Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1998, 8

Сюжеты


Леонид Зорин

Сюжеты

Подруга

(из дневников журналиста Б.)

Пожалуй, Модест был из тех людей, которых принято называть неконтактными. Определение это поверхностно и, можно сказать, иллюстративно. Фиксирует не причину, а следствие. Есть люди, открытые этому миру и не рассматривающие его как неизбежное поле брани. Есть и другие — они ощущают в лучшем случае его безразличие, в худшем случае — его неприязненность, потенциальную враждебность. Те из них, кто петухи по натуре, обычно становятся нонконформистами, тем более если они родились в идеологическом государстве. Удел их — вечная мясорубка. Такие же, как Модест, озабочены тем, чтоб как-нибудь отыскать свою нишу.

Это достойное намерение было непросто осуществить, ибо он был гуманитарием. Техника, честное ремесло дает значительно больше возможностей отгородиться от внешней среды и доминирующих процессов. Но тут уж ничего не поделаешь — он был безнадежным книжным червем.

Беда Модеста была, пожалуй, в несовпадении его личности и его жизненной установки. Как на грех, он возбуждал интерес. Если не белая ворона, то все же этакий палевый голубь. Возможно даже, что он обладал своеобразным магнетизмом. Его молчаливость не тяготила, не отпугивала — наоборот, вызывала уважительное к нему внимание. Он был из тех приметных людей, кто говорит редко, да метко. В ту пору, то есть лет двадцать назад, слово еще имело цену, по-своему влияло на жизнь, а слово точное, к месту сказанное, тем более обретало вес. К тому же Модест не мозолил глаза. Поэтому о нем говорили как о неангажированном человеке.

Слишком громко для него самого. Был он порядочен и умен, но вряд ли наедине с собою задумывался о своей независимости, тем более — о своем интеллекте. Да и о советской тоталитарности. Такой характер во всяком обществе чувствовал бы себя неуютно. Ему бы и в голову не пришло, что какое-то его замечание, случайно оброненная фраза могут быть в дальнейшем повторены, иметь какое-нибудь значение. Сам он их забывал мгновенно и, если бы спустя некий срок при нем произнесли его мысль, он и не вспомнил бы о своем авторстве. И был бы искренне поражен, скажи ему кто-либо, что на него нет-нет да и ссылаются в спорах на разных столичных посиделках.

Конечно, он знал, что фрондерские страсти не унимаются в той среде, с которой его соотносили. Но эта среда не стала своей. Не из-за несовпадения взглядов — в любом сборище он ощущал дискомфорт.

Откуда берутся такие особи? Не знаю, но их можно понять. Найти одного-двух человек, которые вас не раздражают, уже, черт возьми, большая удача. Во всякой компании, самой изысканной, легко обнаружить знакомые признаки, которые образуют толпу с ее угрожающим единочувствием и ненавистью к самодостаточности. Недаром еще три века назад месье Декарт советовал спрятаться. Куда там! Всё лезем на авансцену. На ней же, естественно, не протолкнуться.

Что касается тихони Модеста, то я ему искренне завидовал — мудрость далась ему не из книг, не от почтения к философам, она отвечала его природе. Очень возможно, его родители были так глубоко инфицированы нашей коллективистской эпохой, что сын получил от нее прививку уже на генетическом уровне. И нет сомнений, что он бы сумел прожить относительно спокойно отпущенный ему свыше срок, если б не роковая встреча.

Женщина, друзья мои, женщина! В ясное утро, в ненастный день, раньше ли, позже — она является. И тем верней и неизбежней, чем меньше затрачиваешь усилий.

Представьте московскую филологиню, нервную, острую, подвижную, с резкими чертами лица, с высокой башенкой черных волос, с прокуренным хрипловатым голосом, всегда возбужденную, будто она торопится не опоздать на поезд, с живыми близорукими глазками — они смотрели на вас, на мир с чуть неестественной напряженностью, может быть, оттого, что она упрямо не носила очков. Казалось, что в минуту рождения ее подожгли, и бессонное пламя дрожит и мерцает до сей поры.

Строго говоря, так и было. Вечный мучительный непокой. Ей требовалось — неистово, яростно — признание, пусть в своем кружке. Добиться этого было непросто, можно сказать — Сизифов труд. Все это были люди с амбициями, из тех, что хорошо говорят, но плохо слушают, каждый из них привык относиться к себе почтительно.

Она ощутила подкожным инстинктом, что ей необходим человек, близость к которому почетна. Модест подходил на эту роль своей отдельностью, своим отсутствием. Недаром он привлекает внимание, в шумном застолье кто-то вдруг вспомнит: “Знаете, как-то Модест сказал, что в идеалах всегда нетерпимость”. — “В самом деле? Тут есть своя правда”. И после полвечера все толкуют о том, что идеалы опасны. Тем более, когда понимаешь их абсолютную недостижимость. Однако же на пути к вершинам только и делают, что крушат и уничтожают препятствия.

Да, именно такой человек ей нужен — замкнутый, чуть загадочный, скуп на слово, поэтому оно веско. Чем больше он сторонится людей, тем больше чести быть его другом, может быть, даже — его подругой. Все ее нынешние приятели, даже и те, кто о нем говорит с уважительной интонацией, не понимают его значения. Стало быть, надо его объяснить и приподнять — всем остальным придется тогда задрать свои головы, чтоб разглядеть Модеста получше. Он — превосходный материал, но нужно его довести до кондиции, ну что ж, она этим и займется, они поменяются ролями. На сей раз Пигмалион будет в юбке, а Галатея — в неглаженых брюках.

Мой дом — моя крепость. Вот эта крепость подверглась сперва планомерной осаде, а вслед за ней — настоящему штурму. Она, словно крот, прорыла отверстие и просочилась, как ручеек. Все чаще и чаще она заполняла его вечера, и мало-помалу он привыкал и к ее присутствию, и даже к этому восхищению каждой произнесенной им фразой. Хотя неизменно его считал неумеренным, почти патетическим. А все же как это греет душу, когда ловят всякое твое слово!

Вы спросите: стали они любовниками? Разумеется. Такое сближение практически не оставляет выбора. Впрочем, еще вернее сказать, она решила, что так будет лучше — отношения обретут завершенность. Страсть не играла решающей роли — во всяком случае, плотская страсть. Возможно, что ее женская сила была растрачена в долгих умствованиях и кратких связях, в абортах, в истериках, а больше всего — в ее честолюбии, в неутомимой потребности первенства.

В конце концов, это была бы все та же мечта женщины “состояться в избраннике”, когда она отчетливо чувствует, что собственный ресурс маловат, если бы не одна деталь. Он был удивлен, когда обнаружил, что к замужеству она не стремится. Свободный характер отношений при том, что их близость была зафиксирована в общественном мнении, ее больше устраивал.

Возможно, она была уверена, что быт и дух несовместимы — ей было важнее и интереснее популяризировать своего друга. Ей доставляло безмерную радость в любом его походя брошенном слове отыскивать некий особый смысл, часто весьма далекий Модесту, но близкий ее аудитории. Ей было довольно одной его фразочки, сказанной по пустяковому поводу, чтоб превратить ее в монолог.

“Модест Александрович полагает”, — веско произносила она с эзотерическим упоением, приписывая ему, сплошь и рядом, собственные соображения. Когда их повторяли вокруг, она почти хмелела от гордости — ведь, сообщая его суждения, она, в сущности, излагает свои. Наконец-то она добилась признания, даже если другие о том не догадываются. Разве Модест не ее творение? Тем более, она давно ощущает, что и на нее переносится почтительное отношение общества к этому странному человеку — куда ни кинь, она всех ему ближе.

Она ввела его в свой кружок, впрочем, достаточно ненавязчиво. Не требуя, чтоб он всякий раз сопровождал ее, — она понимала и то, что ему это обременительно, и то, что, находясь в отдалении, он лучше сохранит притягательность. Ибо от частого употребления личность теряет свой манок, обесцениваясь не меньше текста. И все-таки его образ жизни переменился — он вышел на свет. А попросту сказать, — засветился.

В ту пору все эти островки свободомыслия были так зыбки! Порою сами островитяне не замечали, когда и где переступали последнюю грань. При этом я имею в виду не только реакцию сверхдержавы, но и нежданные перемены, которые с ними происходили.

Начинается с нормальной брезгливости, с усталости, с оскорбленного вкуса, с той не подвластной тебе тошноты, которая возникает в давке. Ищешь похожих, таких, как ты, — в конце концов сбивается стайка, чувствующая свою обособленность.

Начинается с ощущения братства, с непременного тоста “чтоб они сдохли”, с удовольствия запретной игры. Опасность разве едва угадывается, едва различима, как дальнее облачко. Она лишь придает обаяние собственной дерзости и непокорству.

Но вскоре все переходит в полемику, в непримиримость, в борьбу за лидерство, в подозрительность, в духоту конспирации, появляются первые сикофанты, кто — по дрянности, кто — по слабости духа.

Кончается взаимной враждой, отчужденностью, сломанными характерами, опустошением закромов, когда-то, казалось, неисчерпаемых. Что оседает на поверхности нам в утешение и назидание? Несколько незаурядных натур, почти незапятнанных репутаций и героических биографий. Всем прочим остается довольствоваться обрывками памяти и мифологией.

Кружок, в котором Модест против воли занял столь заметное место, прошел все положенные ему стадии — до драматического финала. В годы перед афганской войной тканевая несовместимость дряхлых неучей, руливших в Кремле, и темпераментных эрудитов достигла своей предельной точки. Это было взаимное отторжение уже на физиологическом уровне. В прозрачное утро ранней осени Модест обнаружил себя в кабинете, не оставлявшем надежд входящему.

Умелец, который его пригласил, обрисовал своему собеседнику его незавидную ситуацию. “Все замыкается на вас, — сказал он, излучая сочувствие, — вы — мозг, так сказать, всему голова”. Он цитировал Модесту Модеста, приводил его формулы и афоризмы, комментировал его взгляды и мысли, мягко гордясь осведомленностью. Модест был растерян — несколько фразочек, возможно, принадлежали ему, но все остальное — кто б мог подумать?! Он со своею немногоречивостью вряд ли успел бы за несколько лет выплеснуть из себя столько слов. Больше того, он легко узнавал подлинных авторов, в первую очередь — свою даму, ее манеру и лексику, ее периоды и риторику.

Но что теперь делать? Как ему быть? Потея, восстанавливать истину? Запальчиво называть имена? На первом месте тогда бы стояло имя его мятежной подруги. Он, не колеблясь, принял ответственность за всю предъявленную крамолу.

Ему относительно повезло. Не было непосредственных действий, устная речь не стала текстом. Все же хватило вполне и того, что он не оспаривал своей роли лидера, наставника, гуру. Ему дали прочувствовать в полной мере всю шаткость и зыбкость его судьбы, его балансирование над бездной. Когда он понял свою обреченность, была предложена альтернатива, весьма популярная в те времена — он добровольно покинет родину, чтобы не знакомиться ближе с текущей в ней параллельной жизнью.

Он долго не мог осознать до конца всей беспредельности катастрофы. Он поначалу хотел пройти свой крестный путь по родной земле, но все, кто был рядом, его убедили, что этот опыт не для него. Втайне он и сам ощущал: слишком привык к своему затворничеству, к своей отгороженности от мира, чтоб очутиться лицом к лицу с пестрядью изувеченных судеб. Кроме того, он был сокрушен, гадая о возможном доносчике.

Еще неожиданней было узнать, что она и не думает ехать с ним вместе. Ее объяснение прозвучало весьма благородно и самоотверженно — чужбина требует сильных натур, ей страшно оказаться обузой. Он счел себя не вправе настаивать, тем более ее осуждать. Ее даже трудно вообразить вне ее среды обитания, без телефонного перезвона, вечерних сборищ, последних слухов, всего этого фантомного быта, вдруг накренившегося над пропастью. Все это было так понятно! Ей ведь и в голову не приходило, что именно ее появление перевернуло его судьбу.

Последние дни Модеста на родине были удушливы и беспросветны. Сюжет, разумеется, ординарный для семидесятых годов, но что за тоска в этом слове “изгнание”! Возможно, когда-то оно и таило этакий поэтический отзвук — вспомнишь Овидия или Данте. Советские годы двадцатого века покончили с лирикой хрестоматий. Булыжный канцелярский жаргон, люди без лиц, застеночный дух. Отъезд означает бесповоротность, прощание означает смерть. Взгляни на меня в остатний разочек — мы уже не увидимся больше.

Я затрудняюсь достаточно зримо представить его эмигрантские годы. Париж, который давно стал домом для наших восторженных книгочеев — стократно описан любой уголок, — умеет быть неприступно холодным. Умеет, при случае, показать, что место пришельца — не дальше передней. Но дело не в том, каков Париж, дело в Москве, насильственно отнятой, в которой он жил со дня рождения и от которой он был отторгнут.

Нас убивают не возраст, не хворь. Мы угасаем, когда утрачиваем связь с будущим, когда понимаем, что завтрашний день не для нас и не наш. У всякой души есть свой фитилек, которому необходимо знать, зачем он зажжен, зачем мерцает. Зоркие люди давно заметили, что каждый стoящий человек живет, пока его жизнь имеет большую цену, чем его смерть. Как человек литературный, добавлю, что смерть должна обладать так же, как жизнь, чувством стиля и, может быть, даже больше, чем жизнь, зависит от требований эстетики. Нужно загодя слышать финальную реплику и даже при любви к многоточию ставить точку, когда это необходимо. Модест разрешил себе умереть. Именно так я объясняю его безвременную кончину.

Его историю я узнал много позже. Сначала от тех, кто с ним общался, а после судьба свела меня с женщиной, перечеркнувшей его биографию. Кстати, теперь она озабочена тем, чтоб его увековечить — хлопочет о сборнике воспоминаний.

Она удивила меня откровенностью. Похоже, что истовая исповедальность стала для этого существа таким же средством самоутверждения, как некогда ее близость с Модестом. Дорого же ему обошлись эти неублажимые страсти!

Но тут уж мы сталкиваемся с забытым и чуждым нам понятием рока. В прозрачную Гомерову пору люди соседствовали с богами и ощущали их всемогущество. В обществе, искаженном всеведением, одна только женщина напоминает о предопределенности жизни.



Жена
(из записей следователя М.)

В том доме он оказался случайно. Его привел с собою приятель. Федор Иванович так и не понял, что отмечали, зачем собрались. День рождения? Годовщина брака? Вечеринка без особого повода? Он обнаружил, что кроме него здесь много таких случайных гостей, впервые увидевших друг друга. Стало и свободней, и проще.

Федор Иванович приближался, можно сказать, к переломному возрасту. Жизнь, доставшуюся ему, не назовешь ни ровной, ни гладкой, но было в ней больше забот, чем событий. Не был богат и душевный опыт, хотя он уже узнал сиротство — отца потерял еще в раннем детстве, а несколько лет назад — и мать. Но тут уж ничего не поделаешь — таков житейский круговорот, не он один хоронил родителей. Люди, среди которых он рос, в меру радовались и в меру грустили. Они смотрели на вещи трезво.

Можно сказать, он сам себя сделал. Он начинал с первой ступеньки. Когда же выбился в аристократию — в наладчики, то не раз и не два задумывался, какого рожна нужен ему еще диплом. Семь лет вечернего института уже не прибавят авторитета. И все-таки получил свою корочку. Наверно, такая привычка — горбатиться. А может быть, тайная потребность сделать еще один шаг вверх по лестнице, не ясная для него самого.

Ему хватило ума не жениться, чтобы упорядочить быт или чтоб не отстать от других. В ответ на подначки только посмеивался: не торопите, всему свой срок. Дайте немного свободного времени — выберу стоящую жену.

Была у него когда-то осечка. Соседка девушка не засиделась, пока он пахал на срочной службе. Тем лучше, значит, не тот человек. Так быстро утешился, что уверился: переживаниям не подвержен. Плохо он знал самого себя.

Внешность его вызывала симпатию. Не то чтоб хорош — хорошо смотрелся. Для баскетбола не дотянул, для жизни — в самый раз, выше нормы. Сколочен был толково и ладно. Лицо имел простое, открытое, лицо социального героя из фильмов сорокалетней давности, вот только глаза не с того лица. Казалось, однажды он крепко задумался и все еще не нашел ответа.

Эти глаза его выдавали. Кожа была у него непрочная, хоть сам он о том до поры не догадывался. Бывало, он беспричинно хмурился, завел подозрительную привычку записывать поразившую мысль — попалась ли в книге, пришла ли сама. Все это признаки небезопасные, они отделяли его от прочих. По сути дела, в своей среде он был драматически неуместен.

В тот вечер он тоже держался в сторонке — стоял у стены, смотрел, как кружатся хмельные разгоряченные люди. Подумалось: как они все стараются, отплясывают, словно работают.

Он почувствовал: кто-то его разглядывает. Это была молодая женщина с черными лаковыми глазенками, с длинными русыми волосами. Увидев, что он отозвался взглядом, она повернулась к нему спиной — спина была широкая, крепкая — и тут же вновь к нему обернулась, будто крутнувшись на каблуках. Движение было бесшумным и легким — он подивился кошачьей гибкости, неожиданной при ее статях.

Она спросила:

— Здесь — в первый раз?

Он подтвердил.

Она кивнула, довольная тем, что угадала.

— Сразу заметно. И я — тоже. Как вас величать?

— Федор Иванович. Можно просто по имени.

— А я — Валентина. Хорошая музыка. Попляшем?

Он бережно взял ее за локоток и сразу же понял, что пропадает. Жжется, хоть отдерни ладонь! Она как будто бы догадалась, что парень вспыхнул, как хворост от спички, и понимающе усмехнулась.

— Выпили много?

Он покраснел.

— Две рюмки.

— Всего-то? Мне показалось — больше. Шутка, не обижайтесь.

Когда мелодия унялась, она озабоченно вздохнула:

— Пора мне. Благодарю за компанию.

Он вызвался ее проводить.

Она покачала головой.

— Необязательно.

Он испугался. Сейчас повернется к нему спиной, в последний раз обдаст его пламенем, откроет дверь на площадку и — нет ее. Он робко спросил про телефон.

Она сказала:

— Дай лучше твой. Как-нибудь сама позвоню.

Неожиданное “твой” вместо “ваш” его обнадежило, но не успокоило.

— Правда?

Она вновь усмехнулась.

— Правда, и ничего, кроме правды. Это закон нашей конторы.

И добавила:

— Соврешь на копейку, заботы — на рупь. Нерационально.

Он шел домой и тревожно думал: что же сейчас произошло? Потеря навеки или находка? Ну и женщина! Идешь и качаешься. Каждым взглядом отправляет в нокаут. Словно током, с ног сшибающим током! А если не позвонит — что с ним будет? Куда тогда деться, как жить? Неизвестно.

Дней десять провел он в полной зависимости от телефонного аппарата. Не жил, а ждал. И — точно бусинки — снова и снова перебирал те выпавшие ему минуты, все видел лаковые глаза со смутной непонятной усмешкой, вновь чувствовал, как ладонь обжигает каленая крутая спина. Он вспоминал ее каждое слово и то, как обратилась на “ты”, как посулила, что не обманет. “Это закон нашей конторы”. Какой конторы? Одни загадки.

Изнервничался, извелся, измаялся, переходя от надежды к отчаянию. Потом говорил себе: “Все. Забудь. Тебя продинамили. Умойся”. От этих внушений легче не стало.

Когда она наконец позвонила, он еле заставил себя удержаться от неприличного ликования. Спросил, куда подойти, где ждать?

Она сказала:

— Не на углу же. К тебе — удобно?

— Ко мне? Конечно.

— Тогда диктуй адресок. Записываю.

Еще не веря такой удаче, он торопливо прибирался, прикидывал, чем ее угостить, не погореть, сохранить лицо. Она явилась без опоздания, огляделась, и он сразу же понял: она оценила его усилия.

— Один хозяйничаешь? Могло быть и хуже. Содержишь себя, как большой. Молоток.

Остановилась у книжкой полки.

— Даже почитываешь? Похвально. Книжечки, между прочим, с выбором. Ай да техническая интеллигенция.

Эти слова его чуть задели, но он не ответил, позвал к столу.

— Ну что же, — сказала она, — со встречей. Нет, коньяку не хочется. Водочки...

Он спросил, коря себя за несдержанность:

— Что ж ты не звонила? Заждался.

Она вздохнула:

— Командировка.

Сблизились они в тот же вечер. Когда она билась в его руках, он задохнулся: так не бывает! Он, разумеется, понимал: опыт его обидно беден, даже и сравнивать ее не с кем, все, что досталось ему на долю, — несколько одиноких куриц, уже забылись их имена, помнится только, как он мечтал сразу же после финальной судороги слинять из постели хоть к черту на свадьбу, на остров Шпицберген, в пустыню Сахару, только подальше от этих простынь.

Но здесь и не требовалось сравнений. Недаром он вздрогнул, как от ожога, едва коснулся ее руки. Сколько он слышал про счастье жизни! Вот они — и жизнь, и счастье. До этого сумасшедшего вечера не жил он ни единого часа.

Он признавался себе, что смущен ее неуемностью, ее выдумкой. Ты рядом с нею ровно подросток. Откуда она всего набралась? И сразу же себя осадил: не рассуждай, а будь благодарен. Он вспомнил, как однажды прочел: стыд и любовь несовместимы.

Но и она была им довольна. Сила и свежесть всегда волнуют, а тут еще она ощутила его непритворное восхищение.

— А ты хорош, — сказала она.

Он был польщен:

— Кто б догадался?

Она усмехнулась:

— Я догадалась.

Эта усмешка, в которой сквозило “я знаю больше, чем говорю”, его и притягивала, и тревожила с первой же минуты знакомства. Но он, как каблуком, придавил опасно тлеющий огонек. Ничто уже не имело значения. Он понял не разумом — кожей, горлом, в котором захлебнулось дыхание: без этой женщины его жизнь — бессмысленное чередование дней.

Он спросил ее:

— Выйдешь ты за меня?

Этот вопрос, который был и предложением, и признанием, и безоговорочной капитуляцией, он повторил не раз и не два. А промежутки между их встречами все тягостнее, все нестерпимей. Что происходит? Зачем расставаться? Куда она всякий раз пропадает? Ни разу не позовет к себе. Хотя бы взглянуть на ее жилище.

Однажды она ему позвонила:

— Жди меня. Надо поговорить.

Весь этот день он ходил как чумной. Чувствовал: вечером все решится.

Пришла, как всегда — минута в минуту. Целуя ее, он в нее всматривался, хотел прочесть в этих лаковых глазках, что его ждет, но в дегтярных зрачках привычно мерцала все та же усмешка.

От ужина она отказалась.

— Есть не хочу. Налей “Столичной”.

Выпив, утерла влажные губы и медленно его оглядела. Потом негромко проговорила:

— Значит, ты хочешь на мне жениться? Ты мне — по душе. Человек надежный. И вообще, когда разлучаемся — скучаю, хочется тебя видеть. Но кое-что мне тебе нужно сказать. Только сперва мы с тобой условимся: ты услышал и сразу забыл. Принято?

Он молча кивнул.

— Я тебе верю. Ты должен знать: если я стану тебе женой, в жизни твоей мало что переменится. Я оперативный работник. А это уже — особый режим. Себе я не очень принадлежу. Тем более — мужу. Такой шоколад. Праздников — нет, забот — до макушки. И ни о чем ни-ког-да не расспрашивать. Главный закон нашей конторы. Стало быть, думай.

Он глухо сказал:

— Незачем. Я давно подумал.

— Ну что ж, я согласна. Но — не пищать. Я тебя честно предупредила.

В июньский день они расписались, без свидетелей, без застолья — такое было ее условие. Сядем рядком и выпьем молчком. Так и сделали. Она долго разглядывала свое обручальное колечко.

— Чудну! Смотрю и даже не верится. Как это вышло, что я женилась?

— Я — женился. Ты — замуж вышла.

— Как посмотреть... — она усмехнулась. И, как всегда, от ее усмешки сердце у него защемило.

Ночью они долго не спали, но на рассвете ее сморило. Сон ее словно преобразил — тихость, покой, умиротворенность. Он догадался: прикрыты глаза, всегда будившие в нем тревогу. И он, почти задыхаясь от нежности, смотрел — и все не мог насмотреться на это разгладившееся лицо, ставшее навеки родным. Смотрел на лицо своей жены.

И впрямь, супружество не изменило их образа жизни — правда, теперь она у него, случалось, задерживалась на несколько дней, но свое жилье все же оставила за собой. Он спрашивал, почему бы не съехаться? Она отмалчивалась, потом объяснила: квартира служебная, сплошь и рядом используется в интересах дела. Все так же ездила в командировки, когда он выражал недовольство, обычно пошучивала: “Надо, Федя!” Однажды сказала:

— В моих отлучках есть своя польза. Потом крепче любимся. Не фыркай. Знал ведь, кого берешь.

Он хмурился, но про себя соглашался — и в самом деле, любит все жарче. Странная женщина заполонила, она не дает к себе привыкнуть, а эта тревожная тень загадки, как будто стелющаяся за ней, делает ее только желанней.

Одна из ее командировок нежданно-негаданно затянулась. Идя домой, он придерживал шаг, так не хотелось в пустые комнаты. Тоскливо вечерничать одному.

Как-то попался ему на глаза щеголеватый на вид ресторанчик, благо их нынче что пней в лесу, неожиданно для себя он вошел — все же среди людей веселее, да и не возиться с готовкой.

Все время, пока с непонятной поспешностью он расправлялся со скромным ужином, какая-то тучка, повисшая в воздухе, мешала ему, не давала покоя. И только встав, чтоб шагнуть за порог, увидел за столиком в углу компанию — двоих мужчин и женщину.

Он неуверенно подошел. Она изумленно всплеснула руками:

— Елки зеленые! Что ты тут делаешь?

Он, улыбнувшись, пожал плечами:

— То же, что все. Зашел порубать.

— Бедный ты мой, по шалманчикам ходит. Плохая тебе жена попалась. Ну вот я вернулась. Заглажу вину. Знакомься. Это мои сослуживцы.

Он быстро оглядел ее спутников. Один — худощавый, зато плечистый, лицо необструганное, каменноскулое, другой — приземистый плотный квадрат, над пухлыми сливочными щеками посверкивают желтые шарики.

— Вот он какой! А мы все гадаем: кто ж это Валечку уговорил?

Голос был сладкий, как пастила, ладошка небольшая, но твердая. Скуластый ничего не сказал и ограничился рукопожатием.

— Видишь, отмечаем по-тихому, — сказала она со знакомой усмешкой. — Оттягиваемся после трудов.

Он понимающе отозвался:

— Право на отдых.

— Да. Заслужили. Лишь мы владеть имеем право, а паразиты — никогда. Забыли они наш партийный гимн.

Он видел: она навеселе, в легком приподнятом настроении, лаковые глазки блестят еще отчаянней, чем обычно.

— Ладно, — сказал он, — я пошел.

— Иди, Феденька, иди, повелитель. И жди меня. Только очень жди.

Он медленно поплелся домой, пытаясь хоть как-нибудь упорядочить рваные клочковатые мысли. Занятная вещь — любая профессия кладет на людей свою печать. Вот взять хотя бы оперативников: в повадке, в разговоре, в улыбке, во всем решительно — свой окрас. И снова — уже в который раз! — колюче подумал: не место там женщине. Придет — все ей выскажу, пусть послушает.

Но не сказал и десятой доли. Когда она наконец явилась, такая его оглушила радость, такая забушевала страсть, что только на заре и опомнился. Тогда и заговорил. Осторожно, не допуская резкого слова. Она отвечала устало, коротко, точно он дитя-несмышленыш — мал еще, подрастешь — поймешь. Но раздражения в голосе не было, какая-то смутная печаль. Ничего не осталось от нервной веселости, которая была в ресторане.

Такое бывало. Он замечал — чем она щедрей приласкает, тем больше грустит и дольше молчит. Но в этот раз вдруг, после редких реплик, в плотине будто размыло щелочку, и хлынула сквозь нее волна.

— Все-таки люди — чудной народ. Все бы им знать, что будет, как будет, завтрашний день им жить не дает. Да, может быть, ты его и не увидишь. Может, и нет никакого завтра. Вот эта минутка, она — твоя. Кто знает, какая за ней идет. Всего-то полчасика назад мы так с тобой животами склеились — не отдерешь и не оттащишь. Не разберешь, где руки, где ноги. А сейчас — благоразумно беседуем. Ты объясни мне, что тебя дергает? Тебе хорошо и мне хорошо. Скажи своему богу спасибо.

— Люди без будущего не живут.

— И отнимают его — тоже люди. А не отнимут — так испоганят. Знаешь, в чем главная их беда? По их породе им жить надо врозь, а врозь — не могут, вот и ломаются.

Эти слова его задели.

— Хорошего же ты о них мнения.

— Я о них ужасного мнения, — с готовностью согласилась она. — Нет зверя хуже, чем человек.

— Значит, мы в зоопарке живем?

— Если бы!.. В зоопарке — клетки.

И добавила с недобрым смешком:

— Потому занимаюсь своей работой. Вуроны — санитары леса.

— Некому, кроме тебя, ей заняться?

— Она мне, Феденька, по душе. Характер такой, ничего не поделаешь. Наверно, тебе не повезло. И я перед тобой виновата. Ну, отдыхай, пока время есть. Завтра мы костюм тебе купим. Я богатая. Премию получила.

— Нужен мне твой костюм!..

— Нужен, нужен. И мне он нужен. Еще нужней, чем тебе.

Она уже делала ему подарки, и всякий раз он злился и маялся. Их возможности были несопоставимы.

Неожиданно она рассмеялась:

— Ты, Феденька, потерпи, потерпи. Состарюсь — буду писать диссертацию. Профессор говорил — я способная.

— Видишь, и ты о будущем думаешь.

— Это я — чтоб ты успокоился. “Состарюсь”... Надо, чтоб дали — состариться...

Они молчали, прижавшись друг к другу. Он произнес дрогнувшим голосом:

— Валя, я очень тебя люблю.

Она еле слышно вздохнула:

— Я знаю.

С неделю они почти не расставались, он ей сказал, что хочет взять отпуск. Она попросила его потерпеть — сейчас у нее дел под завязку, начальство ей посулило сентябрь. Они поедут на юг, на Азов, в тихое пустынное место, она давно его приглядела. Там будут они одни на свете, свободны от людей, от обязанностей, будут принадлежать друг другу. Он пообещал потерпеть.

Но время их было уже отмерено. Взяли ее на вокзале в Смоленске. За бандой, уже давно работавшей, как правило, в поездах дальнего следования, гонялись около пяти лет. Они уходили из стольких ловушек, из стольких хитроумных засад, что эта охота для сыскарей стала своеобразной манией, делом профессиональной чести. Один из них, опытный трезвый опер, привыкший твердо стоять на земле и вовсе не склонный к мистическим зовам, мне истово клялся, что день удачи он перед этим увидел во сне в мельчайших деталях, и все сошлось!

Когда она наконец оказалась в моем кабинете, напротив меня, я долго молча ее оглядывал. Так вот она, козырная дама. Система была довольно ветвистой, но с четкой, продуманной иерархией — от кое-каких должностных фигур до рядовых железнодорожников, до билетных кассиров, умевших дать неоценимую информацию о самых заманчивых пассажирах, от главного мозгового центра до классных безжалостных исполнителей. В этой игре она и служила наживкой, неотразимым манком — именно ею они орудовали, как наконечником копья, смазанным и медом, и ядом.

Скажу вам, что дело было не только в неискушенности бедного Федора. То была незаурядная женщина. Не одно лишь бесовское обаяние, не просто чувственная энергия — еще и особенная способность устанавливать с ходу, с первого взгляда, брошенного невзначай, ненароком, некую атмосферу сговора между собой и своим собеседником. Странным образом, сразу же, вдруг возникали отношения сообщников. Мы вместе, вдвоем, мы — заодно, все прочие — нам чужие, все — побоку. Будущей ее жертве казалось, что выпала бесценная карта, свершилось чудо, ждет ночь из сказки.

Я скоро оценил ее волю, спокойствие, независимый ум. Она не лгала своему супругу — действительно, кончила юридический. Роль ее была, безусловно, больше, чем роль рядовой обольстительницы. Было бы смешно не использовать такую серьезную оснащенность.

Чтоб выйти из этого биополя с его анафемским притяжением, я заставлял себя думать о тех, кто испытал его воздействие в менее безопасных условиях, о тех, кого она обезоруживала то благородным коньяком, то демократической водкой (с каким-нибудь зельем), потом — своей близостью. Молча я рисовал картинку: она вынимает из желобка беспомощную дверную цепочку, впускает в свое купейное логово стоящих наготове людей. Возможно, она прочла мои мысли — вдруг заговорщицки усмехнулась.

Первое, что она мне сказала: “Ради Христа, не троньте мужа. Он думает, я блатных ловлю”.

То, что она меня не обманывает, я понял, едва лишь его увидел. Какие там “связь”, “контакт”, “доверие”, к которым всегда стремится следователь. Самые неопровержимые факты не значили для него ничего. Были органы и была интрига, характерная для их темной жизни, — так он воспринимал ситуацию. Интрига, затеянная для того, чтоб избавиться от своего же сотрудника, который удачей и одаренностью стал поперек кому-то из сильных. С этой спасительной позиции его невозможно было сдвинуть — здесь я помру, отсель ни шагу! Он обладал особым свойством, мне бы хотелось его назвать библейским словом “жестоковыйность”, если бы не горький исход.

Впрочем, тут нет противоречия. Просто он стоял на своем, на высшей правоте своей страсти, стоял до рокового конца.

Я провел с ним и с нею немало часов, и оба были со мной откровенны, каждый по-своему, разумеется. Она понимала, что партия сыграна, старалась улучшить, насколько возможно, свое незавидное положение, а он исповедовался так истово, что приводил меня даже в смущение.

Но эта потребность, его подчинившая, жизнеопасная, самоубийственная, была неизбывной необходимостью денно и нощно о ней говорить. Я был естественным собеседником, и он превратил меня в духовника. Со мной он мог свободно касаться любых деталей, мог повторять ее излюбленные словечки, мог быть подробным во всех мелочах, не исключая самых интимных. Давать показания было возможностью и вспоминать, и вновь пережить лучшие часы своей жизни. Я чувствовал, что он с неохотой уходит от этого лобного места, которым был, в сущности, мой кабинет — особенно для его судьбы. Прощаясь со мной, обрывал он ту ниточку, то кровоточащее волоконце, которое связывало его с нею.

Что-то похожее, мне казалось, испытывала и его жена. Любила она его? Честно сказать, я не берусь на это ответить. Браков у нее было много, не меньше, чем паспортов и фамилий. Но, видимо, ее взволновали его беззаветность и безответность. Хотелось — так она признавалась — хоть изредка чувствовать то же, что все. Есть дом, есть муж, есть все-таки тыл. Жалела. Любила его любовь. И — то же самое — часто, подолгу о нем говорила. Вот почему я смог воспроизвести их историю с такой полнотой, с такими подробностями.

Они увиделись на суде. Против собственных правил я побывал там — притягивала к себе эта женщина! — и навсегда запомнил усмешку, с которой она на него взглянула. Много всего, всякая всячинка скрывалась в этом движении губ, в этой почти мгновенной вспышке черных, выразительных глаз. Участие, горечь и тут же дерзость, поверх всего — все та же загадка, которую он не сумел разгадать.

Она рассказала ему на свидании, что есть у нее малолетняя дочь. Дала адресок, попросила приглядывать. Дали ей девять лет — было ясно, что этот приговор не смягчат. Теперь у нее была забота — успеть бы в лагерь до Нового года, чтоб встретить его не в тюрьме, а в зоне.

Он дал себе слово ее дождаться, хотел удочерить ее девочку — из этого ничего не вышло. Звонил мне, искал со мной новых встреч, все с тою же целью — поговорить о ней. Барахтался, пытался спастись и все же не смог — сдался, повесился.

Роман

Предисловие

Один выдающийся мастер прозы твердил, что “откладывать хорошо”. Неоценимый совет литераторам. В особенности — неопытным птенчикам, готовым немедленно прыгнуть в небо. Естественный молодой азарт. К тому же вера в свое избранничество. Благое дело напомнить им истину, что замыслу необходимо вылежаться, он должен и созреть в инкубаторе, и опериться с тобою вместе. Другой знаменитый автор рассказывал, как в летний полдень, сидя в саду и поджидая свою подружку, вдруг ясно увидел цикл романов. В одно мгновение, целиком! Впоследствии он их все написал. Для этого, правда, ему понадобился весь Господом отпущенный срок.

Пусть так, но в отличие от него, когда-то на садовой скамье увидевшего незримую молнию, я вовсе не юноша — зенит мой пройден. И пусть откладывать хорошо — мне уже больше нельзя откладывать. Тем более тот, кто это сказал, оставил нам целую библиотеку, а я пробавлялся унылой поденкой и только мечтал написать роман. Время решиться и приступить, однажды утром броситься в омут.

Без предисловия не обойтись. Жанр этот давно не в почете, он старомоден, он архаичен и в литературе, и в жизни. “Только, пожалуйста, без предисловий” — сигнал, исходящий от собеседника и от любой аудитории. “Короче. Переходите к сути”.

Я игнорирую этот призыв. Поверьте, совсем не от болтливости. Мне нужно объясниться с читателем. Я посягаю на его время, и было бы глупо не посчитаться с его недоверием к дебютанту, я просто обязан дать доказательства, что понимаю свою ответственность.

Нет спора, у каждого есть свой сон. Тот, что преследует ваши ночи. Один себя видит счастливым любовником, другой — каким-нибудь первопроходцем, третий — чемпионом-штангистом. В конце концов и сон о романе — либо еще одна мечта осуществиться и состояться, либо попытка, пусть неосознанная, расположившись в его тени, укрыться, заслониться от света. Перед самим собой оправдаться. Писать все это не слишком весело, но искренность — основное условие начатой мною опасной игры.

Читатель вправе меня спросить, нашел ли я своего героя. Вопрос безусловно закономерный. Было бы большим легкомыслием пускаться в плаванье без человека, который в себе аккумулирует всю энергетику повествования. Набившая оскомину фраза “герой не моего романа” для автора звучит угрожающе. Герой еще важней, чем сюжет.

Понятно, что таким заявлением рискую сразу же отпугнуть немалую часть читающей публики. Но я избегаю играть с нею в прятки. Стоило ли так долго готовиться к главному своему поступку, чтоб стать зазывалой на книжной ярмарке?

Герой мой выбран мною не случайно. Я знаю его, как себя самого. Его история поучительна, да и он заслуживает того, чтоб оказаться предметом исследования. Природа наделила его весьма неоднозначным характером — необычным, но не самодостаточным. Сочетание, чреватое драмой. Амбициозности и неуемности — хоть куда, независимости — нехватало. Люди завышенной самооценки втайне ищут признания окружающих — в их подсознании живет неуверенность. Именно потому мой герой долго и трудно готовился к жизни, медля вступить с ней в реальный контакт. В детстве он был хорошо защищен семейным укладом, школьной рутиной, но в юности от него потребовалось первое внятное решение — нужно было определить свое профессиональное будущее.

Институт иностранных языков он выбрал для себя еще в школе. Тут были различные мотивы — прежде всего он себя не связывал с отчим городом, ему предстоят неожиданные маршруты, когда он окажется в зарубежье, он должен быть хорошо оснащен. Кроме того, диплом полиглота обеспечивает свободу маневра — можно трудиться во многих сферах, иные даже трудно предвидеть.

По сути дела, подобный выбор свидетельствовал, что выбор отложен. Он был как бы продлением отрочества, ты получал законное право примериваться еще несколько лет, жить в состоянии невесомости.

Хотелось продлить и годы учения, однако учиться вечно нельзя — Господи, не успел оглядеться — и вот перед ним уже взрослый мир. Настало, как принято говорить высоким слогом, время ответственности.

Но разве ответственность не в том, чтоб не входить в студеную воду, не зная броду, не суетиться, не действовать очертя голову? К поступку следует подготовиться, что значит “стечение обстоятельств”? Кто мудр, тот создает обстоятельства, благоприятствующую среду.

Нужно, однако, и зарабатывать. Естественно, жизнь в родительском доме освобождала от многих проблем, но следовало себе обеспечить хотя бы подобие самостоятельности. Что делать? Учить детишек немецкому? Нет уж, увольте, это конец. Было бы безусловно заманчиво переводить иноземных писателей — тут мостик и к собственной творческой деятельности, но все это — удел москвичей. Еще один внушительный довод: надо перебираться в столицу, там, только там его поле битвы. Необходимо лишь подготовиться. Пожалуй, технический перевод и есть оптимальный вариант для “переходного периода”, разбег перед Великим Прыжком. Благо, он жил в портовом городе, где было размещено пароходство, обеспечившее его работой.

Надеюсь, читатель уже почувствовал двойственность главного лица, а значит, — проявит к нему интерес. Мы пламенно превозносим цельность, однако всегда в ней подозреваем не то одномерность, не то ограниченность. Зато двоящийся зыбкий характер с его перепадами и зигзагами как бы свидетельствует о сложности и — с легкой руки знаменитых авторов — всегда привлекает к себе внимание.

Расстояние между двумя глаголами — “мочь” и “хотеть” — в природе вещей. Тем не менее рождаются души, которым этот закон не писан. Они бунтуют. Но уровень бунта зависит от уровня бунтаря. Несогласие чаще всего безобидно — то комедийно, то элегично, и все ж иногда оно может взмыть до неподдельного трагизма. Как бы то ни было, мой герой — один из тех, кто не смог смириться.

Будем считать, я его представил. Будем считать, что я убедил вас — он стоит того, чтобы с ним познакомиться. Но тут же я отчетливо слышу другой непроизнесенный вопрос: какое событие движет книгу? Достаточно ли оно впечатляюще, чтобы занять просвещенную публику? На этот раз ответить трудней. Все дело в том, чту назвать событием? Ведь есть событие-происшествие: счастливая встреча, несчастный случай, удар, обвал, шаровая молния, озаряющая пространство романа. И есть совсем иное событие — не собранное судьбою в пучок, не стянутое накрепко в узел, не одномоментная вспышка, а то, что отмечено протяженностью, словно бы копится день за днем, оно не врывается и не взрывается, а сопровождает, становится жизнью.

Начать мне приходится издалека, повествование зарождается в уже завершившейся эпохе. Все авторы любят писать, обернувшись — прошлое уже состоялось, к тому же в нем есть лирический звук — вот почему пережитое всегда богаче переживаемого, если не силой, то настроением. Дело тут даже не в ностальгии, ведь ностальгия, в конце концов, лишь избирательное зрение. Суть в том, что взаимное проникновение нынешнего и прежнего опыта рождает ни с чем не схожую музыку.

Может быть, это вас удивит, но мой герой нравился девушкам. Даже не тем, что он был пригож, хотя это тоже немаловажно, — скорее всего, на них воздействовало то ощущение неутоленности, которое от него исходило. Это внимание ему льстило, но одновременно смущало. Южные девушки контактны и даже в пуританские годы достаточно смело шли на сближение. Не то чтобы он боялся осечки, ему не давала покоя мысль: излишняя близость может связать две биографии в одну, а это опасно, очень опасно. Ибо настоящая жизнь — за поворотом. Она — впереди. И, безусловно, не в этом городе.

Однако ж и он не уберегся от неизбежных переживаний. Он был человеком с воображением. Да и ходить далеко не пришлось. На той же улице, через дом, в тесной квартирке жила вдова, растившая двух дочек-погодков. Все шло по схеме — когда он был мал, напрочь не замечал соседок, но, повзрослев, стал к ним захаживать, потом подозрительно зачастил.

Все дело было в младшей сестре. Старшая с детских лет отличалась своей соразмерностью и основательностью — такие обычно не кружат головы. Зато вторая была популярна, считалась существом одаренным. Эту завидную репутацию ей принесла не одержимость какой-то избравшей ее стихией, но обаятельный хоровод попеременных увлечений. Она и лепила, и рисовала, и зажигательно била по клавишам. Лучше всего она танцевала — словно вычерчивала иероглифы крепкими загорелыми ножками.

В провинциальных городах вспыхивают свои светлячки. Ими гордятся, им завидуют, во всяком случае, выделяют. То, что герой наш добился отклика, было для него добрым знаком — вряд ли она бы хоть раз взглянула на заурядного человека.

Думаю, их повлекло друг к другу сродство честолюбивых натур, оба тяготились привычным. Не только квартал, не только улица, уже весь город казался тесным. Всего несносней был отчий дом — ловушка, в которую попадаешь, едва явившись на белый свет.

Однако, в отличие от него, девушка не умела ждать. Она торопила его с отъездом. Он все пытался растолковать ей, что к столь ответственному поступку нужно как следует подготовиться. Но то были зряшные попытки. Каждый новый день на улице детства казался ей обидой, насмешкой, признанием своего поражения. Он понимал все ее доводы — бесспорно, скоротечная молодость была их основным достоянием, их главной ставкой в азартной игре. Но он обладает мужским умом и должен просчитывать варианты. Если не видишь на ход вперед, лучше не браться за эти шахматы. Их споры становились все резче, однажды она ему сказала, что осмотрительность, сплошь и рядом, лишь прикрывает душевную робость. Весьма неприятное обвинение, заставившее его задуматься. Мало веселого было и дома — родители все чаще хворали. Это печальное обстоятельство стало веским и нравственным аргументом: дело не в трусости перед жизнью, сейчас он их не вправе оставить.

Она уехала. Он убедился, как опустел его старый город. Куда ни пойдешь, кого ни встретишь, с кем ни заговоришь — все не то. Еще недавно полная жизнь вдруг превратилась в дырявое сито, сквозь которое исправно просачивались бессмысленные, беззвучные дни. Правда, еще оставались письма, но эта связь с течением времени стала почти односторонней — ответные письма были редки, потом они перешли в поздравления с днем рождения, с Новым годом и вдруг иссякли, ушли в песок. Ей надоело даже пунктиром обозначать в коротких записочках пусть хоть подобие интереса. Ее последней московской весточке уже не хватило кислорода. Она задохнулась на полуслове.

Напрасно старался он заслониться от пережитого унижения плохо разыгранным безразличием — все это было топорным притворством. Бессмысленны были и новые встречи — иные выглядели анекдотически. Какой-то мазохический вызов себе самому: чем хуже, тем лучше! Когда шкодливо и неуклюже он наконец освобождался от очередного эрзаца, его еще долго не оставляло удушливое чувство стыда.

По праву соседа и старого друга он часто заглядывал к старшей сестре новоиспеченной москвички, пожалуй, даже чаще, чем следовало бы. Старшая была славная девушка, с годами ставшая славной женщиной. Она понимала причину визитов и добросовестно излагала все бюллетени из первопрестольной. Он принимал участливый вид, если дела шли не лучшим образом, хотя не мог себе не признаться, что в глубине души ощущает не красящее его злорадство. Обычно письма были невеселы, Москва оказалась твердым орешком.

Все складывалось, как он предвидел. Явившись в столицу, она увеличила число обаятельных дилетанток еще на одну беспокойную душу. Не бог весть что. Так кто же был прав? Возможно, теперь она убедится, что эта жизнь не пишется набело — необходимы черновики.

И все же наедине с собой нельзя было отрицать очевидности: эта прекрасная авантюристка, по крайней мере, не прозябает. Пусть даже ее локотки в синяках, а загорелые ножки — в ссадинах. Он видит море день изо дня, но почему-то оно все чаще напоминает ему запруду. Нет, нет, их спор еще не решен, последнее слово еще не сказано. Однажды он соберется в путь, но он отправится во всеоружии. Голос судьбы его не обманывает: скоро произойдут перемены. Только бы наконец разрядилась его домашняя ситуация. Однако надежды на это не было. Родители год от года слабели.

Оставшаяся сестра понимала, как нелегко ему приходится, сочувствовала от всей души. Теперь и она к нему захаживала и, в меру сил, его выручала. А между тем и ее мать дряхлела и тоже требовала ухода. Столь бескорыстное отношение его согревало, он часто думал о том, что их жизни сложились сходно. В сущности, и он, и она себя принесли в жертву родителям. Какое различие между сестрами и, надо признать, не в пользу младшей!

“Мы — люди чести”, — так говорил он, беседуя со своей приятельницей. Вслух не произносилось ни слова, однако подтекст был ясен и внятен — имелась в виду та, их покинувшая. Думать о собственной самоотверженности, почти самоотречении, было приятно, хотя и не вполне правомерно. Что до старшей сестры, то ей не пришлось бороться с соблазнами дальних странствий — она никогда о них не помышляла, а он принимал свои решения или, точнее, не принимал их сам, не оглядываясь на семью.

Шли годы. Быт его становился все более прочным и предсказуемым, но эта стабильность его не радовала. Давно уже в своем пароходстве был он в штате, уже и его обязанности не ограничивались переводами. Они почти незаметно расширились, укрепив его общественный вес, но все, что другому было бы лестно, вызывало у него раздражение. Унылый, затянувшийся сон! Он верил, что однажды проснется.

Нить, связывающая его родителей с миром, меж тем становилась все тоньше и тоньше. Было понятно: они — не жильцы. Неясным было, кто первым оставит это запущенное жилье, тесные полутемные комнаты. Первым оказался отец.

Спустя полгода не стало и матери.

Оставшись один, он ужаснулся. Не только непоправимой утрате, не только возникшей вокруг пустоте. Пожалуй, еще острей и болезненней был жгучий укус все той же мысли, что он наследует и повторяет эти закончившиеся судьбы. Он понимал, что времени нет. Нет уже больше и веских доводов в долгих беседах с самим собой. Уже не надо выглядеть жертвой, не надо быть “человеком чести”. Он одинок, свободен, здоров. Молодость его миновала, но возраст — не помеха для действий. Наоборот, они по плечу только созревшему человеку.

Возможно, тут и была ошибка? Возможно, выигрывают лишь те, кто может броситься в водоворот, не думая, вынырнут или нет. Нужны не взвешенность, не дальновидность, нужны отвага, кураж, азарт. Нужна слепая, глупая юность.

Он понял, что такое открытие может стать гибельным для него. Необходимо его опровергнуть. Явилось спасительное сомнение: так ли уж необходимы странствия? Сколько людей хотело б родиться в этом городе с собственным лицом, в городе и звучном, и пестром? Зима здесь тепла, весна обнадеживает, от запаха моряны хмелеешь. Эти две комнаты с галереей, с окнами на двор с подворотней, пусть в них и маловато света, — это его родовое гнездо. Они и дают ему чувство тыла. Ждет ли его хоть где-то в мире еще одна крыша над головой?

Не бог весть какие якоря, и все-таки, уцепившись за них, он вновь ощутил под ногами дно. Еще немного усилий разума — он выплывет, выплывет непременно. Он даже не утратил спокойствия, услышав о том, что та, кто так долго мутила его душу и голову, скоропалительно вышла замуж за еле знакомого культуртрегера, впрочем, с довольно заметным именем. Слава Богу! Когда-то, в шалые дни, она едва его не толкнула на небезопасную эскападу с непредсказуемыми последствиями. Вот чем она кончилась для нее — супружеством с пожилым профессором. Старшей сестре он сказал с усмешкой: “В карьере она не преуспела, надеюсь, что преуспеет в браке”. Великодушие не без яда. Однако эта невинная колкость была приятна его собеседнице. Их расположенность друг к другу росла и крепла день ото дня. Должно быть, это и есть его женщина. Стойкий неизвестный солдатик! Она об этом и не догадывалась, но это ее каждодневный подвиг заставил его на очень многое взглянуть совсем иными глазами. Как трогательно и как ненавязчиво она подпирала его плечом в самую трудную его пору! Вот кому он действительно дорог! И сколько же лет она ждет его слова. Надо уметь быть благодарным.

И все же прошел немалый срок, пока он созрел для главного шага. Не признаваясь себе самому, он все еще ждал поворота судьбы, ждал неожиданной перемены. Эта мальчишеская страсть упрямилась, не хотела сдаться.

Но, видно, в конце концов — унялась. Великий день его жизни настал. И на торжественное событие приехала младшая сестра. Вместе с мужем — теперь он стал его родственником.

Герой наш украдкой к нему приглядывался. То был немолодой человек, впрочем, державший себя молодцом, что называется — в струне. Отменно воспитанный, очень учтивый, с благожелательной улыбкой, видимо, сильно влюбленный в жену. Время ее не обошло, она и подсохла, и малость поблекла, но все еще была хороша. Больше того, он обнаружил, что это усталое лицо, осунувшееся, потерявшее краски, стало ему еще роднее. Не слишком просто дались ей годы! Насколько площе и одномерней была его собственная биография.

Тут-то я подобрался к ответу: вот оно, главное событие — жизнь, прошедшая без событий. Чем не решающий поворот? И то, что это действительно так, автор знает не понаслышке. Он убедился, что громы и молнии значительно менее драматичны, нежели эта мертвая зыбь. Подобно тому, как угроза сильнее и действенней ее исполнения, как долгая пауза нас томит душным предчувствием катастрофы, как замысел полней воплощения, так все, что могло быть, но не состоялось, объемней и масштабней свершившегося.

А, впрочем, для особых поклонников события-вспышки я приготовил эффектную зарницу сюжета. Весь день мой герой с глухим раздражением (от этого оно только росло) мог наблюдать, как все довольны. Его нареченная вся лучилась, точно церковный купол на солнышке, наконец-то она его заполучила, закончилось ее стародевье. И склеротическая мать, уже не участвовавшая в жизни, будто прилепила к губам сладкую паточную улыбку — в этой пародии на существование, оказывается, случаются радости. Повеселела столичная гостья, счастливая счастьем своей сестры — возможно, младшая подсознательно чувствовала вину перед старшей и вот — освободилась от комплексов.

Ее несомненная удовлетворенность была особенно нестерпима. Похоже, она ни о чем не грустит. И уж совсем не грозит ей тоска, которая сейчас его точит. Он вновь посмотрел на сидевшую женщину, которая стала его женой, — вот, значит, всё, что может мне дать, что может мне предложить моя жизнь! С какой-то непостижимой ясностью он вдруг увидел свою судьбу — ее начало, ее завершение. Случится то, чего больше всего он так боялся на этом свете: весь век проживет на этой улице и сдохнет в доме, в котором родился.

Его мазохистское воображение показывало ему картинки, которыми он обречен любоваться до своего последнего дня. По запыленной горбатой улице спускается до остановки трамвая, подходит томатного цвета вагон, набитый человеческим мясом, и едет он в свое пароходство. Мелькают знакомые дома, знакомые вывески и киоски, даже если опустишь веки, знаешь, где едешь, что за окном. Тем же путем в положенный час — назад, в свои полутемные комнаты. Съедает бурый гороховый суп, фирменное блюдо жены, они перебрасываются фразочками, обозначающими общение. Супруга год от года все больше напоминает ему свою мать с ее блуждающей глупой улыбкой и словно отваливающейся челюстью. От скуки выйдя на галерею, он смотрит на захламленный двор, на чахлое деревце, под которым его соседи, два старика в застиранных майках, играют в нарды, неутомимо стуча кругляшками. Сквозь подворотню во двор доносятся гортанные южные голоса — мальчишек, внезапно ставших юношами, выманивает на улицы вечер.

Его захлестывала с головой глухая мстительная досада, ей нужно было найти мишень, чтоб вырваться наружу, излиться. Но надо ль искать, вот он сидит прямо напротив, московский родственник, с его невыносимой учтивостью, которая хуже любой враждебности. Чем заслужил этот господин, старше почти двадцатью годами, с его энглизированной сухощавостью, с белой щеточкой под ястребиным носом, чем заслужил он свою уверенность, свою удавшуюся судьбу, чужую женщину? — непонятно. Неужто только местом рождения? Какая в этом несправедливость!

Трех рюмок хватило ему, чтоб сорваться, чтоб чувства стали неуправляемы. Всё, что бродило в нем, вызревало, копилось в эти долгие годы, всё выплеснулось за две минуты. Он понимал, что несется в пропасть, но остановиться не мог. В каком-то дыму перед ним мелькали испуганное лицо новобрачной, бессмысленная улыбка тещи, брезгливая гримаска соперника и бледное дорогое лицо, не выражавшее ничего, кроме обидного сострадания.

Дождавшись утра, гости уехали, хотя собирались пожить недельку. Так много лет ее не было в городе, и вот — провела в нем чуть больше суток. Естественно, по его вине. Но это еще не все последствия. Та, кто со вчерашнего дня стала его женой, оказалась гораздо более чутким созданием, чем он полагал, — и все поняла. Попытки заслониться волнением, водкой, жарой не имели успеха. Его очевидное отчаянье в торжественный день, ее унижение и многолетняя ревность к сестре — все это стало взрывчатой смесью. Она объявила, что брак распался и он бесповоротно свободен.

На этот раз его одиночество, которым он некогда дорожил как непременным условием выбора, стало для него неподъемным. Полгода вымаливал он прощение. В конце концов она уступила. От все еще теплящегося в ней чувства, от безысходности, от пустоты? Теперь она и сама не знала. Он и не спрашивал, был рад, что смилостивилась.

Перехожу теперь к главной части моих объяснений и оправданий, нужда в которых меня заставила предварить этот роман предисловием.

Читатель наверняка спросит автора: может он все-таки сформулировать свою излюбленную идею? Смешно приступать к такой работе, не зная, чем будет пульсировать книга.

Читатель, разумеется, прав. Я вознамерился доказать: чем более яркой вам видится жизнь, тем горестней она у вас складывается. Всем вам, кто просит ее даров, всем вам, кто ждет от нее откровений, уготована нелегкая участь.

Есть фразы, к ним не стоит прислушиваться, сколь бы эффектно они ни звучали. “Вставайте, генерал, уже утро, вас ждут великие дела!” Только откликнитесь на призыв, и попадете на эшафот или на остров Святой Елены.

“У жизни есть сокровенный смысл, и я обязан его разгадать!” — либо ты сам окажешься жертвой пророков, теологов, харизматиков, либо ты сделаешь жертвами тех, кто последует за твоей одержимостью.

Время от времени кто-то очнется, освободится от наваждения и неуверенно скажет, что летом следует заготовлять варенье, ну а зимою — пить чай с вареньем, но трезвые мысли живут недолго. Каждое новое поколение делегирует своих страстотерпцев, которые предъявляют счет и ждут, что жизнь его оплатит. Ожидание обходится дорого. Те, кто сильнее, ломают головы, те, кто слабее, ломают души.

Могут сказать, что ожидание — не только проклятие, но и надежда. Оно поддерживает надбытность и отворачивается от рутины. Конечно, когда оно затягивается, то ограничивает пространство. Зато растягивает и продлевает время. Только пройдя сквозь ожидание, приобретаешь вкус к жизнетворчеству.

Возможно. Но автор подозревает, что жизнетворчество — на поверку — возведение очередного мифа. Стоит ли миф (если он вырывается за пределы литературы) таких неокупимых усилий? Они обнаруживают не столько проявление твоей личной воли, сколько зависимость от среды — ее суждений, ее вердиктов.

Странное дело! Никто не вспомнит о скоротечности приговоров. Ну что за важность, каким ты покажешься двум выжившим из ума старухам и трем самодовольным юнцам? И вот поди ж ты! Нам все неймется.

Что же до знаменитых особ, которым гордыня и самосознание запрещают оглядываться на ближних, их миф творится в расчете на будущее. Хотя я не вижу великой разницы между оценками современников и высокомерным судом потомков. В конечном счете итог все тот же. Все, чем мы жили, будет осмеяно. На историческом циферблате реанимация вашего имени вряд ли продлится дольше минуты.

Прошу вас только не говорить, что мой роман — это та же попытка осуществиться, застрять в вашей памяти. Ну нет, запрещенный прием, господа! Я для того и писал предисловие, чтоб честно объясниться с читателем, возможно полнее ему изложить свои побудительные мотивы. Я познакомил вас с героем, который откладывал свою жизнь, как я откладывал этот роман, я высказал свою любимую мысль: наши амбиции уморительны, а ожидания даже опасны. Опасны, если они бесплодны, еще опасней, когда сбываются. Мы видим, что ждали совсем другого.

Итак, не надейтесь меня поддеть, представить в смешном, нелепом облике, заставить отказаться от замысла. Я слишком долго его вынашивал, чтоб убояться чьих-то ухмылок. Больше откладывать невозможно.

Заканчиваю свое предисловие и наконец приступаю к роману.

Глава первая

В осеннюю ночь в портовом городе в одной малоимущей семье родился мальчик — его ждала жизнь, которую он так и не принял, с которой он хотел примириться, записав ее, но так и не смог — ни примириться, ни записать.

Конец





Версия для печати