Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Зеркало 2011, 37, 38

«Я всю жизнь выбираю лучшее. Чаще всего бессознательно…»

Беседа Ирины Врубель-Голубкиной с Сашей Соколовым

Он был отменным рисовальщиком и по утрам любил пить синий чай, флюоресцирующий от лайма, в своем бунгало среди тропических зарослей, куда к нему прибегала красавица-камбоджийка с очень смуглым лицом и упругими икрами

 

 

 

Ирина Врубель-Голубкина: Я хочу говорить о том, как ты создал свой новый язык, свои тексты, которые изменили всю русскую литературу. Ты родился в другой стране, в окружении чужого языка. Как ты начинал?

Саша Соколов: Я молчал лет до трех. Наверное, оттого что в Оттаве вокруг меня говорили на разных наречиях – по-французски, по-английски и по-русски. И вообще, был необщительным, хотя любил слушать взрослые разговоры. В нашей московской квартире после войны люди были нервные, часто скандалили. Однако в каком-то возвышенном, театральном духе, вульгарные выражения не использовались. Отец – из дворян, мать – из простых, но зато фанатичка изящной словесности, и язык улицы был мне чужд, как и улица в целом. Воспитывала меня в основном тетка, сестра матери, женщина старорежимная, строгая. Она закончила классическую гимназию в Новониколаевске и точно знала, как должны вести себя хорошие господа. Прекрасно читала вслух, рассказывала чудные истории и пела сибирские песни. Книг в доме хватало. Главным писателем в семье был Гоголь.

И.В.-Г.: Что для тебя было важнее – литература или жизнь?

С.С.: Увлекало и то, и другое. Я очень рано решил, что буду сочинять, лет в девять. У меня была явная тяга к письму.

И.В.-Г.: А сейчас ты пишешь на компьютере или от руки?

С.С.: Серьезное – только от руки. Что до первых опытов, то они были довольно беспомощными.

И.В.-Г.: Они у тебя не сохранились?

С.С.: Мне было бы весьма неудобно увидеть эти вещи напечатанными. Увы, я не Блок, чье первое стихотворение удивляет своим совершенством:

Жил-был маленький котенок,

Был совсем еще ребенок.

Ну и этот котя милый

Постоянно был унылый.

Почему – никто не знал,

Котя это не сказал.

Такой техникой я не владел, но вдохновение посещало нередко, особенно за городом. Природа настраивает на тонкий лад, сообщает мелодию, интонацию.

И.В.-Г.: А литература?

С.С.: Естественно, если мне нравился какой-то текст, это влияло, но очень многое – от натуры.

И.В.-Г.: И какой был твой набор чтения, когда ты уже начал писать серьезно? Почему ты начал писать? Что явилось импульсом – протест против банальности советской жизни? Презрение? Преодоление текста? Многие говорят, что когда они прочли Платонова, это было началом. Вот ты что-то читаешь и понимаешь, что за этим стоишь ты? Для многих из современных русских писателей это был Платонов, а ты говоришь о Бунине?

С.С.: Нет, Бунин был уже позже, его не печатали, а старых изданий не было. У нас дома имелись собрания сочинений русской и западной классики, потом появилась современная западная литература. И, конечно, влияла семейная атмосфера.

И.В.-Г.: Но, ты знаешь, твои мама и тетушка, если бы не происходили все эти ужасы, они бы писали стихи в альбомы и вели бы себя так, как полагалось девочкам их эпохи. А в этой атмосфере хранения культуры был невероятный протест против действительности.

С.С.: Они были хранительницами языка. Иногда мне кажется, что язык – это наше все, то есть едва ли не бесспорная национальная драгоценность.

И.В.-Г.: Ты уже тогда прочел много западной литературы; из чего ты вышел – из русской литературы или из западной?

С.С.: Видимо, из их комбинации. В отрочестве, скажем, Куприн, с одной стороны…

И.В.-Г.: Но то, чего ты достиг, не берет истоков ни у Куприна, ни у Бунина?

С.С.: Но даже Сэлинджер и Фолкнер – это не модернисты, у них не было формальных новаций, которых я искал.

И.В.-Г.: А у кого они были?

С.С.: У Джойса. У Эдгара По. Имена, которые нельзя не учитывать.

И.В.-Г.: Мне кажется, Эдгар По оказал фантастическое влияние на русскую литературу, я уже не говорю о мировой вообще.

С.С.: У некоторых молодых людей есть склонность к размышлениям о смерти, а По пронизан этим, и когда ты читаешь его замечательные о ней фэнтези, то начинаешь развиваться в этом направлении. Чем больше ты готов к приятию небытия, тем ты свободнее. Я думаю, самураи правы: человек всегда должен быть готов к исчезновению. В Союзе летальная тематика в искусствах не поощрялась, и публикация По стала своего рода прорывом. Его мистика вдохновляет. Ведь жизнь без смерти ничего не значит, она – одна из форм нашей вечности.

И.В.-Г.: И то, что пишешь, это – преодоление смерти?

С.С.: Это преодоление маленькой личной смерти, многими перьями движет эта надежда. И – клавиатурами.

И.В.-Г.: Но как ты начинал? Вокруг была пустыня официальной литературы. Каков твой первый литературный круг, что значил для тебя СМОГ? Ты уже пришел туда сложившимся человеком?

С.С.: Когда я познакомился со смогистами, они еще не были СМОГом – это была группа, которая только намечала путь. Судьба направила меня в тот вечер на Маяковку, где было очередное чтение, там мы все и познакомились. Я только что убежал из армии через сумасшедший дом, выписался, еще донашивал шинель, ходил пижоном. Я был счастлив, потому что кончилась моя неволя, в кармане – “белый билет”, и, как перст указующий: ты свободен и иди туда. Года с 60-го мы с приятелями ездили по субботам на площадь Маяковского, слушали неофициальных поэтов, и я уже знал кое-кого из других завсегдатаев. Там появлялся Буковский, один из заводил, Галансков, в будущем значительные фигуры диссидентства. Окуджава не появлялся, но о нем уже говорили.

И.В.-Г.: Но это уже другое.

С.С.: Конечно, но на тот момент он был заметным элементом культуры. Необычный.

И.В.-Г.: А что ты читал на Маяковке?

С.С.: Вирши собственного сочинения. Так себе тексты. Сейчас их разыскивают филологи, я слышал. В тот вечер ко мне после чтения подошел некто румяный и юный и сказал: “Мы, группа литераторов и художников, идем писать манифест, в котором объявим себя независимой организацией. Ты – наш, идем с нами”. Это был Володя Батшев.

И.В.-Г.: Это уже был СМОГ?

С.С.: СМОГ возник где-то через месяц. 19 февраля 1965 года состоялось наше первое выступление: улица Беговая, читальный зал библиотеки Фурманова. Если не ошибаюсь, нас было тогда семнадцать.

И.В.-Г.: Но ты знал что-то о Красовицком, о Холине, о Сапгире?

С.С.: Конкретно немного, но имена в воздухе носились.

И.В.-Г.: А с кем ты был знаком? С Аксеновым?

С.С.: Первое, что у него мне понравилось, была “Бочкотара”. Он подражал западным образцам, модернистам, Дос Пассосу, к примеру, Доктороу.

И.В.-Г.: А что ты читал тогда из западной литературы?

С.С.: Кроме Джойса, кое-каких американских прозаиков, у них меня интересовала техника: Шервуда Андерсона, Эрскина Колдуэлла, Гертруду Стайн. Кого-то из скандинавов. Из французов – Мопассана, Флобера, хотя они реалисты. Из поэтов – Уитмена, Аполлинера. Я долго не мог решить, что писать – прозу или поэзию, хотел найти что-то среднее, тянуло к верлибру, к стихопрозе. Я, надо сказать, достаточно однозначен, в смысле, однолюб. Вот Миша Гробман – ему хорошо: он и поэт, и художник, и теоретик, и вообще Левиафан. Такая многоликость для него органична, а для меня была бы просто обременительна психологически. Говоря еще о влияниях: часто узнаешь писателей опосредованно, через тех, которые в себя их вобрали, усвоили и использовали их опыт. Например, после Лимонова читать Генри Миллера было уже не слишком любопытно. Мне кажется, кстати, самая его важная вещь – “Колосс Марусский”, мемуары о предвоенной Греции. Дивный стиль. Года с 59-го я ходил к математику Аполлону Шухту. В той квартире возле Литинститута сходились молодые свободомыслы, читали и обсуждали неподцензурное, недозволенное, скажем, Кафку, Рильке, Ницше, французских символистов. Те собрания давали ощущение причастности к чему-то значительному.

И.В.-Г.: Ты прочитал уже Артема Веселого, Платонова, Пильняка, футуристов. Что это для тебя было – новое слово в новой литературе?

С.С.: Я читал Пильняка, Платонова; они были очень популярны в той среде.

И.В.-Г.: А для тебя?

С.С.: Важны, но не особенно. Все относились к Платонову с придыханием, я – спокойно. Его язык казался корявым. Я знал, что буду писать по-другому. Хотя можно сказать, что в “Между собакой и волком” слог тоже местами негладкий, но тут уж я не виноват – так на Волге объясняются, а я это сконденсировал. Джойс и компания для меня важнее Платонова.

И.В.-Г.: А обэриуты, футуристы?

С.С.: Обэриуты мне никогда не нравились. Какие-то отдельные кусочки, детали, может быть. Впечатлял Хлебников, конечно, его формальные находки прекрасны. Однако большие поэмы излишне сумбурны, смутны. А Маяковский – самый близкий.

И.В.-Г.: Саша, писать – это игра или серьезно? Существует понимание литературы как игры интеллектуальных ситуаций. А ты, когда пишешь, это реально?

С.С.: Это серьезно. Ведь это мое, личное. Я связал с этим всю жизнь.

И.В.-Г.: Толстой говорил, что важно что, как и с какой страстью написано. Важно – с какой страстью! Для чего ты хотел сказать что-то?

С.С.: О, понятно, страсть необходима, но мне еще нужна музыка, звук: вещь должна звучать, как симфония. Задача мастера – показать возможности языка. Что дальше? СМОГ был для меня слишком угарным, богемным, через год я отошел. Резко изменилась среда. Я написал “Школу для дураков” уже после университета, после “Литературной России”. Этот еженедельник многому научил: прежде всего –
работе над стилем. Там служили люди грамотные, творческие. Как и в толстых журналах, имели хождение тексты и авангардные, и антисоветские, велись довольно смелые разговоры. Авторы, в большинстве своем члены Союза писателей, писали неважно, их материалы приходилось переделывать. В соответствии с установкой, конечно.

И.В.-Г.: Значит, ты редактировал себя?

С.С.: Да, я знал планку, знал, что требуется, но не в смысле цензуры.

И.В.-Г.: Да, мы были в этом смысле абсолютно свободны! Ты хотел печататься?

С.С.: В пору СМОГа. Потом понял, что то, что я хочу и умею делать, в той системе не опубликуют.

И.В.-Г.: То есть понял сразу?

С.С.: Понял довольно рано, решил, что пора сочинять только то, что мне самому интересно. И ориентировался на западные возможности.

И.В.-Г.: А когда установились первые связи? Кто из западных издателей первым прочитал, кто вообще первым прочитал?

С.С.: Первый, кто прочитал, – моя первая жена.

И.В.-Г.: Кто она?

С.С.: Это была Тая Суворова. Коллега. Вы вместе учились на факультете журналистики, исключительно талантливая, с потрясающим чувством языка. В 90-е издавала два гламурных журнала: “Он” и “Она”. Сейчас работает в Калифорнии. У нас были друзья, ставшие цветом журналистики. А кое-кто и в прозе преуспел. Скажем, Игорь Штокман, лауреат всяких премий.

И.В.-Г.: А почему вы с Таей разошлись?

С.С.: Ну, рядом ведь были и другие коллеги.

Если не считать дурдомов, факультет журналистики был самым свободным учреждением. Благодаря Ясену Николаевичу Засурскому, который, единственный из всех деканов страны, не состоял в партии, разрешалось на занятиях обсуждать все что угодно. Самиздат ходил по рукам без утайки. Меня те тексты художественными достоинствами не удивляли, удивляла смелость авторов.

И.В.-Г.: Ты писал тогда? Что?

С.С.: В годы студенчества и позже – этюды, новеллы, работал над формой. Идея “Школы” уже в голове клубилась, но я выматывался на литературных галерах, в редакциях, работать приходилось часов по двенадцать в день, на то, чтобы писать свое, большое и честное, сил не оставалось.

И.В.-Г.: Ты ушел в егеря, потому что почувствовал, что больше не можешь в этой напряженной обстановке?

С.С.: Нужна была свобода, чтобы спокойно думать. Я понял, что больше не смогу ходить в присутствие. Но на что жить?

И.В.-Г.: А родители?

С.С.: У нас к тому времени отношения совсем испортились.

И.В.-Г.: А детство было все-таки прекрасным?

С.С.: Отнюдь, оно было полно неприятностей. Считалось, что у нас гениальная семья, все родственники по отцовской линии – великие математики, ученые, а я получился мальчиком правого полушария, в теоремах не смыслил: не вписывался, словом, в традицию. Но мать все же надеялась, что из меня что-нибудь да выйдет. Она часто говорила: “Учеба кажется тебе сейчас бесполезной и скучной, но все, что ты узнаешь, когда-нибудь пригодится”.

И.В.-Г.: Все пригодилось, когда ты начал писать?

С.С.: Абсолютно. Мне нужно было найти место, где жить и думать. Я вспомнил о прекрасной местности к северу от Москвы, за Волгой. Там была дача моего школьного друга, то есть его семьи, рядом охотничье хозяйство, небольшая деревня. Мы с ним ездили туда с давних пор и зимой, и летом. Я снял там избушку за 10 рублей в месяц. Хозяин устроил егерем: в охоте я уже немного разбирался. Служба особенно не обременяла, появилось свободное время.

И.В.-Г.: Ты сидел и писал?

С.С.: Серьезные тексты я больше трех-четырех часов кряду писать не могу, надо отдыхать, отвлекаться.

И.В.-Г.: А потом ты выдаешь продукцию?

С.С.: Да, но для выдачи добротного текста требуется совершенно свежая башка. Тверской пленэр очень даже способствовал. Сельчане при всей своей необразованности –
народ толковый. Пьянь, конечно, но какие характеры. Философы, эксцентрики, знатоки Библии. Короче, деревенская жизнь скучной не показалась.

И.В.-Г.: Ты в ней участвовал?

С.С.: Положение обязывало. Егерь должен вникать, входить в обстоятельства, а то ведь уважения не будет. Но связь с Москвой не прерывалась, коллеги наезжали нередко.

И.В.-Г.: Ты приблизился к религии, читал Евангелие?

С.С.: Да. Это было откровение. И формально Писание важно. Многие не понимают, даже верующие. Неинтересно, мол, там все время все повторяется.Так ведь это и есть то самое.

Литературная среда 50-х была рассеянная, в 60-е сгустилась – добавился Солженицын, самиздат, веяния с Запада. В 70-е уже для меня начался пик – я писал “Школу для дураков”.

И.В.-Г.: Ты понимал, что создал новое, совершенно новое.

С.С.: Я понимал, что это хорошо, что это надо печатать. Так получилось, что возникла женщина из Австрии – в будущем моя вторая жена, славистка. Она предложила переправить рукопись за границу. Отправили по австрийской диппочте, потом рукопись почему-то оказалась в Египте, а потом в Америке – кто-то пошутил, что рукопись пришла туда с египетской маркой.

И.В.-Г.: И вышла книга.

С.С.: Вышла книга, но я уже был к тому времени за границей.

И.В.-Г.: А почему ты решил уехать? Или был такой ветер?

С.С.: Что да – то да, ветер странствий дул сильно, уезжали многие. Расстался с Волгой, полгода провел на Кавказе, в Георгиевске. Потом вернулся в Москву, и понял: все – больше не могу жить в этой стране.

И.В.-Е.: А твоя книга на Западе?

С.С.: Мне сообщили, что рукопись уже в Америке, в издательстве “Ардис”. А я думал, что она выйдет в “Посеве”, готовился уже сушить сухари. Между тем борьба с властями за право на выезд благополучно закончилась. Брежнев был единственным, кто мог отпустить меня на волю, переступив через нежелание отца. Моего, то есть.

И.В.-Г.: А он знал?

С.С.: Я думаю, отец был первым человеком, который сообщил, куда нужно, что его сын связан с иностранцами. Он не мог этого не сделать, ему полагалось. Словом, в одну прекрасную ночь явились люди в штатском и объявили, что завтра можно прийти за паспортом, хотя я даже не подавал заявление в ОВИР. Наутро получил выездную визу на месяц. И через день – Австрия. А затем, незадолго до публикации “Школы для дураков”, прилетел Карл Проффер, шеф “Ардиса”, и предложил переехать к ним в Мичиган, в издательство, работать, рецензировать рукописи. Так что у меня была довольно мягкая посадка.

И.В.-Е.: Ты общался с Бродским?

С.С.: Он мне был интересен как человек.

И.В.-Г.: А как поэт?

С.С.: И как поэт, разумеется. Впрочем, мы мало говорили о литературе.

И.В.-Г.: Он прочитал “Школу для дураков”?

С.С.: Он прочитал еще до выхода. Он был первым, кто прочитал там. Нет, оговорка. Первой была Маша, которая тогда служила в “Ардисе”, а сейчас, если не ошибаюсь, обитает в Англии, внучка советского наркома иностранных дел Литвинова. Она получила рукопись, прибывшую из Египта, но титульный лист потерялся, и она не знала, кто автор. Вещь Маше понравилась, и она рекомендовала ее Профферу. Тот дал читать Бродскому. А тот приехал к нему поздно ночью из своих университетских кулуаров и молвил: “Великолепный текст. Надо напечатать. Я думаю, что это новый стиль Владимира Марамзина”.

И.В.-Г.: А Марамзин там уже вышел?

С.С.: Да, я его книгу видел среди новинок. Карл очень доверял Бродскому. Потом, через две недели, спецбандеролью, пришел титульный лист с моим именем и названием, и Карл позвонил Бродскому и сказал, что это текст не Марамзина, а какого-то Соколова. Бродский задумался, а спустя пару дней приехал и сказал: “Карл, я, наверное, погорячился. Зачем это вообще печатать?”

И.В.-Е.: Своих можно, а чужих нельзя!

С.С.: Нормальный ход, питерская мафия такая – она такая. Ленинградцы в эмиграции всегда были очень активны, казалось, что их больше, чем на самом деле. Карл пришел в замешательство: с одной стороны – Литвинова, с другой – Бродский, два разных мнения. Он понимал, что вещь любопытная, но не понимал, насколько. И отправил копию Набокову. Набоков прочитал и прислал отзыв: “”Школа для дураков” – обаятельная трагическая и трогательнейшая книга”. Книгу начали набирать. Набрали. Я прибыл в “Ардис”, знакомство с сотрудниками было теплым, чего не скажешь о встрече с Иосифом.

И.В.-Г.: А он большой поэт?

С.С.: Мне нравится музыка его ранних стихов…

И.В.-Г.: Так он тебя боялся?

С.С.: Я ему почему-то не понравился. Думаю, есть две причины – во-первых, я был не из Ленинграда; во-вторых, я шел точно по его стопам – с разрывом в три года. Этот разрыв как раз соответствовал разнице в возрасте. Я стал жить в его бывшей комнате в издательстве. Меня тоже чудесно встретили, тоже устроили учительствовать в колледж, была такая же пресса.

И.В.-Г.: Русская?

С.С.: Нет, американская. Сначала я был для широкой публики не столько писатель, сколько просто забавное явление. Именитых новичков из России было тогда раз, два –
и обчелся: Солженицын, Барышников, Бродский. И появился некто Соколов, подающий надежды. Моя профессия в то время – русский человек. Выступал, давал интервью.

И.В.-Г.: С кем из американских писателей ты там встречался?

С.С.: С Куртом Воннегутом, например.

И.В.-Г.: Ну и как?

С.С.: Смешливый, юморной такой старикан. А потом с Берберовой. Меня привезли из Нью-Йорка в Принстон, где она еще преподавала, и мы два дня общались. Я знал ее биографию, но не читал. Она мне подарила книгу “Курсив мой”, которая тогда появилась в “Ардисе”. Она показалась мне человеком с большими претензиями, капризная дама. Могу представить, какой она была в молодости.

И.В.-Г.: Похожа на Марию Васильевну (Розанову)?

С.С.: В чем-то, но стиль другой – утонченная, высокомерная.

И.В.-Г.: Но она прочла твою книгу?

С.С.: Да. И высоко оценила. В первом издании было ее высказывание – вместе с мнением Владимира Вейдле и набоковским. То есть, та эмиграция меня приветствовала. В отличие от второй волны: ведь ее литераторы нас, литераторов третьей, недолюбливали. Особенно после того, как никого из них не пригласили на знаменитую конференцию в Лос-Анджелесе.

И.В.-Г.: А ты там был, потому что жил в соседних местах?

С.С.: Думаю, приглашали не по географическому признаку. Хотя я действительно недалеко обитал – в Монтерее. А незадолго до этого сабантуя познакомился с Эдиком. Наш общий приятель Цветков позвонил из Сан-Франциско, где он трудился в газете “Русская Жизнь” – Алеша называл ее “Русская Смерть”, – и говорит: “Приезжай, у меня тут Лимонов”. И мы впервые втроем там сошлись и вместе отправились на конференцию. Славное оказалось событие.

И.В.-Г.: Ты уже тогда читал “Это я – Эдичка”?

С.С.: Нет, я только слышал об этой книге. Читал его стихи. Кстати, я ведь редактировал его сборник “Русское” для “Ардиса”.

И.В.-Г.: А роман?

С.С.: Тут проблема. Мне трудно оценить текст, если я знаю автора лично.

И.В.-Г.: А как Буковский?

С.С.: Который? Американский? Нет, не читал. Мне из той компании нравится Ален Гинзберг. Яркий, яростный.

И.В.-Г.: А Борхеса ты видел?

С.С.: Я присутствовал на его выступлении в Корнелльском университете. Надо быть гигантом духа, чтобы заворожить три тысячи молодых здоровых американцев. А именно это Борхес и сделал.

И.В.-Г.: А тебя заворожил?

С.С.: Я не фанат по натуре. Знаменитостями не увлекаюсь, хотя понимаю: библиотекарь он был великий. Однако у него нет той энергии, которая есть у того же Гинзберга в стихах или у Фолкнера. Борхес неброский, сдержанный, может быть, нарочито.

И.В.-Г.: Не кажется ли тебе, что это общая характеристика новой литературы – отсутствие энергии, страсти? Это везде.

С.С.: Наверное, да.

И.В.-Г.: Тебе это мешает?

С.С.: Мне это просто не интересно. Особенно, если нет новой формы. Впрочем, традиционность сама по себе – не беда. Вот, например, Юкио Мисима – нет особых изысков, зато какая пассионарность!

И.В.-Г.: Не кажется ли тебе, что после постмодернизма произошло некоторое освобождение, то есть новые писатели свободно пользуются любыми техниками и форматами?

С.С.: Они пишут своими словами.

И.В.-Г.: Что ты имеешь в виду?

С.С.: Многие современные литераторы, начиная текст, имеют в виду какую-то историю. Для них главное – удивить читателя сюжетом, взять на испуг. Таков, не к ночи будет помянут, Мамлеев. А мне скучно его читать, потому что я сам могу придумать такие кладбищенские штучки – до фига. Нет, я не верю в это. Нужно находить слова – не свои, не первые попавшиеся, а какие-то другие. Находить и выстраивать их в каком-то специальном высокоэнергетическом порядке, а не просто – нате вам! Очень хорошо об этом – в эссе Вайля и Гениса “Смерть Ивана Петровича”. Как много смелости, говорят они, нужно иметь, чтобы в наши дни, после всего сказанного в литературе, начать повествование фразой типа: “Иван Петрович встал со скрипучего стула и подошел к распахнутому окну”. Позволительно спросить: а где же традиции авангарда, идеи постмодернизма? Зачем писать, как писали 100–200 лет назад, как Толстой? Сколько можно на полном серьезе мусолить внешние признаки бытия?

И.В.-Г.: Это как костюмы тысячелетней давности.

С.С.: Однако недавно на “Сотбис” ведущее место занимал “Портрет жены художника” Репина…

И.В.-Г.: А что для тебя Набоков?

С.С.: Он прежде всего лирик. Он мог бы стать большим поэтом, если бы не увлекся прозой. Его ранние книги чудесны, но потом... Английский Набоков немного выспрен, манерен. А русский – у него есть некая почвенная сила, унаследованная, может быть, вывезенная семьей из России. В “Других берегах” это чувствуется.

И.В.-Г.: Но “Лолиту” читать интересно.

С.С.: Еще бы. Хотя “Лолита” – вещь тщательного рассчета, математически выверенная. Читаешь – интересно. Анализируешь – чего-то там недостает. Это своего рода рецептурный пример, образчик: хочешь сделать бестселлер – делай вот так.

И.В.-Г.: Твоя “Школа для дураков” повлияла на многих, ты смог изменить русскую литературу.

С.С.: Каждый вправе пользоваться, чем он хочет, заимствовать.

И.В.-Г.: Что для тебя эта измененная тобой русская литература? Сейчас издается огромное количество книг, и, в отличие от прошлого, много вещей написано на очень высоком уровне. Шишкин, например.

С.С.: Шишкин – один из самых. В числе которых, я думаю, Денис Осокин и такой чуткий стилист, как Максим Гуреев, автор книги “Быстрое движение глаз во время сна”. А еще появился замечательный роман “Дом, в котором...”. Сделано в Армении, автор – Мириам Петросян. Когда я приехал из эмиграции в 1989 году, году, то сразу бросился читать толстые журналы, которые в Америке почти недосягаемы. Я был, говоря по-набоковски, приятно потрясен – казалось, многое из там опубликованного придумал я, но напечатал под псевдонимами. Придумал, опубликовал – и забыл. А сейчас, перед Туринской книжной ярмаркой, где я фигурировал в качестве российского делегата, доброжелатели меня завалили свежими книгами, чтобы я понял, что делается в текущей нашей словесности. Я понял. В общем, да, Шишкин умеет.

И.В.-Г.: А как Сорокин?

С.С.: Сорокина я мало читал…

И.В.-Г.: “Сердца четырех”?

С.С.: Вполне в духе времени, так сказать, нормальная патология.

И.В.-Е.: Сашу Гольдштейна прочитал?

С.С.: Это удивительно. Но, кажется, его могут оценить только профессионалы. Живя сейчас здесь, в Тель-Авиве, вспоминаю наши немногие встречи, разговоры, часто прохожу по Бен-Иегуда, мимо его дома… Саша сложный. Он сложен не только стилистически, но и философски. Он предлагает свои огромные знания, не думая о читателе, без оглядки на него. Знания искусств, наук, словесности, конечно. Я понимаю ценность его текстов, но не понимаю, как это сделано. В этих своих композициях (не знаю, как их еще определить, он их определял как романы; в одном случае – это роман-эссе, “Спокойные поля”) ему удалось сделать что-то весьма необычное, выгородить свою территорию. Он мистический, но это нам не Мамлеев со своим трупоедством. Саша –
мистик тактичный, вкрадчивый. И: большой интуит, мастер. Сознательно, например, рассыпает где-то ритм, сбивается, небрежничает. Иногда не поймешь, где кончается одна мысль, где начинается другая. У кого-то подобное было бы аляповато, а у него все уместно, не раздражает. При этом налицо мощное ассоциативное мышление, но сообщается почти все с позиции как бы усталого человека. Если тот же я стараюсь казаться по жизни и в текстах человеком бодрым, то он играл роль человека усталого. У Вадима Россмана есть отличное эссе “Гимн усталости”. Как раз на сей счет. Хотя Гольдштейн, когда хочет, умеет все-таки поднять себе тонус, улыбнуться, и ясно, что у него большой запал энергетический.

И.В.-Г.: Напряга нет.

С.С.: Никакого.

И.В.-Г.: Говорят, что Ира – его продолжение. Как тебе такой путь?

С.С.: Многие так считают. Вероятно, отчасти это и справедливо. Но, по-моему, она сложнее, на самом деле технически. То есть, Саша прозрачней, если угодно, светлей. Иногда кажется, что для Иры читатель – персона совсем уж нон грата. Ей важно выплеснуть свои ощущения немедленно и безоглядно. Вот кому страсти не занимать. Но. Помнишь, я писал тебе, что ей хорошо бы высветлить палитру? Может быть, ее на Таити отправить?

И.В.-Г.: Паша Пепперштейн как-то сказал, что самое важное для писателя – войти в хрестоматию. Все-таки то, что сначала может быть воспринято элитой из элит, потом становится классикой и входит в язык и существует внутри литературы. Если оглянуться назад, общество достаточно безошибочно в своих оценках.

С.С.: Часто с опозданием, но в конце концов все крупные достижения признаются. Нужно время. “Школу для дураков” долго не хотели переводить, даже авангардный, смелый Запад чего-то ждал. Теперь она переведена на много языков. Но опять же – имеется ли уверенность, что ее когда-нибудь введут в программу средней школы? Впрочем, если и введут, то что это решит, что изменит?

И.В.-Г.: Что ты думаешь о “Мифогенной любви каст” Пепперштейна?

С.С.: Трудно читать. И особенного мастерства не вижу. Каша какая-то. Мне не нужна –
приходится использовать это слово – заумь. Он объясняет, что это новое направление искусства, на какой-то волне связанное с наркотиками. Но я-то – на другой волне, я не употребляю.

И.В.-Г.: По-моему, такое вхождение в буддистско-восточные пути – это все-таки бегство от культуры, от литературы

С.С.: Меня всегда удивляло увлечение западных людей йогой. Наивное увлечение. Доверяются профанам, которые говорят, что они изучали йогу в Индии. Настоящим учителем йоги может быть только индиец, просвещенный и посвященный. Йога – не шахматы, тут дело гораздо более тонкое.

И.В.-Г.: Чужой литературы нет. Увлечение чужим смыслом, мыслями…

С.С.: Ты имеешь в виду российских писателей? Можно принять буддизм как доктрину. Религия очень помогает, если знаешь ее принципы, ориентироваться в жизни. Ты можешь взглянуть под тем или иным углом и получить решение. Но уходить в это? Нет, не думаю, что современный западный или российский человек может найти себя там. Мы выросли в других условиях. Вот у Мисимы это по-настоящему.

И.В.-Г.: Что для тебя тело и дух? Ты живешь спортом. Как это все связано? Что значит спорт в твоей жизни? Набоков, например, давал уроки тенниса и этим жил, а для вас с Марлин занятие спортом дает возможность независимого существования. Для меня в свое время было открытием, что выдающийся русский филолог В.Н.Топоров был страстным футбольным болельщиком. Позже попалась на глаза его статья о конных соревнованиях в античном мире. “Футбол – самая существенная из несущественных вещей”, – говорит немецкий тренер Франц Беккенбауэр. Ты, кажется, того же мнения?

С.С.: В Древней Элладе о недостойном, никуда не годном гражданине могли сказать: “Сей не умеет ни писать, ни плавать”. Я всегда старался быть хорошим эллином. Кроме плавания, практически всю жизнь занимался всякого рода атлетикой. Примером мне служили утонченные любители тяжелого металла Тютчев и Юрий Казаков. Существовать в неуклюжем теле было бы странно. Марлин в прошлом – чемпионка Америки по академической гребле, теперь – именитый международный тренер, я тоже обучаю желающих, как правильно скользить на лодке, зимой – на лыжах. Но в теннисе слабоват. Инструктор Набоков не взял бы меня даже в мячиковые мальчики, не то что в партнеры.

И.В.-Г.: Почему ты не можешь жить в Москве, а в Израиле можешь?

С.С.: В России сейчас – по техническим причинам, не по идеологическим. Та идеология, с которой я был не согласен, ушла.

И.В.-Г.: Но ведь люди, с которыми ты можешь говорить, там более реальны. Или тебе это не надо?

С.С.: Я могу без этого. Вот, побывал несколько раз в Крыму. Хотелось бы быть с избранными, которые там есть, но вокруг них тусуется слишком много званых. Так что придется воздержаться.

И. В.-Г.: Ты готов к смерти?

С.С.: Более или менее. Хотя предпочитаю не летать. Взорваться – это подарок, раз и все. Но самолет нередко сразу не взрывается, а долго падает с большой высоты. Негуманно выходит.

И.В.-Г.: Что ты про “Зеркало” можешь сказать?

С.С.: Если бы “Зеркало” не было лучшим журналом, я бы в нем не печатался. Я максималист.

И.В.-Г.: Мы все максималисты.

С.С.: Я всю жизнь выбираю лучшее. Чаще всего бессознательно.

 

 

 

Версия для печати