсутствие какого-либо выбора, будь то жилье, одежда, продукты. Уже не говорю о выборе веры, убеждений.

История оценит этот казус. От Октябрьской революции выиграли пролетарии всех стран. Кроме России. Выиграла и международная буржуазия, наученная горьким опытом буржуазии российской. Великий же победитель, переносивший любые лишения, реками проливавший свою кровь, ничему не научился и стоял на своем: жизнь — копейка. А дорожить копейкой смешно, унизительно. Разве что попав за границу. Здесь экскурсанты довольствовались неведомыми миру консервами “Завтрак туриста”, отыскивали магазины Армии спасения и томились в очередях у самого дешевого в Париже “Тати”. При отъезде за рубеж собственная гордость сдавалась в камеру хранения.

А что? С голоду не пухнем, дети кончают вуз, Гагарин махнул в космос, футболисты забивают голы, музыканты получают призы. Если же оглянуться назад, у нас такие сокровища культуры, какие вам, господа хорошие, и не снились. Вам-то, небось, снятся банковские счета да виллы на Средиземноморье!

С кем были мастера культуры? В большинстве своем с народом. Именно мастера, а не ловкачи, продавшиеся задолго до рыночных реформ.

К трем именам, названным в этой главке, нетрудно добавить еще десяток-другой не менее заслуженных. Литературный цех никогда не брал количеством. А заблуждавшиеся одиночки свои “ошибки” оплатили травлей, досрочной смертью, безымянными могилами на архипелаге ГУЛАГ.

Не в том даже, на мой взгляд, их великая заслуга, что они изобличали, высмеивали систему, находя для того свои слова, характеры, метафоры. Они приняли заповедь Гете: “Жизнь выше идей”.

Соцреалистическая болтовня об искусстве, вторгающемся в жизнь и преобразующем ее, стоит не больше деноминированного полтинника. Никуда оно не вторгается и отродясь не вторгалось. Оно само — часть этой жизни, подвластно ее крутым законам, не всегда отличающимся мудростью. Но не сила, вдохновляющая на труд и на подвиги. Или на любовь к ближнему, на служение идеалу.

Таков, вероятно, один из уроков вчерашней эпохи, подтвержденный сегодня. Когда старое смещение резко сменилось новым.

“Не кочегары мы, не плотники...”

Свобода явилась нам не в героическом образе женщины с полотна Делакруа, но бабусей, продающей на тротуаре кружевную салфетку, завалявшуюся оправу для очков. Нищие, впервые, быть может, ощутив себя ограбленными, силились спастись, продавая аксессуары собственной нищеты. Самый читающий в мире народ обратился в самый торгующий. Маятник качнулся в противоположную сторону, и стоило труда удержаться на ногах. Как соотнести жалкую торговлишку и прилавки, вдруг заполнившиеся едой с чудными подчас названиями: йогурт, киви, авокадо?

Такой психологический перепад вряд ли имеет аналогии. Годы идут, а загадочность остается. Понимая неотвратимость реформ, мы и поныне не в состоянии объяснить их бесчеловечность, оправдать знакомые рассуждения о временных — вот-вот минуют — трудностях, понять, почему от дерзких экспериментов страдали люди, а экспериментаторы, даже лишившись высоких постов, мгновенно возрождались к новой сказочной жизни в кабинетах банкиров, директоров холдингов и крупнейших фирм, вступая в альянс с бывшими секретарями обкомов, зав. отделами ЦК и прочей номенклатурой, с младых ногтей кипевшей ненавистью к капитализму, а сегодня перекачивающей СКВ на швейцарские счета, хапающей недвижимость, строящей коттеджи на отчей земле и на берегах Средиземноморья. Кто они, молодые демократы, еще вчера делавшие советскую карьеру? Эти партийные чины, вдруг проснувшиеся коммерсантами? Или поборниками демократии? Или витязями национальной идеи?..

Отмена цензуры — великое событие. Даже если Россия осознает его с годами. Открылась возможность писать, рисовать, снимать кино, не чувствуя за спиной отточенного цензорского карандаша. Только как издать написанное?

Свершилась эстрадизация (прошу прощения за неуклюжее слово) искусства. Эстрада размывает границы и критерии. Одним обеспечивает прожиточный минимум, другим — баснословные барыши. Талант и бездарность шагают бок о бок. С истинным сатириком соседствует натужный хохмач. Вдруг с затасканным портфелем, с пачкой мятых страниц в руке возникает Михаил Жванецкий. И начинается подлинный театр одного актера, свободного от главреперткома. Потом снова бойкий текстовик, выдающий себя за поэта, потом драматург, за ним шутник, не поднимающийся выше “телесного низа”... Злоупотребив давним знакомством, я спросил драматурга: зачем ему эта эстрадная куча-мала? Он помялся: неудобно отказаться. Женщин, которые стесняются отказывать, называли “давалками”.

Боюсь, мой собеседник слукавил. Вошло в обыкновение мелькать в любом оснащенном телекамерами месте, подтверждая таким манером свое присутствие в литературе, кинематографе, театре. Возобладал стиль тусовки, фуршетного трепа с его не всегда декларируемым девизом: ты — мне, я — тебе.

Раньше великое достижение соцреализма — производственный роман, отсекая действие от быта, даровал пропуск на беспрепятственный вход в литературу. Автор, сжимая в руках серп или рубильник, а то и скальпель, карабкался к вершинам, увенчанным пиками: “Доменная печь”, “Цемент”, “Гидроцентраль”. Но едва повествование выбивалось за рамки производственных иллюстраций, цензура опускала шлагбаум. Больше четверти века Ярослав Голованов трудился над своим “Королевым” — книгой о драматической судьбе прославленного Главного конструктора. Он не шел на уступки цензуре, и лишь когда она кончилась, мы получили талантливое документальное повествование, вызывающее уважение к автору и его герою.

Покуда производственная тематика входила в обязательный ассортимент издательств и журналов, писавший о больнице и врачах заведомо выигрывал у писавшего о горячем цехе и сталеварах. Выигрыш не зависел от творческого потенциала — больничные страсти читателю ближе, чем сталеплавильные рекорды.

Повести про больницу поставлял славный малый, хороший хирург. Смущало одно — он не расставался с операционной. Хотя литература отличается от медицины еще и невозможностью совместительства. Даже когда не требует “полной гибели всерьез”. Она — не отхожий промысел. Пусть совместитель и убедился, что не боги горшки обжигают. Наступило время тусовочного трепа, и он понес по редакциям мемуары о непроходимости желудка у известного прозаика, о клизме, которую поставили известному поэту, не сняв банки, о том, как сестра ночью под одеялом всадила шприц не приговоренному к смерти писателю, а его жене... Удалив другому поэту занозу из мягкого места, мемуарист обнадеживает: “Мы еще поговорим о том, о сем”.

Эка невидаль — тусовочный стеб о том, о сем, приправленный философией типа: “Грыжа — преходяща, цензура вечна”. И задерживаться не стоило бы. Если б не коварное смещение. “Незаметненький писателишка по совместительству”, за кого, как подозревает сам автор, может сойти, переступил рубеж.

Беллетризированные истории болезней с указанием имен разглашают медицинскую тайну. Баловство сочинительством вырастает в опасность. Прежде всего для пациентов-литераторов. Мемуарист дождется погребального марша Шопена и обнажит их “внутреннее содержание”. Каково сыну рано скончавшегося публициста читать, что у его отца имелись “проблемы в половых утехах”? Снимая два урожая с одного “операционного поля”, нелишне позаботиться о чистоте рук. Подумать о нравственных последствиях недержания речи.

Цель “призыва ударников в литературу”, одного из знамений эпохи “великого перелома”, — оздоровить социальный состав писательской среды и таким манером добиться шедевров рабоче-крестьянского искусства. Несмотря на усилия редакторов, чуда не произошло. Однако ударники не спешили вернуться на свои фабрики, пашни, суда, цепляясь за любую окололитературную, околоиздательскую, околожурнальную деятельность. Образуя тем самым среду наименьшего благоприятствования искусству.

Нынешний призыв мемуаристов — одно из знамений смены эпох, поколений, отмирания цензуры. Только и благо может обратиться в свою противоположность, когда объективные обстоятельства используются в субъективных целях, далеких от литературы и этики. Когда одно смещение уступает место другому.

Если верить многим сегодняшним мемуарам, воспоминаниям перед микрофоном, телекамерой, то едва не каждый прозаик, критик, стихотворец — давний борец с тоталитаризмом. Неясно лишь, кто же тогда сочинял подленькие статьи (подписные и без подписи), участвовал в разгромных кампаниях, высоким слогом прославлял партийное руководство искусством. Происхождение угоднической поэмы “Лонжюмо” столь же таинственно, сколь “Слова о полку Игореве”. Самоидентификация дается трудно. “Не кочегары мы, не плотники...” А кто же? Нет у нас, особенно у тех, кто печатался в советские годы, права ждать от кого-то покаяния. Но оправдано желание: не лгите. Прямо или умолчанием. Увеличивать дозу вранья не менее опасно, чем дозу радиации.

Профессия — профессионал

Советская эпоха — эпоха воинствующего дилетантства. В чести и силе выдвиженцы. Под вечным подозрением специалисты. Само слово укорачивалось до “спеца” и звучало предвестьем лязганья затвора. Среди выдвиженцев, подготовленных в кузницах кадров — Промакадемии, на всевозможных курсах (четыре действия арифметики, грамматика в пределах букваря, диалектика не по Гегелю, история, политэкономия по брошюрам, примитивным лекциям), попадались самородки. Их тоже ждала судьба “спецов”, будь то генетики или инженеры, представители военного искусства или микробиологии. Оптимальный вариант, продиктованный армейской либо гэбэшной необходимостью: использование блестящих мозгов под чекистским доглядом, под сенью сторожевой вышки. В наши дни всплыла правда о “шарашках” (А.Солженицын, “В круге первом”).

Еще несколько лет — и новое откровение: для руководства народным хозяйством недостаточно “крепких хозяйственников”, нужны сведущие экономисты, современно эрудированные менеджеры. Слово “профессионал” вошло в обиход, закрутилось, замелькало. Хотя надежды, сопряженные с профессионалами, чаще несли новые разочарования. Что-то у профессионалов не ладилось, брались ли за грандиозные преобразования или локальные задачи. Просматривалась прихотливая закономерность в их фиаско: профессионализм необходим, но панацея ли? Достаточен ли сам по себе? Каковы его отношения с нормами нравственности?

В Литинституте семинары обычно ведут профессионалы. Все ли они разделяют беспокойство одного из руководителей поэтического семинара, высказанное в статье в “Общей газете”? Он напоминает, что у нас не было Нюрнберга, и замечает: “Все, кому при советской власти было хорошо, — сегодня в полном порядке. Откройте газеты, включите телевизор — демократии нас учат по преимуществу те, кто лет десять назад ее иначе, как “лживой”, “гнилой” или в лучшем случае “так называемой”, и не именовал”.

С этим наблюдением сопрягается — пусть и не напрямую — эпизод, побудивший руководителя семинара взяться за перо. К его литинститутским ученикам пригласили талантливого поэта, хлебнувшего лиха на своем веку. Гость попробовал поделиться пережитым. И встретил издевательские насмешки. Нечего застарелые струпья раздирать. Важно лишь то, кто какие стихи сегодня пишет. Понимаем ли мы, что творим, то отсекая прошлое, выдавая его за сплошную охоту на ведьм, то замещая парадигму общечеловеческих ценностей идеей служения, возводя в культ профессионализм?

Объяснить удручающе единодушную реакцию отторжения прошлого легче, нежели оправдать. Даже признавая: это, видимо, и плата (жестокая расплата) за нашу снисходительность к “своим” (автор, слушавший “Свободу” и читавший самиздат, априорно предпочтительнее читателя “Правды”), за двойной счет, терпимость к неталантливости, никчемности иных “своих”. За то, что, избегая обидной прямоты, предпочитали уклончивость и дружеские напутствия, зная: не в коня корм...

Обвинительное заключение можно и продолжить. Но, не пытаясь составить в ответ “список благодеяний”, попробую кое-что уточнить. Умный, тонкий редактор, проклиная все на свете, переписывал абзацы, доводил рукопись до кондиции и давал автору профессиональный урок. Не всегда напрасный. Но и сочинения неисправимых “троечников” были необходимы журналу, печатавшему Виталия Семина, Бориса Можаева, Юрия Домбровского, Юрия Трифонова, годами ходившему по острию ножа в предощущении Солженицына.

Участники поэтического семинара, изгаляясь над поэтом, пытавшимся рассказать о своей участи, живут блаженно-убогой уверенностью: им все это до фонаря. Публикация стихотворений четырех из них показывает: далеко не все. Соруководительница семинара так аттестует четверку: образованные и благодарные наследники. Перечисляются подспудные общие источники — от античности, русского XVIII века, Пушкина до Хлебникова, обэриутов, современной городской “фени”. Стихи в той или иной мере это подтверждают. Но не только это. “Благодарные наследники” практично наследуют то, что потребно им в стихосложении. Профессионалы от поэзии на старте. Один из них сам себе делает “обэриутскую прививочку”. Но помнит ли о тюремных днях и ночах обэриутов?

Дефицит душевного благородства не возмещается образованностью, намеренные — комфорта ради — провалы в памяти неотвратимо скажутся. От себя не уйдешь. Никакие “прививочки” и допинги не выручат.

Остается соединить мнения двух руководителей одного семинара. Спор о совместимости гения и злодейства отпадает сам собой. Сочетание же профессионализма, талантливости с низменными чувствами слишком обыденно, чтобы затевать дискуссию. Пытаясь как-то оправдать семинаристов, я думаю и о нашей бесхребетности, усталости, позволивших рыцарям “холодной войны”, рыцарям не столько печального образа, сколько широкого профиля, с прерогативой устранять линию фронта, перезимовав, вылезти из нор. Сумел вернуть себе титул “одного из лучших наших публицистов” Генрих Боровик. Другой рыцарь широкого профиля после тайм-аута засыпал московскую прессу своими корреспонденциями, кого-то обличая в продажности. “Известия”, фанфарно отмечая 70-летие М. Стуруа, обнаружили в его корреспонденциях “черты художественной миниатюры”. После смерти Сталина не велась обложная охота на ведьм. Но неистовых, неразборчивых охотников хватало. Их-то с какой стати привечать?

Когда-то на страницах тех же “Известий” я высказался против люстрации и не жалею. Не думаю, однако, будто все содеянное в прошлом списывается. Но попытка в наши дни прояснить творческое лицо Стуруа в “Московских новостях”, напечатавших новенькую “художественную миниатюру”, понимания не встретила. Добавлю: и не должна была встретить. Профессионализм, подобно жене Цезаря, вне подозрений.

Это растолковала нам Ирина Петровская — наиболее, пожалуй, почитаемый сегодня телевизионный критик, профессионал в лучшем смысле слова. Но иной раз и она тушуется, попав на стык телевизионных проблем и этических. Если передача сделана умело, одобрение И. Петровской гарантировано. Пускай умелость отдает пошлостью или попахивает продажностью. Критик делает восьмерки вокруг “феномена Доренко” и агрессивно отстаивает Г. Боровика, не скрывая восторга перед высочайшим профессионализмом старой школы. Такую неплохо было бы пройти современным молодым акулам пера. “Посмотрела бы я на всех нас, словно с пеленок свободных, в условиях того режима, вынужденных играть по тем правилам игры”. Верно ли я понял: будь И. Петровская ровесницей Г. Боровика, она, приняв правила игры, постаралась бы не уступить ему в профессионализме, соответствующем этим правилам? Ну, а победи Гитлер, продиктуй свои правила...

В условиях того режима, который имеет в виду И. Петровская, играя по тем правилам, действовали устроители архипелага ГУЛАГ, которых, между прочим, сегодня потихоньку реабилитируют: профессионалы-исполнители. На Г. Боровике лежало идеологическое обеспечение палаческой деятельности. Если бы И. Петровская, оторвавшись от телеэкрана, полистала старые подшивки, она бы удостоверилась не только в этом. Даже среди журналистов, принимавших игру по тем правилам, каждый устанавливал пределы своего участия в ней. Корреспондент “Известий” в Праге отказался в 1968 году воспевать советское вторжение. Далеко не все международники опускались до уровня уже тогда одиозных М. Стуруа и Г. Боровика. Выдавать же встречи Г. Боровика с А. Керенским за смелость и любознательность — девичья наивность. Профессионалы этого типа делали лишь то, что велено или дозволено. А уж общаясь-то с эмигрантами...

Сообразуясь с правилами игры, вынужден напомнить: эти люди участвовали в крутой борьбе, что развернулась в пору их профессионального цветения. Отвергавших правила тоже хватало. Их удел был травля, запрет на публикации, рассыпанный набор. А то и похлеще. Ну, и статейки, иногда редакционные, вроде “Туриста с тросточкой”: “Известия” обличали В. Некрасова за “приукрашивание” жизни по ту сторону железного занавеса. Имя анонима, сочинившего статью, было секретом Полишинеля.

Восхищенно перечисляя черты советской школы журналистского профессионализма, И. Петровская непростительно забыла про ложь, клевету, доносительство. Надо бы все-таки договориться — служение Г. Боровика, М. Стуруа государству и служение народу В. Некрасова, А. Твардовского, А. Синявского, А. Галича, А. Солженицына — одно и то же? Или явления взаимоисключающие? Не ради сведения счетов, а ради элементарной правды о вчера, позарез необходимой сегодня.

Какая журналистская продажность хуже (лучше), прежняя или нынешняя, — вопрос праздный. Но зло, принесенное непосредственно Г. Боровиком и считанными его собратьями, огромно. Профессионализм помог им создать искаженную картину мира, сместить представления, чтобы правда оставалась недоступной людям. Зато ложь вколачивалась настолько основательно, что ее плоды — прямо либо опосредованно — сказываются и десятилетия спустя. Жалкие крупицы правды о Керенском, растрогавшие И. Петровскую, не восполняют урон, умело наносившийся годами.

Если старый поэт наткнулся на издевательство молодых профи из литинститутского семинара, это, как теперь говорят, умывая руки, — его проблемы. Они не чета проблемам Г. Боровика. Рыцарь “холодной войны”, расширяя профиль, ведет цикл телепередач “Завещание ХХ века”. Другого составителя “Завещания” не нашлось? Впрочем, это уже не столько его проблемы, сколько наш позор.

Поговорить о Ювенале...

Книга и толстый журнал уже не центр культурного пространства. Центр переместился в средства массовой информации, вряд ли к этому готовые. Особенно еще потому, что зависят от хозяина, решающего, кому из них жить, как, с кем и чем. Они, редактора этого помола, быстро превратились в очень новеньких русских. Года три назад молодой и еще пылкий редактор одной демократической газеты, беседуя со своим заматеревшим коллегой, поинтересовался: удобно ли тому разъезжать на иномарке, когда кругом такое?.. Интервьюированный уклонился от ответа. Сегодня и вообразить себе подобный диалог не хватает фантазии.

Покупаемость прессы и телевидения уже не предмет разговора. Но и не повод высокомерно от этого отмахиваться. СМИ сумели исполнить свой долг, открыв народу, стране правду о Чечне. В отличие от предшественников, утаивавших правду о действиях “ограниченного контингента” в Афганистане. (Ни один из “неподкупно лгавших” не повинился, ни одного не отторгло журналистское сообщество, хоть как-то очищая себя...)

Предмет сегодняшнего разговора — соотношение повседневной жизни изначально политизированных СМИ с культурной жизнью, которая, по их первичным представлениям, есть нечто третьестепенное, нуждающееся в руководстве путем “установочных” статей и директивных рецензий. От статей и рецензий подобного свойства пришлось отказаться. Пришлось искать формы приобщения к культуре, не пренебрегая и такой наивной, как капустник, простодушно выдаваемый за пир духа, и радостно сообщая читателям: культурки поднабрались — про Ахматову анекдоты услышали, про Бродского, повеселились, закусили...

Некоторые демократические повременные издания учредили свои клубы, гостиные, где иногда сотрудники и гости слушают музыку. И превосходно. Но почему о таких мероприятиях помпезно сообщает газета? Публикует фотографии (обычно с самим главным редактором), дает широковещательные подписи? При столь пламенной любви к музыке ходите на здоровье в консерваторию, в зал Чайковского. К чему трезвонить на весь свет? Культура и показуха — две вещи несовместные. Но культура несовместна и с дремучим невежеством, когда на газетной странице хрестоматийная строка одного стихотворца приписывается другому, поэт П. Антокольский возводится в ранг гения, отдающие желтизной заметки о “светской жизни” дополняют такого же свойства воспоминания (“Я всегда живу между ангелами и блядьми...”).

Когда редактор совершает рывок от красного знамени к красному фонарю, газета теряет точку опоры. Есть своя досадная закономерность в том, что “гений пошлости Радзинский” (определение Вл. Новикова) — почетный гость такой газеты. С ученым видом исследуется его фолиант, сотрудники трепетно выслушивают его дребедень.

Газетчики и телеведущие с придыханием называют сумму, в какую обходится тот или иной фильм. Например, снимаемый Н. Михалковым “Сибирский цирюльник” — 35 млн. долларов, новый сериал Спилберга — 70 млн. Но это семечки. Камерон ухлопал на свой “Титаник” 200 млн. Цифра поразила хрупкое воображение критикессы, и статью о “Титанике” она назвала, вроде как ценник в магазине: “На экране — 200 миллионов долларов”.

Мне-то что до стоимости “Сибирского цирюльника” и “Титаника”? Откуда это настырное стремление пробудить интерес не к художественной ценности фильма, а к его цене в СКВ? Нас отучают смущаться, если посредственный постановщик, добыв баксы и сняв убогий фильм, закатывает пышную презентацию и ходит гоголем. Зато самый, не только на мой взгляд, даровитый режиссер А. Герман шесть лет не в состоянии был завершить ленту “Хрусталев, машину!”, периодически оказываясь на мели. Мое мнение не зависит от раздачи призов на Каннском фестивале. Удивляет, — впрочем, чему тут удивляться? — смена тона в статьях иных критиков.

Работе на понижение — именно так, если без дураков, называется коммерциализация искусства — успех обеспечен. Особенно, когда она ведется широким фронтом — от гигантских крикливо-аляповатых афиш-анонсов второсортных эстрадников до газетных рецензий, написанных в спешке. Не сразу сообразишь, откуда торопливость, кукарекание по поводу и без оного. В Москве хватает высококлассных театро- и киноведов с отличным пером. Почему бы их не приглашать в газету, позволяя штатным сотрудникам перевести дыхание? Зарождается бесхитростное подозрение: гонорар в благополучной газете значительно выше журнального, и сотрудники готовы самоотверженно вкалывать на износ. Бесславно гибнуть за металл.

Придя к этой разгадке, открываешь секрет универсальности газетчика: сегодня он пишет о железнодорожном транспорте, завтра — о симфоническом концерте, послезавтра — о новой вакцине. Я далек от мысли недуг строчкогонства объяснять только лишь погоней за гонораром, игнорируя тщеславие. Особенно если взять политологическую тягомотину, всевозможные “версии”, порой отдающие шарлатанством, дилетантские анализы и предсказания. (“Как мы некогда утверждали...”, “Как стало известно от наших источников...”). Да кто помнит ваши пророчества? Кто дорожит вашим умением попадать пальцем в небо и улавливать запахи с политической кухни? Кому интересны ваши “источники”, если они еще вчера снабдили информацией ежедневные газеты?.. Но кустари-политологи, восполняя самовлюбленностью недостаток читательской любви, токуют, не смущаясь тем, что одновременно показывают класс работы такие, к примеру, аналитики, как А. Бовин и С. Кондрашов. Воцаряется атмосфера пустозвонства, подчиняющего и журналиста, некогда авторитетного.

“Сталинизм — это лишение альтернативы, отсутствие выбора. А на памяти президентские выборы, когда нас подстегивали: голосуй, а то проиграешь. И убеждали: нам дан выбор меньшего из двух зол.

Сталинизм — это постоянное нагнетание страха. И он вовсе не исчерпывается ночным звонком в дверь. Преодолеем ли мы испуг перед войнами, которые развязываются по барскому капризу, стоят тысячи жизней, и никто за это не в ответе?

Сталинизм — это нескончаемые интриги, уничтожающие каждого, кто высунется хоть на вершок...”

Нельзя нам больше соединять бузину в огороде и дядьку в Киеве — Киев уже заграница. Перечисленные приметы — от выбора меньшего зла до вечных, как мир, дворцовых интриг — к сталинизму имеют не большее отношение, чем расстрел 9 января девятьсот пятого года к расстрелам тридцать седьмого. Страх перед войнами сопутствует всей истории человечества.

Когда на бессмертие Сталина, неистребимость сталинизма напирает какой-нибудь “гений пошлости”, с него взятки гладки: решается извечная задача “по добыче славы и деньжат” (Б. Слуцкий). Когда с теми же уверениями и тем же портретом носятся приверженцы Зюганова—Анпилова — ничего удивительного. Но публицисту, отстаивавшему демократические ценности, негоже устраивать вселенскую смазь; ясности она не дарует, чаще — скрадывает ее.

Сегодняшняя деятельность вчерашних ярых демократов — тема особая. Один из них (профессор-экономист) коллекционированию марок и фантиков предпочел поиски сенсаций и для начала обнаружил греческую кровь в жилах маршала Г. Жукова. Несказанно воспламенился поелику сам из греков. Но прежде чем воспламенилась Эллада, газете пришлось давать опровержение: Жуков не имеет ни малейшего отношения к родине Гомера. Свадебный генерал, однако, не угомонился. Воспользовался выпущенной в Питере книгой о предках и потомках Ленина. К дальним родственникам вождя пролетариата отныне относятся и гитлеровский генерал-фельдмаршал Модель, и генерал Манштейн, и президент ФРГ барон фон Вайцзеккер... Да и среди предков такой коктейль, такая социальная пестрота — черт ногу сломит. Профессор-экономист отводит на генетику не более 25%. Еще 10% — на космические характеристики момента рождения (расположение звезд и планет). 15% — на воспитание. Оставшихся 50 Ленину хватило, чтобы стать истинным великороссом и родить “блестящую” идею СССР. Кровь вождя для профессора куда занимательнее, чем кровь, какой оплачена “блестящая” идея...

Разве в редакции не видят, что представляют собой подобные исследования? Этого нельзя не видеть. Но свадебному генералу “неудобно отказать”.

Было время, статей журналиста, ныне рассуждающего о сталинизме, этого профессора ждали, их читали и перечитывали. Сегодня написанное ими в лучшем случае никчемно. Утратив место на авансцене, не лучше ли оставить подмостки? Жестоко? Но это всего лишь частное мнение, исходящее из элементарного: зачем колготиться там, где другой будет делать дело? Процентно-генеалогическое эссе профессора особенно проигрывает, соседствуя на полосе с “беглыми заметками” о национальной гордости. Александр Васинский не уклоняется от самых насущных вопросов. Его мысль выношена, письмо интеллигентно и выразительно. Он из тех, кто объективно препятствует использованию в СМИ душистого порошка, предназначенного для запудривания мозгов и необходимого прежде всего тем, кто вколачивает мысль о приоритете чистогана в искусстве, культуре.

...В начале шестидесятых, готовясь снимать киноэпопею “Война и мир”, С. Бондарчук предложил В. Некрасову написать сценарий — не век же тому перебиваться из кулька в рогожку. Через двое суток Некрасов обескуражил режиссера: “Соблазн велик. Но встретится там этот с бородой, — Виктор Платонович указал пальцем, где “там” и бороду очертил. — Вы уж не посетуйте”. И сегодня далеко не каждый сценарист отозвался бы на просьбу, аналогичную бондарчуковской. Но если отказ Некрасова воспринимался как нечто совершенно естественное, то сегодня отказавшемуся грозила бы репутация сумасшедшего.

Однако не переводятся люди, которых не страшит такая репутация. Один из них — Симон Соловейчик, создатель и редактор поразительной газеты “Первое сентября”. Да, был мудрый предшественник В. Ф. Матвеев, редактор “Учительской газеты”, придушенной ЦК КПСС, было педагогическое наследие В. А. Сухомлинского, были надежные сподвижники по всей стране и единомышленники в редакции (единомышленники, а не подчиненные, в страхе поддакивающие шефу). Но ни опыта руководства, ни связей в высших эшелонах, ни умения маневрировать. Да и характер не золотой (взрывной золотым не бывает). И — газета с небывалым влиянием, с уровнем, какой исключает бескультурье, политиканство, пустословие.

Не берусь разгадать загадку Соловейчика. Даже обнаружив два его отличия от большинства газетных деятелей. Первое — он ясно видел цель, знал, как ее достичь, и всегда резал правду в глаза. Второе мое предположение может вызвать несогласие. Но все же... Перед последним отъездом в больницу он продиктовал список музыкальных записей, которые просил привезти ему в палату: Прокофьев. Третий концерт для фортепьяно с оркестром, 5, 6, 7-я симфонии. Концерт для виолончели с оркестром. Шостакович. 5, 6, 7, 15-я симфонии, этюды и фуги. Бетховен. 3, 5, 7-я сонаты, “Аппассионата”... Еще Рахманинов, Чайковский, Малер.

Чем-то это отличается от концертов в гостиных-клубах. При вероятных репертуарных совпадениях.

“Если дорог тебе твой дом...”

Нам настойчиво рисуют жизнь вечной сварой, где мафиозно-бизнесменские разборки — норма, и потому оправданы газетные рубрики “Скандалы”, “Криминал”, “Слухи”, правомерны любые виды “чернухи” и порнографии.

Редактор массовой газеты, помня ленинский завет “учиться, учиться и учиться”, пообещал научить молодежь трахаться. Не полагаясь на опыт свой и подчиненных, он пригласил профессора, и тот одарил советами, предостерег от пагубных последствий. Он, разумеется, помнил: учение — свет, но запамятовал, что в иных обстоятельствах свет не нужен, да и технологические инструкции не всегда к месту. На просветительскую деятельность профессора откликнулся один из еженедельников, дав на первой странице “шапку”: “Секс угрожает национальной безопасности?”. И поместил огромную статью, не просто опровергающую ученого-сексолога, но снимающую вопросительный знак. Какие еще сомнения! “По мне — так лучше подворотня!”. При таком обороте, при угрозе, нависшей над отчизной, яснее ясного: “Если дорог тебе твой дом...”

Газетная статья о предпочтении подворотни — конспект уже опубликованной “новомирской” статьи того же автора — “Это не заговор, но...”.

Не испытывая симпатий к технологическим рекомендациям и ученым наставлениям допускаю, однако, что и профессор, не будучи “врагом народа” и заговорщиком, тоже имеет основания для беспокойства. Не думаю, будто его удовлетворяют плоды нынешнего просветительства, когда наконец установлено: оральный секс напрямую не связан с глаголом “орать”.

Статья “Это не заговор, но...” мне ближе. Но настораживает “апелляция к городовому”. Душок, доносящийся из “Завтра”, отсутствие какой-либо конструктивности. Метод смирения плоти молитвой и постом себя не оправдал. Вместо разговора по существу — война мышей и лягушек. В подобных войнах заинтересован кто-то третий. Его тревожит не сексуальная угроза, а угроза потерять читателей, вот он и уповает на спасительную “клубничку”.

Еженедельник, ударивший в набат, продолжил борьбу. В одном из следующих номеров он на 3-й стр. заклеймил “времена гаденькой свободы выворачивать принародно гениталии, которые нас ежеминутно заставляют обсюсюкивать...”, а на 10-й поместил рассказик о преуспевающем гении, украшенный фотографией самого гения. Вернее — его члене. Созерцание в зеркале кончается драматично: “Член его таинственно увял, а портрет упал на пол”.

Приближение подписки эротически возбуждает даже фригидные издания. Светский еженедельник, исповедующий умеренность, приличия, верный завету Чернышевского: “Не давать поцелуя без любви”, вдруг отводит разворот сексуальной жизни Нью-Йорка. С рисунками, цифрами, психологическими этюдами. Отклик иных изданий на сексуальные скандалы в Белом доме граничил с идиотизмом. Кто больше заслуживает сострадания — Билл или Хиллари? Мы. Располагая печатью, не желающей отделить пустяки от насущного.

Когда-то в редакционной практике бытовало понятие “просимулировать дискуссию”. У читателей должно было сложиться впечатление о борьбе мнений. В наши дни дискуссии редки. Они ушли в литературные тексты, в полемические статьи, не рассчитанные на полемику. Но иногда задевают вопросы, не лишенные специфического читательского интереса. Пусть и лишенные смысла.

Оспаривать рекламу нелепо, противостоять ей бесполезно. Реклама всесильна, потому что за ней “зелененькие”. Помня о вечной мудрости: “Не обманешь — не продашь”, о том, что в защите нуждается не реклама, а покупатель, печать может лишь давать “Полезные советы”, проводить “экспертизу”, помогая человеку отличить барахло от шедевра. Не давая выдать, как пели в шуточных куплетах, “дерьмо за мрамор”.

Дискуссия “Вкус и порядочность на телевидении России” только подтвердила напрасность разговора и обидную истину: уже не столько телевидение для нас, сколько мы для него. Нам остается прикидывать, какое количество дирола с ксилитом должны потребить зрители, чтобы миляга ведущий НТВ прошвырнулся на берег Женевского озера, Темзы, Нила или Сены ради минутной возможности покрасоваться на экзотическом фоне.

Газетный отчет об этой пустой дискуссии венчает статья в защиту рекламы. Дорогого она стоит. Я вовсе не имею в виду оплату журналистских услуг и не принадлежу к испытывающим “косвенные подозрения в корысти и недобросовестности тех, кто с рекламой работает”. Но коль скоро “те, кто работает”, переходят в превентивное наступление, видимо, с рекламой — “одним из главных финансовых механизмов, благодаря которому функционирует телевидение”, — не все ладно. Вина тут не в чьей-то злокозненности, а в очевидном факте: на пресловутом “механизме” греют руки многие дотянувшиеся до него. Среди достопримечательностей писательского городка в подмосковном Переделкине демонстрируют сегодня новенький коттедж, отгроханный одним из телеведущих, не причастным к литературе. Очевидна и преобладающая закономерность: при росте денежного обогащения творческий потенциал шоуменов падает.

Согласен: “Сама по себе реклама не творит класс бедных — это блеф”. Но такой же блеф утверждение, будто реклама может стать фундаментом среднего класса, выращивая к тому же таинственный класс покупателей. Как и утверждение, будто коммунистическая идеология выдавала рекламу за “порождение загнивающего империализма”. Видимо, автор провел долгие годы в глухом диссидентском подполье, не только не работал в советских редакциях, но и не читал советской прессы и вообще ничего не читал, и теперь, доказывая свое соответствие новым временам, жаждет расправиться со всеми недовольными рекламным засильем. Советская пропаганда к рекламе относилась вполне терпимо. Поскольку сама власть прибегала к ней. В конце тридцатых Белокаменную украшали транспаранты: улыбающийся малыш и подпись: “А я ем повидло и джем”. Настырно рекламировалась “московская булочка с котлетой” (гамбургер). Когда после войны США, обвинив Советский Союз в использовании рабского труда, отказались принять у нас в уплату по ленд-лизу консервированных крабов, наши полуголодные города и веси украсили призыв: “Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы”. Взявшемуся писать желательно иметь представление о предмете и малость думать.

“Но чем уж так плоха и вредна для нашей щепетильной нации телевизионная реклама?” Тем прежде всего, что, нагло врываясь в искусство, на полуслове прерывая концерт, спектакль, фильм, эти, по теперешней терминологии, рекламоносители настаивают: “Если обувь вам нужна, на “Динамо” есть она”, “Свежее дыхание облегчает понимание”, “Чтоб желудок не устал, принимайте “Энзистал”. У “щепетильной нации” есть кое-какие культурные традиции, представления о поэзии. Нельзя брать только глоткой и проезжаться по адресу недовольных рекламой прокладок с крылышками. Недовольны прежде всего женщины (подтверждено письмами и опросами). Недовольна пресса разных направлений. Телевидение ответило без малейшей щепетильности: “Плевали мы на вас!” И правильно, поддерживает статья, связывая “гигиенический прогресс в России, до сих пор обустроенной миллионами холодных сортиров”, с крылатыми прокладками. Если прокладки утепляют сортиры, надлежит внедрять их без различия пола и возраста!

Главный тезис статьи во славу желудочного снадобья и прокладок: “Тефаль, ты и вправду думаешь о нас”. Боже, кто только не думал о нас (и за нас). Отныне еще и забугорная фирма. Возможно, тот, кто там “с рекламой работает”, не догадывается, во что обошлась нашему “щепетильному народу” надежда на дядю, думающего о нем. Реклама, “как бы ни была агрессивна, все-таки никогда не приказывает”. И на том спасибо. “Не подчиняйтесь ей — все зависит от вас!” Далеко не все. Цель агрессивной рекламы — подчинить человека. Низвести интеллект до мудрости. “Свежее дыхание облегчает понимание”. И без того замороченный зритель попадает в неизбежную зависимость от рекламного мусора, смиряется с ним и с мусором вообще.

...Действительные проблемы (сексуальное воспитание) и проблемы, высосанные из пальца (спор о рекламе), ведутся по законам войны мышей и лягушек.

“Из одного металла льют
Медаль за бой, медаль за труд”

Критик Н., услышав по радио о премии одному из любимых писателей, криком “Ура!” чуть не разбудил малолетнюю дочку и даже, кажется, выпил с женой. Высоко ценимых писателей у нас достаточно. Премий в России сейчас около трех сотен. Если выпивать по случаю присуждения каждому второму любимцу, недолог час, Н. сопьется, и мы лишимся едва ли не самого читающего, самого плодовитого, самого говорливого критика. Но иной раз может потянуть выпить и с тоски. Скажем, Ю. Бондарев вручает Шолоховскую премию Г. Зюганову и А. Лукашенко...

Многообразие, пестрота нынешних премий подрывают монополию государства в стимулировании творчества. Всевозможные фонды в столице и регионах учреждают свои награды. Хотя принцип отбора не всегда и не слишком отличается от извечно государственного. Филантропия филантропией, а подспудная борьба с государством, внутренняя конкуренция диктуют свою тактику, побуждая увеличивать размеры премий. Но редко когда зону благоденствия. Предпочитая тратить деньги на награды и банкеты, а не какой-нибудь фонд помощи бедствующим людям искусства, бизнес напоминает о своей природе и намерениях.

Нынешние ритуалы возведения в лауреатство вариантны. Спонсор определяет собственное место. Водочный король Смирноff открыто субсидировал Букера-97: я плачу. Зато спонсор “Антибукера”, как и подобает конспиратору, таился в тени.

Справедливость требует признать: авторитетные жюри обычно награждают оправданно. Споры же вокруг жюри, лауреатов неизбежны, и загвоздка не в них, а в том, достанет ли меценату такта для своей деликатной миссии. Если нет, то благое начинание (настаиваю — благое) либо пойдет насмарку, либо приобретет нежелательный привкус.

Премия “Болдинская осень”, естественно, сопряжена с двухсотлетием великого поэта. Вручали ее одаренным писателям. Но торжество — надо же случиться такому совпадению! — имело быть в день рождения главы ювелирной фирмы “Золотое созвездие”, учредившего награду. Лучше бы “Болдинской осени” обойтись без ювелирного отблеска, а спонсору не связывать свой день рождения с именем Пушкина. Но хозяин — барин. Купеческое тщеславие туманит голову. Традиции меценатства возрождаются со скрипом.

Наиболее солидно дело поставлено у фонда “Триумф”. Председатель попечительского совета фонда — Б. А. Березовский. Он не ограничивает свою спонсорскую деятельность “Триумфом”, “Антибукеровскими” премиями. Его имя как продюсера украшает титры фильма “Чистилище”, снятого подавшимся в кинорежиссеры А. Невзоровым.

Объяснять, кто такой Невзоров, нет нужды, как и напоминать, что ОРТ, пустившее фильм в эфир, контролируется тем же Березовским. Нужно ли доказывать: “Чистилище” — натуралистическая апология садизма и шовинизма, глубоко оскорбительна для обеих сторон, прежде всего — для чеченцев. Но генеральный директор ОРТ К. Пономарева полагает: “Этот фильм нужен нации (какой? — В.К.). В истории чеченской войны надо разобраться, иначе все повторится”. Разбираться надо не с помощью Невзорова, а прокуратуре.

Так же примерно оправдывал “Чистилище” и генеральный продюсер, уводя проблему от прокурорского расследования, крайне нежелательного власти. Политик и бизнесмен знал, какие блюда готовит Невзоров. Он, добиваясь своей цели, не всегда совпадающей с декларациями и моральными принципами, вещал хорошо поставленным голосом Доренко, снимал Чечню мутной камерой Невзорова. Дойдет черед — и по собственному усмотрению употребит “Триумф” вместе с генеральной дирекцией, жюри, призерами.

Когда Березовский проталкивал Лебедя в красноярские губернаторы, ОРТ пустило в эфир многосерийного “Ермака”, “Чистилище”, “Кавказского пленника” и “Не стреляйте в белых лебедей”. Березовский деньги на ветер не бросает. “Триумфаторам” предстоит отрабатывать премии, вояжи, десанты. Держитесь. “Бог помочь вам, друзья мои”.

* * *

Юрий Любимов рассказал: в трудную минуту ему помог поставить “Карамазовых” украинский банкир — владелец кораблей. Вопрос о стоимости парохода отпал сам собой, помощь щедрого мецената никого не удивляет. Но никого не удивляет, что решение верховного арбитражного суда, признающее право Мастера на его театр, не предполагает выполнения.

Не слишком ли многое нас перестало удивлять? С аномалиями нынешней жизни мы смиряемся столь же легко, сколь смирялись с уродствами прежней. Сотворение из СКВ культа не отменяет горькую истину: жизнь — копейка, подтвержденную Чечней, произволом на улицах и в тюрьмах, омоновскими дубинками, молотящими по студенческим головам. Культура принимает это если и не как должное, то как допустимое. Культура прежде всего обиходная, массовая, составляющая среду повседневного обитания.

В своих заметках я намеренно обходил незаурядные произведения искусства последних лет. Слишком велико — и это естественно — расстояние между ними и тем, с чем постоянно сталкивается человек в метро и электричке, на вокзале, взяв газету, подвернувшийся журнал, сев к телевизору. Секрет успеха детектива в пору, когда офицер деградировавшей милиции Александра Маринина взяла на себя функции отечественной Агаты Кристи, достаточно прост. В конечном счете он предпочтительнее былого успеха каких-нибудь “Записок следователя” или приключений бдительного майора Пронина. Осмелюсь заметить, рискуя вызвать несогласие: майор Каменская, героиня Марининой, мне милее талантливо сыгранных героев “Семнадцати мгновений весны”. Если критика, страдая нарциссизмом, повернется “гордо задом” к феномену Марининой, то сама останется внакладе. Не из-за узкой ли корпоративности, замкнутости она лишается аудитории? В наши дни легче, наверное, встретить снежного человека, чем человека, читающего критику.

В начале года “Знамя” обнародовало тексты ряда критиков о литературных премиях. У каждого получившего слово — свое мнение. (“Я бы дал тому-то”, “Я бы не дал...”) Мирно сосуществовали полярные точки зрения. Но правомерность частных суждений не сообщает ли спорность самой публикации? Менее двух десятков страниц и свыше полутора сотен фамилий. Охота ли читателю продираться сквозь беглые перечисления, натыкаясь на незнакомые имена, не слышанные прежде названия? В премии нуждается не только писатель, но и читатель. Мысль эта никем, похоже, не опровергалась. Разве что самим ходом беседы. Когда каждый лауреат задним числом получает лавровый венок либо подзатыльник, в смещенном сознании читателя рождается недоверие к литературным премиям как таковым.

В идеале, думается, премия — поддержка искусства, преграда к спуску в болотистые хляби масскульта (угроза реальная, но не хочется каркать). И стимул для масскульта — пусть приближается к искусству (перспектива вероятная, но не хочется уподобляться карасям-идеалистам).

Разговоры о самодостаточности литературы — естественное утешение писателей, брошенных читателями. Гипотеза же о самодостаточности литературной критики чем-то напоминает почившую в бозе геоцентрическую теорию Птоломея. Многое сопряженное с этим присутствует в нашей жизни, не сомневаясь в своем праве на заполнение быстротечного досуга, на участие — зачастую спекулятивное — в повседневности. На имитацию мысли, творчества, на борьбу “навзничь или боком”, сказал бы Твардовский. Всего проще отмахнуться: однодневки, косой дождь. Но не из давних ли туч? Быстро ли высыхают его следы? Если бы миф о великой литературе, формирующей поколения, не был усладой интеллигентов, и впрямь многим обязанных ей, человечество поднялось бы на куда более высокую стадию развития.

На исходе ХХ века эстрадное зрелище запросто превращает нормальных людей в толпу фанатов. Как бесноватый ефрейтор превращал цивилизованное население в дикое стадо. Пространство между искусством и торжествующей эстрадой заполняют произведения и статьи, наподобие тех, что назывались в настоящих заметках. Массовокультурный ширпотреб упрочает смещения в сознании. Давние и новые. Словно бы узаконивает их, оттесняя человека от истинной культуры. Такому оттеснению способствует сама действительность, пренебрежение искусством, возведенное в ранг государственной политики. Плюс компьютеризация всей планеты.

Мы вовлечены в роковой круговорот, переход из одной стадии (эпохи) в другую не дарует ясности, а вечная надежда на власть, теперешняя — на богатого дядю грозит новыми разочарованиями. Жизнь, где главные ценности получают сугубо денежное выражение, прежде всего обесценивает нравственность.

Надеяться, видимо, надо прежде всего каждому на себя, стремясь сберечь чувство собственного достоинства, постоянную потребность в правах, какими изначально наделен человек и каких его постоянно норовят лишить. Посильно ли такое? “Мужики сомневаются...”





Версия для печати