![]() ![]() |
|
||||||||||||||||||
| Последнее обновление: 25.05.2012 / 23:52 | Обратная связь: | ||||||||||||||||||
| Новые поступления | Афиша | Авторы | Обозрения | О проекте | Архив | ||||||||||||||
Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2010, №6 | Парадокс Херсонского, или «Нарисовать человечка» Борис Херсонский
|
Евгений АБДУЛЛАЕВ
ПАРАДОКС ХЕРСОНСКОГО, ИЛИ “НАРИСОВАТЬ ЧЕЛОВЕЧКА”
Борис Херсонский
В русской поэзии “нулевых” имелся некий парадокс. У парадокса было имя: Борис Херсонский.
Всякое десятилетие ждет своих поэтов. Не поэта “номер раз” (это как раз определяется посмертно или - например, в случае с Бродским - пред-смертно), а поэта, попадающего в нерв времени. Так и “нулевые” - ждали. Претендент должен был, как обычно, соответствовать четырем “М”. Быть молодым, москвичом, модернистом и модным.
И вошел Херсонский.
Немолодой. Пятидесятилетний.
Немосковский. Даже не российский. Одесский.
Немодернист. Несмотря на дольник и верлибры. На кинематографическую оптику. На симпатии кураторов и критиков “актуального” направления.
Немодный и немассовый. Несмотря на многочисленные публикации. На более, чем 2100 читателей его блога “Там и тогда” (borkhers.livejournal.com).
Вошел, чуть волоча за собой длинноватую невыигрышную фамилию, читая неэффектно и с заметным акцентом.
Более того, вошел с опозданием.
Хотя первая серьезная журнальная публикация (“Арион”, 2000, № 3) совпала с началом нового десятилетия, продолжение последовало не сразу. Когда в начале 2005 года я писал о Херсонском в статье “Проза в поэзии: в поисках единства?” (“Вопросы литературы”, 2006, № 5), в моем распоряжении была лишь эта арионовская публикация и подборка в далеко не “центровом” “Крещатике” (2005, № 2). И замечательная рецензия Марии Галиной (“Арион”, 2003, № 4), с которой и начался у меня интерес к этому поэту.
С 2006-го ситуация вокруг Херсонского стала стремительно меняться. Приезды в Москву, выступления, внимание столичной критики[1], поток книжных и журнальных публикаций...
Так возник “парадокс Херсонского”.
Одним из наиболее ярких поэтов десятилетия оказалось не очередное молодое (или хотя бы молодящееся) дарование, не поэт-“эстрадник” и не производитель злободневных политических экспромтов. Что ж, поэзия не всегда является в облике пляшущего Давида. Иногда она приходит и в виде староватого и тяжеловатого Соломона:
Вот и голос пресекся. Голос пресекся. Грудь
(ссылка на Тютчева) пуста, как лютеранский храм.
Высокие стены не могут ни выдохнуть, ни вдохнуть.
Вера в последний раз, собираясь в путь
(ссылка на Тютчева), хлам пакует - с грехом пополам.
Дважды повторенная ссылка на Тютчева - своего рода “святого-покровителя” немолодых поэтов - думается, здесь не случайна...
И все же - почему именно Херсонский стал одним из значимых имен 2000-х, точнее, второй их половины?
Следовало бы, конечно, начать со стихов Херсонского - поскольку именно стихи, а не имя или репутация - альфа и омега разговора о любом поэте.
Однако начну со второй части вопроса - с “обстоятельства времени”.
Во-первых - относительно первого ключевого “М” - молодости. Херсонский отнюдь не выглядел перестарком на групповом портрете поэтов начала 2000-х. “Сатурнианской” особенностью десятилетия стал приход нескольких ярких поэтических имен фактически одного с Херсонским поколения: А. Штыпеля, И. Ермаковой, М. Галиной. Не говоря уже о продолжавших активно публиковаться О. Николаевой, Б. Кенжееве, А. Цветкове...
Что касается второго, “московского”, “М”, то и здесь одессит Херсонский не был исключением. Процесс литературного “собирания земель”, совпавший с 2000-ми, как раз и дал русским поэтам, живущим за пределами МКАД, а то и России, шанс быть услышанными. Так вдруг обнаружилось значительное число новых имен в прежних республиках (А. Кабанов, Е. Жумагулов, С. Янышев, В. Муратханов, Н. Хаткина...) Одессит Борис Херсонский - из их числа.
То же можно сказать и о третьем “М” - модернистском. “Нулевые”, кроме возрастной толерантности и толерантности географической, явили ее еще и в отношении стилистических новаций (для 90-х - вопроса очень болезненного). Новизна, оригинальность, “актуальность” того или иного авторского стиля отошли на какое-то время на второй план; на первый выдвинулась проблема авторского “месседжа”. Отчасти именно поэтому дискуссии об оригинальности или вторичности стиля Херсонского выглядели довольно надуманными. При всей близости к интонационно-стилистической линии, обычно (хотя и не всегда верно) связываемой с Бродским, стиль Херсонского отнюдь не выглядит архаичным на фоне стиля других крупных современных поэтов. Напротив, он достаточно интересен и узнаваем.
Наконец, последнее “М”: мода, или, правильнее сказать, - известность. Если не говорить об инерционной популярности нескольких поэтов-“шестидесятников” плюс двух-трех имен, успевших оказаться “на слуху” в конце 80-х, то в отношении поэтов, заявивших о себе в последние полтора десятилетия, об известности говорить можно лишь в ограниченном смысле. Впрочем, разговор о цеховой “славе” и складывании репутации мне представляется не очень интересным. Важнее уточнить то социальное-значимое тематическое поле, обращение поэта к которому вызывает более или менее широкий интерес.
В случае Херсонского это - характерная для “нулевых” обращенность к советскому прошлому, попытки его переосмыслить, переоценить. Ранее, в конце 80-х - начале 90-х, эти попытки касались в основном “большой” истории и крупных исторических фигур и событий; в “нулевые” интерес с вождей и героев переместился на советского “маленького человека”. На частную судьбу в контексте “большой эпохи”. Этим во многом объясняется и успех романов Улицкой, и интерес к текстам разряда “нон-фикшн” (мемуарным, архивным, исследовательским), посвященным советской повседневности, и даже неожиданное внимание к прозе второстепенных советских авторов - той, в которой можно найти приметы этой “ушедшей натуры”. (Не говоря уже о сохраняющейся популярности Довлатова и “довлатовской линии”, к которой примыкают, например, столь разные Веллер и Рубина, воспроизводящие в своих байках и “мегабайках” картинки позднесоветского прошлого.)
Если говорить о поэзии, то именно Херсонский, думаю, наиболее талантливо отразил эту тенденцию. Большинство его лучших стихов стилистически восходят непосредственно к жанру байки. Это рассказы о “маленьких людях”, предельно лаконичные, с минимумом эпитетов и метафор. Десятки, сотни персонажей рождаются, плачут, сидят на горшке, ходят в теплом белье под школьными брюками, неудачно влюбляются, погибают на войне, стоят в очереди за курицей, выходят на пенсию, сходят с ума, уезжают в Израиль, живут на восточном берегу Волги...
ких “анекдотов” Херсонского - в их элегичности. В парадоксальной смеси байки и танки. От танки - созерцательность, некоторая статичность, визуальность. Открытый, мерцающий финал, провоцирующий наивное: “А что дальше?” “Дальше”, как правило, начинается другая байка. Которая, в свою очередь, тоже заканчивается новой. Главное - не столько сюжет, порой едва намеченный, сколько непрерывность вспоминания, глуховатой интонации рассказчика. Нельзя сказать, чтобы он
ненавидел советский режим.
“Я их не на-, а просто - не”.
Он жил и действовал так,
будто власти не существует.
Власть Бога была исключением,
но о ней вспоминали редко.
...........................................................
“Мой папа умер от восемьдесят лет
Я умру не меньше от девяносто”.
(Так оно и случилось.)
Он уходил на работу -
в семье не знали куда.
Он добывал деньги -
жена не знала откуда...
Отличие поэтичес
Все это и создает особую поэтическую материю, близкую самой материи памяти. И, при всей отстраненности и невыраженности авторского “я”, - эффект личного присутствия поэта-рассказчика в каждом из стихотворений. Автор не растворяется в своих персонажах, не говорит их голосами. Он не дает читателю забыть, что “поэт - мужчина, даже с бородою”. Причем именно седой:
Давай-ка проверим, выверим и измерим
нашу память. Долгую дряблую память.
Десять слов, пятнадцать метафор,
десять табличек по три фигуры на каждой.
Стихи Херсонского - своего рода “Алкиноево повествование”, Apologos Alkinou: продолжавшийся на пиру у царя Алкиноя в течение трех дней рассказ Одиссея о его путешествии в царство теней. О его разговорах с призраками, которые дожидались своей очереди, чтобы предстать перед судом Миноса. Разве что в Алкиноевом повествовании Херсонского царство мертвых носит узнаваемые и фотографически-убедительные черты советского времени.
Постоянные героини
киножурнала “Новости дня” –
прядильщицы и ткачихи.
Многостаночницы. Это слово
вызывало ухмылку, поскольку
слово “станок” означало кровать
в определенном контексте.
Шутили, что секса не было.
Но были кровати в общагах,
обычно четыре кровати
на комнату, четыре станка,
и четыре детали для обработки,
среднего возраста, женского пола.
Была селедка, разрезанная на газете,
“Правда”, “Известия”, “Труд”
...
Потом начиналась любовь.
Остальные лежали, отвернувшись к стене,
или выходили на общую кухню.
Галка спрашивал: “Что, Машка опять?”
Олька махала рукой, прикуривая
от газовой горелки, ухитрившись
вклиниться под дно кастрюли
с каким-то варевом.
Или еще одна напрашивающаяся литературная параллель – “Мертвые души”; поэт, подобно гоголевскому герою (до сих пор недоразгаданному ни читателями, ни литературоведами), “будущему херсонскому помещику”, собирает и устраивает переклички своим “мертвым душам”... Порой поразительные по своей силе и достоверности.
Там, где Херсонский отходит от “рассказа-воспоминания”, уносясь в иные страны и иные исторические эпохи – Россию девятнадцатого века, Америку середины двадцатого, древний Китай или средневековую Византию, – стих становится менее убедительным, более “головным”. Возможно, именно поэтому его первая крупная “московская” публикация “Запретный город” (одно из названий императорского дворца в Китае) не вызвала особого резонанса. При всей эрудиции и визионерском даре Херсонского, вариации на китайскую тему не сильно выделялись из общего потока стихотворных стилизаций начала “нулевых”. Впрочем, “Китай” Херсонского – это все то же советское царство мертвых, тени которого лишь слегка принаряжены в шелковые одеяния и рассажены по циновкам…
Напротив, следующая, вышедшая пятью годами позднее в “Крещатике” подборка “Нарисуй человечка” - сразу, без всяких “китайских анекдотов”, рисовала предельно узнаваемый портрет советского “человечка”. Портрет печальный и обаятельный:
Нарисуй человечка. Он будет рад,
он раскинет кудри, выпрямит взгляд,
он расставит руки и ноги иксом,
он вместится в догму, сперму, чертеж,
комнату, камеру, макинтош.
Уж слишком осенний лист невесом,
уж больно вечер хорош.
Выпущенная следом (2006) книга “Семейный архив” - одна из самых сильных и тематически выстроенных у поэта - развила и закрепила успех на верно найденном тематическом пространстве - пространстве пристального вспоминания, свидетельства. Причем не просто пассивно-ностальгичного, но с попыткой осмыслить, увидеть (или отказаться видеть) над-исторический смысл во всем коловращении частных судеб. В чем Херсонский, на мой взгляд, был лучшим поэтом 2000-х[2].
Что ждет стихи Херсонского в новом десятилетии?
Нет, “пространство вспоминания” еще далеко не исчерпано. Но пространство это сегодня все более поляризуется. С одной стороны, “сверху” усиливается реабилитация и даже апология всего советского. С другой - все большее количество текстов носят откровенно провокативный характер - и бьют по тем точкам, событиям советского прошлого, в интерпретации которых между властью и даже наиболее радикально-либеральной интеллигенцией прежде сохранялся консенсус (например, ленинградская блокада, отношение к Церкви и т. д.). Как это повлияет на “Алкиноево повествование” Херсонского и на его читателя, сказать пока сложно.
Другая проблема связана уже с самим Херсонским, с его публикаторской практикой. Мне приходилось однажды писать, что творческая плодовитость, за которую иногда упрекают Херсонского, - для поэта-эпика, в отличие от лирика, - скорее достоинство[3]. И я мог бы только искренне пожелать поэту сохранения этого дара, по нынешним временам в поэтической среде столь нечастого.
Проблема не в многописании, а в многопубликовании.
Дело, разумеется, не в том, вывешивать или нет ежедневно стихи в своем ЖЖ. Или выпускать или нет ежегодно по увесистому сборнику. Сам автор должен решать, что и в каком объеме издать сейчас, что обнародовать позже, а что, возможно, не стоит печатать вообще никогда (по крайней мере, при жизни). Да и не критика это дело - советовать поэту “меньше публиковаться”. Сырых стихов или стихов слабых у Херсонского нет: он - мастер и планку держит. Но - “только этого мало...” Херсонский, на мой взгляд, не слишком разнообразен: ни стилистически, ни интонационно, ни - по большому счету - тематически. Что не искупается обращением к разным размерам, от классической силлабо-тоники до верлибра, или к разным временам и культурам. Авторский самоповтор, почти не заметный в пяти-семи текстах и вполне очевидный в паре десятков, уже просто лезет в глаза, когда публикуемые тексты сыплются с частотой геометрических фигур в девятом уровне “Тетриса”. Начинает выпирать схема, прием; каждое следующее стихотворение продолжает казаться неотличимым от предыдущего. А “Алкиноево повествование” Херсонского начинает все более соотноситься со вторым значением, в каком использовалось в античности: как синоним долгого, однообразного рассказа.
Возможно, однако, что я преувеличиваю: менее всего мы склонны прощать тем поэтам, на которых возлагаем более всего надежд. Херсонский - поэт парадоксальный, и не стоит торопиться “вмещать его в схему и чертеж”. Труд воспоминания продолжается, Одиссей все не закончит свой рассказ, печальные свои байки. Одной из них я и завершаю статью - из последних, но очень характерных для Херсонского: еще об одном “маленьком человечке”, переправившемся через Волгу-Стикс из советского царства мертвых в чужое и холодное царство живых:
Он повторял: я бы убил того,
кто бы мне сказал, что абхазцы не есть грузины. Он был
наполовину грузин, наполовину - абхазец.
Он никого не убил
и, что существенно, никто не убил его.
И еще он говорил: стая черных и стая белых ворон
черно-белую птицу заклюют с двух сторон.
Он и был черно-белой птицей.
Ему мерещился шепот, презрительные кивки
незнакомцев, казалось,
что взгляды буравят спину, вроде сверла.
Он был черно-белой птицей, уставшей считать клевки.
Днем он водил экскурсии по Кутаиси,
а вечером - пил из горла.
Стакан стоял на столе. Но ему было лень наливать.
Не снимая одежды, не разуваясь,
он падал лицом на кровать.
Теперь он живет в России, в небольшом городке,
стоящем на Волге, на восточном ее берегу.
Тут есть две семьи абхазцев. Он с ними накоротке.
Рассказывает об отце. А о матери - ни гугу.
Не понимают они, как нежна грузинская мать,
какие песни поет - им незачем понимать.
Для местных они “зверьки” - и эти, и те,
а евреев тут сроду не видели, но не любят,
а, впрочем, тут
никого не любят. Но Тот, кто распят на кресте,
любит их всех. А весною - сады цветут.
Он живет одиноко, в просторном деревянном дому.
Здесь ночами ему хорошо. Здесь мама снится ему.
г. Ташкент
С Н О С К И
[1]
Назову лишь некоторые статьи и рецензии, посвященные поэту: Штыпель А. Роман в стихах или повесть в письмах // Херсонский Б. Семейный архив. М.: Новое литературное обозрение, 2006; Роднянская И. “Никакое лекарство не отменяет болезни” // Арион. 2007. № 4; Галина М. Борис Херсонский. Семейный архив // Знамя. 2007. № 11; Фрумкина Р. Свидетель // Херсонский Б. Площадка под застройку. М.: Новое литературное обозрение, 2008; Абдуллаев Е. Воля к памяти // Дружба народов. 2008. № 2; Губайловский В. Книжная полка Владимира Губайловского // Новый мир. 2008. № 7.[2]
Пожалуй, следовало бы назвать еще одно имя: Бахыт Кенжеев, тексты которого образуют в “нулевые” с текстами Херсонского довольно интересную зеркальную перекличку. Поэты-ровесники, оба - пятидесятого года; оба - необычайно плодовиты, активно участвуют в литературной жизни (ведут ЖЖ, “отмечаются” в фестивалях); обоих признают и печатают и “толстяки”, и адепты “новейшей поэзии” (“Воздух”, “Новое литературное обозрение”); наконец, оба эволюционируют в сторону прозаизации стиха. Только “вспоминательность” у Кенжеева - более светлая, мажорная, лирическая. У меня даже была идея написать статью “Кенжеев как Демокрит и Херсонский как Гераклит”, имея в виду известное с античности противопоставление “смеющегося философа” Демокрита - “скорбящему” Гераклиту. Может, когда-нибудь напишу...[3]
Абдуллаев Е. Поэзия действительности (I) // Арион. 2010. № 2.
|
|