Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Зинзивер 2014, 9(65)

Записные книжки писателя

Литературно-художественный журнал 'Зинзивер'. № 9 (65), 2014. Эмиль Сокольский.

 

 

Эмиль Сокольский
Прозаик, критик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).



АЛКОГОЛИЗМ

 

Долгое время занимался усадьбами, архитектурой. Однажды приехал в маленькое селение, все дела сделал за час, а до автобуса — еще часа четыре. Присмотрев на горке дивное место под дикой сливой, купил рыбки, пива и пошел туда. Расположился. Прекрасный вид, прекрасный воздух. Созерцал окрестности, читал, даже поспал… Недавно рассказал об этом своему хорошему знакомому хирургу. Он выслушал и покачал головой:
— Какие изощренные формы принимает алкоголизм… «Краеведение», «архитектура», «история», «интересные места»… А смысл-то поездки был в том, чтобы напиться и проваляться под деревом четыре часа…



«МЕЖДУ НАМИ» — НЕЛЬЗЯ ЛИ КОНКРЕТНЕЙ?

 

Невзлюбил Бориса Херсонского заочно, то есть еще не прочтя — не люблю эпигонства. Но недавно подумал: нельзя же так, надо прочесть (Бахыт Кенжеев хвалит!). Прочитал с удовольствием. Нет глубины, недосказанности, многозначности, от Бродского — только манера. Но интересно, интересно… И вдруг понял: нет, это не большая поэзия. Вот строки:

 

ковчег музея переполнен великими именами,
объемными изображениями, расположенными рядами,
не слишком одушевленными, говоря между нами.

 

Вот именно: «говоря между нами». Поэт хочет быть непринужденным, доверительным, но — остается лишь конструктором стиха. Стих не дышит. Доверия не вызывает.
Просто — «интересно»…



МИСТИЧЕСКАЯ БОЛЕЗНЬ

 

Подъезжаю в предрассветных сумерках к Ростову. Тягостное, подавленное, болезненное какое-то состояние… Наверное, потому, что не выспался. За окном уныние. Чернеет земля, пересыпанная скудным снежком, сереют скучные, бестолковые пятиэтажки, а вдали, кое-как поставленные, притворно-важные — более высокие здания. Размашисто выстраиваются заборы каких-то предприятий, созданные для того, чтобы убить хоть какой-нибудь интерес к проплывающему пейзажу. Родной сердцу город (ведь я здесь родился, вырос!) кажется чужим, неуютным, нисколько не таинственным.
Я вернулся прямиком из Петербурга — вот в чем дело (уже проверено). Именно потому, что из Петербурга, а не из какого другого города. Объяснюсь так: Питер, грандиозный, прекрасный, фантастический, мрачный город, — еще и мистический город. И эта мистика — отравляет, привязывает, берет в плен. Вот это слово — «отравляет»! Леонид Аронзон подтвердит.
Кто бродил по пустынным, полутемным вечерним кварталам, вдоль безжизненных каналов с шевелящейся чернильной водой, поймет меня.



КРИТИК В САДУ ПОЭЗИИ

 

Вот общие впечатления писателя Юрия Малецкого от книги Ларисы Щиголь (оба живут в Германии) «Вариант сюжета»:
«Я редко встречал (впрочем, может, это только меня, редко читающего стихи, и характеризует) за последнее время такое многообразие стихотворных размеров, жанров и пр., выбираемое и используемое каждый раз уместно — и разыгрываемое легко».
Я рассмеялся: читать критические размышления о поэзии человека, редко читающего стихи??? (замечу: в силу  р е д к о г о  ч т е н и я  все слова у Малецкого после закрытой скобки окончательно теряют смысл).
Автор на всякий случай извиняется: «Я могу напутать все что угодно, ведь я все позабыл за тридцать с лишком лет не-занятия филологией; но я должен как-то же, пусть полуграмотно, выразить свое частное удивление».
Спасибо за откровенность. Но кому интересно это его удивление?
А далее — знакомая песня: самолюбование, демонстрация эрудиции… Тут и Петров-Водкин с Сезанном, и Альтдорфер с Григорием Сорокой, и Паркер с Гиллеспи, и Тарковский с Кустурицей, и даже Дженис Джоплин со Стингом…
Критик признается, что пишет свое эссе на основе стихотворений, которые,  п о  е г о  п р о с ь б е,  с а м а  для него отобрала Лариса Щиголь. Слов нет.
Самое ценное в эссе — о Саде российской словесности:
«Мы в саду, куда зайти позволено всем — но не без риска для каждого, — и не потому, что поверху стены пропущен охранительный энерготок, но потому, что Сад сам, весь, целиком, находится в поле высокого напряжения… Но если ты не отсюда, то сама нестерпимая скука, мигрень от здешних сиреней послужит тебе эффективным наказанием.
Чтобы получить удовольствие от прогулки.., нужно в сущности очень немного: хоть как-то знать… словесность и любить ее. Это небольшое усилие: природниться к родному».
Только вот для того чтобы самостоятельно обложиться стихами Щиголь, самостоятельно «произвести учет» всего самого ценного, что в них есть, Малецкий усилий пожалел.
Что ему остается? Многостраничные разглагольствования вокруг да около. Отсюда — Григорий Сорока, Гиллеспи, Дженис Джоплин и прочие и прочие.



ТАЙНАЯ КОШКА

 

У служебного входа в Донскую государственную публичную библиотеку томится светло-серая, милого домашнего вида кошка: холодно, хочется вовнутрь. Вряд ли она претендует на то, чтобы взбежать по двухпролетной лестнице на второй, основной этаж, и разгуливать среди читателей: хотя бы у двери пристроиться. Нет, начальство велело не пускать: кошке не место в приличном заведении. И вот сменяющие одна другую вахтерши безупречно выполняют наказ: «Ффу, ффу! Уходи, нельзя! Нечего тебе тут делать!». Кошка грустно ежится, отстраняется и уходит на бордюрчик, садится, глядя на дверь, будто еще не веря происшедшему.
Кого ждет, на что надеется? Вахтерши-то начеку.
Однажды вижу: кошки нет. Где кошка?
А она мирно пристроилась в «вахтерском» закутке, в дальнем, неприметном уголочке: лежит, разнежилась, полуприкрыв ласковые глаза. Видно: только что покормили.
Ласковые глаза и у вахтерши.
— Буду пускать и кормить, пока начальство не придет, не увидит и лично мне не запретит. Кошечке нужно согреться. Они пусть не пускают. А я ничего не слышала, ничего не знаю!
Не все согласны трепетать перед начальством, не все готовы постыдно соответствовать повязанному несвободой социуму. Кому-то хочется и человеком себя чувствовать!
…Собственно, я подозреваю, что запуганные вахтерши придали словам дирекции абсолютный смысл, какового дирекция и не вкладывала. Но лучше «перебдеть»: как бы чего не вышло…
К чему я о кошке? А это я все перелистываю в который раз Ларису Щиголь, сетующую на Германию: «Здесь даже кошка — вызов коллективу…». Пусть так не расстраивается: и у нас, кое-где, — тоже.



СОПЕРНИЦА БИБЛИИ

 

В чем историческая особенность рубежа ХIХ и ХХ столетий? «В том, что неумолимо приближался финал века уходящего и столь же неизбежно надвигалось пришествие века грядущего», — объяснил саратовский музыковед Александр Демченко («Эпоха Сергея Рахманинова», Сборник научных статей», Тамбов, 2003). Я не раз, будучи участником «рахманиновских» конференций, слушал от него подобные перлы: только успевай записывать! Еще бы, ведь ученый исследует мировой художественный процесс «в исчерпывающей полноте, с рассмотрением всех видов искусства» («Энциклопедия Саратовского края», Саратов, 2002; авторы статьи — А. Демченко и В. Ханецкий). И вот в журнале «Музыкальная жизнь» (2010, № 12) — рецензия на фолиант «Мировая художественная культура как системное целое» (Москва, 2010). Название рецензии — под стать масштабу личности Александра Демченко: «Книга книг».
Что в «Книге книг»?
«В с е о б ъ е м л ю щ а я  панорама происходившего в художественной жизни разных эпох и разных народов», «грандиозная картина не только бытия искусства  в о  в с е х  его ипостасях, но и встававшего за ним  б ы т и я  ч е л о в е ч е с т в а  в его эволюции от простейших форм первозданного существования к изощренным способам художественного выражения в авангардных системах ХХ столетия».
Что наделал Демченко, исчерпав тему! Чем теперь заниматься остальным ученым?.



ВЕРНОЕ НАПРАВЛЕНИЕ

 

В школьные годы поэзию мне заменял Паустовский. С ним я понял: мир до отказа забит прекрасными мелочами. Стоит лишь посмотреть в окно, не говоря уже — выйти из дому. Даже сходить за хлебом — маленькое таинственное путешествие, волнующее приключение.
Сейчас я вряд ли буду перечитывать Паустовского. Потерял интерес? Охладел? Нет, не те слова. Ведь он пересоздал меня, задал мне верное направление. Он — часть меня.
А Юрий Казаков «не пошел»: целые куски «из Паустовского» и вообще — отовсюду понемножку. Эклектика, сильно отдающая литературой.
Боюсь обидеть тень писателя. Попробую перечитать его рассказы: вдруг первое впечатление было скороспелым?



ДВА РЕЙНА

 

Всегда, когда читаю стихи Евгения Рейна, — читаю их «его» голосом: глуховатым, бубнящим голосом немного усталого человека, небрежно роняющего слова, как бы сами выстраивающиеся в стихи (независимо от автора, знающего: сами справятся, выстроятся как надо, сохранят и на бумаге искренность разговорно-«литературной» интонации, да еще и элегично запоют на приглушенно-басовых нотах).
Но ведь на самом деле Рейн читает стихи иначе. Вот и на своем семидесятипятилетии, которое поэт отмечал в пушкинском доме на Арбате (вполне соответствующее место!), читал (во время «торжественной части») в своей обычной манере — то есть свирепо. И это было здорово, органично: бодрый, подтянутый, энергичный Рейн (кстати, и рукопожатие крепкое) — энергично (да, не без свирепости) читает стихи из своей новой книжки.
Но праздник прошел, открываю книгу — и снова бубнит, бормочет, приглушенно басит…



УДАЧНЫЙ ФОТОПОРТРЕТ

 

В краеведческом отделе Донской «публички», на верхней полке книжного стеллажа — фотопортрет известного донского писателя Виталия Закруткина: щеку подпер кулаком, глаза задумчиво-отсутствующие (будто забыл, о чем задумался, но признать не хочет); при непоколебимом сознании собственной значительности — странно-расслабленная послушность перед объективом.
— Вот, это настоящий Закруткин, здесь он вполне похож на себя, — с удовлетворением оценил портрет старый ростовский литературовед-шолоховед Владлен Котовсков, лично знавший местных классиков. И, встретив мой вопросительный взгляд, пояснил деликатным полушепотом: — Пьяный.



ТАИНСТВО

 

— У вас есть одно замечательное стихотворение… — начал я.
Михаил Синельников, не дослушав, не спросил: какое? Он, изумившись, задал другой, великолепный вопрос:
— Только одно??
— Я хотел сказать: замечательное стихотворение, в котором — вся суть художественного творчества, — смутился я. И процитировал первые две строки.
— Да, есть такое, — будто с удивлением вспомнил Синельников, и как-то сразу перешел на свои переводы: заключил договор на издание книги, скоро должна выйти.
Ну, то, что он видный переводчик, я знаю. А стихотворение «Памяти фотографа» я не для красного словца называл замечательным. Иначе не запомнилось бы наизусть. Вот оно:

 

Прекрасны точность, убедительность,
Но благородней, богоданнее
Таинственная приблизительность,
Чем очевидность попадания.
Лет шесть меня фотографировал
Искусник нищий и великий,
Моими лицами жонглировал,
Во мне выискивая лики.
И ревность угадал тогда еще
И выжидающую ярость,
Души, при жизни умирающей,
Необеспеченную старость.
И эту душу он выматывал,
Выхватывал из черной Леты…
А в остальном права Ахматова:
Умрешь — изменятся портреты.



ЛУЧШАЯ КНИГА НАГИБИНА

 

Главное, что запомнилось от чтения Юрия Нагибина: отсутствие юмора, тонких мыслей. Показателен рассказ «Машинистка живет на шестом этаже»: персонаж Лунин, «уцелевшие записи» которого приводит писатель, по художественности письма превзошел самого автора! (несомненно, Нагибин и в самом деле использовал чужие заметки).
«Зря не попал он в лапы дикарей. Надо было зажарить его на костре и сожрать. Чтоб не суетился. Один на необитаемом острове тридцать лет и… ни минуты покоя!.. В детстве я был лучшего мнения о Робинзоне Крузо».
«Чуть бы снять лаку, чуть бы взлохматить живопись Брюллова. Вот был бы художник!»
«Утомительный назойливый пафос. Не литература — а партитура. Ромену Роллану очень мешает музыка»…
Но пролистываю нагибинский «Дневник»:
«Невольно начинаешь уважать Ильина, тот врет квалифицированно, убедительно, он работает над своей ложью (над формой и содержанием), а этот…»;
«С. рассказал за столом с крайним преувеличением, хотя и голой правды было бы более чем достаточно, как ужасно напился я у него дома»;
«…встретили меня с энтузиазмом, недостаточным все же для того, чтобы поставить рюмашку»…
И далее в таком же духе. Боже мой, да это лучшее, что создал Нагибин!



ЗРЕНИЕ И ТОЧКА ЗРЕНИЯ

 

В «Дневнике» Юрия Нагибина встретил: «Душная штука — точка зрения. Равно — позиция, учение, вера. Насколько человек привлекательнее, шире и свободнее без них». Как верно! Точка зрения — удобная вещь; в нее влюбляешься, не хочешь с ней расстаться. Сомнения отметаются, воспринимаешь и одобряешь только «согласных». «Я не хочу иметь точку зрения, я хочу иметь зрение» — тонкое наблюдение Цветаевой: точка зрения лишает зрения! А вот без труда нахожу у Кирилла Ковальджи, творчество которого знаю досконально, в «Свече на сквозняке»: «За последние годы я не раз был свидетелем резких сдвигов в людских убеждениях. Видел, что чем глупей человек, тем легче он возмущается и негодует…»
Недавно я отказал Юрию Казакову в самобытности: вторичен, эклектичен. Но нельзя быть заложником «точки зрения». Стал перечитывать — и ведь с огромным удовольствием. Поразительно чувство языка, внимание к психологическим деталям. Речь персонажей отличается друг от друга, авторская речь — спокойная, несколько монотонная, неторопливая, немного задумчивая… Стилистика безупречна. Одним словом, «живая», добротная литература, спасибо Казакову за его дарование.
И все же подкрадывается предательская мысль: я же давно не перечитывал Чехова, Бунина, Паустовского…



САМООЦЕНКА

 

Что такое высокая самооценка? Да это же идиотизм. Никому не интересны чья-то гордыня, чье-то самолюбование. Непоколебимая уверенность в своей правоте — из той же области. Глупые, бессмысленные вещи. И вредные: они разрушают и любовь, и дружбу. Нужны ли еще слова?



ЗАЛОЖНИКИ ВЕЧНОСТИ

 

Люди, далекие от литературы (к ним я отношу, конечно, и графоманов, и читателей всякой коммерческой развлекухи), часто не понимают вот какую вещь: «дар Божий» — это для нас дар, сам же художник, как давно сказано, — «вечности заложник у времени в плену». Вчера позвонила Лариса Миллер: ночью спала всего два часа, не давали покоя строки, возникали, перебивали друг друга, так что даже забеспокоилась за свою психику (в итоге написала три стихотворения, которые показались мне светлыми, живыми, интонационно выразительными). Неудивительно. Боборыкин вспоминал рассказ Некрасова о том, как однажды поэт, ночью вернувшись с удачной охоты, «записался»: «Голова так разгорелась, что образы пошли, как живые; и так заработал мозг, что я даже немного испугался. Никогда еще не испытывал я ничего подобного. Пошел к буфету, достал там чего-то, коньяку или наливки, и стал пить. Тем и спасся». Вот тебе и «дар Божий»…



ШУБИНСКИЙ ОБ ИСКУССТВЕ

 

Кажется, об искусстве все уже сказано, и лучше не скажешь. Куда там. Нужно было появиться на свет Валерию Шубинскому, чтобы написать об искусстве так, как никто до него не писал. Тут главное — не рифмы, которые достаточно просты (за исключением остроумной диссонансной «строитель — петель»), а поэтическая мысль, художественное содержание. Шесть строф — не много ли, не затянуто ли? Нет, не много. Во-первых, ничего лишнего, во-вторых — от первой до последней строки фокус не ослабевает. Артистичное, скажу так, стихотворение!

 

Скорей ремонтник мира, чем строитель,
Наладчик ветра, штукатур небес —
Тут подзатянет пару птичьих петель,
Там подстрижет еловый лес.

Он видит, что любимые созвучья
Его подруги или двойника
Закутаны в тучнеющие тучи
Неважного, сырого языка.

Он разредит их — и пойдет потеха:
Вся не своя, начаться хочет речь.
Хотя бы с выстрела или со смеха,
И хоть во что-нибудь затечь.

А через миг — печален воздух полый:
Ни звона в нем, ни смысла больше нет:
Их проглотил какой-нибудь тяжелый,
Непроницаемый предмет.

Вот незадача… Он вздыхает хмуро:
Уж верно, не похвалит господин
Портного, слесаря и штукатура.
Но что же делать? Он за все один!

И он идет, халатность роковую
Стараясь искупить хоть чем-нибудь:
У горного ключа подправит струи,
Добавит сливок в Млечный Путь.



ВИДИМОСТЬ

 

Василий Кандинский однажды понял, что сюжет может быть лишним в картине. По-моему, лишним может быть сюжет и в литературе. От многих прозаических произведений — если говорить о лучшем, что я читал, — у меня осталось только чувство стиля. А если говорить о плохом — чувство сожаления, досады. Сюжет — это часто видимость, существующая будто для галочки: нужен сюжет? — вот он, получите…
И вообще, я давно уже стал сомневаться, а нужно ли писателю изучать жизнь. Зачем? Изучать нужно слово. Художественно воплощать в нем то, что врывается в нашу голову помимо воли и сознания. Мне очень нравится мысль Флобера о писательской работе: «Что-то проносится перед глазами, и на это что-то надо жадно накинуться».
Не случайно же я люблю поэзию. В ней — не нужно развивать то, что сжато в одном емком эпитете, не нужно придерживаться строгих логических связей, не нужна четкость, чтобы очертить форму, выразить чувство, сформулировать мысль. Потрясающая экономия средств!



РЕЧЬ О ПРОЛИТОМ СОЛНЦЕ

 

Зачем нужны «рассказывающие», «повествовательные» верлибры (то есть проза с легким «поэтическим» прикидом) и верлибры «интеллектуальные»? Разве Айги их не отменил?
Поэзия в основе своей все же музыкальна; уходит музыка — что остается?
Впрочем, «интеллектуальными» верлибрами — особенно если исключить знаки препинания — бывает, острее выражается парадокс и образуется тишина; паузами, пробелами, пустотами продолжается мысль, слова, повисающие в пространстве, продлеваются в молчании. А «рассказывающие» (хотя часто такие верлибры напоминают «упражнения в верлибрах») — держат внимание крепче, чем могла бы проза; и то, что в ней воспринималось бы не столь значительно — в «рассказывающем» верлибре приобретает особый звук — скорее «поэтический», нежели «прозаический».
В чем меня и убедила книга Андрея Коровина «Пролитое солнце». Не уверен, что отсутствие знаков препинания и в рифмованных стихах здесь говорит об интимных взаимосвязях слов или отражает поток сознания — все равно приходится мысленно расставлять точки и запятые.
Реальность в этих стихах столь счастливо и светло преображается, что ей тесно в книге, и она переходит во вдохновенную фантастику, иначе сказать — живет в фантастических образах.
«столько тебе городов настроили и лесов посадили столько родили для тебя женщин…» продолжаю от себя: и столько стихов написали… Жить и радоваться. Радость и юмор Коровина — вызов унынию и «серьезности».



НЕ СОВСЕМ ШУТКА

 

Выдающийся пианист Константин Игумнов, тончайший интерпретатор, иногда шутил: рояль — клавишный инструмент, а не ударный. Когда мне приходится слушать игру Святослава Рихтера, я понимаю, что в этой шутке — большая доля правды.



ЯЗЫКОВЫЕ СИТУАЦИИ

 

Вчера в выставочном зале Донской государственной публичной библиотеки состоялась встреча с поэтом Игорем Вишневецким.
Звучит торжественно?
Присутствовали: несколько библиотекарей (массовка), четыре студента лет 18-ти с преподавателем, психически нездоровый дед (он ходит на все такого рода встречи) и три-четыре немые старушки из какого-то литобъединения. Вишневецкий рассказывал о себе, прочитал стихотворение и отрывок из новой повести «Ленинград».
«История — это так интересно… То, что у вас и донская тематика — это очень для нас важно…» На фоне таких откликов завершилось выступление поэта — о котором никто из присутствовавших и слыхом не слыхивал и о котором забудет на следующий же день. История, родной край — да, это понятно и важно, а художественный текст… что это такое?..
Да ладно уж Ростов… Вот в Самаре литераторы однажды разъяснили поэту Андрею Таврову, как надо писать: оказывается, нужно создавать такую поэзию, которая будет с о о т в е т с т в о в а т ь  с п р ос у  и з м е н и в ш е й с я  я з ы к о в о й  с и т у а ц и и.
В Ростове, по крайней мере, никто не умничал. Было все по-честному.
В провинцию нужно ездить для того, чтобы знакомиться с достопримечательностями, подсматривать местную жизнь, купаться, навещать родственников, добрых знакомых… Вполне литературные цели!



ФИЛОСОФСКОЕ НАБЛЮДЕНИЕ

 

Не могу найти, где это у Шопенгауэра… смысл такой: большинство писателей мыслят только ради писания.
Не скажу, что тонкое наблюдение. Писательство — как призвание — разве не есть цель жизни, ее условие, способ существования? Разве писательство само по себе не есть мышление?
А скажем вот так: большинство поэтов художественно, образно мыслят только ради писания стихов. В таком виде соображение Шопенгауэра смотрится еще чудовищней.



ВОСПИТАННЫЙ ЛИТЕРАТУРНЫМ СЛОВОМ

 

Высшее образование и неустанное чтение книг формируют речь, она становится образной. Семидесятилетний электротехник (окончил два вуза), книгочей, с горечью пожаловался мне:
— Вкалывал всю жизнь, работу выполнял на совесть. Был уверен: получу нормальную пенсию, будет обеспеченная старость. А вместо этого государство подсунуло мне вялый х…



ВИТРУОЗ

 

Не забыть, как впервые поразил Набоков, потом Газданов, потом Борис Пильняк, «Повесть непогашенной луны» которого знаю едва ли не наизусть. А впоследствии поразил — ранний Сергеев-Ценский! И т а к писал — в самом-самом начале века! Пильняк вступал во второй десяток, а Набоков и Газданов едва научились ходить.
«У невысоких домов был стерегущий вид, как у старых мышеловок». «Топь… тускло поблескивала засыпающими глазами». «Сумерки уже крали углы у домов, их тяжесть и краски, уже тянули трубы ниже к земле и вот-вот готовы были вспыхнуть огоньками в окнах». «И было такое правило дисциплины, чтобы по этой команде каменели люди, вздергивались головы, выскакивали из орбит глаза, застывали руки в рукавах одинаковых мундиров — точно на всех сразу брызгали мертвой водой или дули особым газом, напитанным микробами столбняка». «Улица… проколотая насквозь фонарями»…
Горький признавался, что ему не вполне понятен этот язык. Для него такая литература была чем-то новым.

Версия для печати