Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2013, 6

«Поэзия - ни в коем случае не профессия...»

Текст выступления подготовлен к публикации З. Межировой

Портретная галерея

 

Магнитофонная запись, ставшая теперь этим печатным текстом, хранит фрагменты одного из московских авторских вечеров поэта Александра Межирова, где он рассказывает о себе, делится мыслями об искусстве, отвечает на записки зала. Сохраненная друзьями А. Межирова, талантливыми журналистами, ныне покойным Йонасом Мисявичюсом и его вдовой Диной Чупахиной, звуковая кассета была любезно передана мне. Ее текст я предлагаю вниманию читателей.

Зоя Александровна Межирова

 

 

 

 

Великий русский шансонье Вертинский пел: «И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт». Вот меня ни ласточки, ни гимназистки не провожали. Это не концерт. Вы пришли в самый разгар осенних отпусков. Это будет читка. Просто читка стихов. Хотя у другого поэта сказано, что «старость - это Рим, который / Взамен турусов и колес / Не читки требует с актера...»

Вот я прочитал вам стихотворение об отце. Я вижу тут очень много молодых лиц. Я хочу, чтоб вы себе представили, что это был за мир. Как это все было.

Отец у меня был человек больших знаний. И большой скромности. Он кончил еще до революции два факультета университета. Он знал медицину, математику, философию, классические языки. Он приучил меня к кабинетной работе. Все эти десятки тысяч строк, которые впрок или не впрок я перевел, - это, так сказать, его волей переведено, систематической работой. Но поэзия, сочинение стихов - ни в коем случае не профессия. И может быть, я и переводил так много потому, что хотел защитить стихи по мере возможности, не превратить их в профессию, это случайное дело - написать стихотворение, совершенно случайное. И читатель поэзии, я говорил об этом, настоящий читатель - от поэта ничем не отличается. Ну, формально если только. Отличается тем, что один пишет, а другой читает.

Я не верю в непрерывность творчества. И писал я мало. Просто очень долго писал, думаю, что и не следует слишком много писать. Поэзия - судьба. Она приходит, уходит, оставляет. Надо только стараться, чтобы, как у Заболоцкого сказано, душа не ленилась. Обучиться писать стихи - не велика наука, пережить стихотворение - вот это трудно. И превращать поэзию в оружие борьбы за существование - не дело, по моему убеждению. Поэзия участвует в бою, но только в другом. И тех, кто старается утвердить себя стихами, утвердить себя в житейском смысле, Пегас сбрасывает на землю, нередко расшибая чуть не насмерть.

Это вообще опасное дело. Я думаю, что здесь все решает мощь вола, а не плодовитость кролика. Многие считают по-иному, я с ними не согласен.

Отца я помню на Лебяжьем переулке. Этих мест вы уже такими, как я их видел, не помните, я скажу вам о них. Это граница Замоскворечья, тишайшие переулки с купеческими особняками. Медленная речь прохожих, необыкновенно вежливых. Если вы спрашивали, как пройти туда-то, вам не объясняли, вас провожали.

Я помню Болотный рынок, огромный храм на берегу реки.

Пушкин, по-моему в примечаниях к последним главам «Онегина», говорил, что русскому языку надо учиться у московских просвирен, у замоскворецких. Может быть, мне повезло, я слышал этот язык. Отложился он во мне или нет, не мне судить. Я помню это Замоскворечье.

Это было предвоенное время.

Дом, где я родился, и сейчас стоит окнами на Лебяжий переулок и на Кремлевскую набережную.

Получается какая-то в чтении хронология, но это не хронология написания стихов, я просто чувствую, что они как-то выстраиваются во времени. У меня нет никакого определенного плана чтения, потому что когда на людях читаешь и видишь лица, выражение глаз, то все первоначальные замыслы мгновенно в голове опрокидываются, от них не остается совершенно ничего. Пожалуй, это можно сравнить с написанием книжки: существует такое представление, что книги стихов пишутся, но они вовсе не пишутся, они складываются, как жизнь, или не складываются вообще. Мы ведь говорим, что «жизнь не сложилась» или «жизнь сложилась», вот точно так же и чтение. И поэтому всегда на вечерах, когда я получал записки, где было сказано: «над чем Вы работаете?», я обычно отвечал приблизительно так - «я читаю “Тихий Дон”, или “Дон Кихота”». Вот это - работа. А напишется, не напишется - это уже как судьба.

Мне хочется вам сказать... Может быть, это не совсем обычное признанье, но я начал писать стихи до войны - и, знаете, довольно складно я писал их, неизмеримо более складно, чем когда вернулся с войны и стал издавать книги. Я вам из любопытства прочту стихотворение довоенное, и вы с удивлением обнаружите, что в нем больше поэтического опыта и написано оно уверенней, чем послевоенные. Война, ее огромный могучий материал, совершенно развалила, превратила в какие-то руины мой, так сказать, уже выработанный «сладкозвучный ямб». И мне потребовалось очень много лет, чтобы восстановить форму. Я прочту вам предвоенное стихотворение, написанное в возрасте, когда я был даже моложе, чем большинство присутствующих здесь, - практически в школе.

 

 (Читает «Тишайший снегопад...»)

 

А это стихотворение уже написано в конце войны, когда вроде бы я был взрослым человеком и опыт у меня был, а насколько развалился стих. Может быть, он и должен был развалиться...

 

 (Читает «Ладожский лед»)

 

Не весь путь на войне был такой безмятежный, как в стихотворении со сгущенным молоком[1].

Было и такое.

Фронт, прифронтовая полоса... Если люди начнут отставать от эшелонов... Это проблема, которая, может быть больше всего волновала меня и в военные, и в послевоенные годы. То, что можно назвать двумя словами, - долг и право.

У меня есть такое стихотворение, я попытаюсь его вспомнить. Может быть, в этом стихотворении яснее ответ - или, скорее, отклик на поставленный вопрос.

 

 (Читает «Ну, а дальше что? Молчанье. Тайна...»)

 

Не все на войне, конечно, столь мрачно.

Замечательно было сказано у покойного Луконина - «жили мы на войне».

Принято говорить, что эта война опровергла старые речения о том, что когда гремят пушки, то музы молчат. Может быть, и опровергла, я просто находился в таком месте, где не только стиха, а даже и письма не напишешь. Поэтому стихи на войне я не писал; сомневаюсь, что для рядового солдата, пехотинца, это возможно. Не думаю. На передовой, где все расписано от и до и где посты меняются в срок, а если не сменятся в срок, то будет беда, на передовой, где, придя с поста, сваливаешься замертво... В Синявинских болотах мы спали на снегу и во сне инстинктивно ползли к кострам и вскакивали, когда загорались шинели.

Однако все-таки «жили мы на войне». И не только мрачное бывало.

 

 (Читает стихотворение «Утром»: «Ах, шоферша, пути перепутаны...»)

 

Тут оказалась масса записок. Что-то уж очень их много. Тем более что, знаете, я тугодум и мне трудно отвечать сразу.

Может быть, в конце? А сейчас, может быть, не отвечать, обождать?

Когда рота шла по Ладожскому озеру, была глухая ночь, и мне казалось, что война совершенно отдельно существует от всего на свете, и слова пророка «время миру, время войне» казались мне лишенными смысла. Но война кончилась, и я стал замечать... Да, вот вы простите, я все время говорю «я, я, я»... Это, конечно, последняя буква алфавита русского, но если речь идет о стихах, о поэзии, себя со своей дороги убрать невозможно, это исключено. Уберешь себя со своей дороги - не останется почти ничего.

Да, так вот, тогда мне казалось, что война от всего на свете отделена; а потом, когда миновала война и я увидел, что трава на нейтральной стороне растет так же, как она росла, что идет переформировка и точно так же ползут разминировать разведчики и многое, многое... Я стал думать о том, что все это неразделимо.

 

О войне ни единого слова

Не сказал, потому что она

Тот же мир и едина основа,

И природа явлений одна.

 

Вот о чем это стихотворение? Я никогда как-то не представлял себе, с чем оно связано, с миром или с войной, чьи это судьбы:

 (Читает «Календарь»: «Покидаю Невскую Дубровку...» и «Музыку»: «Какая музыка была, какая музыка играла...»)

 

Все-таки, вы знаете, меня весьма смущает обилие записок. Я попробую на некоторые из них ответить.

 

(Читает записки.)

 

Все-таки позвольте слушателям аплодировать, так как нам нужен эмоциональный выдох.

 

Слово «нужен» подчеркнуто... Спасибо на добром слове.

 

(Аплодисменты.)

 

И все же мы договоримся, что когда я все завершу, если этот эмоциональный выдох окажется необходим, вы можете аплодировать, я поклонюсь вам.

 

При каких обстоятельствах было написано Ваше первое стихотворение?

 

Я ясно помню, как оно было написано. Но это настолько неинтересно, что я позволю себе не отвечать на этот вопрос, потому что крайне разочаровывающим способом оно было написано. Нет, это не был экзерсис, это не было упражнение, и все-таки... Вы знаете, запах кухни даже в ресторане непереносим.

 

Александр Петрович, прочитайте «Заречье», прочитайте «Шуру» (стихотворение «На всякий случай...» - прим. З. Межировой).

 

Я исполнил просьбу.

 

Как Вы относитесь к театру и музыке?

Я был сумасшедшим театралом до войны. Я не представлял себе, что можно пропустить премьеру. Причем жили мы очень трудно. Это еще надо было выкроить нужную сумму. В суточную кассу в МХАТ мы стояли всю ночь, иногда на тридцатиградусном морозе, рискуя отморозить руки и ноги. В шесть открывалась булочная как раз на Камергерском - и это было великое счастье, потому что, так сказать, отходили ноги. А после войны со мной что-то произошло. Я пошел в театр, по-моему, давали «Отелло» - и я не смог смотреть. Может быть, я был настолько потрясен войной - мне все казалось фальшью. И не восстановился у меня контакт с театром. Хотя я знаю, что есть замечательные театры и особенно - замечательные артисты. Мне приходилось видеть, - я с ним не знаком и не на сцене никогда не встречал, - совершенно, по-моему, божественного артиста Евстигнеева, которого я могу только сравнить с Добронравовым, ну, может быть, он пока еще не такого размаха.

Самым большим потрясением моей жизни были встречи в концертах с Владимиром Яхонтовым, гениальным чтецом стихотворений, прозы и гениальным артистом. Такого артиста я вообще не видел и, вероятно, уже не увижу. Ему даже читать было не обязательно. Можно было весь вечер смотреть, как он выходит из-за кулисы и идет к роялю. Это была сама пластика, какая-то ожившая Эллада. Это было необыкновенно. Ну а читал он - об этом я уже сказать не могу. Ну вот есть пластинка «Моцарт и Сальери». Это нечто невероятное. В артисте я всегда ценил, казалось бы, не самое существенное. Для меня никогда не существовало артиста, который чуть-чуть затрудненно движется на сцене. Вот этого нельзя было компенсировать ничем. Если я ощущал малейшую скованность, причем это мог быть артист чуть ли не с мировым именем, если я видел, замечал какую-то скованность, я переставал его воспринимать. Я очень жалею, что Яхонтова из присутствующих в этом зале почти никто не слышал и не видел.

О музыке говорить трудно. Я очень люблю музыку, но не знаю, что это такое. Есть замечательное стихотворение у Владимира Соколова о музыке, где он благодарит ее. И кончается оно так: «За то спасибо, что никто / не знает, что с тобой поделать». Люблю я музыку, видимо, ограниченно. Иногда, может быть, люблю невпопад. Я помню, что когда я сказал профессору Асмусу, великому знатоку музыки, что я в относительно новой музыке больше всего на свете люблю Грига, он ответил: «О, да - это великий второй сорт». Меня это потрясло, потому что концерт для фортепьяно Грига казался мне вершиной вершин. Я не люблю обнаженно-эмоциональной музыки - точно так же, как не люблю обнаженно-эмоциональной поэзии. И в себе самом не переношу этих обнаженных эмоций. Но с самим собой тут уже не поделать ничего. Поэтому больше всего, часами или даже сутками, я могу слушать музыку, например, Вивальди. Может быть, были и куда крупней композиторы. Шопена мазурки люблю. Пожалуй, в них мысль очень сильная. А вот с обнаженными эмоциями он чем-то меня смущает. Ну, говорить о музыке уж очень трудно.

 

Александр Петрович, что, на Ваш взгляд, главное в стихотворении?

 

Это, знаете, всю жизнь надо думать, чтобы на такой вопрос ответить.

Вторая реальность. Нужна обязательно какая-то степень отстраненности. Малевание с натуры абсолютно бессмысленное занятие. У замечательного русского поэта Николая Глазкова (Ярослав Смеляков и Николай Глазков - два наиболее любимых мной поэта из поэтов нового времени) - у Николая Глазкова есть такие строчки о друзьях: «Все, что они сказать могли бы, / я беспощадно зарифмовываю». Здесь главное - это частица бы. В ней все дело.

Я думаю, что стихи можно писать как угодно. Хотя всегда чувствовал в себе иногда даже угнетающий меня консерватизм. Но убежден, что стихи можно писать и свободным стихом, и железным ямбом. Если кто-нибудь когда-нибудь докажет мне, что верлибр, свободный стих, прекрасен для русского стиха, я буду эту книжку носить с собой.

А вот что главное в стихотворении... Трудно очень сказать. Правильно было когда-то замечено, что если входишь в храм и берешь свечку за рубль, а в копилку опускаешь пятак или гривенник - никого не обманешь. Вот точно так же, я думаю, что главное в стихотворении - сколько опустил в копилку, за столько и свечку взять.

Это все метафорами я отвечаю, а метафора - ненадежная вещь...

 

Александр Петрович, почему Вы занимаетесь переводами? Чем привлекает Вас это занятие, что дает?

 

Я не намеревался заниматься переводами. У меня этого и в мыслях не было. Я вообще хотел быть историком. И больше всего на свете я люблю историю. Но так сложилось, что эта страсть все-таки победила.

В 1947 году в Грузию отправилась бригада писателей. Николай Заболоцкий, Николай Тихонов и Павел Антокольский. Они взяли меня с собой, как говорится, от молодых. Я увидел Грузию. И тогда же впервые я прочитал переводы молодого Тихонова из молодого Леонидзе. Прочитал переводы молодого Пастернака из молодого Чиковани. Прочитал замечательные переводы Антокольского из Леонидзе, Григола Абашидзе и других поэтов. Я был совершенно потрясен. Для меня в этом открылось нечто новое. Хотя, как вы понимаете, переводных стихов к этому времени я прочитал тысячи. Но как-то я не воспринимал это как нечто реальное. Я не представлял себе, что для этого прилагаются какие-то усилия кем-то. Я считал, что перевод существовал всегда.

Тогда же мне было предложено начать переводить. И со всем легкомыслием молодости, не зная грузинского языка, я с головой ринулся в эту пучину.

Первый поэт, которого я переводил, был Симон Чиковани. Это был очень большой поэт. Не знаю, можно ли это почувствовать в переводах. Поверьте на слово, если в переводах это неощутимо. Он был совершенно оригинального видения мира поэт, я бы даже сказал, несколько капризного и произвольного. Он сопрягал несопрягаемое. Необыкновенно красочный мир и глубокая мысль. Он был человеком поразительного мужества, редчайшего мужества. В последние годы жизни он ослеп. Но его дух не был сломлен. Он продолжал писать. И по ночам горы приходили к нему в дом - и он слышал, как, тяжело подымаясь, они ломают ступени.

Леонидзе был совсем иной. Это был поэт стихии грузинского языка. Думаю, что он - великий поэт. Глаза у него были василькового цвета. Он был огромный, необыкновенно приветливый, взбалмошный, ученейший человек и замечательный поэт. В нем иногда бывало даже что-то смешное. Я помню, как однажды, в 40-е годы, он пришел ко мне в 320 номер гостиницы «Тбилиси». Была глухая ночь. Он постучал, увидел, что я работаю; он был чуть-чуть, может быть, навеселе, как у нас говорят. Он закричал: «Что ты губишь свою молодость на эти подстрочники?» И мы разговаривали всю ночь. И вот - темный предутренний коридор гостиницы. Он вышел в коридор, оглядел двери комнат и сказал: «Спят бухгалтеры. Курить бросили. Гришашвили курить бросил. Чиковани курить бросил. А я как Оскар Уайльд». И, довольный собой, удалился по этому темному коридору - и так я его и запомнил, как он уходит.

Но над всей грузинской поэзией возвышался, как и возвышается сейчас, Галактион Табидзе. Он возвышался как храм духа. Как храм действующий, но стоящий где-то высоко-высоко в горах. Я слышал только гул его колоколов. А дальше паперти не проник. Это поэт очень трудно переводимый. И только сейчас делаются самые первые попытки, хотя пробовали переводить его все. Это поэт грандиозный.

Нет надобности говорить о связях русской и грузинской культур. Вы прекрасно понимаете, что никто не давал Нине указаний писать эпитафию на могиле Грибоедова. Указаний таких она ни от кого не получала. Сама написала. Никто не давал указания русским поэтам воспевать Руставели и Грузию. А Грузия воспета в русских стихах замечательно. Вот с этого, пожалуй, и началось.

Я глубоко убежден, что переводить стихи имеет смысл только с полной самоотдачей. Иначе это никакого смысла не имеет, потому что, предавая строку переводимого стихотворения, поэт неизбежно предает свою собственную поэзию. Ну а в теорию мы вдаваться не будем, потому что дальше уже надо говорить о том, можно ли переводить по подстрочникам или нельзя.

С какими поэтами Вы лично знакомы?

 

С очень многими, я даже думаю, слишком...

 

Какие Вы больше любите писать стихи - серьезные, лирические или юмористические?

 

Очень трудно эти три слова разорвать. Серьезные? Несерьезных стихов не бывает. Лирические? Нелирических не бывает. Юмористические? Я очень это ценю в искусстве - юмор. Очень ценю. Высоко он меня восхищает. Но, как вы слышали, природа не одарила меня этим, на мой взгляд, ценнейшим даром.

 

Александр Петрович, а кого, по Вашему мнению, из современных поэтов не скинет Пегас?

 

Знаете, Есенин... Он был не только гениальный поэт, он еще был очень мудрый, Есенин был дьявольски умен и весьма образован. И вот он, между прочим, на этот вопрос ответил точно. Однажды он спросил у ночного извозчика, каких поэтов они знают и любят. На что ночной извозчик ответил ему: «Мы только бронзовых знаем». И куда-то показал в сторону Тверского бульвара. Неглупый извозчик, отнюдь неглупый. И записал это Есенин неспроста, а потом Мариенгоф.

 

Александр Петрович, какое Вы написали первое стихотворение?

 

Не представляет интереса (с улыбкой в голосе. - Прим. З. Межировой).

 

Как Вы относитесь к песне? Есть ли у Вас песни?

 

Это моя любовь. Я очень люблю песни. Но, правда, хорошие.

У меня есть песни и даже немало. Разные композиторы писали... только, по-моему, это ужасные песни... Ни одной, ни единой, которая бы мне нравилась, нет.

Очень я завидую этому дару и очень любил я Алексея Фатьянова, посвятил его памяти стихи. Вот у него был действительно поразительный песенный дар, я думаю, недооцененный и непонятый. К его поэзии относятся недостаточно серьезно. Он был поэт по милости Бога. Но у него был особый дар, именно песенный. У него совершенно свободный от слов стих. Вот такому дару я завидую очень. Люблю петь, но плохо я пою.

 

Александр Петрович, расскажите немножко о себе: когда Вы начали писать стихи, где работаете?

 

Я уже так много рассказывал о себе (с улыбкой в голосе. - Прим. З. Межировой).

Работаю? Вот на этот вопрос, пожалуй, все-таки стоит ответить.

Всю жизнь я старался служить. И это неспроста. Опять-таки для того, чтобы защитить стихи, чтобы не превратить их в орудие борьбы за существованье. Служил я в самых разных местах, и в газетах метранпажем, верстальщиком и ответственным секретарем, и литсотрудником, и заведующим отделом поэзии в «Знамени». А сейчас я работаю на Высших литературных курсах, веду там семинар поэзии. Ну, как вы понимаете, эта работа не слишком преподавательская, это скорее беседы с писателями[2]. Но она отнимает и много времени, и много сил. Иногда оказывается, что это не напрасно. Несколько лет назад учился Владимир Михалев, редчайшего таланта поэт из-под Белгорода. Я надеюсь когда-нибудь рассказать по телевидению о нем подробней.

 

Александр Петрович, можно ли научиться писать стихи?

 

Это очень легко. Но поэтом стать... Я знал из новых - Смелякова. Затрудняюсь назвать второго. А мы стихотворцы все, это совсем иное. Поэт - это редчайшее явление.

Вот интересный вопрос (читает записку): Если бы Вам сейчас было 20 лет, были бы Вы поэтом и о чем бы Вы писали?

Да, это вопрос нешуточный. Я-то убежден, что был бы, а как было бы по-настоящему, это ведь неизвестно. В чем я убежден - что я писал бы стихи. А поэтом... это слово для меня слишком дорого.

В связи с этим я хотел бы сказать о Луконине, он только-только от нас ушел. Он оказал огромное влияние на поэзию молодых и на чуть более старший возраст. Но это не замечено, об этом не сказано ни слова.

 

Из Ваших слов - «жизнь сложилась или не сложилась» - можно понять, что Вы верите в судьбу, в рок. Так ли это?

 

Решайте сами, как в стихах это видно...

 

Как Вы понимаете, что такое любовь?

 

Невыразимо это. Невыразимо. Не хочу... Тут сразу вспоминаешь Тютчева - «Мысль изреченная есть ложь». Начну высказывать вам мысли по поводу того, как я понимаю любовь, и что-нибудь в слове повредится.

 

Насколько Вам помогает общение с природой в Вашей поэзии?

 

Если что-то укрепляло во мне силы заниматься этим, не бросать сочинение стихов и поэм, то, может быть, это то, что я верил: я могу их сочинять из-за любви к лесу, к реке, к дереву. Может быть, это самое главное, что убеждало меня, что я хоть чем-то связан с ними.

 

Почему так много у Вас стихов о войне? А где о любви?

 

Ну, я говорил о том, что я не различаю, не выделяю военную поэзию во что-то отдельное, не связывая с жизнью, с любовью, с ненавистью, с восторгом, с горем. Я читал вам так много стихов о войне, потому что жизнь людей моего возраста неразрывно и неизлечимо, кровно связана с войной.

Не на такие вопросы мне приходилось отвечать. Спрашивают - почему вы все столь рьяно воспеваете армию? Армия... что армия? Муштра... А ведь армия и наша молодость - совпали. И война-то действительно была Великая и действительно Отечественная. Вот отойдя на какое-то расстояние, это можно понять и почувствовать лучше. Конечно, груз прожитых лет - он существующая реальность возраста. Но, знаете, по-моему, у Аристотеля сказано: «Старость - это награда». Старость не угнетает меня.

 

Текст выступления подготовлен к публикации

Зоей МЕЖИРОВОЙ.

 

 

 

С Н О С К И

 [1] Имеется в виду стихотворение «Проводы» (прим. З. Межировой).

 [2] На ВЛК (Высшие Литературные Курсы при московском Литературном институте им. А. М. Горького) учатся поэты, имеющие иные, не литературные профессии (прим. З. Межировой).

 

Версия для печати