Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2013, 3

Время, вперед, к Апокалипсису!

Главы из книги «Белогвардеец Валентин Катаев»

Над строками одного произведения

Катаев из тех писателей, что поляризуют мнение обсуждающих. Модернисты-шестидесятники видели и видят в нем своего учителя. Либеральные критики родом из тех же 60-х хвалят эстетически, но ругают этически, называют «Моцартом и Сальери» в одном флаконе, а то и просто «растратчиком и наемником»; есть также подозрения, упреки в антисемитизме за «Уже написан Вертер». Зеркально националисты-урапатриоты хвалят именно за, говоря их языком, «беспристрастность» мемуарной прозы, но при этом столь же зеркально критикуют за модернизм и «западность».

При таком разбросе мнений образ писателя похож на слона из притчи, ощупываемого со всех сторон слепыми мудрецами.

I. Тест Бунина

1. Методология ругательств

Говоря об аморальности Катаева, очень часто берут воспоминания его учителя Ивана Бунина: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: “За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки”» («Окаянные дни», 25 апреля 1919[1]). Ну, если уж обожаемый учитель так поминает, то...

Но одна эта фраза, вырванная из контекста, очень похожа на простой подлог. Ведь Бунин как раз и известен чрезвычайно жесткими высказываниями о великом множестве писателей и поэтов: Гоголе и Достоевском из Золотого века, практически всех авторах Серебряного века и последовавшего за ним Железного - большевистского. При этом Бунин изначально смешивает личное и литературное: «Не знаю, кого больше ненавижу как человека - Гоголя или Достоевского» (Дневник от 30 апреля 1940[2]). Но характерно, что при критике следующего поколения, «русского доморощенного модернизма» (слова Адамовича из воспоминаний о Бунине), Достоевский, как бы ни был он по Бунину плох, уже становится союзником:

 

Не многое исчезло: совесть, чувство,

Такт, вера, ум... Растет словесный блуд...

 

Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота - и морем разлились вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык <...> опошлено все, вплоть до самого солнца, которое неизменно пишется теперь с большой буквы, к которому можно чувствовать теперь уже ненависть, ибо ведь «все можно опошлить высоким стилем», как сказал Достоевский (Речь на юбилее «Русских ведомостей», 1913) 3.

 

Так же хорош «скверный» Достоевский и при этической критике следующей эпохи (в данном случае, не литературы, но атмосферы, эту литературу порождающей, что для Бунина определяюще важно):

 

И все «надевали лавровые венки на вшивые головы», по выражению Достоевского («Окаянные дни», 5 мая 1919).

Достоевский говорит: «Дай всем этим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое, бесчеловечное, что все здание рухнет под проклятиями всего человечества, прежде чем будет завершено...» Теперь эти строки кажутся уже слабыми (там же, 26 мая 1919).

 

То есть Достоевский отнюдь не выбрасывается из Золотого литературного иконостаса. И чисто литературно, при всех недостатках («Да, воскликнула она с мукой. - Нет, возразил он с содроганием... Вот и весь ваш Достоевский!», «Всегда один прием, собрать всех вместе и скандал»), Федор Михайлович, по Бунину, все же велик:

 

Но кое-что у него удивительно. Этот нищий, промозглый, темный Петербург, дождь, слякоть, дырявые калоши, лестницы с кошками, этот голодный Раскольников, с горящими глазами и топором за пазухой поднимающийся к старухе-процентщице... это удивительно (Георгий Адамович, «Бунин»).

 

И Блок, не единожды побиваемый за любовь к революционной стихии и большевикам, главная «мерзость» Серебряного века, «рахитик и дегенерат, умерший от сифилиса» (бунинские ругательства, зафиксированные Ниной Берберовой в книге «Курсив мой»), тоже не безнадежен. Ни эстетически: «Я понимаю, что в Блоке есть та муть, которая делает поэтов», ни этически: «И. А. читает дневники Блока, как обычно, внимательно, с карандашом. Говорит, что мнение его о Блоке-человеке сильно повысилось <...> “Нет, он был не чета другим. Он многое понимал... Начало в нем было здоровое...”» (В. Н. Бунина, 1930). (Характерно, что еще задолго до того Бунин описывал происходящее с Блоком как «род душевной болезни».)

И дальше - по принципу матрешки. Как Достоевский равно хорош для побивания и Серебряного века, и Железного, так и Блоком можно бить литераторов следующего извода, большевистского: «Очень верно сказал Блок: “У Есенина талант пошлости и кощунства”».

Но вот уж к ним, к писателям сугубо советским, с потрохами отдавшим себя Советской власти или, по крайней мере, при Советской власти выросшим и ей не противоречившим, Бунин абсолютно беспощаден, деготно-черен. Тут он, увы, часто теряет чувство меры. Для них он не находит доброго слова (за исключением похвалы Твардовскому):

 

Посмотрите на всех этих Есениных, Бабелей, Сейфуллиных, Пильняков, Соболей, Ивановых, Эренбургов: ни одна из этих «рож» словечка в простоте не скажет, а все на самом что ни на есть руссейшем языке («Инония и Китеж», 1925).

И какое сходство у всех этих писателей-хамов того времени - напр., у Бабеля - и Шолохова. Та же цветистость, те же грязные хамы и скоты, вонючие телом, мерзкие умом и душой («Дневник», 1942).

...Стереть с лица земли и оплевать все прошлое, все, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаянное богохульство <...> и самую зверскую классовую ненависть, перешагнуть все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении РКП, неустанно воспевать «вождей», их палачей, их опричников <...> трудно было найти более подходящего певца, «поэта», чем Маяковский с его злобной, бесстыдной, каторжно-бессердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью («Маяковский», из сборника «Под серпом и молотом», 1949).

 

Таковы черты, такова методология бунинских литературных ругательств[4]. Согласитесь, на фоне подобных инвектив критические слова в адрес Катаева смотрятся легким родительским трепанием по вихрам, каковым оно и было.

2. Учитель и Ученик

А теперь посмотрим, как вписывается фраза о цинизме молодого писателя в другие дневниковые пометки Ивана Алексеевича и Веры Николаевны (здесь и дальше - ИА и ВН; напомню также, что записи Бунина за период 01.01.1918-20.06.1919 были изданы как «Окаянные дни»). Итак, в Одессе - австро-немецкие и гетманские власти. Все тихо, мирно, благостно.

 

Пришел Катаев <...>

После нескольких незначащих фраз Катаев спросил:

- Вы прочли мои рассказы?

- Да, я прочел только два, «А квадрат плюс Б квадрат» и «Земляк» <...> сказал с улыбкой Ян <...> и я понял из этих вещей, что у вас несомненный талант, - это я говорю очень редко и тем приятнее мне было увидеть настоящее. Боюсь только, как бы вы не разболтались... (ВН, 30 июня/13 июля 1918).

 

Сразу видны типичные взаимоотношения в системе «строгий, но любящий учитель - одаренный, но разболтанный ученик». Идем дальше. У Буниных застолье.

 

Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток (ВН, 30 августа/12 сентября 1918).

Возвращалась [из Люстдорфа] с Валей, всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса «Горький цвет» слабая (ВН, 31 августа/13 сентября 1918).

Был Катаев. Собирает приветствия англичанам. Ему очень нравятся «Скифы» Блока. Ян с ним разговаривал очень любовно (ВН, 6/19 ноября 1918).

 

Как видим, впечатления о Вале пока сугубо положительные. И «Ян с ним разговаривал очень любовно», даже несмотря на то, что Катаеву «очень нравятся “Скифы”», ненавистные Бунину как политически (воспевание большевистской азиатчины), так и поэтически («копя и плавя наши перла»!). Но Катаеву понравилась тут не большевитчина, а агрессивная державность и завораживающая блоковская мелодика (Бунин разговаривал с ним так «любовно», как раз чтобы объяснить молодому, неразумному всю фанфарную натужность Блока; судя по тому, что Учитель не впал в ярость, Ученик его аргументы более-менее принял). Что до идеологических взглядов Катаева, то они здесь также показаны весьма прозрачно. В Германии уже десять дней, как грянула революция, Скоропадский скоро падет. И ветеран Первой мировой Катаев смотрит с надеждой в направлении союзнической Англии.

 

Пошли все гулять <...> На Дерибасовской много народу. Около кафэ Робина стоят добровольцы. Мы вступили во французскую зону <...> По дороге встретили Катаева.

На бульваре баррикады, добровольцы, легионеры. Ян чувствует к ним нежность, как будто они - часть России (ВН, 2/15 декабря 1918).

 

Ну вот, приветствия, собранные Катаевым, судя по всему, помогли. Правда, в городе не англичане, а другие союзники по Антанте, французы. Да какая, собственно, разница - главное, что не большевики.

 

На «Среде» Валя Катаев читал свой рассказ о Кранце <...> Ян говорит, что рассказ немного переделан, но в некоторых местах он берет ненужно торжественный тон. Ян боится, что у него способности механические (ВН, 26 февраля 1919).

Позвонил Катаев (запомним этот звонок, у Бунина он будет дан в несколько ином контексте. - О. К.). Он вернулся совсем с фронта <...>

Радио: Клемансо пал. В 24 часа отзываются войска. Через 3 дня большевики в Одессе! (ВН, 21 марта/3 апреля 1919).

<...> Я пошла в продовольственную управу <...> Они спокойны, думают, что большевики поладят с интеллигенцией. Говорили, что дни Деникина и Колчака сочтены <...> Я спрашиваю совета: уезжать ли нам? Они уговаривают остаться, ибо жизнь потечет нормально.

<...> На улицах оживление необычайное, почти паническое. Люди бегут с испуганными лицами <...>

Началась охота на отдельных офицеров-добровольцев (ВН, 23 марта/5 апреля 1919).

 

Итак, в апреле власть сменилась. И Катаев, опять надевший погоны, на сей раз добровольческие, приехав с развалившегося фронта, в первую очередь позвонил Учителю, чтобы тот успел эвакуироваться, если решится на это. Паника. Офицеров-добровольцев отстреливают, но все же есть надежда, что «жизнь потечет нормально» и «большевики поладят с интеллигенцией».

 

Вчера на заседании профессионального союза беллетристической группы <...> Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов <...> Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами (выделено мной. - О. К.), а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет...[5] (ВН, 30/12 апреля 1919).

Когда был у нас Федоров (одесский поэт, представивший Валентина Бунину. - О. К.), мы рассказали ему о поведении Катаева на заседании. Александр Михайлович смеется и вспоминает, как Катаев прятался у него в первые дни большевизма:

- Жаль, что не было меня на заседании, - смеется он, - я бы ему при всех сказал: скидывай штаны, ведь это я тебе дал, когда нужно было скрывать, что ты был офицером...

- Да, удивительные сукины дети, - говорит Ян и передает все, что мы слышали от Волошина о молодых поэтах и писателях (ВН, 8/21 апреля 1919).

В «Известиях» написано, что Волошин отстранен из первомайской комиссии: зачем втирается в комиссию по устройству первомайских торжеств он, который еще так недавно называл в своих стихах народ «сволочью».

Ян в подавленном состоянии: «Идти служить к этим скотам я не в состоянии <...> И как только можно с ними общаться? Какая небрезгливость <...> Я рад, что Волошину попало, а то распятые серафимы <...> А молодые поэты, это такие с[укины] д[ети]. Вот придет Катаев, я его отругаю так, что будет помнить. Ведь давно ли он разгуливал в добровольческих погонах!» (ВН, 12/25 апреля 1919).

Уже почти три недели со дня нашей погибели.

<...> Чего стоит одна умопомрачительная неожиданность того, что свалилось на нас 21 марта! <...> Беру трубку: «Кто говорит?» - «Валентин Катаев. Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят» - «Как, что такое, когда?» - «Сию минуту» -«Вы с ума сошли?» - «Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!» (ИА, 12/25 апреля 1919).

 

Записи супругов рисуют ситуацию стереоскопически. Готовясь к тому, чтобы отругать единственного Ученика за недостойное поведение, Учитель себя накручивает. Вспоминает, что еще три недели назад тот же Катаев, носивший тогда добровольческие погоны, вел себя достойно - предупредил о катастрофе, вернувшись с фронта. Характерно также, что в опубликованных большим тиражом «Окаянных днях» Бунин вычеркнул все упоминания о белогвардействе Катаева. Берег его, боялся навредить.

И вот как раз дальше в «Окаянных днях» идет та самая, широко тиражируемая фраза о 100 тысячах, ботинках и шляпе. Но ведь теперь, когда известен контекст, совершенно очевидно, что эти слова, резкие, по-юношески грубоватые, Валя произнес, обороняясь. И его цинизм, обозленность можно понять, ведь он дважды уходил добровольцем защищать Родину. Сам воевал честно, но оба раза фронт разваливался... Важно и то, что Бунин в ответ не вспылил, не нагрубил. А что же?

Вышел с Катаевым, чтобы пройтись, и вдруг на минуту всем существом почувствовал очарование весны, чего в нынешнем году (в первый раз в жизни) не чувствовал совсем. Почувствовал, кроме того, какое-то внезапное расширение зрения, - и телесного, и духовного, - необыкновенную силу и ясность его (ИА, 25 апреля/8 мая 1919).

 

Слова эти идут сразу же за «хорошей шляпой и отличными ботинками»! Не правда ли, полная цитата совершенно меняет акценты. Учитель не просто простил цинизм и браваду (все же речь идет не просто о «молодом писателе», а о фронтовике), но именно прогулка - и общение! - с Учеником помогли ощутить «очарование весны». А также дать «внезапное расширение зрения». Так ведь именно о том же часто говорит, назойливо возвращаясь к теме, Катаев - и во «Время, вперед!», и в «Траве забвенья», и еще в нескольких очерках («волшебный оптический мир бинокля», «увеличительное стекло», «новая оптика»). Только он, говоря об особом писательском зрении, ссылается на более идеологически нейтральных братьев Гонкур и Уэллса, а не на учителя Бунина. Такая подцензурная осторожность, шифрованность абсолютно логична, ведь дальше сам Бунин объяснил, в чем для него «необыкновенная сила и ясность внезапного расширение зрения», пришедшие хмельной одесской весной: «И с какой-то живостью, ясностью, с какой-то отрешенностью, в которой уже не было ни скорби, ни ужаса, а было только какое-то веселое отчаяние, вдруг осознал уж как будто совсем до конца все, что творится в Одессе и во всей России».

Впрочем, на этом сеансы воспитания не закончились.

 

Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его таланта. Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили. Я вспомнила, что какая-то поэтесса сказала, что Катаев из конины. Впрочем, может быть, подрастет, поймет. Ему теперь не стыдно того, что он делает. Ян говорил ему: «Вы - злы, завистливы, честолюбивы». Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается. Меня удивляет, что Валя так спокойно относится к Яну. Нет в нем юношеского волнения. Он говорит, что ему дорого лишь мнение Яна (также хорошая фраза, запомним на будущее! - О. К.), а раз это так, то как-то странно такое спокойствие. Ян ему говорил: «Ведь если я с вами говорю после всего того, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает к вам чувство хорошее, ведь с Карменом я теперь не кланяюсь и не буду кланяться. Раз вы поэт, вы еще более должны быть строги к себе». Упрекал Ян его и за словесность в стихах: «Вы все такие словесники, что просто ужас».

Валя ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян защищал, говорил, что у Волошина через всю словесность вдруг проникает свое, настоящее. «Да и Волошиных не так много, чтобы строить свое отношение к нему на его отрицательных сторонах. Как хорошо он сумел воспеть свою страну. Удаются ему и портреты» (ВН, 24 августа/6 сентября 1919).

 

Как тесно, по-бунински, переплетены тут похвала и критика, личное и литературное. А еще - как характерно отсутствие «юношеского волнения», «спокойствие» (похоже, Вера Николаевна, как дама, не вполне понимает, какую школу дает война, фронт) и критиканство. Это ж надо довести ситуацию до того, чтобы сам Бунин кого-то не слишком им любимого, как Волошин, защищал! Но самое важное в этой записи другое - она сделана через две недели после того, как в город вернулась Добровольческая армия. И за неделю до того, как «злой и завистливый» Катаев в третий раз, зачеркивая свою предыдущую юношескую браваду, уйдет на фронт. То есть, как и советовал ему Бунин, «переменит город и общество».

Вот письмо со станции Вапнярка.

 

Дорогой учитель Иван Алексеевич,

Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссии». Каждый день мы в боях и под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности - орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны, - не оправдались. Работаю от всего сердца. Верьте мне. Пока мы захватили 5 станций. Это значительный успех <...> Ваш Валентин Катаев (ИА, 15 октября 1919 по новому стилю).

 

Какое простое и сильное письмо. «Верьте мне». Как привычно, по-солдатски сказано о военных буднях: «Работаю от всего сердца». Однако самое главное здесь стилистически не совершенная, торопливая фраза: «Счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны, - не оправдались». Должно быть, во время воспитательных разговоров Бунин говорил, что циничный Катаев для войны за Отечество более не годится.

Однако и эта война была проиграна. А Катаев после четырех месяцев боев заболел тифом. Когда белые (и Бунин с ними) в начале февраля 1920 года эвакуировались из города, он, выздоравливающий, лежал на руках отца и младшего брата. Казалось бы, на этом можно успокоиться «циничному молодому писателю». Но нет, в 1920 году, по выздоровлении, Катаев оказывается замешан во «Врангелевском заговоре на маяке». Долго сидит в ЧК, со дня на день ждет расстрела и в сентябре чудом оказывается на свободе, благодаря заступничеству бывшего художника, а ныне чекиста Якова Бельского.

Оставшись в живых, он начинает писательскую карьеру. Бунины же в эмиграции рады каждой новости о Вале.

 

Друг Капитана (прозвище поселившегося у Буниных Н. Рощина. - О. К.), Каменский, уже уехал туда [в Советскую Россию]. К. видался с Катаевым и с настоящими коммунистами (как показательно это противопоставление «настоящих коммунистов» и ненастоящего Катаева! - О. К.) (ВН, 1934).

«Она [Валентина Серова] <...> рассказывала о Вале Катаеве. Он иногда запивает на 3 дня. То не пьет, не пьет, а затем, кончив повесть, статью, иногда главу, загуливает. Я думаю, что он несколько иначе все воспринимает, чем они, вот и тянет забыться. Все-таки он почти четверть века дышал нашей культурой» (ВН, 1942).

После полной подборки упоминаний Катаева в бунинских дневниках нужно ли удивляться тому, что супруги так резко отделяли его от прочих «совписов». Учитель и жена Учителя видели в катаевском творчестве многое, недоступное иным.

И тут полезно вновь прибегнуть к стереоскопическому взгляду с двух сторон.

 

Кстати, Бунина он называл своим учителем с полным правом - Симонов привез от него в сорок шестом году «Лику» с надписью, подтверждающей, что он следил за Катаевым внимательнейшим образом. А в конце пятидесятых мы посетили Веру Николаевну, вдову Бунина, - были у нее в гостях в Париже, и я видела, как она обняла Валю <...> И встретила его так ласково <...> Она рассказала: Бунин читал «Парус» вслух, восклицая - ну кто еще так может?! (Эстер Катаева, интервью Дмитрию Быкову, «Собеседник» от 06 декабря 2000).

Так вот вы какая! - обратилась Вера Николаевна к моей жене <...> - Иван Алексеевич любил Валю, всегда о нем помнил, все о нем знал, читал все, что он написал, и гордился его успехами. Ведь Иван Алексеевич был литературным крестным отцом вашего мужа (Валентин Катаев, «Трава забвенья»[6]).

 

Совпадает все, вплоть до деталей. «Следил внимательнейшим образом», «читал все, что написал» Катаев. И при этом - гордился успехами Ученика! Стало быть, не считал его, в отличие от всех прочих, «слугой советского людоедства».

А значит, можно начинать строить «неэвклидову», антисоветскую геометрию творчества Валентина Катаева.

II. Двуликий Апокалипсис

1. Роман, воспевающий пятилетку?

Роман-хроника «Время, вперед!» (1931-1932) даже среди симпатизирующих Катаеву считается началом его полной идеологической и творческой капитуляции перед Советской властью. Очень качественная агитка[7]. Но если бы все было именно и только так, разве мог бы Бунин хорошо относиться к «Вале Катаеву»?! Нет. Значит, и здесь речь идет о «расширении зрения», только уже не «внезапном», а системном, общем для Учителя и Ученика.

На первый взгляд, во «Время, вперед!» есть лишь полный набор всего, что нужно было советской пропаганде времен первых пятилеток: энтузиазм, светлая атмосфера братства, воспевание бешеных темпов индустриализации, ударный, рекордный труд, самопожертвование, персонифицированная битва старого с новым, элементы классовой борьбы с недобитым кулачеством, развернутые, буддистски закольцованые цитаты Сталина в начале и финале.

Но это лишь при поверхностном чтении, грубо реалистическом восприятии. Катаев же прошел школу Бунина с его тончайше выписанной и выстроенной образной системой. А кроме Бунина - школу ненавидимых тем «доморощенных русских модернистов». Не забудем, что Катаев начинал как поэт. И «Время, вперед!» - это проза, сложно сочиненная поэтом. «Символистский роман, написанный после символизма», осмысление с позиций «символистской прозы, внимательной не к событиям, а к первопричинам»[8]. А равно - или даже сверх того - футуристский роман, написанный после футуристов. И - модернистский роман, написанный после модернистов, то есть постмодернизм образца 1932 года.

При внимательном прочтении ни один из пробольшевистских тезисов не остается в книге без антитезиса и синтеза, разворачивающих все на 180 градусов. И сделано это столь филигранно, что романом могли быть довольны и Сталин, и Бунин, как оба были довольны окаймляющими его «Растратчиками» (1926) и «Белеет парус одинокий» (1936). (Оба, кстати, также могли быть недовольными как раз модернистской составляющей. Но Сталин прощал за пафос социндустриализации, а Бунин - за антибольшевизм, маскируемый этой «надуманностью, лукавством».) Что само по себе говорит о его высочайшем качестве. Ведь множественность толкований, вплоть до противоположно направленных, как раз и есть один из лучших показателей живой, неустаревающей классики...

Само название романа взято у Маяковского (ненавидимого, как мы помним, Буниным), точнее, как утверждал Катаев, подарено тем. Правда, Лиля Брик утверждала, что они были не настолько близки, чтобы это произошло. Тем важнее, что для алиби в рамках советской мифологии Валентин Петрович заботливо подчеркивал это, подробно описывая акт дарения.

 

- ...Еще должен быть [в пьесе «Баня»] какой-то вставной номер о пафосе наших дней. Без этого нет равновесия. Я его завтра утром напишу.

Когда мы на другой день встретились с ним случайно на Большой Дмитровке, против ломбарда, - он сразу же сказал:

- Только что написал. Именно то, чего не хватало <...> «Шагай, страна, быстрей, моя, коммуна у ворот. Вперед, время! Вре-мя, впе-ред!»

- ...В этом же самая суть нашей сегодняшней жизни. Время, вперед! Гениальное название для романа о пятилетке.

- Вот вы его и напишите, этот роман. Хотя бы о Магнитострое. Названье «Время, вперед!» дарю, - великодушно сказал Маяковский, посмотрев на меня строгими, оценивающими глазами («Трава забвенья»).

 

Строгие, оценивающие глаза Маяковского подразумевают его учительствование (соразмерное, для цензуры, бунинскому): сможет ли, сдюжит собеседник написать такой роман о таком событии. Но данный в середке, как бы мимоходом, «ломбард на Большой Дмитровке» опрокидывает этот тезис. Нет, не бесплатен в такой версии подарок Маяковского. Скорее, обычный советский ломбард: творческая свобода под залог, роман о пятилетке - и вчерашний попутчик уже в авангарде соцстроительства.

Катаев не зря так настойчиво подчеркивает, откуда взята строчка, давшая имя роману «Время, вперед!». Потому что оно обретает большую, как сказал бы артиллерист Катаев, бризантную силу в сочетании с именем-отчеством главного героя книги инженера Маргулиеса - Давид Львович. Ведь Лев Давидович (Троцкий) долго издавал журнал «Вперед», руководил какое-то время «впередовцами» (фракция РСДРП), в 1917-м затевал газету «Вперед». Сейчас-то об этом не помнят, а тогда помнили не просто хорошо, но наизусть знали. Тогда работы Ленина, в которых он громил фракционеров, в том числе и «впередовцев», печатали, конспектировали в первую очередь.

Отсылка - и это в начале 30-х, когда борьба с Троцким и троцкистами выходила на новый виток, - столь явная, вызывает изумление. Какая-то потрясающая, немыслимая смелость, да просто наглость, именно то, что Мандельштам называл в Катаеве «настоящим бандитским шиком»! Риск подставиться под статью-донос с условным названием «Давид Львович - гнусный главарь троцкистских “время-впередовцев”» столь высок, что в злой умысел Катаева не поверил никто, вплоть до высочайшего цензора с трубкой.

Но это не бессмысленная лихость, здесь глубокий, точный подтекст. Троцкий во времена «левой оппозиции» был певцом мобилизационной «сверхиндустриализации» (за счет ограбления крестьянства). Что, по сути, являлось возвратом к его же изобретениям эпохи военного коммунизма - «хозяйственный фронт», «трудовые армии». Но ведь именно такова атмосфера, фон «Времени, вперед!»: «строительство было - фронт, бригада - взвод <...> барак - резерв, котлован - окоп, бетономешалка - гаубица»[9] и т. д. Или, как озаглавил статью один из первых рецензентов книги Марк Серебрянский: «Один день на поле сражения».

Тем самым Катаев показывает, что якобы искореняя Троцкого, троцкизм, Сталин на самом деле реализовывает, но под другой вывеской, его идеи. Что сталинская индустриализация ничем не отличается от троцкистского авантюризма, подстегивания истории. И в таком контексте приведенные автором развернутые цитаты из речи товарища Сталина на первой Всероссийской конференции работников социалистической промышленности «Задержать темпы - значит, отстать!» (1931) выглядят не столько хвалебно, сколько разоблачительно.

Тем более что они снабжены назойливым - и уже сугубо авторским - камланием «Никогда больше не будем мы Азией». Но ведь это же опять из пьесы Маяковского! Только не из «Бани», а из апокалиптической «Мистерии-буфф»: «Это безобразие! Да рази я Азия?» Но кому там принадлежат эти слова? Противному и тупому русскому купчине! А разве не таким купчиной был в то время Сталин, менявший тонны зерна и человеческих жизней на станки и заводы. И дальше в «Мистерии» - тоже в унисон катаевской интерпретации сталинской речи: «“Уничтожить Азию” - постановление совнеба. Да я же ж ни в жисть азиатом не был!»

Весьма показателен и выбор места действия в романе. Катаев подступался к теме еще в очерке «Пороги» (1930), где писал о Днепрострое. Но в конце концов остановился на Магнитострое. И, говоря более узко, на рекорде бригады бетономешальщиков при строительстве Коксохимического завода - коксохима. Этот выбор также чрезвычайно красноречив! Почитаем «Историю Магнитки» (1999) уральского писателя Владилена Машковцева. Владилен Иванович приводит рекорды рабочих разной специализации, данные в книге И. Галигузова и М. Чурилина «Флагман отечественной индустрии» (М., 1978), а дальше пишет:

 

Из процитированного отрывка мы выпустили абзац о рекорде бригады бетонщиков Хабибуллы Галиуллина на строительстве коксохима <...> ударничество на Магнитострое 1931 года при всех своих положительных аспектах стало перерождаться в рекордоманию, вредную для здоровья рабочих сверхинтенсификацию труда. Не обходилось и без подтасовок, фальсификации, приписок. Чего не сделаешь, как говорится, для намеченной цели, для рекорда! Историкам и пропагандистам к данным о рекордах тех лет следует подходить вдумчиво, критически, даже с юмором. Нас не должны при этом гипнотизировать регалии ученых, первостроителей... Например, доктор исторических наук А. И. Секерин в книге «Магнитка» (ЮУКИ, 1971 г.) утверждал:

«Молодые энтузиасты показывали немало замечательных примеров трудовой доблести и героизма. Но наиболее примечательным, пожалуй, является подвиг бригады бетонщиков Хабибуллы Галиуллина. На один замес бетономешалки - всего около двадцати секунд! И мы воспринимали это как трудовое достижение бригады за восьмичасовую рабочую смену. Евгений Майков недавно разъяснил, что рекорд был поставлен за восемь часов чисто механической работы бетономешалки, без учета отключений... Значит, на данное достижение в общем было затрачено времени гораздо больше. Другой ветеран Магнитки Виктор Томчук заявил, что кроме того бетономешалку в таких ситуациях загружали иногда наполовину, чтобы быстрее росло число замесов. Но ведь это уже подделка рекорда! При этом была налицо бешеная интенсификация труда.

Такие “достижения” нельзя было повторить, сделать их массовым явлением, школой...»[10]

 

Совпадает все - специализация (бетономешальщики), место действия (коксохим), время (1931 год). Чуть позже в своей «Истории» Машковцев еще раз вернется к этому «рекорду», впрямую назвав его «липой и припиской».

Что же получается? Обладая богатым и разнообразным материалом, Катаев для своего произведения тем не менее выбрал рекорд, считавшийся в Магнитогорске и в момент установления, и сорок лет спустя образцом подлога, к которому «следует подходить с юмором». То есть, попросту говоря, автор «Растратчиков» пять лет спустя написал еще и о «приписчиках». Не зря же он говорил о себе, что «был свидетелем знаменитых магнитогорских бетонных рекордов». В таком контексте слово «свидетель» можно трактовать и криминально, судебно. Впрочем, разговор о суде, в том числе Страшном, еще впереди.

2. Главный ад и его филиалы

Да, не только на войну похож мир «Времени, вперед!» Уже в III главе (реально второй, поскольку первая пропущена и поставлена в конец) беременная Феня, едущая к мужу, будущему рекордсмену Ищенко, проезжает Уральский хребет, столб «Европа - Азия».

 

Железнодорожная будка или шкаф трансформатора. Черное с красным. Она прилипла к скале бруском магнита.

Черное с красным - цвет штурма, тревожная этикетка на ящике тротила.

Поезд выходит из дула туннеля, как шомпол. Он извлекает из горы тухлую струю минерального воздуха.

 

Черное с красным - это не только цвет штурма или тротиловой наклейки. Это еще цвет ада. Да и тухлая струя - тухлятина, разлагающаяся плоть, если и не сера, то сероводород, - тоже ведь пахнет адом (тут же «брусок магнита» - метафора Магнитостроя, нигде в романе впрямую не названного).

В следующей главе (IV, реально - третьей) автор откровенно говорит: «Это был ад». Что важно, три эти слова составляют собой отдельный абзац. И антураж телефонных переговоров в предшествующем и последующем абзаце - не более чем антураж. VIII глава: «...душный, волокнистый мир коптящего солнца и хлопчатых туч». Солнце, коптящее, как адский костер под смолой! А вот как заканчивается IX глава: «Солнце зашло за тучи. Зной не спадал. Шел вечер. Ветер нес кучи бурой пыли. В лицо летел сор, бумажки, земля - крупная и едкая, как махорка. Все вокруг курилось, плыло, меркло, мучило». Есть ли более по-дантовски точное описание ада? Курилось - адские костры. Плыло, меркло - теряло свою земную суть. Мучило - просто основное производственное действие, техзадание ада.

В аду, понятное дело, нет времени суток. О чем и говорит автор в следующей X главе: «Начался вечер. Начался, но так и остановился как-то. Ни день, ни ночь. Ни светло, ни темно. Только серую пыль метет вокруг, и сквозь пыль длинно гаснет каленый рельс заката». И тут точный образ, ведь грешников пытают каленым железом (да и комбинат, кстати, строится металлургический). Каленый рельс заката, наряду с «ленточно горящим магнием солнца», станет сквозным образом, адски прошивающим роман. Также автор использует хороший, в контексте романа, синоним черного цвета - «аспидный» (вообще же аспид - вид страшных змей, а в христианстве - грешник с закрытыми ушами, не внемлющий голосу истины).

Особенно сильны геенные образы, когда ими заканчиваются главы: «Большой знойный воздух полыхал в лицо огнем, нашатырным спиртом степи и лошадей» (XII), «Черная горячая пыль крутилась среди автомобилей и плетенок, свистела в конских хвостах, била в лицо, вырывала из рук газеты, распахивала их, уносила, как ковры-самолеты, и звонко секла распластанные листы мелким, крупчатым своим порохом» (XVII). Нужно сказать, что границы ада очерчены автором весьма точно - во время выезда инженера Налбандова и американского туриста Рай Рупа за пределы строительства и приезда к озеру: «Наконец машина вырвалась из ада» (XXXVII).

Еще один атрибут нечистой силы - мухи. Ведь Вельзевул - Повелитель мух. И они появляются в самом начале II главы (реально - первой): «Жгучие мухи крутили вокруг него мертвые петли, роились в высокой шевелюре» (это о «малом Вельзевуле» Давиде Львовиче, но ведь именно так всегда описывалась и прическа «демона революции» Льва Давидовича). Несмотря на вполне адские эпитеты, мухи пока кажутся лишь случайностью. Но уж очень они назойливы и в дальнейшем. Например, симметрично, в финале, в той же комнате инженера Маргулиеса: «Жгучие мухи крутят вокруг будильника мертвые петли. Мухи стадами ползают по рыжей газете»... Жгучие мухи - жгучее светило: «В окно било жгучее солнце. Мухи, вылетая из темноты, чиркали по ослепительной полосе, вспыхивали в ней, как спички, и тотчас гасли, снова влетая в сумрак». И уже в первой четверти романа мухи будто зовут - и таки вызывают - своего главного повелителя:

 

Сметана [один из бригады рекордсменов] видит <...> Мухи - ящик - рукомойник - турник - пролет - угол.

С телефонных столбов во все четыре стороны света палят пищали черных раструбов. Радиорупоры гремят роялем. Бьют изо всех сил, как по наковальне, аккордами Гуно, коваными кусками «Фауста».

От столба к столбу, от рупора к рупору Сметану перехватывала и вела вперед напористая буря музыки.

 

Итак, неназванная мелодия «Фауста»: «как по наковальне», «кованые куски». Но для читателя, по умолчанию, «Фауст» Гуно - это куплеты Мефистофеля. Тем более что слова их так подходят к теме романа: «Люди гибнут за металл!» Только при капитализме - это золото. А при социализме - железо, чугун, сталь, давшая имя вождю.

Рабочий Сметана еще довольно долго бегает по делам по поселку. «Железный» же Гуно все играет. А у почты комсомолец Нефедов, прислонившись к телеграфному столбу, наблюдает за сортировкой писем и тоже слушает музыку. И вот как странно все это у него сплелось воедино. Оказывается, письма и телеграммы бегают по стране коваными кусками фаустовско-мефистофельской музыки. Это ритм страны, ритм ее жизни. Но тут уж кованая мелодия названа точно: Марш солдат (и снова - если не адский Мефистофель, то война). Она в контексте романа тоже не случайна.

В 1922 году комсомольский поэт Жаров, вдохновившись ею, написал «Марш пионеров», первая строчка которого так хорошо рифмуется с огненно-жарким миром романа: «Взвейтесь кострами, синие ночи!» Наверно, именно это сходство в 1931-м так заворожило Нефедова, комсомольца, недавнего пионера. Но и образ фаустовско-мефистофельской страны неслучаен, он совсем скоро, в следующей уже главе, получит развитие. Поскольку бой, ад строительства завода - это, так сказать, частный случай. Или, скорее, - уральский филиал ада.

Главный герой романа инженер Маргулиес разговаривает по межгороду с сестрой Катей, живущей в Москве. Изображение их первой беседы, несколько комичной, заканчивается так: «Там, в Москве, тоже идет бой»! И уже во втором разговоре, через пять глав, бой в Москве снова окажется еще и адом:

 

Пылали котлы со смолой. Обдавали жаром. Ели глаза.

Ремонт превратил Москву в ад. Трамвайные маршруты менялись ежедневно.

 

То есть там, на Урале, ад якобы телефонный, а здесь, в Москве, якобы трамвайный. Для цензуры автор тут даже оторвал «ад» от приличествующих ему едучего жара котлов со смолой (впрямую дантовская атрибутика) и прилепил к транспортной неразберихе. Сестра Маргулиеса Катя идет по Москве и видит ее переустройство путем насилия, разрушения. Минин-Пожарский в пудовых цепях. Иверские ворота сносятся. Громят Охотный ряд. Именно что громят, становясь тем самым на одну доску с прежней злой силой («охотнорядские погромщики» - устойчивое же выражение). Но что дальше?

 

У Пречистенских ворот толпились зеваки. Разбирали купол храма Христа Спасителя.

Его разбирали на узкие золотые доли. Под ними обнажался сложный ажурный каркас. Сквозь него, как сквозь переплет беседки, светилось, синело сероватое летнее небо, вдруг ставшее дико пустынным.

 

Вот - суть, главное - после разрушения и разбора купола Храма «небо вдруг стало дико пустынным». И дальше: «Маленькие купола звонниц тоже были обнажены. Они напоминали проволочные клетки. В клетках, как птицы, хлопотали люди». А люди, по-птичьи хлопочущие в клетках, смотрятся даже не по-гулаговски, но именно адски. Показательна также реакция брата на рассказ Кати о переустройстве Москвы: «- Каждая долька купола шириной несколько сажен <...> издали - совсем как дынная корка... Ты меня слушаешь? - Хор-р-рошо! - ревел Маргулиес. - Дальше! Дальше!..» Как точно, как пророчески доподлинно связывается здесь раскатистый восклицательный знак Маяковского с жизнеутверждающими многоточиями и воскликом позднего Михаила Шатрова. Но остановимся на метафоре «Купол Христа Спасителя - дынная корка»[11]. Огрызок, выеденная изнутри корка. А есть ли в романе еще дыня? Да, конечно! Перед тем:

 

Он вытащил из пиджака бумажный кулечек <...>

- На, попробуй. Какие-то засахаренные штучки <...> Очень вкусно. Кажется, дыня.

Корнеев попробовал и похвалил.

Маргулиес положил в рот подряд пять обсахаренных кусочков.

 

Занятый рекордом Маргулиес все не успевает поесть. И это - все, что он ел за описываемые в романе-хронике сутки. Золотая религиозная дыня православных куполов, религиозная мораль, духовность, выгрызенные и переработанные прагматичными большевиками, - совершенный образ, точный, лаконичный, глубокий[12].

Однако, если есть ад, то должны же быть и черти? Разумеется. Поначалу просто - чертыхание, «черт знает что», «черт подсказал», «чертова мать», «чертова бабушка». А потом «рыжим чертом» (его и дальше так будут называть) оказывается бригадир бетономешальщиков Ханумов (в имени - перекличка с реальным Хабибуллой Галиуллиным; подобная перекличка есть и у других героев романа: Маргулиес - реальный инженер-магнитостроевец Валериус). Работник Сметана перед тем, как услышать музыку из «Фауста», имеет такие самоощущения: «Он глубоко и жадно дышит. Ему кажется, что он выдыхает из ноздрей пламя». Десятник Мося налетает «коршуном, чертом, вихрем». По всему адскому пространству романа таких примеров очень много. И напротив! Житель далекой райской станицы, старый казак, хоть он и приторговывает самогоном, все же имеет «коричневую апостольскую лысину, окруженную старческими серо-желтыми волосами». Образ будто бы и комический, а все же атрибутивно характерный.

Ад на строительстве или в перестраиваемой Москве и эдем вне их, в станице, на природе у озера... В констатации этой антитезы, самой по себе, нет никакой антисоветской фронды, как может показаться современному читателю. Напротив, это вполне в духе яростной безбожнической пропаганды 20-30-х годов. И вполне в духе поэзии футуристов, в первую очередь Маяковского, который был и остается самым чертыхающимся русским поэтом. Цитат Владимира Владимировича на эту тему - если не море, то котел со смолой. Но если копнуть глубже, то «адски дьявольское чертыхание» вообще просто хороший тон большевиков. Не зря так часты в их творчестве и общении все эти: «чертовски», «дьявольски», «адски»[13]. Соответственно, в советском мировидении 20-30-х годов Ад и Сатана сущности более позитивные, нежели Рай и Бог. И ровно так все у Маяковского в той же «Мистерии-буфф». Вельзевул (вот, кстати, опять именно «Повелитель мух») - более классово близкий, нежели Саваоф. И «семь пар нечистых» окажутся хорошими, а «семь пар чистых» - плохими: нечистая сила лучше чистой. То есть, как рапортовал автор строчки «Время, вперед»:

 

Товарищ Ленин,

я вам докладываю

не по службе,

а по душе.

Товарищ Ленин,

работа адовая

будет

сделана

и делается уже.

 

(«Разговор с товарищем Лениным», 1929)

 

Такая инверсия в стране, совершающей модернизационный рывок (кроваво, мучительно, не считаясь с жертвами, что только усиливало точность сравнения), это само по себе сильное оправдание, просто индульгенция перед цензурой, позволяющая Катаеву во «Время, вперед!» масштабно и безнаказанно развернуть метафору «работы адовой» «по фабрикам дымным», ада строительства (технического, то есть прогрессивного), уничтожающего рай природы, станицы (патриархальный - значит, отсталый).

Но от этого рай не перестает быть раем, а ад - адом. В итоге, и Бунин, и Сталин прочитывают в романе то, что хотят прочитать. И оба по-своему правы. Вся разница только в том, кто с какой стороной, каким полюсом метафизики себя ассоциирует.

3. Горе тебе, Вавилон... и «Атлантида»

На первый взгляд, большевистские герои романа победительны. У них все получается, они покоряют саму природу, все ее четыре измерения: и пространство, и время. Но с другой стороны, автором создана целая система образов, которые могут трактоваться только как символы поражения.

Американец Рай Руп по ходу романа трижды сравнивает строительство с Вавилоном. Читатель (и цензор) готов увидеть за этим сравнение со строительством Вавилонской башни, тем более что в другом месте автор подчеркивает обилие здесь «языков и народов». Но это не точная отсылка, то есть и ее можно увидеть, но не она главная. Ибо однажды автор вкладывает в уста Рай Рупа точную цитату: «Горе тебе, Вавилон!» Американец тут не проклинает, а лишь цитирует и пророчествует вслед за Библией. «Горе тебе, Вавилон, город крепкий» - это из Откровения Иоанна Богослова, известного также как Апокалипсис.

К концу романа приметы грядущего Апокалипсиса уплотняются, сгущаются. И вместо четырех коней - четыре злых ветра да один большой слон (в христианстве - символ силы, победы над Змием-аспидом, над злом и смертью), сбежавший в бурю из зверинца. И издающий «Трубный звук Страшного суда». Всплывает эта тема и в споре советского инженера Маргулиеса с американским «Фомой Егоровичем». Он закончился, вроде бы, вничью (в отличие от того, как проиграл в споре с Рай Рупом и трижды отрекся от большевистской веры устаревший Налбандов). И все же... Посмотрим на ключевой момент этого спора:

 

- Никогда не надо торопиться, - заметил американец. - Тише едешь - дальше будешь.

Маргулиес усмехнулся.

- От того места, куда едешь, - быстро прибавил он.

- Ну, товарищ хозяин, вы едете в такое место, что будет очень неважно, если вы скоро доедете. Лучше бы вы не очень скоро доехали.

Маргулиес погрозил ему газетой.

- Вы известный буржуй и контрреволюционер, Фома Егорович.

 

Еще раз: «...вы едете в такое место, что будет очень неважно, если вы скоро доедете. Лучше бы вы не очень скоро доехали». Что это за место? «Клячу истории загоним...», Апокалипсис, Страшный суд. Но ведь Маргулиес тоже, по сути, соглашается! Поскольку ему нечего ответить на это, кроме как погрозить американцу и наклеить на него ярлыки.

Но и здесь для советской цензуры все не так уж страшно. Поскольку с начала революции и все 20-е годы разговоры об исполнении пророчеств Иоанна Богослова, Антихристе, победившем в Москве, грядущем Страшном суде были общим местом, предметом приложения неизбывной иронии: «Тема Апокалипсиса и Конца Мира не забыта и в наши дни. И если из России ее повышибли, то заграницей наши апокалиптики еще мережковят, вопия, что в РСФСР появился Антихрист и “время близко”» (А. Крученых, «Апокалипсис русской литературы», 1923). В «Мистерии-буфф» (1920-1921) другого футуриста Апокалипсис - не страшный, разудалый, веселый, - просто двигатель сюжета. И даже «попутчик» Булгаков вынужден настраивать Алексея Турбина, романного (1923-1924), на ту же тональность: «Убедительно советую, поменьше читайте апокалипсис... Повторяю, вам вредно. Честь имею кланяться».

Все так, да не так! Поскольку «Горе тебе, Вавилон!» - это еще и эпиграф к рассказу Бунина «Господин из Сан-Франциско» (1915). И вот это все меняет. Это еще один ключ - главный! - к прочтению романа. Постмодернистская опора на творчество Бунина, и прежде всего на этот рассказ, опрокидывает поверхностно большевистское содержание романа. Дух Бунина - контрапункт духу Маяковского. (Впервые эта тема так остро и сильно прозвучит в романе «Время, вперед!», но развитие и логическую развязку получит в «Траве забвенья».)

Напомню, что в «Господине из Сан-Франциско» речь идет о безымянном американском миллионере, который решил съездить на отдых в Европу, к неаполитанскому заливу, на Капри. Там умер. И вот везут его обратно через Атлантику на судне под названием «Атлантида», в гробу, что где-то внизу, в трюме. Само это судно с говорящим именем четко разделено на черный, грязный, работающий низ и белый, чистый верх. И слова Откровения из Иоанна Богослова в эпиграфе - это Страшный суд капитализму. Катаев же, введя «Горе тебе, Вавилон!» в роман о пятилетке, переносит это апокалиптическое пророчествование и на новое, пока лишь строящееся, но уже обреченное общество[14]. У Бунина - пророческая «гордыня Нового Человека со старым сердцем» против Дьявола, у Катаева они уже вместе против рая природы: «Дьявол гордости и техники овладел человечеством». У Бунина - безымянный миллионер из Сан-Франциско, у Катаева - миллионер из Америки с притчевым именем Рай Руп. У Бунина герой плывет на океанском лайнере. У Катаева действие протекает по резко континентальному Уралу, однако образ океана, лайнера, парохода с лоцманской аккуратностью проведен через весь роман.

Например, новозаветной формуле «Горе тебе, Вавилон» у Катаева предшествует: «Терраса плыла, как палуба. Рай Руп медленно отплывал...» А до того место будущего рекорда («тепляк коксохима») описано так: «Внутри тепляк был громаден, как верфь, как эллинг. В нем свободно мог бы поместиться трансатлантический пароход». Что также совершенно прямо отсылает к трансатлантической бунинской «Атлантиде». Чтобы подкрепить эту аллюзию, Катаев еще вводит в роман рассуждения Рай Рупа и Налбандова о том, что рукотворное озеро с черным памятником Ленину на плотине похоже на Неаполитанский залив с дымящимся Везувием и виллой тирана Тиберия на Капри. Постойте... Капри, Ленин, Горький, большевистская партийная школа. Есть в бунинском рассказе и эта тема:

 

Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, - несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек...

 

Встык этой цитате хорошо смотрится другая - из статьи товарища Луначарского «Горький на Капри», опубликованной в «Огоньке» (1927, № 33):

«Камушек» [остров Капри] выбран был для партийной школы потому, что на этом «камушке» сидел в то время огромный русский человек, член нашей партии и по тому времени впередовец, изгнанник-писатель - Максим Горький.

 

Да, мы ж забыли - и Горький ведь «впередовец»! А Капри - просто кубло «впередовцев». И Ленин туда ездил, чтобы с Горьким и Богдановым ругаться, а не только чаи с ними распивать под шахматы (о чем Катаев тоже напомнит в «Маленькой железной двери»). Вот вам еще одно подтверждение параллелей: «Время, вперед!» - «впередовцы». Вообще изыскания в квадрате «Господин из Сан-Франциско» - «Время, вперед!» - «Маленькая железная дверь в стене» - «Трава забвенья» приводят к множеству других открытий. Но пока остановимся лишь на одном.

В «Траве забвенья» сразу же вслед за цитатой об обреченной «Атлантиде» Катаев восхищается еще одним бунинским рассказом - «Братья» (1914, Капри). Один из двух главных героев которого, «цветной раб» - рикша, работающий на Цейлоне. И его производственный быт, тяжкий труд поразительно похож на быт и труд героев Катаева, которые развозят бетон от бетономешалки до очередного объекта[15]. Рабский труд. И в тележке бетон - вместо белого господина. Бетон, собственно, и есть их серый господин. Мысли, слова, дела. Писатель не ограничивается тем, что описательно проводит параллель. Однажды он впрямую называет рабочих «рикшами». Уже темнеет, рабочее место подсвечено. Проявляется «китайский театр теней»:

 

Тени гигантов двигались по экрану тепляка, изломанные и рассеченные неровностями его досок и впадинами окон.

Гиганты-рикши гуськом катили коляски. Крутились колеса, высокие, как пятиэтажный дом. Тень колеса мелькала частыми спицами китайского зонтика. Колесо накатывало на колесо. Колеса сходились и расходились. Спицы скрещивались среди них в свежем и сильном ритме.

 

Двумя костями цензуре брошены комплиментарные эпитеты «свежий, сильный». Но если вчитаться, то и они не могут скрыть неприглядного развития образа: гигантская стена - тени гигантов - гигант-рикша. Так это же просто насмешка над героическими социалистическими «стоугольными “Гигантами”».

Гигантская тень гигантского рикши на гигантской изломанной стене. Еще один уничижительный образ, на этот раз с элементами сюра, абсурда. И, кстати, абсолютно точный социологически. Ведь империализм, по-разному описанный Лениным и Буниным, развивая рынки, сжирал границы, во многом опирался на эксплуатацию колоний, заработанный там капитал. Сталинская же империя, не имея этого резерва, делала скачок, рабски эксплуатируя, перерабатывая, сжирая собственное население.

4. ...а также Троя и треноги кровопийц

Катаевско-бунинские сгорающие в непосильном труде рикши, апокалиптический Вавилон - это лишь часть символики обреченности разворачивающегося строительства. В том же ключевом разговоре Налбандова с Рай Рупом появляется еще один, не менее красноречивый образ.

 

Все в дымах и смерчах, в бегущих пятнах света и тени, все в деревянных башнях и стенах, как Троя, - оно [строительство] плыло, и курилось, и меркло, и снова плыло движущейся и вместе с тем стоящей на месте, немой панорамой.

 

«Движущееся и вместе с тем стоящее на месте» - для белогвардейца Катаева тоже, кстати, неплохо. Да и «плыло» дважды - еще один «плотик», помогающий держаться на плаву образу «Атлантиды». Но главное тут - конечно же, Троя. А кроме того то, что это уже не слова одного из героев романа, несознательного американца (по имени «Рай Руп...»), это - от автора («...и Я»)! И только он, автор, несет ответственность за сравнение строительства с самым громким в истории символом героического поражения. В конце же романа беллетрист Георгий Васильевич, другое самоироничное альтер эго, «и Я» автора, скажет о ритмике воинственного текста «молнии», сообщающей о рекорде, «битом Харькове и Кузнецке»: «Гомер-с! Илиада-с!» (запомним: Кузнецк-рекорд-«Илиада-с»).

А вот еще: «Бетономешалка стоит на новом высоком помосте у самой стены тепляка, - как раз против пятой батареи. Стена тепляка в этом месте разобрана. Видна громадная, гулкая, тенистая внутренность. Туда, в эту прорву, будут подавать бетон». Да ведь это же описание Троянского коня у легкомысленно разобранной троянской стены. Что за глава? XXXVIII! Предшествующая той, где Катаев впрямую назовет строительство Троей. Кто же хитроумный Одиссей, управляющий бетономешалкой - Троянским конем? Конечно, Маргулиес (получающий в финале катаевской Илиады-Одиссеи свою персональную Пенелопу).

Да, образ Трои не случайный. Но нагрузка его в романе даже больше, чем может показаться на первый взгляд. Чтобы понять это, нужно вспомнить письмо-статью «О фонетических ассоциациях» от «Поэта Валентина Катаева» в сборнике Алексея Крученых «Сдвигология русского стиха (Трактат обижальный и поучальный)» (1922). Там Катаев разберет, что такое ряд фонетических ассоциаций - не просто «некий каламбур», а «сильный прием, позволяющий развивать и закреплять данную тему в плане определенной стихотворной композиции». Позже в «Траве забвенья» он опишет все проще и короче на примере молодого Бунина: «Вот капля, как шляпка гвоздя, упала»: «Магическая сила этого образа заключается не в зрительном сходстве с гвоздем, а в звуках “пля” и “шля”, вызывающих в представлении читателя не произнесенный поэтом, но как бы таинственно присутствующий за пределами словесной ткани звук этой самой капли, похожей на шляпку гвоздя, - звук шлепанья по воде пруда». Это и есть набор звукообразов, «ряд фонетических ассоциаций: “капля” - “шляпка” - “шлеп”»...

В подобные фонетические игры Катаев играл и в прозе. Например, в «Растратчиках» кассир Ванечка живет в зазеркалье кассы. Надпись на стекле «Касса» в его мире - «Ассак». А «ассак» так созвучна предмету его зазеркального труда - «ассигнации, выдаваемые Ванечкой».

Вот и во «Время, вперед!» на плакате, извещающем о наиновейшем рекорде конкурентов, их имя дано одной строчкой в верхнем регистре:

 

БРИГАДА БЕТОНЩИКОВ

КУЗНЕЦКСТРОЯ

ДАЛА СЕГОДНЯ НЕВИДАННЫЕ ТЕМПЫ.

ЗА ОДНУ СМЕНУ 402 ЗАМЕСА, ПОБИВ МИРОВОЙ РЕКОРД ХАРЬКОВА.

 

Здесь Катаев проясняет важнейший звукообраз своего романа - КузнецксТРОЯ (вспомните, это тот самый Кузнецк-с, о рекордном побитии которого в телеграмме-молнии Георгий Васильевич скажет: «Гомер-с! Илиада-с!»).

Дело, разумеется, тут не только в Кузнецкстрое и людях Кузнецка. Получается, что во всем РЕКОРДном социалистическом сТРОИтельстве звукообразом заключена - Троя. Град, обреченный на героическое, но поражение: сТроя, сТрою, сТрои(м). А, скажем, главные слова романа «строитель», «строители» вовсе раскладываются на передовую (и для 1932 года все еще) футуристическую, но по-катаевски ироничную, злую рифму: «С Трои? Те ль?», «С Трои? Те ли?» (Сравните с Маяковским: «безобразие» - «рази я» - «Азия».) Вот вам и «капля»-«шляпка»-«шлеп» в другом варианте[16].

Но и это не последний символ поражения! В конце романа есть образ и вовсе неприличный по своей откровенности.

 

И всюду, куда ни посмотришь, справа налево и слева направо, с запада на восток и с востока на запад, шагают по диагоналям развернутым строем передаточные столбы токов высокого напряжения.

Шестирукие и четырехногие, они чудовищно шагают, как марсиане, отбрасывая решетчатые тени на леса и горы, на рощи и реки, на соломенные крыши деревень... Никогда больше не будем мы Азией. Никогда, никогда, никогда!

 

Место это композиционно чрезвычайно важное - прямо перед первой главой (она же - посвящение), ставшей в романе предпоследней. Что это за марсиане, читателям объяснять не нужно. Они из романа «Война миров» (1897) Герберта Уэллса, близкого Катаеву еще и потому, что он посвящен брату Герберта - Фрэнку Уэллсу, подсказавшему сюжет. То есть налицо - полное пересечение с историей «Двенадцати стульев» (а возможно, что и пример для наследования).

В дополнение к бунинским рассказам уэллсовский роман вносит свои подтексты в трактовку катаевской хроники[17]. Тут тоже война миров, порой безжалостная, нового со старым. Но тем сильнее при таком правильном «просоветском» названии главный образ. Не то что не комплиментарный, а, напротив, разоблачительный для власти образ марсиан. Вполне передовых, блистающих металлом и хорошо смазанными шарнирами, на голову превосходящих землян научно и технически. Однако абсолютно с земной точки зрения безнравственных. Настолько, что для поддержания жизнедеятельности марсиане просто переливают в себя - без остатка - кровь живых еще землян. То есть кровопийная индустриализация, основанная на «советском людоедстве» коллективизации («решетчатые тени на соломенных крышах деревень»). Есть сходство и в общей атмосфере произведений Катаева и Уэллса - тучи черной пыли, несколько иронически поданное предощущение Апокалипсиса, Страшного суда, разрушенный главный храм страны в столице...

Катаев равномерно «прошивает» роман образами, которые Уэллс использовал для описания кровожадных марсиан: чудовища (у Катаева - часто «чудовищный»), гиганты, решетчатые тени, клетки... Образ марсиан Валентин Петрович пронес через свою писательскую жизнь. И 35 лет спустя в очерке «Уэллс», который в девятитомнике, подготавливаемом самим писателем, шел сразу после очерка «Магнитка», повторил его практически теми же словами.

 

Для людей моего поколения, чье мировоззрение формировалось на грани двух веков - XIX и XX, - влияние романов Уэллса было огромно и сохранилось до сих пор.

Например, образ уэллсовского марсианина из «Борьбы миров» - таинственная стальная башня - перешел в нашу современную литературу, и часто мы читаем о столбах высоковольтной передачи, шагающих по просторам нашей социалистической родины, как марсиане.

 

Очаровательный пример - единственный! - нашел маститый писатель, чтобы показать влияние Уэллса на современников. Однако что удивляет в этой цитате даже больше, чем в первой, - «таинственная стальная башня» (у Уэллса треноги описываются иначе). Но удивление пройдет, если посмотреть на обложку «Войны миров», вышедшей в издательстве Владимира Нарбута («Колченогова» из воспоминаний «Алмазный мой венец») «ЗИФ / Земля и Фабрика» в 1930-м (в те годы очень много говорили о Марсе, поскольку в 1929-м его орбита проходила рядом с Землей).

В центре обложки - модернистски нарисованная клетка с плененным человеком. Справа ее плавный изгиб повторяет очертания купола православного храма, совсем как в словах Кати Маргулиес о куполах звонниц, напоминающих проволочные клетки с хлопотливыми людьми-птицами. Вершина марсианского треножника действительно похожа на башню. На вохровские башни ГУЛАГа, тоже пьющие кровь из людей (в свою очередь, прожектора на башнях гулаговских фото - словно аппарат сжигающего теплового луча марсиан).

Многозначителен также фон обложки книги 1930 года. То ли скальные породы с рисунками первобытных людей, то ли Сибирь с высоты птичьего полета. И в 1930-1932 годах эти «башни марсиан» действительно «всюду, куда ни посмотришь, справа налево и слева направо, с запада на восток и с востока на запад» шагали «по просторам нашей социалистической родины».

Кроме «Войны миров» множество ассоциаций, параллелей с катаевским романом-хроникой можно найти и в другой антиутопии Уэллса - «Машина времени», где уж точно «Время, вперед, к Апокалипсису!» (А с другой стороны, можно вспомнить, что и в «Бане» Маяковского «Марш времени» - лишь вставной золотой зуб, сюжет же двигается именно машиной времени.)

После целой системы таких сильных негативных пораженческих образов уже как-то и не хочется останавливаться на легких комариных укусах. Вот, например, автор сравнивает «объекты и агрегаты» строительства с «шахматными фигурами, выточенными изо льда».

Ледяные скульптуры... Есть ли что более зыбкое в мире, где так жарко солнце?

5. Украинский акцент. Ищенко - Саенко

Катаев, негативно относившийся к украинскому сепаратизму, между тем с любовью вспоминал о своих украинских корнях (маминых, по линии семейства Бачей). И на пару с Зощенко радостно искал ментальное родство с великим Гоголем.

Валентин Петрович не стал писать роман о Днепрострое, где также побывал. Взамен в его Магнитострое много Украины. Не зря же рекорд устанавливает бригада Ищенко. Не зря зеркально, для равновесия, самый отвратительный герой - кулацкий сынок Саенко. (Да и Давид Львович родом из тех же степных краев, впрочем, как и Лев Давидович.)

Случайно ли это в романе, написанном в эпоху не только индустриализации, но и коллективизации?.. Всмотримся в судьбы героев. Позитив - Ищенко. Что есть в его колхозной жизни: «Желтой скибкой валяется месяц в степи». Вот и здесь все та же выеденная дыня. А еще есть «арбузные корки» - изнутри кроваво-белые, как растерзанная плоть. И после такого описания колхозной жизни и любви с Феней вдруг бодрое: «А там и на Урал». Почему? «Надо жить, надо деньги копить, надо гнездо готовить». То есть дома, в коллективизируемой Украине, все это - жить, деньги копить, гнездо готовить - в начале 30-х уже трудно.

И что, кстати, за имя странное у беременной Ищенчихи - Феня. Непривычное для старой Украины. Какое тут полное имя? Феврония (Хаврония)? Да. Но короткое от него обычно не Феня, а Хивря... Зато все становится на свои места, если вспомнить про уголовную феню. И в этом смысле фраза «Ищенко женился на Фене» действительно несет большой смысл. Ведь Магнитка в значительной степени строилась заключенными, многие были как раз из Украины. (Убедившись в своей безнаказанности, Катаев продолжит игры с именами. И позже товарищ Сталин будет совершенно прав в своем возмущении: «Гаврик по-русски - это мелкий жулик, мелкий мошенник. Встает вопрос - случайно ли такое имя, Гаврик, товарищ Катаев дал партийному руководителю?»)

Туманно описано автором и колхозное прошлое Фени: «Позапрошлое лето Феня работала у грабарей». А ведь второй смысл слово «грабарь» на украинском языке - «гробокопатель». Что для Украины, начиная с «позапрошлого лета» - 1929 года, - тоже очень актуально. А вот как просто, материально объясняется желание Фени остаться с мужем: «Ей здесь нравилось. Продукты хорошие, и ударная карточка, и мануфактура бывает». Бывает мануфактура. А в украинской деревне ее уже не бывает? «Продукты хорошие». Что, вот все эти «черные котлеты с пюре и коричневой подливкой» для селянки Фени с некогда обильной, хлебосольной Украины - «хорошие продукты»? Да, для украинского села начала 30-х годов - очень хорошие. А в 1932-1933 годах просто уникальные.

Тема грабарства-гробокопательства обретает во «Время, вперед!» громадный смысл, когда речь заходит о «плохом украинце» Саенко. Вот агитпроповская «художественная мастерская»:

 

Сдвинув русые способные брови, она [Шура Солдатова] красила синей масляной краской большой деревянный могильный крест.

Другой крест, уже готовый, стоял в углу. На нем виднелась крупная желтая надпись: «Здесь покоится Николай Саенко из бригады Ищенко. Спи с миром, дорогой труженик прогулов и пьянки».

 

Обратите внимание - у автора крест не бутафорский, а «большой деревянный могильный». В других творениях Шуры Солдатовой и ее подручных - знаменитых плакатах - Катаев акцентирует как раз меру условности: «красное утопическое солнце», «фантастически яркие папоротники, исполинская трава, карликовый бамбук». Здесь же подчеркнут натурализм - крест могильный. И на нем выведено имя живого еще человека. То ли остроумно, то ли по законам черной магии. Это ведь первое упоминание Саенко, главного негодяя в романе. Так можно ли его одного обвинять в том, что он так отвратителен, аморален, если Саенко в пространстве книги изначально проклят, вычеркнут из списка сущих, похоронен заживо. Обречен.

И надпись - желтым по синему! Это сейчас обычные украинские колера. А в 30-е годы - отвратительные цвета отвратительной гетманской или еще более отвратительной петлюровской Украины. Что не менее важно - другой синий крест пока еще без желтой надписи. А какой она должна быть, какой она может быть? Какое имя? Любое? Или уж просто «Украина», что для 1931-1932 годов выглядело пророчески.

И где, кстати, Саенко играет в карты с несчастным татарином Загировым, попадающим к нему «в холуйство»? На кладбище, где и положено быть живому мертвецу: «Это было кладбище испорченных механизмов. Друзья перелезли через колючую проволоку. Всюду корчились железные скелеты погибших машин». И далее Саенко описан как живой мертвец из готического романа. Игроман Загиров просит побыстрее начать игру. Но его «друг» занят другим делом.

 

Он достал из-за пазухи тетрадь, завернутую в серую тряпку, размотал и положил себе на грудь. В тетради был химический карандаш. Саенко его послюнил. По его большому мокрому рту поплыл лиловый анилин.

Он лежал с крашеным ртом, как отравленный, мечтательно и неподвижно уставив фиолетовые, с металлическими зрачками, глаза в небо.

Его лицо было треугольно. Под ухом горело ярко-розовое пятно болячки. Тощий, острый нос просвечивал нездоровой подкожной голубизной хряща.

Он долго лежал, не шевелясь. Внезапно он встрепенулся, подскочил, кинулся на живот, уткнулся лохматой головой в тетрадь и расставил локти. Он старательно вписывал в серую, разноцветно графленную страницу крупные каракули.

Он пыхтел, хохотал, вскакивал на четвереньки, колотил локтями в землю.

Загиров смотрел на него в ужасе.

Он падал, подергивался, с лиловой слюной на губах, как в припадке падучей.

- Стой! Подожди! - кричал он, задыхаясь. - Я стих потеряю. Уйди! Не заслоняй мне, а то убью!

Вдруг он успокоился. Завернул тетрадь. Сунул за пазуху. Сел и мутными глазами посмотрел на товарища.

 

Какое нагромождение деталей в описании болезненности! «Как отравленный». «Тощий, острый нос просвечивал нездоровой подкожной голубизной хряща». Позвольте, но это уже не больной. Именно так обычно описывают лицо мертвеца в гробу.

А еще... «по большому мокрому рту поплыл лиловый анилин», «фиолетовые глаза», «под ухом горело ярко-розовое пятно болячки», «как в припадке падучей». Если совместить все эти по-кинематографически яркие, зримые образы, то получится не просто живой мертвец, а именно «зомби». Кстати, как раз накануне написания романа, в 1929 году, репортер «Нью-Йорк Таймс» Вильям Сибрук ввел это слово и сам образ в культурный оборот, издав книгу «Остров магии». Да, на английском и за рубежом, но ведь тогда Советская Россия еще не была наглухо закрыта, а выпускники «ужасных» царских гимназий умели читать на многих языках.

Чем же занят этот живой труп? Поэзией (кстати, стихи в романе больше никто не пишет, только мерзкий Саенко). Часть из них мы услышим позже, во время пьянки в станице, где старый казак крестится в черный угол, икону откуда уже изъяли.

 

Был хозяин, как видно, человек на все руки мастер.

Библейские вороха стружек лежали под верстаком.

На стружках, со стружками в волосах, сидел, обхватив колени руками, Саенко.

Он сонно покачивался, устремив темно-лиловые глаза в окошко. Возле него валялась в стружках вынутая из тряпья тетрадь.

Он, плача и завывая, читал наизусть.

 

А ведь и это уже стихи... «Библейские вороха стружек», напоминающие об Иосифе-плотнике, и на Саенко просыпались. Но в мире романа, где все вверх тормашками, ад - хорошо, прогрессивно, а рай - плохо, смешно и устарело, это не в пользу Саенко. Вот его творчество:

 

Закопали мать мою, старушку,

Мой папаша без вины пропал...

Дайте мне, товарищи, большую кружку,

Дайте мне скорей запить печаль!..

Его лицо истерически передергивалось; на губах, темных от анилина, дрожала пена.

 

Пена на губах - это уже не «как в падучей», это и есть падучая, истерика. Давайте хотя бы на время абстрагируемся от мерзостности поведения Саенко, измывающегося в романе над безвольным Загировым, мстящего ему за то, как недавно измывались над ним и его семьей комнезамы (комбеды). Давайте просто поверим Саенко, его горю, его бездарным, болезненным стихам.

 

Эх, был я мальчик с синими кудрями,

На строительство попал.

Сиротой остался бездомным,

Без вины, товарищи, пропал!

 

Без вины... О многом здесь говорит повторяющееся обращение «товарищи». Раскулаченная семья Саенко - не из идейных «жовто-блакитных». Просто работящие крестьяне, оказавшиеся к 1929 году неприлично зажиточными.

А потом старый казак «с апостольской лысиной» запоет духовные песни - светлую христианскую «Велика страна родная»[18]. Когда он дойдет до слов «Да умрет кумир телесный, / Материальный идеал; / Дай, чтоб идеал небесный / Над страною воссиял!», ад романа совсем взбесится, обрушившись на рай станицы.

 

Книжка [«Духовных песен»] закрутилась, как подстреленный голубь <...> Черные башни бурана рушились на станицу. Свет померк <...> С грохотом посыпались гробы.

 

Ах, да, забыл сказать, хозяин-то гробы делает. Вот еще почему Саенко здесь. И стружки от гробов уже понемногу укрывают его. Теперь кулацкий сын Саенко уж точно обречен. Хотя чего ему бояться, он ведь с самого начала был мертв. И желто-синий крест в мире романа ему уже есть.

6. Парадоксы рекорда и технология «липы»

И вот мы подступаем к теме рекорда. Если, говоря об образной системе романа, многое можно толковать и так и этак, то тут все однозначно. Но лишь при внимательном прочтении, подразумевающем, что не следует слепо верить тому, что говорит автор, нужно строго анализировать изложенные им факты, тут же опровергающие громко сказанное.

Например, инженерская принципиальность Маргулиеса. Он идет с бригадой Ищенко на рекорд - 429 замесов в смену. После этого сменщику Ханумову запрещено бить рекорд, чтобы остановить рекордную горячку, которая может привести к падению качества. Установлен верхний предел риска - 400 замесов.

М-да, но почему же тогда Ищенко было разрешено сделать 429? Чтобы надежно, с запасом побить рекорд Кузнецка - 402. Качество бетона рекордной работы бригады Ищенко будет известно через семь дней. И последующая принципиальность Маргулиеса абсолютно бессмысленна. Ведь если через неделю окажется, что бетон у Ищенко был плохой, то все равно нужно будет все переделывать, - а это работа в три смены за 7 суток - 21 рабочая смена! Вполне можно было разрешить и остальным бригадам делать если и не 500 замесов (на что был готов пойти совсем уж испортившийся Налбандов), то по 430 замесов в смену. Это бы уже ничего не изменило, не ухудшило.

А если зайти с другой стороны. В чем смысл такого риска? Ставить под вопрос работу 21 рабочей смены, не зная достоверно о качестве бетона? Зачем??? Катаев довольно откровенно отвечает на этот вопрос. Ради славы. Только честные размышления вкладывает в уста не Маргулиесу, а беллетристу Георгию Васильевичу (до того и чуть проще - десятнику Мосе).

Как бы поступил Маргулиес, если бы он был действительно ответственным инженером, а не авантюристом? Взяв новейшие «аналитические расчеты», правильный инженер потратил бы семь дней на получение данных о качестве бетона. И уж потом, имея их, и параллельно в ту же неделю по-фордовски совершенствуя конвейер, приступил бы к побиванию рекорда.

Вообще, в споре с ретроградом Налбандовым Маргулиес имеет три козырные карты: «свой опыт», «опыт американских подрядчиков» и «нормы, только что выработанные в Москве группой инженеров государственного Института сооружений». Карта первая. «Свой опыт». Ну, какой тут опыт, если он еще ни разу не занимался такой штурмовщиной. Максимум, что делали подотчетные ему бригады: «...приблизительно сто восемьдесят замесов в смену. Доходили до двухсот. Даже один раз Ханумов сделал двести четыре». Где же тут опыт на фоне харьковских 306 замесов?

Карта вторая. «Опыт американских подрядчиков». Тут просто явный подлог. То ли автор обманывает читателя, то ли Маргулиес обманывает самого себя и всех. В его разговоре с американским инженером Фомой Егоровичем выясняется, что тот действительно как-то сделал 500 кубометров. Согласно указанной десятником Мосей пропорции, это 673 замеса. Но - внимание! - не за смену, а за сутки - за двадцать четыре часа! 673 поделить на 3 - примерно 224 замеса в смену. Вот вам и американский опыт. Скорее, ближе к показателям Ханумова, нежели к рекорду харьковчан. Но и это американец назвал «Мы взяли от машины больше, чем она могла дать». Так что не вполне понятно, отчего так возбудился Маргулиес. Это невиданные темпы лишь для американцев, боящихся нарушить технологию.

И, наконец, третья карта - самая крупная из козырных. Статья «УСКОРИТЬ ИЗГОТОВЛЕНИЕ И ДАТЬ ВЫСОКОЕ КАЧЕСТВО БЕТОНА», подготовленная после спецсовещания группой инженеров Государственного института сооружений для газеты «За индустриализацию». Статья написана очень плохо и путано. С одной стороны. А с другой, можно сказать, написана очень хорошо и путано. Потому что запутанность и есть ее главная цель.

Обратите внимание, ведь Катя по просьбе брата идет к профессору Смоленскому за чем? А) «пусть он скажет свое мнение». Б) «...а главное - самый последний аналитический расчет». Но мудрый профессор своего персонального мнения вообще не высказывает! А вместо четкого однозначного аналитического расчета дает девушке газету с многословной и расплывчатой в формулировках статьей. Почему? Да потому, что он не хочет нести персональную ответственность за штурмовщину одного из своих учеников где-то на Урале. Более того, Смоленский не хочет, чтобы эту ответственность несли только он и его коллеги по совещанию. Профессор максимально распыляет ответственность, перекладывая часть ее еще и на редакцию газеты. Посмотрите, как он виляет, сколько необязательных, паразитических вводных слов в речи старого ученого: «Нуте-с. Значит, насколько я понимаю, Давида Львовича интересует, так сказать, весь комплекс вопросов...»

Статья же написана не строго научно, а научно-популярно, местами публицистически и допускает любую трактовку. На то и расчет (поистине - «самый последний»). Чтобы в любом случае ответственность за принятое решение легла не на участников совещания, не на редакцию газеты, а на принимающего решение! Текст, данный Катаевым в качестве статьи, настолько противоречив, местами арифметически и логически ошибочен, что можно подумать: автор просто издевается над читателем, который возьмется за эту статью, а не пролистает ее. Но и тут Катаев подстраховался, снабдив текст такой оговоркой:

 

Вот главное из того, что Катя продиктовала Маргулиесу:

- Статья группы инженеров Государственного института сооружений, только что напечатанная в газете «За индустриализацию».

 

То есть не сказано «вот, что напечатано в газете», а именно «что продиктовала». Плюс черточка, указующая на прямую речь. Катя же, как мы успели узнать ранее, в вопросах «бетономешания» совершенно безграмотна.

Да, но каковы же выводы, имеющиеся в статье: «...мы рекомендуем сделать показателями соцсоревнования и ударничества не количество замесов в смену, которое может привести к обратным результатам, а следующие показатели...» Какие? «1) Доведение простоев за рабочую смену до минимума (по возможности - до нуля) <...> 2) Общее и равномерное увеличение числа замесов в течение длительного отрезка времени - декады, месяца и т. д., - обусловленное правильной организацией работы» и т. п. И какие же свои выводы делают из этого в вагончике летучей редакции «Комсомольской правды»?

 

Маргулиес кончил читать.

- Какие же из этого выводы? - сказал он, не делая передышки. - Выводы те, что можно попробовать бить Харьков.

- Верно! - закричал Мося.

- Подожди, не ори, - сказал Кутайсов.

 

Дальше начинается деловитое обсуждение, как именно бить рекорд. То есть Маргулиес + «Комсомольская правда» плюют на итоговые выводы статьи, берут из нее только то, что им нравится, - снижение в разы запаса прочности, размывание норм ГОСТа. Действительно, «доведение простоев за рабочую смену до минимума», «общее и равномерное увеличение числа замесов в течение длительного отрезка времени - декады, месяца» - это же подозрительно похоже на фордовщину-тейлоровщину. Безжалостный капиталистический конвейер, выжимание всех соков из рабочего класса. А героический разовый рекорд - как раз наоборот - порыв свободного труда, энтузиазм рабочего человека.

Еще более явно видна «липа» рекорда бетономешальщиков, если просто расчертить оси координат Х-У и, положив на них данные, точно указанные Катаевым (время - количество замесов), рассмотреть полученный график работы.

Сразу хочу отмести возражения, что писатель о том не думал и числа давал «с потолка». Воинская специальность георгиевского кавалера Катаева - артиллерист, что подразумевает уважительное отношение к цифири. Да и Борис Галанов, много общавшийся с Валентином Петровичем, прямо указывал: «Чтобы не сбиться с графика, не путать течение событий, знать, где, в каком месте в каждую единицу времени находятся его герои, писатель нарисовал на большом листе белой бумаги круг-циферблат. Он всегда висел у него перед глазами, пока шла работа над романом. На циферблате все было точно расчислено по часам, минутам, даже секундам»[19].

Сопоставление быстро текущего времени и гонки замесов оказывается весьма увлекательным и информативным. Видно, где Маргулиес хитрит, где привирает. Но главное - глядя на график, нетрудно увидеть, что запланированный им темп «приблизительно пятьдесят замесов в час», ну, или чуть больше (в итоге за 8 часов работы - 429 замесов), равномерно выдерживается лишь в первую половину рабочей смены. А вот во вторые четыре часа начинаются чудеса. Особенно большие в два периода времени:

20.32-21.07 (35 минут) - 83 замеса.

22.03-23.45 (1 час 42 минуты) - 45 замесов.

Как же так? За 35 минут... Да нет, даже меньше - из-за не подвезенной вовремя дополнительной порции цемента случилось 10 минут простоя. Итак, за 25 минут сделано 83 замеса. А потом за 1 час 42 минуты, за время вчетверо большее, сделано почти вдвое меньше. Тут еще нужно учесть, что именно в этот второй период произведено конструктивное улучшение - по совету Ханумова совмещены два рычага, позволяющие экономить 5 секунд на каждом замесе. И все равно такая неторопливость.

В чем же разгадка? И есть ли она?

Есть! Разгадка в духе детективного или авантюрного романа, которыми зачитывались братья Катаевы. И как тут к слову не вспомнить, что первые большие произведения Валентина - фантастические романы «Остров Эрендорф» (1924), «Повелитель железа» (1925). Что главный герой «Острова Эрендорф» - бракованный арифмометр, приведший к катастрофически неправильным подсчетам. Как не вспомнить точные подсчеты трат и быстро тающих денег в «Растратчиках» (повесть вообще можно было бы назвать «Деньги, вперед!»). Что и «Двенадцать стульев» (1927) были в изначальной задумке нэповской калькой с конан-дойловских «Шести Наполеонов». Как не вспомнить, что соавтор «Двенадцати стульев» Евгений Петров-Катаев перед тем, как стать писателем, работал в угро. И первые очерки под надзором старшего брата писал на криминальную тему.

Анализ детективной составляющей «Время, вперед!», соотнесение графика замесов с событиями романа позволяют с абсолютной точностью установить, что в указанные 35 минут (реально с учетом простоя - 25) такая спешка, в том числе с прямыми приписками, была, чтобы успеть сделать побольше до прибытия комиссии по контролю качества из Центральной лаборатории, насланной коварным Налбандовым.

А последующая неторопливая работа началась как раз после прибытия комиссии. Так что по поводу бетонных проб, на чем построен финал романа, можно было очень уж не волноваться. А вот от чего Маргулиесу стоило волноваться всерьез - так это по поводу качества бетона в те самые 25 минут страшной штурмовщины. Но там снижение времени перемешивания компенсировалось более «жирным составом бетона», то есть большим количеством цемента, загружаемого в барабан бетономешалки. Вообще, судя по тому, что из всех ингредиентов цемент закончился первым, его при установлении рекорда на всякий случай изначально расходовали чрезвычайно щедро. И это никого не удивляет. Ведь на строительстве бесхозяйственность везде, начиная со склада: «Вихрь выносил из открытых ворот пакгауза густые тучи душной фисташковой цементной пыли. Цементная пыль проникала наружу сквозь щели дощатых стен. Стены курились. Можно было подумать, что в пакгаузе пожар».

Но даже и с авральной работой, и с простыми приписками установить рекорд точно к окончанию рабочей смены не удалось. И тогда Маргулиес нашел блестящий казуистический выход: «Начали в шестнадцать восемь, простой по вине цементного склада - десять, по вине Семечкина - восемь, несчастный случай со Сметаной - семь. Итого - тридцать три минуты. Мы имеем еще тридцать три минуты». И работа длится еще более получаса. Но это же великое лукавство. Как справедливо говорилось на стройке: «Строительство не французская борьба». Это в спорте, в той же французской борьбе, можно считать «чистое время» и останавливать секундомер во время перерывов и незапланированных пауз. На строительстве же есть четкое расписание смен: 0.00 - 8.00. 8.00 - 16.00. 16.00 - 0.00. Здесь время не откладывается и не переносится, иначе график собьется! Но Маргулиес совершает один из тех подлогов, что описан в «Истории Магнитки».

Да, «Время, вперед!» - роман не столько о героической социалистической индустриализации, сколько о сопровождающих ее бесхозяйственности, авантюризме, приписках. И в этом смысле рекордная бетономешалка - настоящий Троянский конь строящейся Трои, МагнитосТроя. Штурмовщина не вела ни к чему хорошему, а только к авариям, инвалидности. Все это списывалось на вредителей и саботажников (Шахтинское дело-1928, Дело Промпартии-1930). Штурмовщина - аварии - апокалипсис. Не зря в романе Штаб, ответственный за подготовку рекорда, пророчески точно назван Аварийным.

III. Отравленная проза

Какую роль сыграл роман «Время, вперед!» в жизни писателя? Каким вообще был Катаев в то время?

Он, трижды уходивший добровольцем на войну и трижды свою войну проигравший, ввязавшийся потом в бессмысленный заговор, в 20-е годы еще мог, подобно другим, надеяться на то, что большевики цивилизуются, начнут строить нормальную, не людоедскую, как во времена «военного коммунизма», страну. Но к началу 30-х эти надежды растаяли. По крайней мере, для него... Другие творцы очаровывались большевизмом, Лениным, Сталиным, «железным ликом эпохи», разочаровывались в них, хотя бы пытались очароваться. Он же всегда прекрасно видел всю их отвратительную суть. У Бунина Катаев учился не только писать, но и ненавидеть большевиков: Ленина, Троцкого, Сталина... Всех по-разному - но всех. И всегда.

Он сам оказался в мире «Войны миров», в котором владычество марсиан затянулось на долгие десятилетия. Оставшись в родной для него стране, но чужой для него системе, Катаев часто вынужден был смиряться, прикидываться кроликом (как говорил о будущем плененного человечества один из героев «Войны миров»: «Как будто ад создан для кроликов»). Да, иногда бил в барабан лапками по приказу. Но в барабан, а не по печени. И никогда не лез в удавы. Презирал тех, кто лезет. Пьяный, желчный, успешный, богатый, остроумный, циничный, безумно талантливый, он был чужим почти для всех. И ненавидим почти всеми. «Хорошо сказала одна поэтесса про Катаева: “Он сделан из конины”... Его не любят за грубый характер» (Дневник В. Н. Буниной, 1919). С годами и с победой Советской власти характер Катаева мягче не стал.

При всем том писатель прекрасно помнил, от чего умерли марсиане у Уэллса. От земных вирусов. И Катаев старался, по возможности - чаще и гуще, в свои тексты, внешне лояльные, впрыскивать сыворотку, зараженную вирусом. Или вирусами - сомнения, отчаяния, нечистотами победившей идеологии[20]. Именно таков роман-хроника «Время, вперед!». Для этого бывший поэт использовал богатейший набор методов. Часто это работа просто ювелирная, на уровне нейро-лингвистического программирования, НЛП. Грань между текстом «заразным» и «безвредным» действительно очень тонкая, часто неуловимая ни для цензоров, ни для литературоведов. Однако она есть. (Для сравнения нужно перечитать другие производственные романы тех лет. Да, в них порой побольше натурализма - вшей и грязи. Зато и классовая борьба, героизм, вредительство там всерьез, без всяких постмодернистских, звукообразных и математически зашифрованных штучек.)

Но годы идут. И все видят лишь одну, «сталинскую», сторону его, Катаева, книг... Да и бог с ними, главное - что Бунины видят, не могут не увидеть, другую («ему дорого лишь мнение Яна»). А там впереди еще вечность в саду скульптур Брунсвика. И надежда, что, может, и другие прочтут. Во времена, когда исполнятся мечты, изложенные почти отчаявшимся Учителем в «Окаянных днях»:

 

Когда совсем падаешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням. Нельзя быть без этой надежды (24 апреля/7 мая 1919, за день до памятного общения с Катаевым и «внезапного расширения зрения»).

 

Впрочем, не будем приукрашивать. Сам Катаев воспринимал свое кроличье-вирусное служение власти сталинского периода не как доблесть, но страшный, требующий долгого искупления грех. И первую же мовистскую вещь назвал символистски - «Святой колодец» (1962-1965). Повесть эта проникнута христианскими аллюзиями, да, для цензуры - безоценочными, но уже и без тени намека на перевертыши, двусмысленности. Ад это ад. Дьявол это дьявол. И точка. При этом ведущая тема книги - позитивная, христианские праздники, возрождение, очищение «Святым колодцем».

Сразу после появления эта вещь вызвала всеобщее удивление - что за парадокс, откуда взялись и как сохранились в этом престарелом соцреалистическом отличнике новаторство и модернизм?! Но никакого парадокса нет... Точнее, парадокс есть, однако он в другом. При внимательном взгляде - до того, в соцреалистических вещах «отличника» были новаторство и постмодернизм. Просто когда сменились обстоятельства, сменился и набор методов. Изменились состав и дозировка антибольшевистской отравы, впрыскиваемой в свои тексты белогвардейцем Валентином Катаевым.

А впереди на искупление грехов у него было еще двадцать лет. Два десятилетия прекрасной мовистской прозы, которую нужно рассматривать как отдельные части, главы и главки одного большого романа, эпопеи. Не очень-то оптимистической, а скорее - трагической человеческой комедии ХХ века. «Ведь если подумать, это все мой лирический дневник, мое отношение к революции»[21]. Правда, литературно зашифрованное, но к концу жизни - уже почти открытое. Не зря же прошлый главный редактор «Вопросов литературы» Лазарь Лазарев назвал «Уже написан Вертер» «белогвардейской вещью».

 

 

 

 

С Н О С К И

[1] Бунин И. Окаянные дни. М.: Современник, 1991. С. 75. Далее цитируется по этому же источнику.

[2] Устами Буниных. Дневники. И. А. Бунин, В. Н. Бунина. Посев. В 3 тт., 1977-1982. Здесь и далее цитируется по источнику: http://az.lib.ru/b/bunin_i_a/text_1810-3.shtml

[3] Бунин И. Собр. соч. в 8 тт. Т. 7. М.: Московский рабочий, 2000. С. 610.

 

[4] Хотелось бы подчеркнуть, что критику Бунина, даже порой чрезмерную, нельзя считать безосновательной. Хорошо об этом сказал тот же Адамович: «Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство. Думаю, что вообще чутье к притворству - а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, - было одной из основных его черт». И при такой проницательности, неприятии фальши Катаев, советской интеллигенцией чаще всего осуждаемый (как тут не вспомнить чичибабинскую рифму «негодяев-Катаев»), для Бунина, эту интеллигенцию презиравшего, оставался симпатичным человеком, Учеником.

 

[5] В очерке «Волошин» из сборника «Под серпом и молотом» (1949), опираясь на дневниковые записи, не включенные в «Окаянные дни», Бунин описал сцену практически так же, только список зачинщиков слегка подправил: «Особенно бесчинствуют Катаев, Багрицкий, Олеша».

 

[6] Катаев В. Трава забвенья. М.: Вагриус, 2007. Далее цитируется по этому источнику.

 

[7] А со временем - и много более. Гениальная музыка Георгия Свиридова из выдающегося фильма «Время, вперед!» (1965), избранная заставкой практически одноименной программы «Время», воспринималась как один из символов Советской власти, СССР. Задним числом и весь катаевский сюжет застыл, забетонировался в таком восприятии - стал элементом советской сакральности.

[8] Мнение Дмитрия Быкова о «Докторе Живаго» (Быков Д. Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2007. С. 720-721).

 

[9] Здесь и далее цитируется по источнику: Катаев В. Собр. соч. в 10 тт. Т. 2. М.: Художественная литература, 1983.

 

[10] Машковцев В. История Магнитки. Глава V. Слово алое - Магнитострой (1929-1932 гг.) // http://lit.lib.ru/m/mashkowcew_w_i/ text_0100.shtml

 

[11] Альбом «Москва и москвичи в фотографиях Ильи Ильфа» (М.: Ломоносовъ, 2011) показывает, какое место занимал Храм Христа Спасителя в жизни катаевского круга, каким потрясением стало его разрушение. А дыня - образ для Катаева особый, с элементом сакральности: «Постой и покуда / Душистые доли не трогай, / У полного блюда / Помедли с молитвою строгой» («Дыня», 1920). Катаев В. Избранные стихотворения. М.: Мир энциклопедий Аванта+, Астрель, 2010. С. 159.

[12] И здесь полезно узнать финал уже упомянутого стихотворения: «Настанет же время / Попробовать дивную дыню, / И высушить семя, / И выбросить кожицу свиньям». По сути, во «Время, вперед!» Катаев прозаически расписал свое давнее стихотворение. Как, кстати, у него бывало со многими стихами разных лет.

 

[13] Показательно, что у Даля было еще «по-чертовски», «по-дьявольски». Но в первой трети ХХ века из-за частого употребления «по-» окончательно выветрилось.

 

[14] Образ апокалиптического «Вавилона» был для Катаева не нов. Его же, вслед за Буниным и под надзором Учителя, он использовал для описания гибнущей старой «белой» Одессы в рассказе «В обреченном городе / Опыт Кранца» (1919-1922), упоминаемом в «Дневниках» Верой Николаевной.

 

[15] Кстати, этот рассказ дает версию происхождения Рай Рупа и его имени. Может быть, на уровне авторского восприятия, мира идей, он и есть тот белый господин, уплывший с Цейлона на «русском пароходе» и рассказывающий русскому капитану, «что ему очень нравится русский стол, что он был в России, в Сибири <...> что он вообще много путешествовал и всегда прекрасно переносил путешествия». В самом звучании имени Рай Руп есть что-то восточное, индийское. Цейлон же в рассказе не раз назван эдемом, раем. И хождение на нем имеют рупии. Вот вам и миллионер Рай Руп, человек по имени Рай - хороший критик ада строительства. А если продолжить фонетические игры со звукообразом, которые так любил Катаев: Рай Рупия - Рай Руп и Я. Я - то есть автор, Катаев! Ведь в суждениях Рай Рупа и вправду так много от белогвардейца Катаева.

 

[16] Просмотр кинохроники позволяет понять, как появилась у Катаева подобная идея. На табличках, обозначающих стройплощадку, соответствующую контору, писалось «Такой-то участок такого-то объекта МАГНИТОСТРОЯ». МАГНИТОСТРОЯ! Остроумцу, одесситу Катаеву невозможно было пройти спокойно мимо такого каламбура.

[17] Молодой Катаев наверняка читал брошюру инженера Евгения Замятина «Герберт Уэллс» (Пг.: Эпоха, 1922), написанную уже после утопии «Мы» (1920). А в ней есть такие строки: «Если прочитать ее [«Войну миров»] теперь, после мировой войны и революции, - сколько знакомых голосов услышим мы из-под сказочных масок».

 

[18] Явная перекличка со словами Лебедева-Кумача из другой культовой песни - «Широка страна моя родная». Ведь Валентин Катаев был соавтором сценария фильма «Цирк» (1936). Очевидно, он и подсказал поэту зачин главной песни кинокартины. Похоже, что здесь не просто хорошая память - скорее, для Катаева и сама она, и весь сборник «Духовных песен» были неслучайным, памятным текстом.

 

[19] Галанов Б. Валентин Катаев. Размышление о Мастере и диалоги с ним. М.: Художественная литература, 1989. С. 40-41.

 

[20] Очень хорошо о ядовитости катаевской прозы сказал Илья Суслов, журналист и литератор, в 60-х годах работавший в «Юности», «Литературке», а в 1974-м уехавший в США: «К этим книгам многие относятся плохо, считают Катаева литературным неудачником, всю жизнь завидовавшим Ивану Бунину, бросавшим комья грязи вслед своим современникам, ушедшим из жизни - Олеше, Маяковскому, Зощенко, Пастернаку, Асееву, Есенину... Говорят, что он в “Вертере” позволяет себе антисемитские выпады, сваливая большевистский террор первых лет революции на евреев, дорвавшихся до власти. Наверное, они правы, эти критики. Меня же интересует то, как написаны эти вещи. На фоне умершей русской прозы последние книги Катаева кажутся мне памятником русскому языку. Да, Катаев пишет отравленную прозу, но ведь это проза!» (http://www. belousenko.com/wr_Suslov.htm) Суслов тут путается в политической химии катаевской отравы, но суть уловил чрезвычайно точно! Да, именно так: «Отравленная проза». Для всех! Для большевиков потому, что скрыто, сущностно, - антисоветская. Для остальных - потому, что поверхностно большевистская.

 

[21] Интервью Валентина Катаева о повести «Трава забвенья». «О времени и судьбах» // Книжное обозрение. 1967. № 5.

 

Версия для печати