Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2016, 6

Отторгнутое время, или Ночная жизнь Юрия Казакова

Свободный жанр

 

Аннотация. Обращаясь к феномену Ю. Казакова, автор отмечает, что многое из созданного прозаиком говорит об отторжении им социального мироустройства. Не случайно герои его рассказов лучше всего чувствуют себя ночью, наедине с самими собой. В статье разбираются сильные и слабые стороны такого исторически обусловленного художественного зрения.

Ключевые слова: Ю. Казаков, А. Битов, И. Дедков, Б. Екимов, русская классика, деревенская проза, ночное зрение, аполитичность, беллетристика, трагедия художника.

 

Сергей Ананьевич ЯКОВЛЕВ, прозаик, публицист, литературовед, редактор-издатель альманаха «Письма из России». Член Союза писателей Москвы и Русского ПЕН-центра. Сфера интересов - русская литература и общественная мысль XIX-XX веков. Автор ряда очерков, статей и книг по указанной проблематике.

 

 

1

Творчество Юрия Казакова для меня загадка.

Не из тех, что хочется разгадывать и разгадывать, подобно светоносным загадкам Пушкина или, например, Достоевского, а из других - которые хочется задвинуть подальше, оставить до лучших времен.

К чтению его прозы я подступал на протяжении жизни не раз. И всегда повторялось одно и то же: начинал рассказ, с удовольствием его дочитывал, но за другой почему-то браться не хотелось. Прочитанное казалось мне сделанным раз и навсегда. В нем не просматривались иные варианты, не чувствовалось дрожания руки сочинителя, не ожидалось запредельных открытий. Писательская «кухня» была здесь надежно спрятана, и я, давно уже отвыкнув читать беллетристику как таковую, оказывался перед этой литературой полностью разоружен и пребывал в растерянности.

Тем более что она, как я чувствовал (и как подсказывала традиция), обыкновенной беллетристикой все-таки не была.

Вот почему всякий раз я читаю Казакова как будто заново. И как всегда в таких случаях, хочется найти свежему впечатлению место, определить его среди других, более близких и знакомых явлений.

 

2

Литературный критик Игорь Дедков, роль которого в русской культуре второй половины ХХ века я бы сравнил с ролью Белинского для века XIX, однажды в начале 1990-х годов впишет в свой дневник имя Юрия Казакова в связи с такой мыслью:

 

Припомним: что противостояло идеологическому мифу, внутри которого нам предлагалось жить? <...>

Ответ простой: жизнь.

Не та, что в газетах, по радио, на экранах, в речах начальства, в романах, а другая, никуда не попадавшая, оттесненная, отодвинутая, как бы невидимая. Она мешала и раздражала своим несовершенством, разрушала столь совершенный миф.

И эта жизнь должна была прорваться. Некогда она составляла содержание и смысл искусства <...>

Литература 60-80-х годов оказала немалое влияние на духовную атмосферу страны, потому что она вернула жизнь и подчинилась жизни как Богу [Дедков: 578].

 

В ряду достойных писателей, осуществивших этот прорыв, Дедков называет и Казакова.

Лицом и почерком Юрий Казаков, однако, решительно отличается от других авторов той поры. Одни, подобно самому Дедкову, формально оставаясь в рамках «системы», хранили верность своему пониманию вещей и соблюдали внутренний кодекс чести. Другие заняли позицию «твердого инакомыслия» (сказано Дедковым о Битове), демонстративно не замечая указующих перстов, но при этом оставаясь сугубо адекватными в отношении всего, что происходило вокруг. Третьи могли не ведать ни принципиальности, ни твердости, но зато оппозиционировали громко и скандально, сделав это в конечном счете своим главным коньком... Ни в одной из этих групп места Казакову не находится. Другого столь далекого от социальной проблематики, столь сосредоточенного на внутренних впечатлениях и переживаниях, столь погруженного в себя прозаика в этом времени мне трудно назвать - такими бывали разве что поэты.

О связи писательской судьбы Казакова со временем, в котором тот работал, однажды оригинально высказался Андрей Битов: «Глухо, глухо и глухо»[1].

Глухо бывает ночью, когда человек остается наедине с самим собой и ни перед кем, кроме себя да Всевышнего, не ответствен. Описания ночей и связанных с ними переживаний присутствуют едва ли не в каждом рассказе Юрия Казакова. Уже герои ранних его рассказов лучше всего чувствуют себя ночью, и именно по ночам происходят главные события в их жизни.

Мы стоим на дне глубокого двора. Как много окон в этом квадратном темном дворе: есть окна голубые, и зеленые, и розовые, и просто белые. Из голубого окна на втором этаже слышна музыка. Там включили приемник, и я слышу джаз...

 

С такой картины начинается «Голубое и зеленое» - рассказ, написанный в 1956 году. О первой любви, о возводимом вокруг нее мире мечты и трагическом обрушении этого мира, когда любимая уходит с другим.

 

Но иногда мне снится Лиля <...>

Я просыпаюсь утром, еду в институт на лекции, дежурю в профкоме или выступаю на комсомольском собрании. Но мне почему-то тяжело в этот день и хочется побыть одному, посидеть где-нибудь с закрытыми глазами2.

Но это бывает редко: раза четыре в год. И потом, это все сны. Сны, сны... Непрошеные сны!

Я не хочу снов <...> Ах, господи, как я не хочу снов!

 

Выбор был, фигурально выражаясь, между снами, дневной жизнью с зажмуренными глазами и ночным бодрствованием.

Чем дальше, тем более писатель склоняется к третьему.

Занятно, что один из самых «социальных» рассказов раннего периода посвящен не человеку, а дрессированному медведю Тэдди: сложностям его выживания после нечаянного побега из неволи, в новой для него дикой обстановке, среди множества других коварных существ. По поводу и чуть ли не от имени медведя высказываются удивительные мысли, которые грезились, наверное, и герою рассказа «Голубое и зеленое» в его непрошеных снах:

 

Великая вещь свобода! Она похожа на солнце, на огромное звездное небо; она похожа на теплый ровный ветер или на быстро бегущую звонкую воду.

Не нужно никого бояться, не нужно делать того, чего не хочется делать!

Можно встать, когда хочешь, и идти, куда захочешь.

 

Но рассказ «Тэдди» показателен и в другом смысле: описанное могло случиться и сто, и двести лет назад, причем в любой стране, так что к окружающей писателя реальности это имеет весьма ограниченное отношение - только через какие-то общие, «субстанциальные» проявления жизни. Автора трудно даже поймать на иносказании или намеках, столь обыкновенных при выборе такого рода сюжетов.

В этой отрешенной «субстанциальности», в слепых и глухих ночных прозрениях решающее преимущество Казакова перед современниками, отзывавшимися на злобу дня, но в них же и его слабость.

 

3

Многое из созданного Казаковым - это спасительное для писателя дезертирство из жизни. Как он сам, надев рюкзак, раз за разом физически уходил от столичных суеты, козней и расправ, так его персонажи в ночных картинах пытались спастись, защититься звездами, теплом огня и привычной музыкой из транзисторного приемника от паскудной реальности и безотчетной тоски.

Подобным образом защищается от гнета жизни рядовой обыватель, уткнувшись в экран телевизора.

Впервые я отчетливо осознал это при чтении чудесного рассказа «Никишкины тайны», который живо напомнил мне другой, спустя много лет написанный рассказ современного прозаика Бориса Екимова «Фетисыч».

Тут и там в главных героях - мальчики восьми-девяти лет. Оба деятельны, любопытны, с характером, по-стариковски рассудительны. Оба самостоятельны, многое умеют и способны взвалить на себя взрослую ношу. Но сюжет Екимова взят из невыдуманной жизни 90-х годов, насыщен реальными страхами, он пронзительнее казаковского. Ответственность, которую берет на себя мальчуган Яков Фетисыч, поистине непомерна - это, можно сказать, ответственность за целую разоренную и униженную страну. У Юрия Казакова совсем иные мотивы: «Воля, простор везде, воздух синий, резкий, и никого нет вокруг, на много верст».

Никишка занят в основном созерцанием, «хочет тайну такую понять, чтобы все, что видит, разом открылось ему», и любознательность его - отвлеченная, порой даже умышленная: «А почто это камни на меня смотрели? Они тоже думают?..», «А ты понимаешь, об чем березы говорят?». Пытаясь докопаться до таинственных глубин природы, он остается бесконечно инфантильным по отношению к людям. «Воля», по Казакову, - это когда никого вокруг...

Герой Екимова, напротив, обретает свободу среди людей, в постоянной борьбе - за мать, живущую с пьяницей-отчимом, за сохранение своей деревни, школы в этой деревне, за право на человеческое существование, причем, что важно, не только для себя одного (когда такая возможность открывается), но для всех. Екимов четко обозначает эти внутренние ступени гражданского взросления.

Впрочем, было бы некорректно противопоставлять здесь этих двух очень разных писателей и их художественные методы. Мне лишь хотелось проследить, что из чего получается.

И опять Казакова выручает ночь, сулящая Никишке в конце концов разгадку тревожащей его тайны, и «фирменная» казаковская тоска: «Да не понять этой тайны, смотри только с тоской, впитывай глазами, слушай ушами да нюхай...»

Так или иначе, а бегство от жизни в ночь не всегда удается.

Тут заложена обреченность, самому Казакову хорошо знакомая и с разных сторон им исследованная. Как в рассказе «Некрасивая», где деревенская учительница Соня, пытаясь уйти от одиночества, предъявляет к избраннику все меньшие и меньшие требования, - но чем больше компромиссов во имя достижения цели, тем дальше оказывается сама цель.

Или, еще лучше, как в рассказе «На острове», где из довольно-таки простых и даже пресных описаний (скучающий командированный чиновник встречает на далеком Севере изнывающую по свежим впечатлениям девушку), из тягучей рутины быта и абстрактных разговоров «о любви и счастье» возникает страшное и безнадежное ощущение навсегда погубленной жизни. Я бы сказал - ощущение «послечеховское», страшнее чеховского, ибо герой не задается вопросами Гурова из «Дамы с собачкой», не ищет пускай хоть умозрительных выходов, даже ни на что не надеется и ни о чем не мечтает. Он заранее склонил голову и со всем примирился.

 

4

На этом фоне заветная мысль о свободе, когда-то отнесенная Казаковым к медведю («Не нужно никого бояться, не нужно делать того, чего не хочется делать!»), поневоле обрастает в глазах современного читателя действенными смыслами и предваряет тот мощный фронт сопротивления казенщине, угнетающей живую жизнь, что выстроится позднее в рассказах Виктора Астафьева, Василия Шукшина, Василия Белова, Валентина Распутина. Как и они (но несколько раньше их), Казаков помещал своих персонажей в обстоятельства, которые заставляли сбросить морок, увидеть жизнь свою и окружающих в ином свете и испытать нравственное потрясение. И Дуся из рассказа «Запах хлеба», и Василий Каманин из рассказа «В город» - уже полнокровные типажи деревенской прозы, которой только еще предстояло родиться.

Это факты известные, хрестоматийные, однако для понимания «настоящего» Казакова, может быть, не столь уж значимые.

Куда существеннее, на мой взгляд, - живописание ночных страхов в «деревенском» же рассказе «Кабиасы». Молодой заведующий клубом Жуков на ночь глядя отправляется из колхоза, где был по делам, в дальнюю дорогу домой через лес.

 

Он даже рад был, что идет один, без попутчиков. Так он и дошел до пустого сарая близ дороги и сел на бревно отдохнуть и покурить <...>

Он понял вдруг, что сидит во тьме один, среди пустых полей, среди загадочных темных пятен, которые могут быть кустами, а могут быть и не кустами.

 

Куда серьезнее и ответственнее - как раз в социальном, гражданском смысле - написанная в том же 1961 году сугубо частная история «Осень в дубовых лесах», вся прожитая ночами, - от восторженного гимна жизни и природе в великолепных, сочных картинах ночного ожидания на берегу реки приезда возлюбленной до смертельной усталости, пустоты и стыда во время ночных бездомных скитаний вдвоем по зимнему городу.

Ночь - звезды (всякий раз увиденные по-новому) - живое согревающее пламя печи или костра - огонек приемника («волчий глаз») - музыка, чаще всего джазовая... Вот наконец сложившаяся среда приемлемого для автора обитания.

 

И я подумал тут же, что главное в жизни - не сколько ты проживешь: тридцать, пятьдесят или восемьдесят лет, - потому что этого все равно мало и умирать будет все равно ужасно, - а главное, сколько в жизни у каждого будет таких ночей.

 

Эта жадность к одинокой ночной правде (или - отвращение к общей со всеми дневной лжи?) дает о себе знать: чем дальше, тем ее, ночи, в рассказах Казакова все больше, вплоть до густо-ночных, упрятанных, говоря словами автора, в ноябрьскую «аспидную черноту» последних трагических монологов «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал...».

 «Такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться - хоть вешайся!»

Так сразу, без единого лишнего слова, начинается «Свечечка». С первой строки читатель уже знает, что за ночь ему предстоит. И только в конце, где лирический герой вспомнит другую ночь, когда он заблудился в глухом лесу и случайно увидел огонек, у него не то со слабой надеждой, не то даже с раскаянием вырвется: «...и мне вдруг стало хорошо: вообразились какие-то люди, разговоры, тепло, свет, жизнь...»

Зато самым страшным вопросом, задаваемым в рассказе «Во сне ты горько плакал...», станет: каких же «тепла, света и жизни» не хватило другу, однажды осенней ночью убившему себя из ружья? Могла ли остановить этот выстрел чужая рука? Этот рассказ - как расследование его, Юрия Казакова, одинокого пути, запущенный от конца к началу фильм о его собственной ночной жизни. Там же ставится и другой, по-видимому, очень важный для автора, многократно повторяемый вопрос: когда именно, в какой ночной час это случилось? Словно он выбирает этот час для себя, словно это его отложенный выстрел...

 

Когда же все-таки это случилось? Вечером? Ночью?

Мне почему-то хотелось, чтобы настал уже неуверенный рассвет в начале ноября, та пора его, когда только по посветлевшему снегу да по проявившимся, выступившим из общей темной массы деревьям догадываешься о близящемся дне.

 

5

Каков же был бы накал казаковской прозы, думаю я, какова мощь трагических открытий, разреши себе автор сразу полноценное дневное зрение, помести, например, того же Никишку с его страстью разгадывать тайны вещей в открытый всем ветрам мир Фетисыча?

Вопрос смешной, ответа на него нет и быть не может. Каждый состоявшийся писатель для нас, читателей, - счастливый пленник своей судьбы, сетовать на которую вправе только он сам. Но чтобы лучше разглядеть внутренние скрытые надломы, иногда стоит задаваться и такими фантастическими вопросами.

Дедков любил повторять (и в этом был, конечно, не одинок), что все вечное в искусстве вырастает из сиюминутного, наполнено им.

Мысль простая, но в трагической судьбе Казакова она имеет особое значение. К осознанию этой мысли писатель шел целую жизнь. Проблема не в том, что написанное Казаковым несет отпечаток времени. Наоборот, проблема, на мой взгляд, в том, что этот отпечаток в его рассказах - за исключением разве что самых последних - слишком слаб. Писатель вынужденно (как острили в советские годы, «добровольно-принудительно») замкнулся в коконе. А чем художник «чище», чем дальше от социальных коллизий - тем он глуше, тем слабее доносится вовне его голос.

Возможно, человеческий подвиг Юрия Павловича состоял именно в том, что он в свое время сумел, вопреки давлению среды, выпестовать в себе блистательного беллетриста. Но в этом же была его писательская трагедия. Беллетристика не имеет глубоких корней в русской почве. Нестерпимая боль сиюминутного заставляет кричать, и надо бы (и хочется), чтоб твой крик дошел до людей, - но рассвет, по которому «догадываешься о близящемся дне», все не наступает, а в ночи нелегко дождаться ответа.

Этот глухой вопль, эту безысходную тоску слышат и принимают в сердце единицы, а миллионам они неведомы. Для большинства своих читателей Казаков навсегда останется прекрасным лирическим прозаиком, певцом природы, хотя по таланту и творческому темпераменту своему мог и должен был стать, выражаясь старомодно, «властителем дум».

А человеческий подвиг, ценимый современниками, доподлинно знающими, чего он стоил, не обязательно будет зачтен грядущими поколениями читателей.

Для Казакова такое положение было вынужденным и страдательным. В конечном счете это было признание жизни, ее глубинного измерения. Что бы ни происходило вокруг, ночь всегда остается с нами.

Это было честно.

Тем разительнее обнажается беспочвенность усилий тех сегодняшних авторов, кто пытается выключить литературу из времени, вырвать из потока жизни, сделать предметом праздной игры ума и стилистических упражнений. Пресловутый кокон обретает брутальные замкнутость и прочность и возводится в принцип, иной раз не без ссылки на «элитарную» традицию, к каковой причисляется и творчество Юрия Казакова.

 

Намеренно аполитичная, ориентированная больше на поэзию в человеке и вокруг человека, чем на остроту публиц. страстей, проза К. не признает категоричности суждений и оценок, она свободна от какой бы то ни было тенденциозности, вольно или невольно сужающей худож. пространство [Холмогоров: 323].

 

Что тут возразишь? В самом деле, зрелый Пушкин, Достоевский, Лев Толстой, Лесков, Чехов, не говоря уже о более склонных к «остроте публиц. страстей» классиках, действительно сузили «худож. пространство» донельзя...

Мутная тьма, в которую погружается сознание нынешних поколений читателей не без участия «намеренно аполитичных» авторов, совсем не похожа ни на прозрачные многоцветные и многозвучные ночи раннего Казакова, ни на «аспидную черноту» его поздних прозрений. Трагедия большого русского писателя не может быть разменной монетой в игре, разрушительной для отечественной литературы и самой жизни народа.

 

 

Литература

Дедков И. Дневник. 1953-1994. М.: Прогресс-Плеяда, 2005.

Холмогоров М. К. Юрий Казаков // Русские писатели 20 века. Биографический словарь / Гл. ред. и сост. П. А. Николаев. М.: БРЭ; Рандеву - А. М., 2000. С. 322-324.

 

Bibliography

Dedkov I. Dnevnik [Diary]. 1953-1994. Moscow: Progress-Pleyada, 2005.

Kholmogorov M. K. Yury Kazakov // Russkie pisateli 20 veka. Biograficheskiy slovar’ [Russian Writes of the 20th Century. Biographic Dictionary] / Ed. P. A. Nikolaev. Moscow: BRE; Randevu - A. M., 2000. P. 322-324.

 

 

С Н О С К И

[1] Высказывание А. Битова о Казакове в документальном телевизионном цикле «Ни дня без строчки. Трава забвения», фильм 1-й (реж. П. Стрельников, 2006): «Он стал писать до “оттепели”. И это было безнадежно. А закончил он писать до “перестройки”. Представьте себе, в каком диапазоне работал этот человек. Глухо, глухо и глухо».

[2] Здесь и далее в цитатах курсив мой. - С. Я.

 

Версия для печати