Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Зинзивер 2018, 2

Длинный эпос

Стихотворения

Литературно-художественный журнал 'Зинзивер'. № 2 (106), 2018. Александр Петрушкин.

 

Александр ПЕТРУШКИН
Поэт, организатор литературного процесса. Родился в Челябинске, жил в Озерске, Лесном, Екатеринбурге. Учредитель и издатель нескольких антологий, книжных серий, альманахов и журналов. Куратор литературных премий, фестивалей и семинаров. Лауреат нескольких литературных конкурсов. Организатор и куратор литературного портала «Мегалит». Член Союза писателей XX века. Живет в г. Кыштым.



 
* * *

Всякий отсюда был волен войти и остаться
говорить на наречье, которое мимо мелькало,
словно бы тьма, выбирая в птичьего шелеста пальцы —
это дыханье несносное, в котором паскудно и мало.

Но проливается звук — и кузнечик колени
к воздуха мгле подгибает, часы разбирая —
те, что внутри себя ходят, стучась в его время,
роя туннель или факел кромешного края,

чтобы вернуть все ненужное, голоса рвань и обноски
сложить в пирамиду, которая в небо сокрыто —
останется полость сверкающая, просто полость
света, которым полна или в стрекот разлита.



* * *

Ты плетешь за собой коридора щенка, оставляя
темный голос, вернувшийся в кровь, которая слово печет
и, нащупав себя — словно эха кусок — до судьбы немоту возгоняет,
зрея в белый разрыв или жала двойное число.

Так бессонница вынет тебя из кармана, как время,
и в зазоре ее — никогда незаконченный — дом
снова впустит тебя и щенка, как клубок между спиц, в этот омут,
где длинней темноты — в дождь завязанный — неба платок.
Слепоты твоей зерна, которые посох и птицы,
как воронку бессмертья вяжут из света щенка —
это небо к тебе наклонилось и плачет сквозь руки,
распечатав простор, как пещеру сквозная вода.



* * *

Он, смотрящий в тебя, раздувая вокруг
шар листвы до окружности долгого сада,
продевает себя через взгляда иглу —
потому что руины вокруг, а не ада

длинный эпос, порушенный птичьей ордой
и десантом воды в закольцованной жажде —
отчего ты и вырван, как водоворот,
чтобы сшить грунт и небо, как древо, однажды.

И стоишь, а не видишь, как нити твои
перервут лабиринта прозрачную глотку,
и пойдут, как глотки, по воде пузыри —
из реки настрогав для горения лодку.

Эта лодка плывет, словно лошадь, узду
признавая за чуда свершенную мзду,
прорастая сквозь зренье и засуху в почву —
припадая, как факел, к любому мосту,
потому что вернее всего, что неточно,
а не то, что собой я, как темень, несу,

где качнется река — и над нею смотрящий
проведет, как ладонью, по ряби меня,
отразившись в версте, между нас восходящей —
сквозь стада
переправ в неисправных огнях.



ПРОРОК

Нож, раскрываясь как человек, оставляет след,
взлет острия, распарывающий мешок,
орех света в руке или троп на чужом языке,
чтоб опознать наощупь смерть, как пророк —

одновременно речью и лепрою оделен,
дабы идти по карманам чужой воды,
словно бы вырезанный из земли дождем,
что разотрет меж рук все его черты.

Вот и идет болезни чужой кусок,
и на его поверхности — деготь, дым,
увечья, чтобы своим здесь был признан он,
взвешен и вычерпан из имени, как вины.

Он, раскрываясь как нож, спорит с бабочкой, не дыша,
крошит бечевку ангела, а душа,
в свист разжимаясь, не прячется — то есть летит в просвет
между словом и им, где больше смерти нет.



КАНАТОХОДЕЦ

Идущий наверх в итоге будет дырой
в зрачке следящего с берега моря пса —
поделись со мной своей половой,
одышкой поднимающегося
в белой стройки лесах

шар пара замедляется — это кузнечики взгляда
достигли своих пределов, как ада —
чтобы допрыгнуть в свой рай им будет нужно
вернуть отраженье свое,
ожоги вглядывания, лужам.


Но там воробей рогатой двойной головой
горит, говорит, лепечет — рябь оставляя в центре,
почти что дантовом, льда, как избытка края —
в вязи из деревьев,
вычтенных там, как ветер.

Не вычисляю — чувствую спиною моря
пса берега, высоту прибоя,
тропу из кузнечиков, так и не достигших горизонта жажды,
смыкающегося с водой,
где умереть не страшно.

Взгляд же хрустит под босой, как скорлупки его опознанья,
очная ставка с цепеллинами тьмы, похолоданья
маленькие дома, крабы присутствия вещи,
но — главным образом — темнота,
кирпичи ее, клешни,

которые тем невидимее, чем больнее.
Все, что ты видел здесь — остановит тебя быстрее,
чем наречие выдавленное виновато
на следящем бельмом зрачке
стоящего внизу, у каната

которым построен тоннель меж воробьиным взлетом
паром или паромом, скользящим внутри полета,
переходя границу, как счастье неузнаванья
каждой оспинки дома,
да и всего зданья.



ПАСЕКА

Между ними двигалась медведицы запятая,
соты и пчелиный рой на прялку свою сметая,
наматывая воздух и август, как календарный
дар, извлеченный из насекомого грая,
что извлекала она из живота живого,
словно пинг-понг дождя — ночью она второго
из ивы себе сплела, и если бы плот стал небом —
то завтракали бы они медом, пчелой и хлебом.

Пчела бы жалила смерть ее в длинные губы,
мед обращал бы хлеб в света ржавые клубни,
где протекла река, как мяч или кровь — запятая
смотрит сквозь вод ресницы, видит: от самого края
небо горит в воде, свертывая страницы
дождей в пузырьки огня, в галдящие сверху лица.



СОНЕТ

Вероятность тебя и меня равна нулю —
вычерпать потоп из дождя, завязать струю
в узелки суглинка, в метеостанций прогноз,
в обгоревшего неба, всюду снующий, нос.

Сквозь ядро темноты дрейфуют шлюпки, как Стикс.
Ты лежишь внутри у одной из галок, и вниз
смотришь, как дно прогорает, чтобы спуститься сюда,
где на ладони твоей, как стрекоза, слюда


лежит и — приколотая булавкой к любой фотографии — смерть
ее напомнит нам зев, а — возможно — дверь,
колыхающуюся, когда идут сквозь нее ходоки —
как-то особенно в каждой вспышке близки.
Выхватит воздух твой этой вспышки рука —
и опознаешь, что вероятность ее высока.



ПРИБОЙ

Выползает на берег, чтоб берегом стать и шуметь,
как пара из чаек танцует, окаменев,
обрушиться в воды, что чертят в себе ему круг,
а тронут — и волны на свой эскалатор взойдут.

Горит эшафот, а внутри багровеет зола,
как полость, которая с тыльной всегда минус рай —
подъявший себя смотрит в дыры свои, как в ладонь,
обратно вернувшись, как в пепел — беглый огонь.

Но дальше молчат — и продеты сквозь тьмы — провода,
и выдох сгорает слева направо в углы или берег,
обратно, туда, где тень, словно ниша, его обошла
продлила, как лодку, пытаясь втиснуть в размеры.

Ну что же, плывем? — говорит сотворенный пятном
челна, что уткнулся — как змий в свой обрушенный вереск.
И берег уходит, бренча каждой птицей, на дно,
где дно выкипает, как галька и пена, ржавеет.

А что слепота не его или шум ни при чем
пчела сообщит, размыкаясь в досрочной депеше,
и слушает лодка прибой, что умножен норой,
чтоб вынуть свое, как чужое, кровоточенье.



ОКНО

На месте, которым ты освещен — хоть не видишь источника света —
каждым углом непрямым колыхаясь под ветра
натиском, словно ордой обезмолвлен и сложен
там, где ты мост — ну, а берег любой невозможен —



слышишь шаги и гудки, то разверзшийся ангел
там от Петра собирает куски, словно табель о рангах,
сеть выбирает из замкнутой в береге стужи,
слова случайность в лесе ее обнаружив
.

Свет — будто ласточка — чертит окружность и веки
или века, что провисли сквозь небо, как ветви —
сядет на край от тебя, а точнее — от циркуля тени,
слышишь ее механизм и тугое гуденье.

Все ли насущно в молитве, которая прорезь,
место моста, что себя раздвигает, нахохлясь
камня мотком и себя собирает по нитке —
словно бы нищий свои обретая убытки?

Берег оставив, шагнул в этот круг из травы и горенья,
в место пустое, которого топко плетенье —
словно исток, которым намедни пригублен —
в узел завязан его и в потоке прорублен.



ЯНТАРЬ

Ветер, что круг смолы над собой заключил,
бряцает в полом воздухе, как ключи
в кармане архитектуры небесной — кто здесь? —
чирикнет спичка, птичкиной головой,
обрастающей, как цыпленок, зрения темнотой,
вынутой из занозы тьмы, как сучкорубом, лес.


Клацают санки зрения, ты пока
по нему съезжаешь, до крови свои бока
расцарапав об эха блудный пернатый скрип —
через смолу пейзажа ветер скрутив,
его расширяя, как атом любой звезды,
которая смотрит в лица медовых лип.

Если есть ось, то есть и стоящий в ней —
будто бы колесо он крутит дороги вне,
как насекомое доставая сети из пряжи рук
— до высоты, что вдоль света лежит
или как дева младая, перста вложив
в вещи, из них добывает слюну, серебро и звук.



Там вокруг звука жнут пламенем полый снег,
пар и верчение пара, паук и смех —
с которым летишь сквозь зрение, как гора,
или катится за раем своим детвора.



ТЕЛЕГРАФ

Где кровь летит на стрекозе,
чтоб смерть забыть на пять минут
и вынуть речь, что спит в грозе,
стремясь пружину разомкнуть,

пружину страха высоты,
мерцающий в тоннеле свет,
что снегопадом встал вокруг,
и, в тень врастая, человек

почувствует, как рвет его —
на все похожа — стрекоза.
Горя просторно и легко,
ее отсутствий полоса

пунктиром ляжет в каждый слайд,
что щелкает, как телеграф
и лай несбывшихся щенков,
чтоб стрекозу свернуть назад,

в слепую копию, и в
галдящих из земли птенцов,
чья кровь летит, как стрекоза.
Хрустя земле своей в лицо,

ее ли мертвая петля
срисует тень, и навсегда,
как лодка мимо проплывет
через невидимый мгле сад,

где темноты слюнявой марка
переплавляет в столб конверт
из света, что торчит из мрака,
как на пороге человек.



* * *

Поскольку страх — не смерть, а тень ее
слепая копия, падение, утрата
приветствую тебя, когда пройдет
твоя одышка, приступ, эта встряска,
оглянешься и видишь за тобой,
смыкая свод, ведут слепые звери
проеденные жутким языком,
дорогой, кислотой, достатком веры,
твой страх на поводке стеклянном и
лежишь в паденье бесконечном его сферы,

двоясь, хватая выдох языком,
чтоб удлинить себя в звезду и пляску
дикарскую, в диковинные бусы,
в мортиры разорвавшуюся маску,
в неслышный голос ближних мотыльков
снимающих пустоты, новобранцев
на старый звуковой, из дыр, цилиндр,
проколотый желанием остаться.
Но если ты останешься, то кто
поднимет этой стаи воробьиной
пургу и сотворит красивый вдох —
не страх, не смерть, не меру — камень длинный
полета, размыкающего свод,
как крышку гробовую середины?



ХОЛМЫ-2

Как знаешь: жизнь глуха и смерть лишь зряча
и палочкой рисует на воде —
вот человек еще не настоящий,
вот ящик расширяется в звезде,

везде холмы, чтоб воздух колебался,
и птиц приподымая, как снопы
осенние, к могилам их прижался.
Ожегшись от весомой высоты,

весы холмов качнутся, от уколов
их побелеет темная вода
и всем понятным будет, сжатый в холод
и лодку, совершенный пересказ,

чью глухоту, ты проходя, уходишь
сквозь щель, которой в смерти устоишь,
вот смерть ослепла за которой звука —
в дождь вмерзшей — погремушкою горишь,

и жизнь, с которой ты не разобрался,
но разберешь ее глухой конструкт,
ор воздевает к небу, как бы палку,
чтоб не вздохнуть,

и вывернута башня из сустава,
и свернута в рулоны стрекозы,
в шары полиэтиленовых овалов
внутри, оставшейся от смерти нам, росы.

Версия для печати