Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Зинзивер 2009, 2(14)

Юлиан Фрумкин-Рыбаков «Ландшафт»

ЮЛИАН ФРУМКИН-РЫБАКОВ. «ЛАНДШАФТ».
СПб, 2009.


Кажется, языковыми играми в стихах теперь никого не удивишь. Это даже как-то неудобно называть экспериментом. Но обыгрывать в поэзии устную речь ради широкого охвата ее бытования — это не забава. Ситуацию такого — артистичного — обживания вполне представляет поэзия Юлиана Фрумкина-Рыбакова…
Прежде всего, обращает на себя внимание главное мерило его речи — слово, буква. Наконец, наречие, сам язык — они увидены явлениями природы, и поэт в легкой задумчивости или в радостном очаровании пускается в разгадывание-прочтение нерукотворных текстов:


…в живом молчании земли
туман повис фигурой речи…

…прислушайся, как лес после дождя
роняет капли, как слова, как вздохи,
как чутко ухо черного груздя
внимает потрясениям эпохи…


«Зарыться в языке, как крот» — замкнуться в родине языка, довериться этому верному поводырю в сумерках белого света, чтобы слышать прорастание корней сквозь «глухонемую жизнь». Не в этом ли особое преломление той метаморфозы, которую у Фрумкина-Рыбакова претерпевает пушкинский пророк: там было внимание всего — здесь узрение, там обретение высшего знания — здесь угадывание? Но угадывается всеобщая охваченность природы постижением тайны окружающих знаков, как будто возобновлен спор о первенстве родовом и языковом, и спорящие обретают голос, звучат:


…весь океан похож на влажный всхлип,
который небо, кажется, не слышит. –


Но ведь это только «кажется». Итак, все силы поэта — в слухе, зрении, жесте — уходят на воссоздание этой бессмысленной для профана сумятицы, этого нагромождения, где разные соловьи и кукушки аукукуют, щебечуют… Или льется сон, сквозь который раздается «крик животный бессвязный», напоминая о замираниях сердца, единственно своего…
Сквозь будничный провинциальный пейзаж мерцает «языковой ландшафт планеты», который существует почти вне времени: архео- и филологические обломки здесь дышат, пухнут, а живое население как-то по-детски стремится к вечности. Может быть, в этом противоходе (вернее, в его угадывании) и заключается основной сюжет поэзии Фрумкина-Рыбакова — сюжет о прозревании. Я сказал: вне времени. Все выглядит в этих стихах ставшим, проросшим, зрелым (в ботаническом смысле) — и радостным, свежим, умытым… Но все готово к тому, чтобы перестать быть собой, поменяться ролью с соседом. Даже облик земли обетованной отражен в северных безутешных видах, как и наоборот.
Такая подвижность, взаимозаменяемость сообщает и о небезоговорочности фигуры самого поэта: жизненный опыт дан столь объективно, что в этой универсалии человеческое потесняемо природным, «немым». Именно в этой тесноте — пространственной, временной — залог приближения к райскому состоянию. И поэт торопится сообщить свою благую весть о близости Элизия: слова секутся, обнаруживая неожиданные созвучия, зияния в неизвестный (или забытый?) язык.
Но и Элизий у Фрумкина-Рыбакова особый. Он весь лежит в языке, в словах, отмеченных божественным присутствием. Идя по едва различимым следам языков (возвращаясь — обретает!), поэт движется именно вспять, не боясь впасть в архаичность. Хоть и говорит он, что «идет поэт от сотворенья мира» «туда… где только истина в цене», но движется именно обратно, чтобы удостовериться, какое в акте творения ему предписано, уготовано место. Так подспудно в этих стихах возникает мотив памяти, припоминания или запечатления.
Не потому ли и отмечены тексты, вместо привычных «звездочек» на месте заглавия, литерой Ъ ([ер]). Они словно запечатаны, но и устремлены к твердости. Мы говорим: как припечатал. И поэт стремится к формулированию неких афоризмов-заклинаний, безусловных — и свободных в своей соотнесенности. Выходит, что стихотворения, составившие книгу, — маршрутные листы, свидетельствующие о тех путях, по которым ходил или еще пойдет поэт, свидетельства искателя словесных Эльдорадо. Это — свитки, на которых услышанное, увиденное, узнанное поэтом в прихотливом калейдоскопе образует знакомо-незнакомую картину мира… Каждая картина тяготеет к законченности, к всеохватности, так что поэт мог бы в конце ставить: я сказал.
Или: я спел. Или: я узрел. Или даже так: «Вот он я!» А то и: «Живет в шинели Петербургской стужи». Ибо в отнюдь не домотканом, а из слова сотканном мире — реальнейшем из реальных — живет сладкоголосый очевидец местностей, окруженных ледовитыми реками и всегда весенними, с капелью, наречиями.


Петр Казарновский



Версия для печати