Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2014, 2

Коллекционер

Михаил Шишкин

 

Если попытаться подвести предварительные итоги русского литературного процесса постсоветского периода и  обозначить круг наиболее значительных прозаиков, появившихся в  начале XXI века, то имя Михаила Шишкина будет в  этом списке одним из первых. Шишкин родился в  1961 году в  Москве, дебютировал в  1993-м в  журнале «Знамя» рассказом «Урок каллиграфии»... И  за прошедшие с  этого момента двадцать лет сделал совершенно небывалую литературную карьеру.

Первое, что вспоминают всякий раз, если речь заходит о  Шишкине: он - лауреат всех крупнейших литературных премий. «Русский Букер» за роман «Взятие Измаила» (2000), «Национальный бестселлер» за роман «Венерин волос» (2005), «Большая книга» за роман «Письмовник» (2011)... Кроме того, в  его наградном листе - многочисленные зарубежные премии за переводы романов на европейские языки, а  также премия кантона Цюрих за литературно-исторический путеводитель «Русская Швейцария». Премиальный успех сопутствует Шишкину с  самого начала: в  1993 году помимо «Урока каллиграфии» в  «Знамени» выходит роман «Всех ожидает одна ночь» («Записки Ларионова»), за который присуждается годовая премия журнала.

Успех этот всякий раз естественно привлекает повышенное внимание критики, которая отнюдь не всегда рукоплещет победителю. Самым спорным оказалось присуждение премии «Национальный бестселлер» за «Венерин волос», роман артхаусный, рассчитанный на рафинированного читателя. Е. Ермолин утверждал, что лауреат «Нацбеста» «ведет дело к  тому, чтобы доказать как аксиому: Россия - унылая и  холодная страна насилия, жестокости, страданий - не может быть местом для жизни, ее ресурс в  этом качестве исчерпан»[1]. А. Немзер еще до вручения премии язвительно напоминал, что Шишкин «пишет свою рафинированно-истеричную прозу на берегу Цюрихского озера»[2]. А  Н. Елисеев почти что глумился над автором: «Мол, не важно, что мой толмач живет в  сытой, спокойной Швейцарии, душа-то его, несчастная и  больная, здесь, в  России, и  вообще в  любом месте, где боль, насилие и  несправедливость, будь то древняя Персия или еще какой-нибудь Вавилон»[3]. Но как бы ни упражнялись критики в  иронии и  сарказме, другого инструмента расстановки приоритетов или хотя бы ориентиров в  пространстве современного литературного процесса, кроме премии, у  нашего экспертного сообщества пожалуй что и  нет. Факт абсолютной премированности Шишкина автоматически выдвигает его в  центр литературного поля, превращая его прозу в  одну из вершин-ориентиров постсоветского литературного ландшафта.

Чем завершается в  судьбе Шишкина эта премиальная сюжетная линия? В  марте 2013 года писатель публично отказался представлять Россию на международной книжной ярмарке «BookExpo America» в  Нью-Йорке. В  письме в  Федеральное агентство по печати и  массовым коммуникациям он объяснял свое решение так:

Участвуя в  книжной ярмарке в  составе официальной делегации и  пользуясь преимуществом писателя, я  взял бы на себя полномочия представителя государства, чью политику я  считаю гибельной для России, представителя системы, которую я  не приемлю <...> Страна, где власть захватил коррумпированный преступный режим, где государство представляет собой воровскую пирамиду, где выборы превратились в  фарс, где суды служат власти, а  не закону, где есть политические заключенные, где государственное телевидение занимается проституцией, где шайка узурпаторов принимает безумные законы, возвращающие народ в  средневековье - такая страна не может быть моей Россией[4].

 

О возможных притязаниях Шишкина на высшую мировую литературную награду, которую нередко присуждают руководствуясь не только художественными, но и  в  широком смысле политическими заслугами, искушенные языки судачили и  раньше. А  после мартовской «попытки сделать себе биографию» с  уверенным облегчением выдохнули: «Хочет Нобелевскую!» В  наше прагматичное до пошлого цинизма время самая приземленная интерпретация поступка кому-то и  покажется самой верной. И  можно, конечно, строить предположения относительно шишкинской премиальной стратегии, но занятие это мелкое и  к литературе как словесно-художественному осмыслению мира отношения не имеет. Гораздо важнее говорить о  тех мировоззренческих позициях, которые движут писателем, когда он совершает поступок, понимая, что за ним последует «общественный резонанс», а  может быть, и  рассчитывая на него.

В мировоззрении Шишкина, если судить по его прозе и  многочисленным интервью, сохраняет нравственную актуальность понятие «достоинство» (слово сейчас немодное и  редко употребляющееся, в  отличие от слова «успех»). На российскую (и любую другую) государственность Шишкин смотрит не с  позиции подданного, а  с позиции «русского европейца»: государство существует для личности, а  не наоборот. Апологетике понятий «достоинство» и  «русский европеец» был посвящен первый роман Шишкина «Записки Ларионова», герой которого, штабс-капитан Ситников, «декабрист после декабристов» (между прочим, невымышленная, историческая фигура), во время подавления польского восстания 1830-1831 годов предпочел погибнуть не «за Империю», а  «за нашу и  вашу свободу». Таким образом, через двадцать лет после выхода романа Шишкин своим публичным жестом напоминает обществу о  гражданских ценностях, которые важны для него и, с  его точки зрения, по-прежнему неважны для власти в  России. Впрочем, уже после громкого мартовского отказа Шишкин приезжал в  Россию на «Нон-фикшн» в  ноябре 2013 года. Но как представитель почетного гостя международной ярмарки - «сытой, спокойной Швейцарии».

Другой безусловный успех Шишкина - переводческая судьба его книг. Вся проза писателя переводилась на европейские языки. А  последний роман «Письмовник» в  2011-2013 годах вышел на 30 языках. Кто еще из современных русских прозаиков может похвастаться такой мировой известностью?

Театральным постановкам по романам Шишкина тоже сопутствует неизменная удача. «Взятие Измаила» поставил театр МОСТ, объединив в  одном спектакле роман с  пьесой Чехова «Чайка». В  2006 году Е. Каменькович поставил по роману «Венерин волос» в  московском театре «Мастерская Петра Фоменко» спектакль «Самое Важное». С  2011 года в  МХТ им А. П. Чехова идет постановка «Письмовника». Сам автор считает, что в  современном мире взаимодействие искусств - явление и  неизбежное, и  продуктивное:

 

Книга зависит только от пишущего, то есть он ни с  кем не делит ответственность и  ни от кого не зависит. А  в театре, чтобы спектакль получился, очень многое должно совпасть <...> Если найдется режиссер, который оттолкнется от моего текста, чтобы создать свое настоящее бескомпромиссное кино, то я  буду, разумеется, рад. Я  в моих книгах отталкиваюсь от Тарковского, Шнитке. Главное - это передача творческой энергии, а  придет она в  буквах, нотах или каких-нибудь пикселях, не так важно[5].

 

Наконец, критиками о  Шишкине написано огромное количество откликов и  статей, его книги активно обсуждают в  интернете «простые читатели». Его проза стала материалом для кандидатских и  докторской диссертации, о  ней написана одна монография. Однако в  центре внимания пишущих о  Шишкине оказывается, как правило, форма (язык, хронотоп, повествовательная стратегия), а  не содержание произведений. Видимо, на общем бесцветном фоне «нового реализма» неомодернистская манера письма настолько поражает воображение, что до смыслов и  идей литературоведческая мысль уже не дотягивается.

Словом, успех писателя Шишкина настолько велик, что кажется невозможным или по меньшей мере подозрительным... Однако премиальный, театральный и  переводческий успех - это только внешние атрибуты писательского дела. Они говорят не столько об авторе, сколько о  том, что культурная инфраструктура в  постсоветский период худо-бедно работает. Куда важнее - внутрилитературные, собственно художественные особенности.

С точки зрения литературного темперамента Шишкин - кабинетный писатель. В  военных действиях не участвовал (даже в  армии не служил), революцией в  молодости не грезил (даже протестной рок-музыкой 1980-х не увлекался), ледоколов за границей не строил и мелиорацией в  средней полосе не занимался. Окончил романо-германский факультет МГПИ, в 1980-е и  начале 1990-х работал журналистом, переводчиком, школьным учителем (но в  прозе ни один из этих профессиональных опытов не нашел прямого отражения). В  1995-м переехал в  Швейцарию, женившись на гражданке этой страны, своей переводчице. Внешне - биография правильного, умеренно-аккуратного и - неинтересного человека.

Все же один факт биографии Шишкина почти во всяком разговоре о  нем упоминают и  чуть ли не ставят в  заслугу: Шишкин - «писатель-эмигрант», и  даже более того - «один из <...> представителей “четвертой волны” русской эмиграции»[6]. Это определение было бы правильным и  адекватным в  ХХ веке, в  ранний или поздний советский период. Сейчас мир изменился. Строго говоря, эмигрант - это человек, который вынужден жить за пределами отечества и  по политическим или иным причинам не может вернуться. Шишкин уехал за границу по семейным обстоятельствам, его книги свободно продаются в  России, он может вернуться в  Москву, а  живет в  Европе потому, что там ближе к  переводчикам и  издателям. Так что слово «эмигрант», исторически окрашенное обертонами изгойства, бесприютности и  страдания, вряд ли имеет к  нему отношение. Шишкин - русский писатель, живущий в  мире, где государственные границы утратили непроницаемость. Гипотеза о  существовании некой «четвертой волны» едва ли состоятельна по тем же причинам; если кто-то из нынешних знаменитостей, покинувших «эту страну», не может вернуться, то, как правило, из-за криминального прошлого, и  называется это по-другому - «в бегах».

Заход через эмигрантскую тему критики в  лучшем случае используют, чтобы поговорить о  ситуации писателя, вынужденного существовать в  иноязычной среде, в  отрыве от живого голоса родной улицы (в данном случае: родного Староконюшенного переулка). Этим обстоятельством разрыва с  речевой практикой условного «народа» очень удобно объяснить феномен языка шишкинской прозы, в  той или иной степени архаизированного, тяготеющего к  языку русской прозы XIX века. Однако Шишкин прибегал к  стилизации, языковой игре и  лексическим анахронизмам и  до 1995 года; очевидно, таково имманентное качество его таланта. Поэтому справедливо замечание С. Оробия: «Его проза - “искусство для искусства”, высокохудожественная ретроспекция накопленного русской словесностью за последние полтора-два века»[7].

 «Эмигрантские» превратности судьбы безусловно нашли свое прямое отражение в  «Венерином волосе» - в  образе «толмача». Но гораздо важнее общее влияние европейского жизненного опыта на эволюцию писательского взгляда на мир:

 

Когда я  был в  России, меня интересовали, прежде всего, люди, и  я писал не о  стране, а  о жизни. Но если я  пишу о  жизни, то получается, что я  пишу о  жизни в  России. А  когда ты уезжаешь из России, понимаешь, что жизнь в  ней - это не весь мир, а  только маленький кусочек огромного мира, и  может быть, даже не самый большой кусочек, не самый важный. И  писать нужно, на мой взгляд, не о  России и  не об экзотических русских проблемах, а  просто о  человеке. Так, где бы ты ни жил, нужно писать о  человеке со всеми его проблемами, которые будут одинаковы и  для России, и  для любой другой страны[8].

 

Это спорная точка зрения; вопрос, «чем должен заниматься писатель», лежит в  сфере его личного выбора. Здесь выбор сделан: Шишкин - писатель-космополит. Но не потому, что живет, не придавая значения государственным границам, а  потому, что, не покидая пространства русского языка и  культуры, стремится писать об универсалиях человеческого бытия - о  том, что значимо для человека в  любой стране во все времена: счастье деторождения, торжество смерти, восторг и  ужас перед непостижимостью мироздания.

Если и  есть какие-то биографические обстоятельства, серьезно повлиявшие на художественный мир Шишкина, то это обстоятельства не внешнего, событийного, а  внутреннего, психологического, характера: глубокое переживание семейных неурядиц родителей, травма советского детства и  молодости. Из этих обстоятельств рождаются две сквозные темы прозы Шишкина - распад социального института семьи, свобода и  достоинство личности.

В интервью Шишкин охотно рассказывает о  болезненных детских воспоминаниях, связанных с  семьей, к  моменту его рождения почти распавшейся:

 

Вообще-то родители мои развелись давно, еще до моего рождения <...> Мама была парторгом в  школе в  60-е годы. В  ее классе учился Владимир Буковский, будущий диссидент. Смельчак выпустил в  школе рукописный журнал. Естественно, все стали обсуждать содержание - и  пошли доносы. Но надвигалось либеральное время. И  решили устроить по этому поводу дискуссию в  двух старших классах <...> Слух о  вольности, процветающей в  нашей школе, дошел до самых верхов. Нависла угроза, что из школы погонят и  парторга, и  директора. Маме посоветовали подруги забеременеть и  уйти в  декрет. С  папой они почти не жили - у  него складывалась новая семья, но мысль о  спасении объединила родителей. Директора действительно изгнали. А  мама ушла в  декрет и  уцелела. В  61-м я  родился[9].

 

Такое вот получается дитя то ли ранней оттепели, то ли скорых заморозков. В  интервью Н. Александрову в  программе «Новая антология. Российские писатели» Шишкин рассказывает еще один показательный эпизод из детских воспоминаний:

 

Это была обычная семья. Со всем ужасом семейной жизни. Плюс еще советский ужас. Плюс еще безденежье <...> Я  очень хорошо помню, как мы едем в  трамвае по Пресне с  папой и  мамой. Полно народа. И  я спрашиваю: «А вы разводитесь, да?!» И  отец с  мамой начинают на меня шикать: «Молчи! Молчи!»[10]

 

В финале «Взятия Измаила» описан первый литературный опыт ученика третьего класса Шишкина: «роман» объемом в  три листа школьной тетрадки рассказывал «о муже и  жене, которые все время ссорятся и  собираются разводиться через суд». Мама, первый читатель, произведение не одобрила: «Нужно писать только о  том, что знаешь и  понимаешь!» А  из «Пионерской правды», куда юный автор отправил свой текст в  надежде на публикацию и  немедленную славу, ответили отказом, но посоветовали собирать «совершенно особую коллекцию»: «увидишь вокруг себя что-нибудь, что покажется тебе необычным, интересным или просто забавным - возьми и  запиши». Отличный совет!

С этой коллекции и  начался писатель Шишкин, а  первый экземпляр (по-своему несчастливая семья) определил сверхзадачу коллекционера - описать каждую несчастливую семью. Логично предположить, что детские впечатления от несчастливого брака родителей позже определят ракурс, с  которого Шишкин смотрит на отношения супругов. Проза Шишкина туго набита сюжетами ссор, измен, предательств и  просто тотально несчастливой, никак не складывающейся семейной жизни, словно автор все время поджидает или подготавливает момент, когда сможет крикнуть своим персонажам: «Ну что, вы наконец разводитесь, да, да?!»

 «Мысль семейная» присутствует постоянным фоном уже в  «Записках Ларионова» (роман написан намного раньше дебютного «Урока каллиграфии»). Отец главного героя ненавидит жену и  всем своим поведением будто мстит ей и  близким за свои неудачи (впрочем, какие именно - читатель, увы, так и  не узнает). Ларионов женится, казалось бы, по любви, но сразу в  отношения прокрадывается мелкая фальшь: «пышные приготовления» к  свадьбе ему неприятны, он «делал все, что <...> хотели, будто играл роль жениха в  какой-то дурной пьесе». Брак вскоре разваливается из-за его измены. А  когда спустя годы происходит воссоединение и  момент семейной идиллии кажется таким близким, автор, точно желая уподобиться античному року, с  какой-то сладострастной жестокостью (и без всяких психологических или сюжетный мотивов) принимается кромсать судьбы героев. Умирает после родов верная жена Нина, которая ждала своего изменника и  простила его. Сын Сашенька вырастает чужим, жестоким и  лживым, после окончания гимназии обманом уезжает из дома на Кавказ «сражаться с  Шамилем» и  сразу погибает от случайной чеченской пули. Есть в  романе множество внесюжетных и  эпизодических семейных историй, в  том числе с  типичным для русской дикости концом: «Проспался и  бил ее, бил. И  что теперь делать?..»

И дальше в  каждом романе у  Шишкина будет две-три истории «ужаса семейной жизни». Понимать их можно по-разному. Скажем, историю Саши и  Кати во «Взятии Измаила» очень удобно интерпретировать с  позиций христианской этики через понятия греха и  искупления. Накануне свадьбы во время мальчишеской попойки Саша заражается гонореей; он лечится, скрывая это от невесты; и  дальше вся семейная жизнь идет, будто молодожены «сговорились потихоньку убивать друг друга». «Я целиком превратился в  безмозглое, пещерное животное. Я  не удушил в  ту минуту Катю только потому, что я  ее изнасиловал» - такова сцена произошедшего много после свадьбы первого и  единственного брачного соития, от которого, то ли как наказание, то ли как испытание, рождается умственно отсталая девочка.

В последнем романе «Письмовник» Шишкин полностью сосредоточен на стихии эроса. В  Сашеньке и  Володеньке - героях, пишущих письма о  жизни и  смерти, о  любви и  войне, - воплощены, по сути, мужское и  женское начала. Все семейное - рождение детей, интимные отношения супругов, гинекология, измены и  разрывы, уход за стариками и  смерть родителей - описано от лица Сашеньки, то есть полностью отдано на откуп женского начала. Как и  Катя из «Взятия Измаила», Сашенька - медик, а  именно - гинеколог; и  в  характере ее заложено что-то такое, что она могла бы произнести Катину коронную фразу: «Любовь - трение внутренностей». Сашенька очень телесна и  прочно встроена в  вещный уровень мироздания: пишет о  своих блуждающих родинках, о  еде, о  мелких предметах этого мира, которые для нее чрезвычайно дороги, о  запахах трав и  духов, о  кошке, наконец, постоянным пунктиром - о  невыносимости физического одиночества и  жажде привязанности:

 

Лежу с  открытыми глазами, все в  луне, и  думаю, что моя кошка - часть какого-то гигантского механизма, в  котором участвуют и  луна, и  весна, приливы и  отливы, дни и  ночи <...> И  я вместе с  ней начинала ощущать себя тоже частью этого механизма, этого непонятно каким образом заведенного порядка, требующего прикосновений. Хотелось вдруг тоже взять и  завыть. За миллионы лет сколько таких было, как мы с  Кнопкой, подлунных <...> которые так же мучились по ночам и  могли думать только об одном - чтобы кто-то приласкал.

 

Именно в  «Письмовнике», в  той его части, которая принадлежит Сашеньке, Шишкин разворачивает свой дар коллекционера семейных несчастий на полную мощность. Ее глазами показано множество диких случаев и  историй, сложных характеров и  ситуаций; ее устами автор говорит о  бесконечной соединяющей и  разрывающей силе эроса. Как герои прозы начала 1920-х годов оказываются щепками в  железном потоке революции и  Гражданской войны, так герои Шишкина втянуты в  воронку биологической стихии эроса. Как герои Достоевского ведут тяжбу с  Богом и  чертом, так герои Шишкина пытаются распознать инстинктом и  разумом, где в  эросе благо, а  где смерть. При существующем в  современном мире моральном релятивизме сделать это они могут только опираясь на субъективную реальность, данную в  простых ощущениях. И  если жизнь складывается безопасно, комфортно и  никому не приносит видимого вреда, то и  хорошо.

Автор и  его герои далеки от дидактики и  моральных оценок, максимум, что они могут себе позволить, - это легкое недоумение от того, какой психологический шпагат удается сделать экспонату коллекции:

 

Спросила Янку, как же она может в  один день с  двумя мужчинами? Ответила, что ее это мучило, пока она не научилась их разделять, будто проводит символическую черту - тщательно принимает душ, промывает волосы другим шампунем, бреет ноги, душится другими духами.

- Не знаю, как это объяснить. Пойми, Сашка, семья только на этом и  держится. Вот я  прихожу домой от любовника умиротворенная. После измены снова нежна к  мужу. Снова появляются силы на дом, на детей, на его любимые фаршированные перцы. И  муж думает: «Какая она у  меня все-таки замечательная!»

 

Что это - форма самообмана или самопожертвования? Шишкин уклоняется от каких-либо оценок, предпочитая смотреть на эротический мир «Письмовника» с  всепринимающей снисходительностью творца.

Однако же тема, столь глубоко его волнующая, действительно необыкновенно важна и  актуальна на высоком цивилизационном уровне. Описывая влечение мужчины и  женщины и  возникающие от этого обоюдно мучительные союзы, Шишкин все время изображает то, что Э. Фромм называл «формами псевдолюбви» или «формами распада любви»[11]. Если перенести эту проблему из личностного плана в план социальный, то получится, что Шишкин пишет о  кризисе и  отмирании социального института семьи на этапе демографического перехода от традиционного общества к  постиндустриальному. «Общество Постмодерна во все большей и  большей степени отнимает у  семьи социальное пространство»[12], а  Шишкин волей-неволей оказывается летописцем происходящего. Может быть, психологи XXII века будут изучать кризис института семьи в  том числе по произведениям Шишкина, тем более, что именно в  описаниях разнообразных семейных событий и  взаимоотношений так расцветает его язык и  проявляется энергия изобразительности...

Однако осознает ли автор масштаб поставленной им темы? Судя по тому, насколько важна для Шишкина биологическая стихия эроса, он смотрит на любовь и  семью в  духе фрейдизма - прежде всего как на сексуальные феномены. Взгляд этот однобокий, устаревший и  потому неверный. Коллекция разбитых сексуальных надежд и  притязаний, конечно, оказывается любопытной, но простого перечисления фактов, сделанного пусть и  хорошим языком, недостаточно. Ценимый Шишкиным Лев Толстой не только изображал, но и  был нацелен на понимание своих героев. При богатстве материала и  порой вспыхивающем стилистическом блеске в  прозе Шишкина ощущается дефицит мысли. В  «Письмовнике» его откровенно уносит в  русло какого-то неосентиментализма; если бы автором романа была женщина, то нашлись бы критики, которые бы написали о  нем как о  еще одной книге «женской прозе». И  это при том, что от автора-интеллектуала ждешь не сентиментального, а  подлинно интеллектуального романа. Чтобы вырваться из фрейдистского понимания брака, может быть, стоит поставить в  центр внимания не сексуально-репродуктивную, а, например, информационную функцию семьи, взглянуть на этот институт с  другого жанрового ракурса и  написать роман воспитания?

Вторая сквозная тема творчества Шишкина, свобода и  достоинство личности, обусловлена другой детской травмой - не семейной, а  социальной, связанной с  оппозицией «унижение / достоинство». В  упомянутом телеинтервью Н. Александрову Шишкин рассказывает историю о  том, как в  Москву в  1972 году приехали канадские хоккеисты и  он вместе с  одноклассниками прибежал к  канадскому посольству в  Староконюшенном переулке посмотреть на своих кумиров. Хоккеисты стали бросать советским школьникам сквозь решетку печенье, конфеты, жвачку, а  дети восторженно ловили заморские дары, пока милиция их не разогнала. Когда на следующий день в  школе разбирали это позорное происшествие, «умник» Шишкин спросил: «А  почему в  нашей стране нет жвачки?!» И  мама-парторг ответила: «В нашей стране много чего нет, но это не повод терять человеческое достоинство»[13].

Между этими полюсами - постоянным унижением и  попыткой сохранить достоинство - проходит жизнь поколения, к  которому принадлежит Шишкин. Лучшие силы молодости тратятся на сопротивление среде, на поиск отдушин в  затхлом подвале советской жизни, где стилистической доминантой было тотальное унижение:

 

Я же помню, как <...> студентом проглатывал книги и  как они были для меня важны <...> когда кругом был жуткий «совок», хотя такого слова тогда, кажется, не существовало. Главным ощущением от той жизни было унижение. Все кругом унижало. Единственный островок, где можно было спастись, - это книга. Открываешь что-нибудь человеческое и  как бы попадаешь через книгу к  своим. Вот тут, в  реальности, ты среди врагов, а  там совсем другие представления о  человеческом достоинстве. И  слова тебя не унижают, а  поднимают[14].

 

Травма советским прошлым, память о  постоянном унижении, неожиданно всплывет в  финале романа «Взятие Измаила», начатого в  России, а  законченного уже в  Швейцарии - и  обозначившего переход к  заграничному периоду творчества. На последних страницах романа вдруг появляется автобиографический материал и  живой непосредственный голос автора (и то, и  другое у  Шишкина редкость): он описывает унизительную сцену в  Ленинке, кончившуюся задержанием по подозрению в  краже библиотечной лампочки (это середина 1990-х!), ночь в  ментовке рядом с  вшивым бомжом и  одноглазым чеченом. Затем отъезд с  Франческой в  Швейцарию и  рождение сына как момент наивысшего человеческого счастья:

 

Сестра, принявшая ребенка, протягивает мне ножницы:

- Хотите перерезать пуповину?

Она толстая, перекрученная. Пульсирует. В  ней просвечиваются два проводка - красный и  синий.

Беру ножницы, перерезаю <...>

Так нестерпимо хочется нашего с  тобой ребенка потрогать, прижать к  себе.

 

И рядом с  этими проходящими в  атмосфере цивилизованной интимности швейцарскими родами - воспоминание о  московских родах первой жены Светланы. Сравнение, естественно, не в  пользу советского медицинского сервиса:

 

Все это было так не похоже на то, как рожала Света. Она разбудила меня тогда среди ночи, и  я, наскоро одевшись, побежал на Госпитальный ловить машину. Ехать нужно было на Шаболовку, там работала знакомая знакомых. Останавливались охотно, но узнав, что нужно везти женщину в  роддом, молча нажимали на газ <...>

Приехали на Шаболовку. Помню, долго стучали в  дверь роддома - звонок не работал. Открыла какая-то бабка, без конца ворчавшая что-то себе под нос. Свете сунули балахон и  кожаные тапки <...> Ничего своего взять не разрешили:

- А  то еще занесете инфекцию.

- Понятно, - сказала Света, - у  них и  так достаточно. Им нашей не нужно.

Бабка вынесла мне пакет со Светиными вещами, и  я в  просвет двери еще увидел, как она надевает эти ивдельские шлепанцы.

Старуха стала пихать меня к  дверям:

- Давай, давай, и  без тебя тошно!

 

Примеров того, как «все вокруг унижает», в  прозе Шишкина масса: рекрутские наборы и  ротная дедовщина в  «Записках Ларионова», бесконечные формальные допросы бежавших из России и  «ужасные чулки, простенькие панталоны» в  «Венерином волосе», грубый быт бессмысленной войны в «Письмовнике». При этом совершенно ясно, что свобода и  достоинство (как и  счастливая крепкая семья, если вспомнить первую сквозную тему) являются для Шишкина безусловными ценностями, за которые нужно бороться, страдать и, может быть, умереть. Именно чувство собственного достоинства и  способность ощутить чужую свободу как свою - поднимают личность над тотальным унижением и  скотством. Таков в  первую очередь штабс-капитан Генерального штаба Степан Иванович Ситников. Во время навязанной ему глупой дуэли он предпочитает претерпеть унижение, лишь бы не играть по правилам представлявшегося ему диким этикета:

 

Тут произошло то, что никто не мог предвидеть. Степан Иванович вдруг выронил пистолет, закачал головой, схватился руками за виски, повернулся и  пошел к  опушке леса, туда, где мы оставили экипажи.

- Куда вы? - крикнул ему вслед Орехов.

Степан Иванович не оборачивался. Он бормотал что-то и  брел, покачиваясь, между деревьев.

- Вы жалкий трус! Вы недостойный человек! Вы подлец! - кричал ему вдогонку Орехов.

 

Дуэль - общее место русской классики, и  в  романе-стилизации она неизбежно должна была произойти. Тут Шишкин берет очень высокую планку: психологическое напряжение и  необычность разрешения ситуации сравнимы с  пушкинским «Выстрелом».

А когда начинается польское восстание 1830 года, Ситников, также неожиданно для офицерского окружения, поддерживает «отчаянный мятеж», который, по его мнению, «есть порождение не глупости, не безнравственности, а  оскорбленного человеческого достоинства». Как и  положено «декабристу», на уровне идей он опережает свое время, проповедуя народовластие как способ борьбы с  унижением в  социально-политическом плане:

 

Дикость как раз в  том, что народ существует для прихоти правителей, вместо того чтобы самому выбирать себе правительство, какое ему заблагорассудится. И  если у  народа это естественное изначальное право отнимается, я  не вижу ничего предосудительного в  том, чтобы народ отстаивал справедливость, пусть и  с оружием в  руках...

 

Судьба человека, пытающегося жить и  думать по своим, а  не общим правилам, печальна в  России XIX века. Ларионов, лучший друг, бывший секундантом, при первом легком нажиме полковника Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии (с «бесцветными неживыми глазами») Маслова написал на Ситникова донос, причем писал со вдохновением, так, что «исписал всю бумагу <...> попросил еще и  все не мог остановиться». Ситников был объявлен сумасшедшим, заключен в  Шлиссельбургскую крепость, где «в одиночке, через пять лет он тихо угас».

Других персонажей, через которых Шишкин говорил бы исключительно об этой теме, в  его прозе, к  сожалению, нет. После романа о  Ларионове и  Ситникове тема унижения и  достоинства, как уже было сказано, постоянно присутствует у  Шишкина, но не на уровне сюжета или персонажа, а  на уровне эпизода, детали, краткой ассоциации. В  финале «Взятия Измаила» после родов жены дремлющему в  комфортной, как родильный дом, швейцарской электричке автобиографическому герою является очередное воспоминание из советского детства:

 

Тут сзади раздается топот сапог.

Я знаю, кто это.

Обернуться боюсь. Жму на педали что есть сил, а  ноги не слушаются, колеса «орленка» вязнут в  тумане, как в  песке.

Топот совсем близко. Слышу пьяное дыхание:

- Стоять! Бляденыш!

Все, не могу больше - колеса «орленка» остановились.

Его рука хватает меня.

 

Эта сцена уже была описана в  середине романа, но там все кончилось хорошо: мальчик на велосипеде оторвался от случайного пьяного жлоба. Здесь усталость и  полусон превращают неприятное детское воспоминание в  символ: «Богом проклятая <...> варварская страна» будет догонять Шишкина всегда, от нее нельзя укрыться ни на озере Ванзее (где у  Шишкина после четырехлетнего молчания родилась идея «Письмовника»), ни даже в  каком-нибудь набоковском Монтре. А  можно только писать и  писать, вытаскивать из памяти монструозный топот сапог, а  из исторических книг и  воспоминаний - образы одиноких русских европейцев.

Во всей прозе Шишкина происходит почти парадоксальное сочетание материала и  приемов.

С точки зрения фактического материала писатель оказывается чуть ли не историческим романистом, во всяком случае, в  каждом его тексте есть большой, а  то и  доминирующий (как в  «Записках Ларионова» и  «Письмовнике») исторический сюжет, подчерпнутый им из специальной литературы, документов, свидетельств современников. За это Шишкина не раз упрекали в  плагиате и  «мародерстве», и  небезосновательно[15]. Собирание такого материала - кропотливая кабинетная работа. Существует точка зрения, согласно которой писать об условном «прошлом» легче, чем осваивать современность, в  которой все зыбко, неясно, и  нужно выходить из кабинета «на улицу», и  в  творческой лаборатории нужно делать подопытной крысой самого себя. Можно ли отсутствие актуальной внешней современности в  романах Шишкина поставить ему в  упрек? И  да, и  нет. Шишкин всегда ведет разговор о  том, что кажется ему важным в  большой, не сиюминутной современности, но поводом для этого разговора оказывается удобнее избрать события, происходившие в  другую эпоху.

 «Другую» - хронологически, но типологически схожую, близкую. Подавление польского восстания 1830 года очевидно рифмуется с  советскими танками в  Праге в  1968-м, а  для кого-то и  с российскими реактивными системами залпового огня «Град» на Северном Кавказе во второй половине 1990-х. Русский европеец может быть объявлен не сумасшедшим, а  вором, и  помещен не в  Шлиссельбургскую крепость, а  в обычную карельскую колонию. Это стремление восстановить «связь времен», найти смысловые рифмы разных эпох, переросло у  Шишкина в  задачу увидеть мир и  человека вне времени, обратиться к  тем самым универсалиям человеческого бытия, которые важны и  для русских, и  для швейцарцев. Что и  было сделано в  «Письмовнике».

Однако с  технологической точки зрения Шишкин - писатель ультрасовременный: читаешь его текст и  понимаешь, что эта проза, написанная и  после Л. Толстого, и  после Б. Пильняка, и  после Г. Газданова и  В. Набокова, и  даже после Саши Соколова. Несомненная заслуга Шишкина перед русской литературой постсоветского периода в  том, что он сумел убедительно продемонстрировать продуктивность модернисткой линии русской прозы ХХ века.

Шишкина не назовешь мастером фабулы (хотя в  первом романе линейное повествование получилось), романы его намеренно фрагментарны, он мастер эпизода, сцены, события. В  его прозе нет титанических личностей, все герои - люди «маленькие», обычные. Что же скрепляет (помимо названных сквозных тем) романы Шишкина, каждый в  отдельности и  все вместе? Как и  принято в  искусстве модернизма, главное, что есть в  прозе Шишкина, - это художественная призма его творческого «Я», образ автора, если угодно. Все эпизоды, события, персонажи - это проекции авторского сознания, главное свойство которого - завороженность мироустройством, восхищение процессом жизни и  мигом смерти, красотой и  ужасом физического бытия.

Благодаря этой завороженности миром самые простые и  незаметные предметы, слова, даже буквы в  тексте Шишкина приобретают значение едва ли не основ жизни. Вот как в  «Уроке каллиграфии» спустя полтора века происходит реабилитация Акакия Акакиевича:

 

Чего стоит только вот эта точка над «i», с  разбега соскользнувшая в  вопросительный знак! И  разве можно спутать вот эту заграничную, пришпиленную булавкой К? Или вот эту Б, что все норовит подцепить ближнего? А  Ц, вы приглядитесь к  этой жидовочке, умыкнутой Кириллом из Соломоновой азбуки, - сколько грации в  крутой линии выставленного бедра!

 

А вот как в  «Письмовнике» любовь к  женщине трансформируется в  привязанность к  мирозданию и  «малым сим»:

 

Любимая моя!

Здесь же ничего нет.

Где дремлик? Где кислица?

Нет курослепа, нет горечавки, нет осота. Ни любистика, ни канупера.

Где крушина? А  ятрышник? Где короставник?

Почему нет иван-чая?

Где толокнянка? Дрок?

А птицы? Где птицы?

Где овсянка? Где желна? Где олуша?

А пеночка? Пеночка где?

 

В творческом «Я» Шишкина нет никакой метафизической составляющей. Все его сознание направлено не к  платоновским эйдосам, а  к аристотелевскому бесконечному разнообразию форм. Помнил ли редактор «Пионерской правды», написавший ответ юному «романисту», что именно Аристотель был тем философом, который научил человечество собирать гербарии и  коллекции?

При всем этом есть одна проблема - в  большей степени читательская, чем авторская. Русский читатель склонен любить не «тонких стилистов», не «искусство для искусства», а  властителей дум и  книгу как повод для разговора о  жизни. Шишкин пишет один роман в  пять лет. Дойдя в  «Письмовнике» до очень высокой степени художественной абстракции, куда последует он теперь? К  дальнейшему собиранию изящной коллекции семейных катастроф? Скучно. К  очередному историческому экскурсу со стилистической эквилибристикой? Было. Чтобы снискать прежнее обожание экспертного сообщества, Шишкину, возможно, предстоит сделать какой-то неожиданный поворот. И пусть лучше озарение замысла снизойдет на него на льду озера Ванзее, чем на берегу Беломорско-Балтийского канала.

 

 

С Н О С К И

[1] Ермолин Евгений. Ключи Набокова. Пути новой прозы и проза новых путей // Континент. № 127. 2006.

[2] Немзер Андрей. А вдруг по-человечески? // Время новостей. 2005. 23 мая.

[3] Елисеев Никита. Тертуллиан и грешники // Новый мир. 2005. № 9.

[4] Столярчук Александр. Михаил Шишкин отказался представлять «преступный режим» // Colta.ru. 2013. 7 марта. См. также: Flood Alison. Mikhail Shishkin refuses to represent «criminal» Russian regime // The Guardian. 2013. 7 March.

[5] Белжеларский Евгений. Гражданин Альп // Итоги. 2010. № 40.

[6] Оробий С. П. «Вавилонская башня» Михаила Шишкина: опыт модернизации русской прозы. Благовещенск: БГПУ, 2011. С. 11.

[7] Оробий С. П. Указ. соч. С. 9.

[8] Михаил Шишкин: «Не нужно писать о России и экзотических русских проблемах». Интервью информационному порталу «Фонд “Русский мир”» (2011, 30 ноября).

[9] Михаил Шишкин. «Я почувствовал себя крошечным колесиком машины, производящей говно» (интервью) // Салiдарнасць. 2007. 9 ноября.

[10] Новая антология. Российские писатели. Михаил Шишкин // http://video.yandex.ru/users /woodyalex/view/374

[11] Фромм Э. Искусство любить. СПб.: Азбука-классика, 2005. С. 156.

[12] Владислав Галецкий. Встретит ли институт семьи XXII век? // Дружба Народов. 2005. № 6.

[13] http://video.yandex.ru/users/woodyalex/view.374.

[14] Беседа в Клубе «Журнального зала». 2010. 21 декабря // http://magazines.russ.ru/km/anons/club/ shishkin.html

[15] См., например: Танков Александр. Шествие переперщиков // Литературная газета. 2006. № 11-12. С. 8.

 

Версия для печати