Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2012, 3

Узнаваемость правды

О романе Елены Катишонок «Жили-были старик со старухой»

Марина КУЛЬГАВЧУК

УЗНАВАЕМОСТЬ ПРАВДЫ

О романе Елены Катишонок “Жили-были старик со старухой”

Нужна ли нам сегодня эта книга? Время - давно прошедшее, место действия - теперь уже не на нашей земле, вера - старая... Супергероев нет - это ясно уже из названия, экстремальные ситуации тоже прогнозируются с трудом. Неспешное повествование о старике и старухе, живших “у самого синего моря”, не слишком соотносится с ожиданиями публики, привыкающей постепенно к причудливой жанровой смеси (немного чернухи, треть “исторической правды” плюс чуть-чуть фэнтэзи для любителей и далее эротики по вкусу). Всего этого у Катишонок нет. Отметим, однако, что книга, изданная в 2006 году в США, в 2011 была удостоена премии “Ясная Поляна” в номинации “XXI век”, а ранее вошла в шорт-лист “Русского Букера”. Чем же привлекла эта книга экспертов, и есть ли шанс на ее популярность у “просто-читателей”?

Роман Елены Катишонок - о русских людях и о колесе истории. О том, как складывается и разрушается жизнь человека. О любви и о том, как она проходит. О том, над чем властно и не властно время. А еще - просто о том, как жил старик со своей старухой у самого синего моря... Впрочем, в отличие от пушкинской сказки, Катишонок указывает не на то, как важно вовремя остановиться в своих претензиях на счастье, а на судьбы людей, которые немногого хотели - но время, эпоха многого захотели от них.

Пушкинскими реминисценциями текст буквально пронизан: “неделя, другая проходит”, “пуще прежнего старуха бранится”, “синее море”, к которому ходит старик... Автор “играет” с хрестоматийным текстом, вставляя в знакомые “лукоморские” рамки своих старика и старуху. История семьи Ивановых - Григория и Матрены, их детей, внуков, а потом и правнучки, - при всей своей кажущейся нетипичности (семья староверов, живших в Прибалтике и сохранивших, несмотря на революцию, Гражданскую и Отечественную войны, исконно русские черты и традиции) на редкость типична как отражение истории страны в человеческих судьбах. Простые люди, как будто бы даже не очень хорошо понимающие, что происходит вокруг них, сохранили веру в то, что ремеслу надо учиться с детства, что людей убивать нельзя, в праздник одежда должна быть нарядной, а душа - всегда чистой, что в дни горестей и радостей семье следует собираться вместе...

Собственно, стремление писателя показать крутые повороты эпохи глазами простого человека новаторским назвать сложно. Еще “Бородино” Лермонтова предлагало именно такой взгляд на историческое событие - незамутненный излишней образованностью и рефлексией. В литературе XX века подобную поэтику мы встречаем у Веры Пановой, по тому же пути шел и А. Солженицын в “Одном дне Ивана Денисовича”; эпоха (без ее крутых поворотов) и простые люди, живущие вопреки и невзирая на, появились у В. Семина в весьма озадачившей критиков 60-х повести “Семеро в одном доме” (у последнего, кстати, описание жизни ростовской окраины чем-то неуловимо напоминает “окраинную жизнь” Катишонок)...

Задачи писатели ставили разные, но в каждом случае мир оказывался шире рамок восприятия героя. Катишонок же словно подчиняет историю восприятию старика и старухи - поэтому в канун революции для старика нет ничего страшнее тифа, которым переболели Матрена и их старшая дочь Ирина, а для старухи самым болезненным испытанием времен Отечественной войны после гибели близких становится измена старика. При этом “клан старика и старухи был разделен и хлебнул от каждого из трех котлов” - от фронта, тыла (эвакуации) и оккупации. На нескольких десятках страниц кратко и скупо описана жизнь семьи, разделенной войной. “Две семьи наладились жить, в то время как третья отчаянно билась, чтобы выжить; а это не одно и то же”, - в словах о том, как пережили эвакуацию дети и внуки стариков Ивановых, отражена бытовая и строгая правда эпохи - при том, что “всю правду” о войне автор выразить отнюдь не стремится: “военные” страницы романа интересны не какой-либо эксклюзивной исторической информацией, но пронзительной точностью “первопредметов” и психологической, внутренней нюансировки. Голодные внуки старика и старухи и Ирина - их мать, не желающая воровать хлеб, к которому она “приставлена”, даже ради своих детей, и потрясенный председатель, вынуждающий ее пойти на воровство, чтобы спасти этих детей... - вот только один эпизод из военной жизни героев романа.

Староверческая семья вообще оказалась прекрасным материалом для осмысления проблемы “человек и история”. В ней особенно сильна власть традиций: перемены для членов семейного клана старообрядцев - это прежде всего посягательство на основы, испокон веку осознававшиеся как фундамент вечного человеческого бытия. Мир, в котором все было предельно ясно и стройно, то и дело сотрясается от ударов извне. Когда Ивановы бегут от немцев в Ростов во время Первой мировой, они переживают первое потрясение - и именно с него начинается трагическая, роковая череда новых: в Ростове ничего не осталось от того города, который был городом их молодости; майдан уже не тот (торгуют странными, никому не нужными вещами); мебель, которую мастерски делает старик (еще и не старик), никому не нужна; молодой казак, продающий форму и почти не испытывающий стыда, символизирует конец того времени, когда внутренние основы человечности еще не были поколеблены... Впрочем, и возвращение “к самому синему морю” в землю Остзейскую не спасает - оно лишь оттягивает момент разрушения основ.

Для старика и старухи нет белых и красных, нет русских и немцев. Есть вечные законы, которые преступать нельзя. Старик после войны в день своего юбилея ведет мысленный разговор с погибшим сыном, и каждый из них признается, что “не мог убивать” - не случайно отец вспоминает Фридриха, немца, попавшего в плен еще в годы Первой мировой и ставшего верным помощником старику в его мебельной мастерской: и немец Фридрих, и русский Иванов показаны как люди с единым психологическим фоном и схожими судьбами.

При этом Катишонок занимает позицию, которую не все сегодня могут разделить: началом войны для старика и старухи оказывается не вторжение фашистской армии в город, а присоединение Прибалтики к Советскому Союзу; война есть не главное, а одно из потрясений, выпавших на долю семьи Ивановых и поставивших под угрозу незамутненность и стройность их внутреннего, домашнего мира. Недаром война оказалась не способна разрушить тот “почвенный слой”, на котором крепится семейный уклад Ивановых - а если не разрушаться, то подтачиваться изнутри основы их жизни начнут тогда, когда дети и внуки станут жить по-своему, не всегда вспоминая, что есть Бог и что их когда-то учили об этом не забывать. Так в большой староверческой семье появится спившийся бездельник-фронтовик, бывший танкист - любимый младший сын старухи Симочка; равнодушная даже к собственному ребенку дочь Ирины Тайка; пришедшие с нелюбимой невесткой Надеждой “неясные”, чуждые внуки... “Кроткие” и “гордые” - так лаконично определяет сущность своих детей и внуков старик, интуитивно угадывая в вечном кровном родстве чужие, подтачивающие эту семейственность токи. Современная, все ускоряющаяся жизнь не желает вписываться в строгие рамки прежних основ, разрушение которых проявляется во всем, в том числе и в отношении к работе, ремеслу - и Мотя, старший сын Ивановых, когда-то помогавший отцу делать мебель в семейной мастерской, ежедневно равнодушно подходит “к чужому, то есть государственному, верстаку” и с облегчением отходит от него “в конце рабочего дня. И сам верстак, и все инструменты были общими, а значит, тоже чужими, и не узнавали руку, встречаясь; всякий раз нужно было привыкать заново то к рубанку, то к стамеске”. Так лаконично и точно рисует Катишонок портрет социализма с вполне человеческим, прибалтийским лицом, портрет мира, в котором общее - значит никакое, ничье, безликое и безличное. И тоска старухи по мирному (“досоветскому”) времени вполне понятна - это не только мечта о былой обеспеченной жизни, но и любовное отношение к эпохе, когда все еще не было общим, а значит - ничьим.

Но разрушение устоев - это, кроме того, и движение вперед, оно не может оцениваться однозначно. Еще одно событие, ставшее для старухи потрясением: беременность незамужней внучки и рождение правнучки Лельки, - показало, что временные устои не вечны. Появление Лельки переводит историю старика и старухи в новую, неожиданную тональность, более очевидным становится философское измерение этой истории: “младая жизнь”, которая “играет” пусть не по-пушкински - у “гробового входа”, но - по-тютчевски - “на склоне лет”, способна примирить и привыкших к своей вражде старика и старуху. Не случайно темой их разговоров становится не только правнучка, но и сюжеты пушкинских сказок, которые они от нее узнают и обсуждают, примеряя к собственной жизни. “Сказка о рыбаке и рыбке” - любимая сказка Лельки и старика - логически обрамляет и повествование о стариках Ивановых (недаром “созданные из Божьего света золотые рыбки” появятся в заключительных строках романа, описывающих похороны Матрены, - появятся, чтобы символизировать вечность жизни, непрерывность человеческого бытия). “Восхитительные строки незаметно оставались у старика в сердце”, и все чаще в его размышлениях звучат проницающие его сознание, отделившиеся от автора пушкинские слова.

Лелька, таким образом, становится одной из главных героинь катишонковского романа: если раньше события изображались с точки зрения лишь старика и старухи, то с появлением маленькой героини жизнь обретает новые краски. Для состарившихся Ивановых память о прошлом была единственной составляющей их внутренней жизни, Лелька же “открывает” для себя “новый” мир, и этот взгляд на происходящее детскими, но многое понимающими глазами придает тексту новое измерение, переводит повествование в “трехмерную” сферу. Красочное описание послевоенного базара - девочка посещает его сначала со старухой, которую интересуют мясные и молочные ряды, а потом со стариком, разглядывающим деревянные игрушки и вспоминающим о собственном ремесле краснодеревщика, - очень точная зарисовка послевоенной советской жизни, в которой присутствует и трагический акцент - вспомним, как Лелька увидела, что “через базарную площадь <...> не шли, нет: двигались, тяжелыми толчками отпихиваясь от земли, очень короткие дядьки” - раненые, инвалиды...

Роль Лельки в повествовании оказывается значительнее, чем могла бы быть, и не только потому, что образ этот, очевидно, автобиографичен. Появление нежеланного внебрачного ребенка - это торжествующая жизнь, нарушение традиции, того, что было нормой в прежнем мире. Рождение правнучки помогает обрести смысл жизни старику и скрывающей от других, но осознающей это старухе - беда нового времени, оказывается, не в нарушении традиции и расшатывании “уклада”, а в потере духовности, в самом факте отсутствия души. Традиции не вечны, но некие нравственные нормы, пренебречь которыми нельзя, непреложны: поэтому Ирина, старшая дочь, не может отказать невестке Надежде и пускает ее в переполненный дом, хотя эта самая Надежда ранее отказала ей в помощи несмотря на то, что Ирина с детьми голодала в эвакуации.

Жизнь в романе “Жили-были старик со старухой...” не просто трехмерна, объемна. У нее есть запах и вкус, у нее есть цена - это ощутимо проявляется в описании базара, процесса купли-продажи, который становится еще одной страницей жизни героев. С поистине драматургическим мастерством показана в повести сцена покупки картошки, оба участника которой - продавец из местных и покупатель Максимыч - участвуют в игре, правила которой им отлично известны:

Хозяин бесцеремонно высыпает... точнее, собрался высыпать остатки в лоток, но как раз в это время и появляется - совершенно случайно, разумеется, - такой вот ворошиловский стрелок в лице Максимыча. Идет мимо праздной походкой и приостанавливается, чтобы, сняв рукавицу, одобрительно пощупать картофелины (морковь, свеклу, нужное вписать).

- Хороша; рассыпчатая, небось.

- А то, - с достоинством соглашается хозяин, косясь на вокзальные часы: скоро поезд.

- Взять, что ли, - задумчиво тянет старик. - Завчера принес, баба взялась чистить, а она с пятнами; полсетки выбросили вон.

Здесь главное - не перегнуть палку, поэтому Максимыч добавляет:

- Твоя, похоже, хорошая, не мороженая, - и держит паузу, но и руку тоже держит на картошке, не убирает.

Торговец, типичный остзейский тугодум, хватает нож с поистине осетинской пылкостью и так ловко швыряет картофелину на лезвие, что - воля ваша - никак не вяжется с местным созерцательным темпераментом.

- Смотри, - он распахивает плотный и чистый золотистый срез, - смотри!.. Это не картошка, это яблоко (груша, дыня, нужное вписать, но можно и не вписывать, ибо этой заключительной ремарки не последовало: все-таки хозяин не осетин, нет).

- Хороша, - с восторгом соглашается старик, - хороша! Почем она у тебя?

Каждая деталь не случайна - она несет на себе отпечаток эпохи. Старуха, перебирающая свои сокровища, хранящиеся в старой банке из-под печенья: половинку свадебной тиары, крестильные сорочки умерших детей, старые ассигнации, фотографию - перебирает, словно четки, память о прошлой жизни, чье дыхание хранит в себе каждое из “сокровищ”. Ангел, которого она извлекает из коробки, чтобы порадовать правнучку в канун нового года, не просто осколок старой жизни, при виде которого Ирина вытирает слезы, а Максимыч потрясенно смотрит на жену, - это символ вечной человеческой веры в чудо, которая одна только, может быть, и приводит к спасению.

Внимание к детали ощущается в самом языке героев. Речь их не просто индивидуализирована - она, как в драме, прежде всего и создает образ. Портрет старухи был бы неполным без метких ростовских (и не только) словечек: “фордыбачишь”, “выкамаривать” - то с одобрением, а то неприязненно выговариваемых старику. А чего стоит одно только “царственно” брошенное: “не сепети”, сказанное невестке, пришедшей заселиться в и без того тесную квартиру старика и старухи - что, кстати, удается ей без труда!

Умение слышать голоса героев особенно заметно в “массовых сценах”. Так, голоса сидящих за праздничным пасхальным столом воспринимаются, по замечанию самой Катишонок, как “антракт в театре”. Отдельные реплики из по-модернистски не связанных между собой диалогов погружают нас в атмосферу “роевой”, неустойчивой жизни:

- Кто ей шьет, неужели мать?..

- Зависит, сколько до этой работы ехать. Если по часу, так мне и денег этих не надо...

- Какая ты большая выросла, скоро в школу пойдешь!..

- Из селедки все кости вынешь, порубишь меленько...

- Сабинка, проше пани, как мою матку...

- Вот получит аттестат зрелости...

- Не, млека немае, нету...

- Я сказала: или - или, сколько можно на двух стульях...

- А он?..

- ...в танке горел! Мы за Сталина жизнь отдавали!..

- Бывало, дашь дворнику гривенник, так потом...

- Потом яйцо крутое покроши, и опять майонез, но лучше...

- Лучше бы, может, по докторской части, ввиду того...

- Он сразу: “Что ты имеешь в виду?”...

- А ты?..

- Ты мне налей красненького, во-о-он того...

- Он “того”, я тебе говорю, думает, на дуру напал...

- Ма-а-ам, а ты не уйдешь?..

- Чья это такая цыганочка? Тебе сколько лет?..

- Сколько лет, сколько зим, Камита Александровна, Христос Воскресе!..

Сама Елена Катишонок очень точно определяет особенность своего повествования в следующих словах о главных героях, находящихся в центре повествования: “Вся картина их жизни более всего похожа на карту, составленную из фрагментов разного масштаба, где какой-то крохотный квадратик вдруг выхватывается лупой и разрастается, позволяя увидеть забытые надписи, лица, имена, а то и ступеньки дома, которого давно уж нет на свете. Лупа передвигается, не ведая, чем является найденная точка: заброшенным населенным пунктом или знаком конца предложения. Следует допустить и то, что какие-то места карты истерлись на сгибах, края надорваны и лохматятся, да и стекло лупы замутилось - должно быть, капля упала, капля дождя”. Этих “капель”, вставных новелл, то и дело прерывающих - или раскручивающих - событийную цепь, в катишонковском тексте немало. Герои Катишонок при всей замкнутости своего мира, что обусловлено и старой верой, и установкой на незаметное, простое существование, не могут остаться в стороне от вопросов, которые ставит перед ним эпоха. Эти вопросы - об ужасах еврейского гетто в годы оккупации - старик задает своему интеллигентному зятю, Феде, а после страшного рассказа приходит на еврейское кладбище и “твердо” крестится “на разбитую звезду Давида, наполовину вросшую в землю”. Подобные вопросы задает себе и своему коллеге и сам Федор Федорович, образованный врач, когда время началось, по его словам, “анафемское, средневековое” - антисемитская кампания конца 40-х годов...

Впрочем, в семье Ивановых с правительственным сообщением о врачах-вредителях поступают просто: выдергивают шнур радио из розетки. Окружающий мир для старика и старухи и всей их семьи делится не на русских, немцев, евреев, белых, красных и т. д., а на “наших”, “живущих по совести”, и не наших. Может быть, сами того не зная, они пришли к мысли, высказанной еще Достоевским в его знаменитой “Пушкинской речи”: “Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только стать братом всех людей”. Особенно это ощутимо в тех эпизодах повести, где герои уже не могут не замечать, что происходит вокруг них.

Повесть о старике и старухе - это книга о человеческой мудрости и об умении принять все, что дает человеку Бог. Описание смерти старика, жизни старухи без него, а затем и ухода из жизни старухи не оставляет тягостного чувства. Смерть как естественный конец достойно прожитой на земле жизни - это не конец существования, жизнь бесконечна, потому что дети и внуки ее продолжают и потому что память о человеке живет дольше, чем сам человек. Заключительные эпизоды повести пронизаны осознанием беспредельности человеческого бытия. Осиротевшие дети и внуки, маленькая правнучка, которая не плачет, потому что “не верит, чтобы насовсем”, стенки могилы “такого же цвета, как пасхальное тесто”, река Дон, по которой помчатся к себе домой, в свой Ростов, Матрена с мужем, оставляют ощущение вечности и непоколебимости тех основ, на которых держится семья Ивановых - и, хочется верить, не только она.

Поэтому сегодня нам эта книга нужна. Или лучше так: эта книга нужна нам сегодня. Когда от поисков национальной идеи нас бросает к модернизации, а потом - к так и не найденной национальной идее, к суверенной демократии или куда-то еще. У Елены Катишонок в романе есть люди, которые точно знают, от чего нельзя отказываться и чего в жизни нельзя совершать, а еще есть “идея” о жизни по совести в мире, который начинает забывать о том, что это такое...

(Впрочем, слово “идея” вряд ли необходимо им для того, чтобы определить суть своих жизненных исканий, но идея у них есть. И даже “модернизация” не чужда им: вспомним как обустраивают свою жизнь, приноравливаясь каждый раз к новой власти, члены семейного клана - от старика, мастера-краснодеревщика, до его зятя, Федора Федоровича, зубного врача. Чем не модернизация “по-русски”?)

Эта книга нужна, потому что помогает вспомнить о том, что такое хорошая литература, написанная хорошим языком в не очень модной “сказовой манере”, по законам реализма - с типическими характерами в типических обстоятельствах. И еще потому, что автор точно знает, чтó она хотела сказать нам - читателям. А это, согласитесь, бывает нечасто.