Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 1998, 7

Деноминация

Литераторы в плену безымянного времени


Критика

Вл. Новиков

Деноминация

Литераторы в плену безымянного времени

1. Зачеркнем три нуля

Вот у нас семь тысяч членов Союза писателей СССР, сейчас я любого спрошу — быстро назовет не более тридцати, кто-то назовет пятьдесят, но уж никак не сто. А ведь все печатались, у всех есть книги.

(Из расшифровки фонограммы выступления Владимира Высоцкого в начале 70-х годов)

Что было, то было. И к моменту развала двух нерушимых союзов (республик и писателей) общее число краснокожих членских билетов достигло почти десяти тысяч. Когда адресно-телефонный справочник СП СССР попадал в руки “непосвященных” читателей, те любили поиграться — раскрыть книгу на любой странице и презрительно оглашать безвестные “членские” фамилии, саркастически вопрошая: кто знает этих людей? где здесь настоящие писательские имена? Между тем имена — были, и времена, когда непрофессионал мог перечислить тридцать, а то и пятьдесят известных прозаиков и поэтов, видятся ныне эпохой довольно широкой известности писательского класса. Литература как таковая обладала стабильной славой (чем эта слава была куплена — вопрос другой).

А теперь? Попробуем выйти на сегодняшнюю московскую улицу и опросить случайных прохожих: сколько они знают имен современных, ныне творящих отечественных писателей? От какого-нибудь паренька удалого (вылезшего из “Мерседеса”) или там старушки в пуховом платке (торгующей сигаретами и бегающей от милиционера) мы, пожалуй, мало чего добьемся, но вот усталая интеллигентная женщина средних лет в пальто, купленном еще при советской власти, может быть, и назовет десяток литературных фамилий, причем самыми юными в этом перечне окажутся, скорее всего, Ахмадулина и Токарева.

В общем, не десять тысяч, а десять. То ли осталось у нас не более десяти рентабельных, самофинансирующихся писателей, живущих не внелитературной профессией, не заморскими грантами и лекциями, не халтурными фолиантами о Николае Втором и Сталине Первом, не изнурительной поденной “пресституцией” в периодике, а собственно беллетристическим заработком. То ли сохранилось в России не более десятка бесспорно прославленных имен, от носителей которых читатели “ждут новых произведений”. Ну, не десять, а одиннадцать — какая разница. Так или иначе — деноминация.

Не денежных знаков, а отечественной литературной номенклатуры. Приходится три нуля зачеркнуть — хотя бы потому, что сама жизнь их зачеркнула. И довольно злорадно притом: вспомним, как сравнительно недавно предприимчивых приватизаторов, погоревших на получении неправдоподобных гонораров, журналисты издевательски именовали “писателями”, а вся скандальная история была обозначена как дело союза писателей”. Газетных щелкоперов за такое непочтение к святому слову “писатель”, конечно, следовало бы хорошенько высечь, но даже таким радикальным способом былого уважения нам не вернуть. Теперь уже надо спасать то немногое, что осталось на руках.

2. Реформа номенклатуры

сняли иллюминацию

но не зажгли свечей

А. Вознесенский

“Раскрутка” писательских имен в старые времена велась централизованным способом. Мало кто помнит теперь, что при Союзе писателей существовало Бюро по пропаганде литературы, под эгидой которого проводились лекции, творческие вечера, выступления поэтов и прозаиков в производственных коллективах и на полевых станах. Организованная аудитория гарантировалась, имена и тексты мастеров слова систематически “аудировались”, оглашали если не ноосферу, то хотя бы атмосферу, врезались в память. Писатели не только не платили за такую широкую рекламу, но даже еще и получали от Бюро рубликов по пятнадцать — для многих стихотворцев, добросовестно рифмовавших: “дорога — порога”, “слава — держава и “неба — хлеба”, несколько таких публичных чтений в месяц были единственной дорогой и к хлебу и к негромкой, но все же славе.

На более высоком уровне у писательства была определенная квота имен в партийно-правительственных структурах — от райсоветов и райкомов до Верховного Совета и ЦК КПСС. Естественно, и частота упоминания писательских имен в газетах, на радио и телевидении была не случайной и не стихийной — она заботливо регламентировалась сверху. Даже писатель средней руки это чувствовал и мог отстаивать свои права в борьбе за литературное имя. Если ему казалось, что его замалчивают в прессе, он не заигрывал с нахальными журналистами, а просто садился за письмецо: уважаемый Леонид Ильич (он же Юрий Владимирович и так до Михаила Сергеевича), прошу восстановить справедливость. Такие письма в эпоху тоталитарной вежливости отнюдь не оставались без ответов (не то что теперь: “редакция в переписку не вступает”), и жалобой на высочайшее имя можно было выпросить упоминание собственного имени на страницах “Литгазеты” или на худой конец “Лит. России”. Ибо все узаконенные лит. имена подлежали “освещению”, они были как десять тысяч лампочек праздничной иллюминации, включавшейся главным электриком в кабинете на Старой площади.

Кому же в девяностые годы перешли от писателей киловатты информационной поддержки, кто вытеснил литераторов из гласных и негласных списков самых громких имен? Публичные политики — раз, бизнесмены и банкиры — два, деятели шоу-бизнеса — три, влиятельные (то есть напрямую связанные с властными и финансовыми структурами) журналисты — четыре... Можно пойти дальше, но уже и этого достаточно, чтобы констатировать: в эволюционной реформе российского престижного именословия ничего уж такого заведомо несправедливого нет. Новая номенклатура славы соответствует и, что называется, мировым стандартам, и здравому смыслу. Широкие массы хотят знать тех, кто им близок и понятен. Судьба людей повсюду та же, и в Заокеанье Майкл Джексон гораздо популярнее, чем Джон Апдайк, а имя какой-нибудь Опры звучит во много раз чаще и громче, чем, к примеру, имя Джойс Кэрол Оутс. Давайте посмотрим правде в глаза: на сколько мест в сотне самых именитых лиц страны может претендовать наше благородное сообщество сочинителей замысловатых стихов и сложной прозы? Ну, максимум на одно-два. А минимум... Вот минимум-то и приключился на данный момент.

И прямо скажем, нашим писательством были беспечно растеряны реальные шансы укрепления своей известности и своего авторитета. Угодив в парламентарии горбачевского и раннеельцинского созывов, писатели абсолютно ничем себя в этом качестве не проявили и потихоньку ретировались, один Юрий Черниченко еще борется за место на политическом Олимпе. Возникший как литературно-политическое движение “Апрель” остался скромным эпизодом перестроечной эпохи. Странное дело: пылали столько лет литераторы политическим пафосом, на кухнях Красноармейской улицы и на переделкинских дачах шептали друг другу крамольное слово “многопартийность”, а когда политический плюрализм стал реальностью — никто, по сути дела, не нашел своего места в этом пестром ландшафте. Кроме разве что национал-большевиков Проханова и Бондаренко, но это, если говорить без дураков, не писатели; пионерские же игры бывшего писателя Лимонова всерьез никто не принимает.

Прогрессизм и либерализм многих достойных и именитых литераторов причудливым образом ужился в их сознании с безоговорочной преданностью власти — что бы эта власть ни делала. Попытаться “истину царям с улыбкой говорить”, не попробовал, насколько я знаю, ни один получатель орденов и премий из августейших рук. Но ведь такое общественное поведение неминуемо ведет к потере уважения — и со стороны власти, и со стороны народа. Недаром избирательная кампания 1996 года обошлась без использования никому уже не нужных писательских имен: имена и голоса поп-певцов оказались во сто раз весомее. Симптоматично, что в писательской среде считалось моветоном высказывать сочувствие Явлинскому (мне известен только один литератор-“яблочник” — поэт Евгений Бунимович, ставший депутатом Московской думы), но ведь программные установки этого движения — хотя бы теоретически — наиболее близки той традиции сочувствия униженным и оскорбленным, стремления к социальной справедливости, что завещаны современным российским писателям их могучими предшественниками.

Тут никого не приходится винить персонально: каждый пишущий теоретически имеет право быть абсолютно аполитичным. Но демонстративный эстетизм убедителен только тогда, когда подкреплен яркими эстетическими открытиями, иначе он оборачивается оправданием равнодушия к судьбе сограждан и страны в целом. Иначе говоря, эстетизм не может быть массовым, это удел особо отмеченных Богом одиночек. А когда все кругом дружно заявляют, что, мол, не для житейского волненья, не для корысти, не для битв, — мы вправе заметить, что “звуков сладких” как-то не слышно, что грандиозных эстетически самодостаточных свершений в девяностых годах уходящего столетия нами (то есть критиками и читателями) и не зафиксировано даже.

Но что говорить о том, чего не получилось. Предполагаю, в веке грядущем литературу будут делать люди, занимающиеся не только литературой, наделенные социальным и предпринимательским опытом, политически азартные, ощущающие живую связь с читателем и этому читателю известные. Нынешнее же писательство, варящееся в собственном соку, претендовать на громкость имен объективно не может. Иллюминация нам не по средствам, новое литературное имя — всего лишь свеча на ветру.

3. Именоносцы

Прежде чем перегореть —

ярче лампочка!

А. Вознесенский

Иметь имя — большое искусство. Имя и имидж — целая наука. Имя автора — не наклейка на литературном товаре, а первое слово художественного текста, опережающее даже его заглавие. Имя может быть маской, а может быть искренне точным обозначением авторской сути (отсюда и все игры с псевдонимами или, наоборот, семантизация паспортной фамилии, превращение ее в литературное имя). Это мощный рычаг читательской энергетики: чтобы включиться в новый текст (особенно сегодняшний), просто необходима кнопочка, клавиша. Когда, к примеру, на клавише написано “Маканин”, то меня уже не пугает вторичность, даже “третичность” второго заглавия его нового романа — “...или Герой нашего времени”: что ж, Лермонтов — первый, Битов — второй (см. раздел второй “Пушкинского дома”), Маканин третьим будет, ибо право имеет. И у меня как читателя хватило сил преодолеть. Все эти парцелляции. Многочисленные. (Да еще и обилие скобок, для художественной прозы столь непривычное.) Дочитал. Подробнее — не здесь.

И мне кажутся весьма наивными нападки некоторых моих юных коллег на недавние произведения Битова и Искандера, поскольку сам воспринимаю данные публикации как главы больших текстов “Битов” и “Искандер”, пусть не самые удачные, но неотторжимые от “именного” контекста. И стихи этих двух авторов внутри их прозы я читаю не как “стихи вообще”, а как смыслонесущую речь давно владеющих моим вниманием собеседников, у которых вдруг, говоря гоголевским словечком, “стишки выкинулись”. (Уж если на то пошло, рифмованные столбики В. В. Набокова за небольшим исключением лишены собственно стиховой динамики, на что мы из уважения к имени и личности автора глаза тактично закрываем.) Самый “неудачный” Битов, Искандер или Маканин для читателя, ощущающего личностный контакт с данными авторами, может оказаться и значимее и интереснее, чем относительно “удачные” экзерсисы тех носителей имен-однодневок, что через год-другой будут вытеснены новыми именами-икринками. Увы, крайне немногие дебютанты последних лет стали заметными рыбами.

Помелькают новые имена — и благополучно забываются. И “раскрутке”-то они поддаются с превеликим трудом. Вот на телеэкране симпатичная юная прозаисса. Ведущий мучительно подбирает вопрос: “Вы на чем пишете — на машинке или на компьютере?” — “На машинке”. — “А стук машинки домашним не мешает?”. Это все, что он может спросить, поскольку ничего из творчества собеседницы не читал и никогда не прочтет (конечно, это его отнюдь не украшает). Но почему бы писательнице не сказануть что-то оригинальное, человеческое, выходящее за пределы “творческого процесса” — глядишь, иной зритель и запомнил бы ее имя, а потом даже и прочитал что-нибудь! Некоторых молодых писателей хвалят за то, что они не дают интервью и публично не показываются. Я в этом, откровенно говоря, особой добродетели не вижу: житейская неконтактность сорока- и тридцатилетних писателей слишком координируется с малочитабельностью их произведений.

Иное дело — наши признанные именоносцы, переживающие в самое последнее время некоторый ренессанс былой славы. Кто котируется сегодня в отечественных СМИ, у кого хотят заполучить интервью, кому адресуют извечные русские вопросы “кто виноват?” и “что делать?”? Астафьеву и Залыгину, Рыбакову и Айтматову, Розову и Зорину, Аксенову и Войновичу, Липкину и Лиснянской, Кушнеру и Чухонцеву... Общественное внимание вновь обратилось на тех, у кого, помимо бумажных текстов, есть текст судьбы, кому есть о чем рассказать, припомнив этапы большого и трудного пути, кто может предъявить фотографии, где он запечатлен рядом с историческими лицами. Иногда возникает такое ощущение, что после нескольких лет литературных выступлений детей на авансцену успеха вернулись настоящие, “взрослые” знаменитости, словно говорящие всяческим там концептуалистам, маньеристам и поэтессам-матерщинницам: “Поиграли, ребята, и будет! Ступайте в детскую!”

Средства массовой информации предпочитают работать с десятилетиями проверенным “верняком”, не рискуя возиться с малоизвестными именами. И уже молоденькие ди-джеи с экрана телевизора извещают, что их любимые поэты — Евтушенко, Вознесенский и Ббльмонт (с простонародным ударением на первом слоге), причем в искренности этих ребят сомневаться не приходится. И это все не с неба сваливается, за такой “любовию народной” стоит систематическая упорная работа славных именоносцев в области “паблик рилейшенз”, работа, начатая ими за много лет до появления самого этого англоязычного термина. Давно размышляю над творческой судьбой Вознесенского, считая его, как это ни парадоксально прозвучит, недооцененным поэтом — в том смысле, что он у нашей эстетически авторитетной среды вызывает не вполне справедливое отталкивание. Обладая при этом темпераментом борца и не желая “погружаться в неизвестность и прятать в ней свои шаги”, Вознесенский все силы кладет на борьбу за сохранение и поддержание имени. Тяжелый труд, полностью забирающий ресурсы творческой энергии! А на “прочее” их поэту в 90-е годы просто не хватает... Это я все к тому, что быть именоносцем непросто, чего совершенно не понимают литераторы более молодых поколений, рассчитывающие на то, что слава свалится на них с неба.

Я как-то уже предлагал разработать науку о славе — глориологию, но поддержки не встретил, а потому рискну сам выдвинуть некоторые “глориологические” соображения о нашей эпохе. По моим, возможно, субъективным ощущениям раздача настоящих лавровых венков закончилась на поколении, границу которого условно можно обозначить тройкой таких одногодков, как Эдуард Лимонов, Александр Кабаков и Саша Соколов. Они не девицы на выданье, поэтому без церемоний напомню, что всем этим молодым и красивым писателям в текущем году исполняется по пятьдесят пять лет. Применительно же к тем, кто моложе, само слово “слава” будет звучать нарочито, уместнее говорить в лучшем случае об “известности”. Основной корпус прославленных прозаиков и поэтов сегодня составляют — назовем вещи своими именами — люди пожилого и преклонного возраста. В истории литературных слав наметился очевидный обрыв, обвал, “пропасть между времен”, пользуясь еще раз словами Вознесенского. Те литераторы, кому сейчас “с чем-то за сорок”, уже в полной мере смогли ощутить драматизм “безымянной” эпохи. Вот о чем пришло время подумать, желая при этом всем нашим литературным ветеранам, всем “живым классикам” от 55 и выше — долголетия, читательской любви и получения уютного места в истории русской литературы. Они для таких целей прекрасно сохранились!

4. Не называют

— А, — говорят, — вот он какой! Некрасивый.
— Друг, назови меня по имени.

Ю. Тынянов. Как мы пишем

Если принять за единицу писательской известности номен (по-латыни “имя”), то можно сказать, что известность эта складывается из множества миллиноменов, устных и письменных упоминаний, называний. Всякий раз, произнося слова “Солженицын”, “Бродский”, “Окуджава”, “Высоцкий” или, говоря, например: Петрушевская, Пьецух, Пригов, Пелевин, — мы участвуем в сотворении и поддержании слав и популярностей. Если же мы чьего-то имени не произносим, мы — осознанно или неосознанно — тормозим чье-то продвижение по лестнице публичного успеха. Толковые профессионалы это усваивают уже с первых шагов и хладнокровно ценят сам факт называния, номинации, независимо от оценочных знаков, понимая, что самое страшное — молчание, которое, как радиация, убивает незаметно.

Измученные неназыванием, иные сочинители от отчаянья начинают сами себя номинировать. Давным-давно в одной компании столкнулся я со стихотворцем, страстно “поливавшим” всех своих прославленных конкурентов. “А кто же, по-вашему, настоящий поэт?” — осторожно осведомился я. “Пупкин”, — прозвучало в ответ. У меня чуть было не вырвалось: “Не читал”, но я успел смекнуть, что именно с Пупкиным-то и беседую. Ситуация, впрочем, стандартная, и потом она несколько раз повторялась при встречах с новыми пупкиными.

Иногда, однако, некоторым соискателям литературного имени удается переспорить представление о том, что “я” — последняя буква в алфавите. Так, автор нескольких подростковых экзерсисов на тему “как я” и “как меня” Игорь Яркевич вошел-таки в “лонг-лист” современной словесности — в качестве не то самого известного из плохих писателей, не то самого плохого из известных. А вот пример более высокого уровня: читал я как-то книгу рассказов автора по имени Наум Брод, причем все до одного рассказа в сборнике имели одинаковые названия — “Наум Брод”. Это уже был отнюдь не Яркевич, а довольно мастеровитый прозаик, правда, с чересчур эгоцентричным мировосприятием, что, впрочем, для книги с такой структурой довольно органично. Недавно, проходя мимо знаменитого (но, увы, “деноминированного”) Театра на Таганке, увидел на афише: “Наум Брод”. Что ж, можно только поздравить борца за имя: как говорится, “сим победиши”.

Но возможности самообслуживания и самоудовлетворения в этой сфере, естественно, ограничены: желательно наличие партнеров. Кстати, партнерство в борьбе за известность, “кооперация” имен по принципу эстетической близости с давних пор были одним из механизмов нормального литературного (и художественного в целом) процесса. Художник называет, выделяет, утверждает имена других художников не по принципу абстрактной “объективности”, а по принципу субъективной творческой симпатии. Так всегда действовали литературные группы, школы, течения. Конечно, всегда существовали одиночки, “буки”, индивидуалы, не желавшие знать никого, кроме “себя любимого”, но они никогда не составляли большинства.

А что же теперь в нашем литературном быту? Почему так скупы наши знаменитости всех рангов и мастей на называние чужих имен? Просмотрев десятки эгоцентричных писательских интервью и размышлизмов, где крайне редко встретишь доброе слово о собрате или о младшем коллеге (что, кстати, сильно снижает журналистское качество таких материалов: скучно читать текст, где мало имен, “персонажей”), невольно констатируешь своего рода посттоталитарный синдром — утрату чувства профессиональной солидарности, мелкий, не достойный художника страх. Мол, назову кого-нибудь, и именно ему достанутся известность, премия, грант, приглашение за рубеж; лучше уж буду молчать, как партизан на допросе, и тупо повторять: нет больше талантов, молодежь деградирует, культура гибнет, один я в ней остался, и больше никого искать не надо! На всякого мудреца довольно простоты, и подобный до обидного примитивный “подтекст” явственно торчит из выступлений иных весьма талантливых писателей.

На таком общем мрачноватом фоне выгодно смотрятся любые нечастые исключения: так, успех Тимура Кибирова во многом зиждется на интонации дружеского обращения к соседям по концептуалистскому и “коньковскому” контекстам; в такой уютной, семейно-приятельской стиховой структуре и читатель может для себя место найти. Но в целом современный стих удивительно “односпален”, одноместен...

Надеюсь, эту досадную инерцию сломают самые юные, еще неведомые нам литераторы, которые научатся поступать так, как хотят они, чтобы с ними поступали, которые будут искренне интересоваться другими людьми и видеть в другом ценность, которые смогут наконец “взяться за руки”, чтобы сообща отстаивать престиж литературы, — словом, сумеют практически осуществить то, что завещали нам Христос, Карнеги, Бахтин и Окуджава, а не просто декларировать и цитировать непреложные истины человеческого (в том числе и литературного) общежития?

5. От псевдонимов — к именам

— Его, князь, зовут вовсе не Тимофей Лукьянович, а Лукьян Тимофеевич! Ну зачем, скажи, ты соврал?..

— Из самоумаления, — прошептал Лебедев...

Ф. М. Достоевский. Идиот

Помимо имен природных, натуральных, существуют имена-артефакты. Псевдонимы берут по разным причинам: политическим, творческим, конъюнктурным. С недавних пор здесь появилась еще вот такая мотивация: литератор, принадлежащий к элитарной среде и подрабатывающий писанием детективных или любовных романов, дабы не осквернить свое благородное имя, подписывает книгу именем вымышленным. И, как показал опыт, напрасно это делает. В свое время оживление в литературных кругах вызвали романы-памфлеты за подписью Льва Гурского, причем наиболее заинтересованные читатели знали подлинное имя автора. Что выиграл он от подобной мистификации — непонятно.

Такое раздвоение личности только мешает профессиональному успеху литератора: деньги платят небольшие, а имя отнимают. Рядовой труженик масскульта становится просто анонимом. Понемногу началось “снимание масок” и предъявление прав на интеллектуальную собственность, хотя бы и халтурную. Помню, на приемной комиссии Союза московских писателей рассматривалось заявление одной критикессы. Помимо газетных вырезок с колкими откликами на произведения литературных звезд, абитуриентка представила собственные любовные романы в цветных обложках, подписанные “графской” фамилией из персонажей прошлого века. Выступивший на заседании рецензент привел массу стилистических неуклюжестей (так, слово “практически” встретилось трижды в одной фразе) и... предложил принять. Что и было сделано: жалко, что ли?

Затем последовали газетные интервью, где две писательницы извещали мир: они умеют писать не только по-элитарному (что теперь не такая уж редкость), но и по-массовому (что, может быть, даже труднее), и просили их псевдонимы расшифровать. Так стоило ли огород городить, чтобы потом эту изгородь публично демонтировать?

Право слово, не советую не очень обремененному славой Иванову подписываться “Петров”, а соответственно Петрову нет резона избирать псевдоним “Иванов”. Псевдоним работает тогда, когда создается Большая Псевдолитература, с могучей творческой и информационной поддержкой, с участием Больших Денег. Здесь псевдоним — уже не столько литературное имя, сколько фабричная марка, торговый знак вроде “Дирола” или “Always”. На существование “всегда” он при этом не рассчитан и в любой момент по коммерческим резонам может быть заменен на другой. Короче, псевдоним — это Маринина. К сожалению, я лишен возможности коснуться этого псевдоявления подробно, поскольку с большими муками осилил “Стилиста”, а взяв в руки еще один роман, тут же его выронил и заснул. Не являясь адекватным читателем данной продукции, не берусь быть судьей, интуитивно солидаризуясь с Адой Горбачевой (“Милорды, вперед!”, “Знамя”, 1998, № 2). Речь о том, что с Марининой тягаться интеллигентным литераторам не под силу — особенно если они производят не серийные, а “штучные” вещи. Литература стратегически тяготеет к преодолению границы между “высокими” и “низкими” жанрами, не исключено появление такой прозы, которая будет и интеллектуальна, и эстетически изящна, и в то же время читабельна. На ее фоне разом поблекнут и снобистская заумь, и примитивное чтиво.

В сущности, литература едина, и каждому пишущему достаточно одного своего имени, брать к нему второе — значит утонуть в бурном информационном океане.

6. Имена и номинаторы

Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Всё приятели: кричали, кричали, и потом вслед за ними и вся Россия стала кричать.

Н. В. Гоголь. Театральный разъезд после представления новой комедии.

Лингвистический казус. Слово “деноминация” пришло к нам как финансовый термин — “укрупнение денежной единицы страны (без ее переименования) в целях упорядочения денежного обращения и придания большей полноценности национальной валюте”. Давая такое определение, “Словарь иностранных слов” почему-то переводил исходное латинское слово denominatio как “переименование”. Между тем и латинское слово и производные от него в новых западноевропейских языках слова: denomination, dйnomination, Denomination, denominazione — все дружно передают смысл “наименование, обозначение”. Так же обстоит дело и с соответствующими глаголами: что “деноминировать”, что просто “номинировать” — одно и то же. Это наводит на мысль, что “деноминация” — нормальное, совсем не тревожное слово, это знак перехода к трезвым подсчетам, к ответственным запросам и заявкам. Не могут литература и литераторы сегодня претендовать на тоталитарную известность, на постоянное называние и упоминание. Узок стал наш круг.

И я постепенно уменьшаю круг рассмотрения проблемы, переходя к разговору о тех, для кого называние литературных имен является частью постоянной профессиональной работы, то есть к критикам и журналистам, к “номинаторам” по долгу службы. Удается ли нам так подать имена заинтересовавших нас писателей, чтобы их запомнила если не “вся Россия”, то хотя бы наиболее образованная часть публики?

Сами творцы художественных ценностей на этом поле нам особой конкуренции не составили. Согласен с Натальей Ивановой, что “прозаики воинственно осваивают критические жанры — с таким же, правда, успехом, как и критики — прозу” (“Знамя”, 1998, № 4). И хотя тут я могу указать на яркое исключение — содержательные статьи Ольги Славниковой (“Урал”) о ее конкурентах по букеровскому шорт-листу Улицкой, Липскерове и Уткине, — суть не изменится, а если мы посмотрим на наших стихотворцев, то приходится признать, что они отнюдь не выдвинули из своих рядов новых Иннокентия Анненского, Валерия Брюсова и Андрея Белого. Век наш не серебряный, и статейно-рецензионные опусы прозаиков и поэтов отличаются от работ критиков-профессионалов не более тонким проникновением в эстетические материи, а повышенным занудством, стилистической блеклостью и полным отсутствием остроумия.

И еще — опять-таки — нелюбовью к называнию чужих имен. Посмотрите на колонку “Точка зрения” в “Литературной газете”, где так любят отмечаться с фотографией и факсимильной подписью обладатели весьма скромных прозаических и поэтических дарований: все-то они трактуют о Пушкине да Мандельштаме, радоваться же творческой удаче ныне здравствующих коллег они органически не способны — как, впрочем, и блеснуть полемической виртуозностью. Сходным недугом отмечена и работа некоторых талантливых литераторов в качестве газетно-журнальных обозревателей. Читая вполне грамотные материалы Михаила Новикова в “Коммерсанте” или Льва Рубинштейна в “Итогах”, не могу отделаться от ощущения, что этим авторам физически неприятно говорить о других писателях, что ирония у них не едко-исследовательская, а кислая, нейтрализующая читательский интерес к описываемым персонажам. А вот с критиком par exellence Павлом Басинским я могу радикально расходиться в оценке, например, Александра Кабакова, но при этом считать удачным памфлет “Человек в фуляре” (“Литературная газета”, 8 апреля 1998), поскольку образ Кабакова здесь бросок и колоритен, ехидный ракурс лишь усиливает интерес к писателю.

Настоящий литературный журналист — это тот, кто “любит играть черными” (слова Таля о Высоцком) и говорить не о себе, тот, для кого чужие имена — ценность, а появление нового имени — радость. В противном случае даже хороший писатель, подвизающийся в прессе, может оказаться неважнецким критиком и журналистом.

Кстати, вкуса к самому процессу номинации часто недостает радио- и тележурналистам. Пожалуй, только на “Свободе” и на “Эхо Москвы” гостя студии не забывают представить в начале, в конце, а порой и по ходу передачи. Попав же с середины на иные программы, ты часто обречен гадать: ну кто это прочитал свои стихи (такие прекрасные или такие ужасные), ибо в финале слышишь: с вами прощаются ведущий такой-то, звукооператор, ассистент и т.п., имя же самого героя опускается.

Но вернемся к критике. Тут в отношении к отбору литературных имен, к построению своей личной “номенклатуры” можно указать два полярных подхода. С одной стороны — Станислав Рассадин, “скупой рыцарь”, похвала которого идет на вес драгметаллов. Лет тридцать назад в анкете “Дня поэзии”, идя вразрез с джентльменскими наборами, он заявил: лучшие — Липкин и Чухонцев (чем незамедлительно привлек к поэтам внимание, в частности мое). И сегодня он повторяет: Чухонцев и Липкин. А если расскажет что-нибудь об Окуджаве и Галиче, то это будут не расхожие эпитеты, а ценные свидетельства и воспоминания. “Здесь стоит, ибо не может иначе”. Зато уж если отметит кого-нибудь из юных — то-то будет сенсация!

На другом полюсе — Лев Аннинский, которому “все равно и все едино”: Бродский и Куняев, Костров и Татьяна Щербина. Для всех найдется парадоксик (в общем, один и тот же, но с небольшими вариациями в орнаменте), четко выдерживается правило: “да” и “нет” не говорить, черно-белыми красками не пользоваться; критик неизменно “ни холоден, ни горяч”, с одним и тем же эссеем может выступить и в прохановском “Дне литературы”, и в альманахе Апрель”. Конечно, у него, что называется, сто друзей, но и попадание писателя в орбиту Аннинского, думается, стоит не более ста рублей (в ценах, разумеется, до деноминации).

А между этими крайностями — целый ряд индивидуальных подходов и решений, стратегических установок и тактических приемов. Есть критики, которые свой личностный литературный пафос реализуют через утверждение дорогих им имен. Так Андрей Дмитриев в литературном ландшафте заметен прежде всего благодаря искренне-энергичным выступлениям Андрея Немзера и Александра Архангельского, и, хотя, на мой субъективный взгляд, прозаику недостает немзеровской нервности и “архангельской” категоричности, — готов вдумываться в сущность общих исканий писателя и дружественных ему критиков.

А. Архангельский однажды удачно назвал Тынянова-критика “литературным политиком” (то есть политиком не “политическим”, а эстетическим). Такими политиками пытаемся быть все мы, посвятившие жизнь современной литературе и чего-то от нее ждущие. И в этой работе не обойтись без ставок на имена, ставок рискованных и ответственных. Ряд писательских имен уже прочно ассоциируется с ведущими на них свою игру критиками. Есть, например, “писатели имени Немзера”: Слаповский, Володин, Солоух. А Наталья Иванова предложила свою “номенклатуру” “преодолевших постмодернизм” писателей-“трансметареалистов”: Ермаков, Бакин, Слаповский, Вишневецкая, Березин, Дмитриев. Что ж, доживем хотя бы до понедельника (то есть первого января 2001 года) и посмотрим из нового века и нового тысячелетия, состоялось ли декларированное новое литературное качество. И сам я, читая о себе в статье Натальи Ивановой: “айгист-соснорист”, — воспринимаю это как должное: именно эти двое, по моему убеждению, наследуют величие русской поэзии после Ахматовой и Пастернака. Рискуем, забрасывая удочки в будущее. “Кто в критике не пророк — тот ремесленник”, — говорила Цветаева. Пророчества же не могут быть безымянными. То есть критику приходится оперировать конкретными литературными именами, отвечая за них перед потомками собственным именем.

С этой точки зрения, представляются крайне неуместными маски-псевдонимы вроде “Сергея Васильева” в “Итогах”: за такой подписью печатались там обзоры букеровских претендентов. По-журналистски неудачен сам псевдоним: одним он напоминает о поэте и пародисте позднесталинской эпохи, авторе антисемитской поэмы “Без кого на Руси жить хорошо” С. Васильеве, у других вызывает подозрение стертость номинации: в тоталитарные времена такими фамилиями, образованными от имен, в официальной прессе подписывали разгромные статьи против писателей-вольнодумцев. Как может такая робкая пресса повлиять на общественное мнение, тем более на решение жюри? В нынешних условиях крайнего разброса эстетических вкусов и оценок подлинным экспертом может быть только литературная личность — с собственным эстетическим опытом, духовной стратегией и профессиональной судьбой.

Безымянное время не вечно. Но, чтобы взошли имена, нужны сеятели имен.





Версия для печати