![]() ![]() |
|
||||||||||||||||||
| Последнее обновление: 25.05.2012 / 12:55 | Обратная связь: | ||||||||||||||||||
| Новые поступления | Афиша | Авторы | Обозрения | О проекте | Архив | ||||||||||||||
Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2009, №6 | Монументализация фантомов Некоторые особенности бытования идеологической биографии Н. А. Некрасова
|
У того или иного писателя есть обычно несколько биографий. Во-первых - реальная биография, она бывает чаще всего малоизвестна, порою некоторые ее эпизоды навсегда остаются покрыты тайной. На основе реальной биографии творится писателем биография-легенда, которая кое-что берет из реальной, но включает в себя и некоторые домысливания реалий или их замалчивания. Биография-легенда отражается в рассказах писателя о себе, в манере его поведения, привычках, и, конечно, реализуется в так называемых автобиографиях и автобиографизмах. Идеологическая биография создается современниками, последователями и противниками писателя, исследователями, обращающимися к его творчеству. Идеологическая биография строится с использованием некоторых положений реальной биографии и биографии-легенды, но весьма часто она обращается к различным предположениям, допущениям, а порою к сплетням и слухам. Идеологическая биография может вступать в противоречие и с реальной биографией, и с биографией-легендой. Выразительный пример функционирования идеологической биографии связан с жизнью и творчеством Некрасова.
* * *
Наиболее распространенным и эффективным инструментом создания идеологической биографии (особенно на начальном этапе) являются слухи. Некрасов, приехав из Ярославля в Петербург, по сути дела сразу же попал в атмосферу литературно-артистической богемы, ему открылись самые разнообразные стороны быта и деятельности литераторов - весьма полное знание этих сторон отразилось в его прозе, водевилях и, конечно, в письмах. Одной из характерных черт тогдашней литературной жизни как раз и были слухи.
Слухи содержали своеобразные оценки того или иного деятеля, были средством литературной политики. Силу и значение слухов Некрасов узнал уже в юности. Показательно в этом отношении его письмо к А. Кони от 16 августа 1841 года, в котором тема слухов занимает центральное место.
Кто-то (“добрый знакомый”) Некрасова оклеветал, выставил перед Кони неблагодарным и, более того, наговаривающим на своего доброжелателя. Некрасов был вынужден по этому поводу объясняться. Помимо собственно объяснения важно и то, что юный поэт, прекрасно зная, что слухи бывают вздорны и нелепы, оказывается, иногда и сам забавлялся, пуская для “бытования” какую-нибудь несуразность. В письме он приводит такой пример: “Зная страсть моего приятеля к сплетням, я шутя рассказал ему и другим, что был у Булгарина, рядился с ним и пр. Ничего этого не было, уверяю Вас честным словом, но всему этому поверили, и я уверен, что все это передали Вам с большими прибавлениями”[1]. Одно дело - шутка, другое - ситуация, когда отношения с Кони могли закончиться ссорой, если ложный слух встанет на место правды. Пришлось объяснять, зачем некий “хороший приятель” распустил слух будто Некрасов, а не Кони фактически является редактором “Пантеона”; пришлось опровергать слухи о собственных - якобы нелицеприятных - оценках Кони. Чтобы объяснения сделать покороче и поосновательнее, Некрасов напоминает о значении письма как документа: “Я помню, что был я назад два года <...> Я не стыжусь признаться, что всем обязан Вам: иначе бы я не написал этих строк, которые могли бы навсегда остаться для меня уликою”[2]. На основании этого письма нетрудно сделать вывод о том, что борьба с клеветой воспринималась Некрасовым как нечто необходимое, но в то же время и бесперспективное: продираться через невероятные “говорят” - дело трудоемкое, требующее большого расхода душевных сил и вместе с тем до конца от “говорят” не избавляющее...
Необходимо отметить еще одну сторону тогдашней литературной жизни: и литераторы, и читающая публика, знакомясь с литературным произведением, в значительной степени ориентировалась на семантику намеков и умолчаний - на то, о чем сам поэт впоследствии упоминал весьма иронично:
О точки! Тонкие намеки!
О недомолвки и тире!
Умней казались с вами строки!
Как не жалеть о той поре?..[3]
Намеки были и общераспространенные, всем ясные (например, если употреблялось слово почтеннейший, то было понятно, что речь идет о Булгарине), и более “герметичные”.
Литературная жизнь определялась и неослабевающей конкуренцией журналов, газет, сборников, отдельных изданий. Их успех или неуспех способствовали появлению новых слухов и намеков, ответов на них...
Первые обретения “потаенного” смысла в произведениях Некрасова связаны с его литературными успехами. В 1845-1846 годах появились стихотворения, которые заставили заговорить о нем как о поэте необычном, талантливом, “истинном”; к этой же поре относятся удачные редакторские и издательские его предприятия. Однако возникает и такая черта в “общественной” характеристике Некрасова, как “неблагонамеренность”. Цензура после некоторых раздумий разрешила к печати и “Колыбельную песню”, и “Петербургские углы”, но потом, после напечатания их, получила выговор от шефа жандармов. Думается, знаменитый ныне донос Ф. Булгарина - не первый. Уж конечно, не смог бы Булгарин простить и некрасовскую эпиграмму на себя в альманахе “Первое апреля”. Произведения Некрасова, помещенные в сборниках и альманахе этого времени, “благонамеренными” назвать, безусловно, трудно, но и зовущими на баррикады - тоже не назовешь. Тем не менее конкурент Некрасова и одновременно агент III Отделения шел на своеобразное переосмысление содержания и смысла произведений писателя, поэтому и донес: “Некрасов - самый отчаянный коммунист; стоит прочесть стихи его и прозу в С.-Петербургском альманахе, чтобы удостовериться в этом. Он страшно вопиет в пользу революции”[4].
Крайне любопытна и до конца не исследована ситуация, связанная с поисками “потаенного” смысла в некрасовских стихотворениях “В деревне”, “Несжатая полоса” и “Забытая деревня”.
В стихотворении “В деревне” читающей публикой был найден такой “потаенный” смысл, который просто-напросто не мог в нем содержаться. А. Гаркави, автор комментария к стихотворениям 1840-1855 годов в академическом Собрании сочинений поэта, по поводу этого произведения написал: “Стихи о крестьянине Савушке, погибшем на медвежьей охоте, некоторые читатели поняли как намек на смерть Николая I: ходили слухи, будто царь умер под впечатлением военного поражения в Крыму <...> Между тем оно было написано и опубликовано до смерти Николая I, и самого Некрасова лишь удивляли подобные произвольные толкования. Поэт сделал заметку: “Казус со стихотворением> “В деревне”. М. был уверен, что - о Николае> Павловиче>. Брат Константин> знает”” (I, 617). Напечатано впервые стихотворение было в № 11 “Современника” за 1854 год.
Та же участь постигла и стихотворение “Несжатая полоса”: некоторые читатели поставили знак равенства между образом пахаря и Николаем I, умершим во время войны (Комментарий - I, 620), хотя и это произведение было написано и опубликовано до смерти императора (Современник. 1855. № 1. С. 27-28).
В череду этих “казусов” входит, на наш взгляд, и “Забытая деревня”. Впрочем, стихотворение было написано уже после смерти Николая I и после сдачи Севастополя, поэтому словно бы и имеет некоторые поводы для аллегорического толкования, допускающего изображение императора как помещика, которому нет дела до его деревни, так же как и его наследнику. А. Гаркави в своем комментарии к этому произведению пишет: “Некрасов, вероятно, учитывал возможность подобных толкований, но смысл “Забытой деревни” гораздо шире: бесполезно народу ждать помощи “сверху” от “добрых господ”” (I, 637). Однако если допустить “подобные толкования”, то надо признать, что смысл этого стихотворения существенно различается с некрасовским представлением середины 1850-х годов о Крымской войне (мы не находим для этого оснований) и никак не согласуется ни с “14 июня 1854 года”, ни с “Тишиной”, ни с наброском “О, не склоняй победной головы...”.
Следует отметить, что ближайшее окружение Некрасова не воспринимало ни “Несжатую полосу”, ни “В деревне”, ни “Забытую деревню” как аллегории. Ни одного намека на аллегорическое толкование этих и иных произведений не встречается в письмах Анненкова, Дружинина, Боткина, Тургенева, Панаева, Чернышевского и других литераторов. Тургенев по поводу стихотворения “В деревне” 31 мая 1854 года сообщал С. Аксакову: “Некрасов <...> написал несколько хороших стихотворений, особенно одно - плач старушки-крестьянки об умершем сыне”[5], - и только. Даже Герцен не усмотрел никаких аллегорий. Таким образом, ни сам Некрасов, ни его ближайшие соратники не имели отношения к возникновению и распространению мнения о “потаенном” смысле названных произведений поэта.
События, предваряющие поиски “потаенного” смысла в некоторых некрасовских стихотворениях, хронологически располагаются следующим образом. 15 октября выходит в свет сборник 1856 года. Никаких цензурных бурь не происходит. Книга быстро раскупается и завоевывает ошеломляющий успех. 2-3 ноября выходит одиннадцатый номер “Современника”, где Чернышевский помещает уже напечатанные ранее в сборнике стихотворения “Поэт и гражданин”, “Забытая деревня” и “Отрывки из путевых заметок графа Гаранского”. 5 ноября Чернышевский в письме извещает Некрасова о всеобщем восторге по поводу сборника, приводит примеры “зложелательства” “Отечественных записок” и свою краткую заметку, предваряющую публикацию в № 11 “Современника” трех упомянутых стихотворений, объясняет состав этого номера журнала, но даже ни словом не упоминает о каких-либо цензурных придирках. А вот где-то с 10 ноября начинают сгущаться тучи будущей цензурной бури - из-за произведений, которые к этому моменту уже прошли двойную цензуру. Цензурный комитет по собственной инициативе начать пересмотр своего отношения к уже дважды процензурованным стихам, конечно, не мог. В. Евгеньев-Максимов, размышляя об истоках цензурной бури, заметил: “...инициатива преследований на этот раз шла не от низшей цензурной инстанции - Главного управления цензуры, даже не от главы цензурного ведомства - Норова, а от сфер еще более высоких, заручившихся, как вполне можно предположить, поддержкой самого царя”[6]. Инициатива шла, конечно, от очень высоких сфер, но что эти сферы натолкнуло на такую инициативу? Устоявшаяся ныне в литературоведении точка зрения, что если бы Чернышевский не допустил невольной ошибки, поместив названные произведения в журнале, то ситуация могла бы сложиться иначе, - весьма и весьма уязвима. Чернышевский и не мог действовать иначе, и в данном случае никакой ошибки не допускал, а поступал как человек, отвечающий за “Современник”, осмотрительно и расчетливо. Он печатает стихи с разрешения цензуры, причем до этого они уже один раз ее прошли. Для публикации Чернышевский выбирает наиболее “ударные” произведения - и это действие вполне оправданно и дальновидно: дело происходит в ноябре, как раз во время формирования подписки на 1857 год, привлечение внимания к журналу просто необходимо. Нет поводов упрекнуть редактора в недальновидности и неосмотрительности.
Не так называемая ошибка Чернышевского и не двойная “ошибка” цензуры (!) явились основанием для цензурной бури, а слухи: об этом красноречиво говорит включение в сферу внимания “некоторых читателей” “потаенного”, якобы аллегорического смысла стихотворений “В деревне” и “Несжатая полоса”, которые не содержат никаких оснований для подобного прочтения. Возникает вопрос: как они-то попали в разряд “крамольных”? Что заставляет невероятное принять за “скрытое очевидное”? Слух, искажая содержание произведения, возводил “потаенный”, фантомный смысл в идейный центр. Само произведение в такой ситуации - всего лишь толчок к появлению слуха, сутью которого становится утверждение интерпретации художественного текста; именно это утверждение начинает выполнять функции факта, к нему начинают обращаться, использовать в критических статьях и рецензиях. Слух становится составной частью литературного процесса. Кстати, с точки зрения “простой логики” (если все же допустить аллегорическое толкование названных стихотворений), Николай I выглядит довольно возвышенно: либо чуть ли не как богатырь, выдержавший много битв, но в конце концов сраженный на поле брани и горько оплакиваемый, либо как сеятель, вспахавший и засеявший поле, но не успевший пожать плоды своего труда...
Останавливает внимание, что на уровне слухов и “В деревне”, и “Несжатая полоса”, и “Забытая деревня” интерпретируются на удивление однородно: затрагивают особу императора, пополняя таким образом корпус “неблагонамеренных произведений”. Эта “массовость” показательная: слух и утверждается на таком “однородном многообразии”.
Действия цензуры по отношению к Некрасову после выхода в 1856 году сборника и одиннадцатого номера “Современника” детально рассмотрены[7], но, выделяя важнейшие события этой истории, следует указать и на последствия цензурной бури, которые позволяют назвать наиболее вероятный источник соответствующих слухов.
Некрасову запрещено было второе издание сборника стихотворений, об изданном же сборнике не разрешалось упоминать в печати. Пристальное внимание цензуры отпугнуло от “Современника” писателей. Некрасов получил репутацию автора, который цензуру раздражает настолько, что она станет запрещать и то, что ранее разрешала печатать. То есть Некрасов предстал причиной самых разнообразных бед для литературы и журналистики. И все это происходило во время подписки, и все это было очень выгодно многолетнему конкуренту Некрасова - редактору “Отечественных записок” А. Краевскому. Ему было легко инициировать упомянутые слухи, да и опыт в этом отношении у него имелся богатый. Известны многочисленные сетования Некрасова в письмах на лживые намеки “Отечественных записок”, известны его печатные отзывы по этому поводу. Подробно проанализировав их, Б. Мельгунов пришел к выводу, что к середине 1850-х годов “практически единственным реальным конкурентом (“Современнику”. - С. С.) среди литературных журналов были “Отечественные записки””[8].
Удостоилось поиска потаенного смысла и стихотворение “Филантроп” (опубликованное в № 2 “Современника” за 1856 год, потом - в сборнике 1856 года). Случай с “Филантропом” интересен тем, что имеются документы, позволяющие более-менее подробно проследить возникновение слуха о скрытом смысле произведения и его направленности.
10 января 1860 года Некрасов должен был читать на вечере в пользу нуждающихся литераторов стихотворения “Еду ли ночью по улице темной...” и “Филантроп”, о чем было заранее объявлено. В этот же день утром или днем он получил от В. Одоевского письмо, в котором излагался потаенный смысл “Филантропа” следующим образом:
“Вот что случилось, любезный поэт, на этих днях, когда я, больной, сидя за фортепьянами, перекладывал на музыку Ваше прекрасное стихотворение “Прости”.
Ко мне постучался <...> один из тех добрых людей, которых так много на свете, и шепнул: “переверни страницу и найдешь описание человека, который писал об электричестве для мужиков, который гоняет нищих гайдуками и проч. и не умеет отличить голодного от пьяного, и проч., и проч. - и все это будут тебе читать под носом, ибо ты, как литератор, верно будешь на чтении”. Что это за известие?”[9].
Далее Одоевский последовательно приводит доводы, призванные подчеркнуть разницу между ним и изображенным в “Филантропе” “благодетелем”, и завершает письмо своего рода утверждением и вместе с тем скрытым вопросом: “Я не хочу верить, чтобы Вы имели намерение намекнуть на меня, а намек попался просто так под стопу или рифму; в тех отношениях, в которых мы с вами находимся, Вы бы о таком гнусном нарушении моей обязанности сказали бы мне прямо <...> Но обращаю Ваше внимание на то, что для публики все это не существует: она будет видеть лишь те признаки, по которым к фантастическому лицу можно приложить имя, - волею или неволею - довольно известное”[10].
Некрасов поблагодарил за “прямое обращение” и дополнил уже обозначенные В. Одоевским особенности формирования и укрепления слухов в своем письме: “Надо Вам сказать, что лет 5 тому назад при выходе “Филантропа” до меня доходило, что некоторые думают, что я имел в виду Вас, но потом я забыл об этом <...> Надо Вам при этом случае сказать, что я решительно не имел в виду Вас (честное слово)”[11]. Далее Некрасов рассказывает о встрече с Далем и реакции последнего на эту встречу, что и послужило толчком к созданию стихотворения, и, в принципе, соглашается с В. Одоевским относительно трактовки возникновения и фиксации слуха: “Почему это к Вам отнесли? Да потому что первоначально в стихах этот филантроп был назван “сиятельным” - поверьте, для нашей публики этого довольно”[12].
Таким образом, соответствующий слух возник после публикации произведения и вскоре затих, но потом был возобновлен. Возобновлен “не просто так”, а в довольно сложное для Некрасова время, когда отдаление былых сподвижников становилось все очевидней. Одоевского, конечно нельзя назвать сподвижником, но это был человек, с которым поэта связывали давние приязненные отношения, оборвать их было бы болезненно: это бы еще более усугубило атмосферу отчуждения вокруг Некрасова. К поиску потаенного смысла в “Филантропе” структурно примыкает аналогичный опыт, связанный со стихотворением “Княгиня”.
Следует учитывать и то, что слух как бы блокирует восприятие, так или иначе его переориентирует, весьма часто сужает. Даже тогда, когда слух воспринимается как недостоверный, ложный, он все-таки пополняет собой набор вариантов при рассмотрении развития того или иного события. Слух задает семантику ситуации, навязывает свою логику. Опровергать слух или его поддерживать - следовать его логике, его “шкале ценностей”. Как и новое достоверное известие, он меняет уже устоявшийся, привычный ход восприятия (временно или навсегда). Но ведь порою изменение восприятия публики бывает необратимым по последствиям.
Наиболее действенен анонимный слух: когда “все говорят”, “все знают” - и затруднительно найти его автора. Автору слуха при желании очень легко сохранить свою анонимность, сообщая (передавая) ту или иную “новость” как уже общеизвестную. Оспорить же такой слух очень сложно: его невозможно опровергнуть отрицанием или разъяснением. Кого обличать во лжи, как и где было опровергнуть Пушкину слух о том, что его якобы высекли в III Отделении? Между тем слух этот не только доставил поэту большие страдания, но и на какое-то время в чем-то определил отношение к нему. Как было опровергнуть Пушкину слух о том, что он является агентом III Отделения? Сомнительная информация из неизвестного источника - все равно новая информация, она в той или иной степени учитывается при составлении мнения, принятии решения и оправдывает их. Для автора слуха достоверность информации, положенной в его основу, не играет особой роли, для него важнее интенсивное бытование слуха в определенное время, в определенных обстоятельствах.
* * *
Функционирование идеологической биографии после смерти писателя было не менее интенсивным и приобрело дополнительные особенности. Здесь наиболее интересна “биография”, созданная В. Розановым, так как в ней нашли отражение диаметрально противоположные оценки, а вместе с тем она является и красноречивой иллюстрацией эволюции розановского восприятия писателя.
В статье “25-летие кончины Некрасова” (1902) поэт оценивается по “русизму” как явление исключительное и общерусское, одной из главных причин этого предстает следующая: “Особенностями его биографии, личного сложения ума и характера Некрасов в высшей степени пришелся к своему времени, как и его время в высшей степени пришлось ему. От этого совпадения он до редкости полно выразился и принес родине плод своего таланта, как и сам собрал с родины полную кошницу славы, - нет, выше и лучше: любви, слез и восторгов”[13]. Вместе с тем в этой же статье отмечается резкая противопоставленность основных типов восприятия Некрасова - либо любовь к нему, либо ненависть: “Всегда слышалось желание защитить память поэта; всегда слышалось желание ударить больно по памяти поэта; увенчать пышнее или развенчать вовсе”[14]. Своеобразными инструментами развенчания указываются вопросы: “1) об искренности поэта, 2) о его равенстве или неравенстве с первыми корифеями нашей поэзии и 3) о его личных биографических “прегрешениях”...”[15].
Одним из “прегрешений”, побуждающих противников поэта к развенчаниям, называется страсть к карточной игре.
Надо заметить, что этот упрек - один из распространенных и труднообъяснимых. Ведь если рассматривать русских писателей с точки зрения приверженности к картежной страсти, то его с большим бы основанием заслужили Пушкин, Л. Толстой, Достоевский, Грановский... Правда, они в основном проигрывали - и, может, поэтому молва была к ним милостливее. Но, например, Державин был наредкость удачливым игроком, однако ведь об этой его страсти знают в основном лишь специалисты, а только к Некрасову приложилось: “Он и в карты, он и в стих горазд”.
Упрек в пристрастии к картам при многочисленном повторении стал привычным, даже как бы потерял свою бессмысленность и явился составной частью характеристики Некрасова.
Розанов в своей статье указывает на нелепость такого упрека, но предлагает и свое объяснение приверженности к этой страсти: “Есть мировая загадка, сокрыта некая чудная тайна в том, что стать полным человеком, развитым, одухотворенным, тонким, так сказать, “родиться духом, а не плотски только”, можно единственно ослабнув где-нибудь, в чем-нибудь, - как Некрасов в картах (легчайшая форма падения), но часто в гораздо большем, в тягчайшем”[16]. Розанов несколько раз повторил это объяснение, однако само это неоднократное обращение своеобразно, но тем не менее - тему “закрепляет”...
Приведенное обоснование неизбежности некоторых “падений” находит у Розанова такой пример, который помещается в самом конце статьи (т.е. на одном из видных мест): “Из упреков настоящих на нем лежит только один: отношения к Белинскому, жестокие, своекорыстные. Это - темное пятно, не суживающееся от времени”[17].
Статья, где поэт в основном характеризуется “совершенно правдивым существом, богато во все стороны раздавшегося натурою; оригинальною, сильною, до типичности великорусскою”[18] личностью, завершается все-таки “темным пятном”.
В 1869 году такого рода обвинения широко растиражировал своими воспоминаниями Тургенев. Публикацию их Некрасов воспринял очень болезненно, известно несколько черновиков его писем к Салтыкову-Щедрину с объяснениями по этому поводу, однако он ни одного из писем не отправил. Они были опубликованы после смерти поэта в “Отечественных записках” (1878. № 6. С. 385-387; 1879. № 1. отд. II. С. 66) и объясняют суть кратковременного конфликта. В сущности, объяснение этого конфликта мы находим в письмах и самого Белинского, приведенных фрагментарно Тургеневым в его воспоминаниях. Нет оснований обвинить Некрасова в “жестких, своекорыстных” отношениях с Белинским. Однако именно этот тезис Розанов и утверждает, хотя и предполагает со стороны Некрасова некое искупление за содеянное.
И творчество, и биография, и биография-легенда дают основание говорить о сложности и многосоставности личности Некрасова. Ему приходилось (хотелось) заниматься разными делами, не имеющими, казалось бы, точек пересечения. В мемуарах и письмах современников перед нами предстает Некрасов - поэт, критик, член Английского клуба, публицист, охотник, издатель, картежник, драматург, член Литературного фонда, прозаик, владелец усадьбы, журналист, редактор... Каждое перечисленное занятие предполагает определенный комплекс действий и соответствующее поведение. С компанией, подходящей для преферанса, на охоту не пойдешь, да и “Современник” лучше издавать с Чернышевским, а не с Абазой. Но все это, конечно, давало простор для самых различных домыслов. А противоречие между обычным типом поведения более-менее обеспеченного человека и шаблонным представлением о личности поэта “мести и печали” стало надолго благодатной почвой для самых разных упреков.
Общепринятая точка зрения на Некрасова как на поэта “мести и печали” сужала и искажала творческое лицо писателя, против этого ярлыка Розанов выступил и в статье “О благодушии Некрасова” (1903), он привел целый ряд примеров, иллюстрирующих, что поэт гораздо шире навязываемой ему роли.
В этой статье Розанов обращается к произведениям, которые всей читающей публикой воспринимались как автобиографические, - к “Родине” и поэме “Мать”, предваряя обращение замечанием: “...Некрасову некуда было уйти от своей биографии”[19]. Следует отметить, что в названных произведениях (помимо иных целей и задач) реализовалась биография-легенда поэта, именно она, ставшая предметом изображения, побудила читателя воспринимать эти произведения как автопризнания. Между тем, как говорят позднейшие исследования, в них трудно найти что-либо соответствующее реальности. Однако безусловное приятие их “автобиографичности” Розановым вносит, конечно, свой вклад в функционирование идеологической биографии Некрасова.
Принимает он и как достоверный факт сведения о польском происхождении матери поэта: “Грустная мать его легла мостом между нигде и ни в чем не соединенными народностями: русскою и польскою”[20]. Розанов утверждает: “Некрасов совершенно немыслим в красоте и силе своей, т.е. вообще во всей значительности <...> без особенной судьбы своей матери. “Муза” его там, около ее могилы; а “печаль и месть” этой музы было только разросшееся до национальной значительности негодование сына за свою мать; обобщение (и действительное совпадение) обстоятельств личной биографии с обстоятельствами страны”[21].
Польским происхождением матери поэта Розанов объясняет и некоторые особенности его творчества: “Известно, что поляки - нация короткого “эха”, быстро воспламеняющегося и недолгого впечатления. Некрасов воспринял в себя душу своей матери-польки. Отсюда не задерживающаяся, не залеживающаяся его впечатлительность; отсутствие упорно разгорающегося вдохновения; и отсюда же некоторые невольные его как бы франтоватые фразы...”[22].
В биографии-легенде поэта его мать названа по происхождению полькой, но надо заметить, что вряд ли здесь он искусственно выстраивал такую родословную, Некрасов просто следовал принятым в его семье представлениям о происхождении Елены Андреевны.
Еще в конце ХIХ века версия о польском происхождении матери поэта была подвергнута основательному сомнению[23], однако Розанов ее не только принимает, но и развивает, включает в состав, так сказать, базы аргументов (заметим в скобках, что легенда о польском происхождении матери Некрасова продержалась довольно долго, позднее она послужила для К. Чуковского материалом для обоснования тезиса о двойственности поэта). Для идеологической биографии какие-то реальные данные и не нужны, а порой опасны, на первое место выходят отношение, интонация и, конечно, те или иные утверждения.
В целом же можно сказать, что в работах 1900-х годов тон Розанова в отношении Некрасова в основном благожелательный и участливый, а порою восторженный.
* * *
Как историк идеологической биографии Некрасова Розанов выступает в статье “Некрасов в годы нашего ученичества” (1908), где рассматриваются мотивы увлечения поэзией Некрасова в 1870-е годы. Основной мотив формулируется следующим образом: ““Сочувствуешь Некрасову, - значит, сочувствуешь угнетенному народу” <...> Напротив, кто равнодушен к поэзии Некрасова, или, особенно враждебен ей, о том правительство полагало, что этот субъект не составит для него хлопот. Это характерно и, во всяком случае, это в истории следует запомнить”[24]. То есть Розанов указывает еще такую особенность бытования имени Некрасова - оно превращается или в некий пароль, по которому “свои” узнавали друг друга, или - в символ врага для чужих.
Связь биографии и творчества отмечена в “Уединенном”: “вообще Некрасов создал новый тон стиха, новый тон чувства, новый тон и звук говора. И в нем удивительно много великорусского: таким “говором”, немножко хитрым и нахальным, подмигивающим и уклончивым, не говорят наверное ни в Пензенской, ни в Рязанских губерниях, а только на волжских пристанях и базарах. И вот эту местную черту он ввел в литературу и даже стихосложение, сделав в нем огромный и смелый новый шаг”[25]. Это высказывание как бы продолжает характеристики поэта, сделанные еще в 1900-е годы.
Но в “Уединенном” появляется и упрек Некрасову: почему он, будучи уже богатым человеком, не помог Г. Успенскому, который все никак не мог расплатиться с долгами? Появляется, таким образом, новая черта в образе Некрасова: мог помочь, но не захотел или не заметил бедствий ближнего.
В свое время сам Некрасов сформировал потребительское отношение к себе, как-то так “уложилось” в сознании некоторых литераторов, что он не только должен платить гонорар (это - само собой разумеется), но и еще что-то. Такое отношение мы встречаем в “Ночнике” Потанина, в пасквильном “Литературном омуте” Николая Успенского, в его же воспоминаниях. Это отношение закрепилось в литературной среде: Некрасов приобрел в ней два облика: доброго гения, входящего в нужды других, и холодного “промышленника”. Розанов намечает - пока еще “нежно” - последнюю ипостась.
В “Уединенном” мы встречаем и прямое обвинение Некрасова в жутком провокаторстве: “О если бы юноши когда-нибудь могли поверить, что люди, никогда их не толкавшие в это кровавое дело (террор), любят и уважают их, - бесценную вечную их душу, их темное и милое “будущее” (целый мир), - больше, чем эти их “наушники”, которым они доверились... Но никогда они этому не поверят! Они думают, что одиноки в мире, покинуты: и что одни у них остались “родные”, это - кто им шепчет: “Идите впереди нас, мы уже стары и дрянцо, а вы - героичны и благородны”. Никогда этого шепота дьявола не было разобрано. Некрасов, член английского клуба, партнер миллионеров, толкнул их более, чем кто-нибудь, стихотворением: “Отведи меня в стан погибающих”. Это стихотворение поистине все омочено в крови”[26].
В 1902 году одна из оценок “Рыцаря на час” такова: “...Некрасов, согрешив самой легкою формой греха, картами в Английском клубе, в тонком и нежном сердце своем нашел упрек себе, и чистый и прекрасный, выразил его в стихотворениях “Рыцарь на час” и “Неизвестному другу”, где так удивительно соединены гордость и скромность”[27]. Да ведь и самое начало “Уединенного” не содержит намека на столь быстрое по времени кардинальное изменение отношения. Однако появляется и становится устойчивым у Розанова теперь такая трактовка фигуры Некрасова.
Следует отметить: мнение о том, что Некрасов своими стихотворениями толкал на террор, в определенных кругах было “общепризнанным”, оно было отражено в целом ряде публикаций и до 1902 года[28]. Возможно, их и имел в виду Розанов, когда говорил в своей первой статье о Некрасове о том, что есть любители побольнее ударить по памяти поэта.
Теперь Розанов о “провокаторстве” Некрасова говорит как о вещи широкоизвестной (не делает никаких ссылок), уже не требующей доказательств.
Но все-таки: как отнести “Рыцаря на час” к провокаторским произведениям?
Возникает вопрос о прочтении Некрасова, вернее - о своеобразии этого прочтения (Некрасову на это “своеобразие” “везло” постоянно - это неотъемлемая черта его идеологической биографии).
Пожалуй, наиболее выразительная иллюстрация нелепого прочтения Некрасова встречается у Н. Лейкина в юмористическом произведении “Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова”, где главный герой, собравший съезд петербургских приказчиков, так описывает обстановку этого собрания: “...члены входили в залу, украшенную цветами, гирляндами, флагами и щитами с изображением торговых атрибутов, как-то: аршина, ножниц, четверика, весов с гирями и кота. В глубине помещался щит со следующим стихом поэта Некрасова:
Не обманешь - не продашь”[29].
“Не обманешь - не продашь”, - это высказывание одного из коробейников, но, оказывается, можно его “присвоить” и самому Некрасову. При большом желании можно назвать и некрасовским лозунгом.
А если мы вспомним эпиграфы из Некрасова (например, которые брал Терпигорев-Атава в “Оскудении”) или многочисленные пародии на некрасовские тексты, то нетрудно сделать вывод о том, что уже во второй половине ХIХ века некрасовские произведения интерпретировались как угодно и кем угодно (и сподвижниками, и врагами).
Розанов в “Уединенном” встает в сущности на позицию, близкую к позиции Вл. Соловьева (тоже порой им отрицаемого), который так помянул поэта:
Восторг души - расчетливым обманом,
И речью рабскою - живой язык богов,
Святыню мирную - крикливым балаганом
Он заменил и обманул глупцов[30].
Образ Некрасова-обманщика присутствует и в “Опавших листьях”: “Да, я тоже думаю, что русский прогресс, рожденный выгнанным со службы полицейским и еще клубным шулером, далеко пойдет:
Сейте разумное, доброе, вечное.
Сейте. Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ.
Вообще у русского народа от многочисленных “спасибо” шея ломится <...> Щедрину и Некрасову кланяются уже 50 лет”[31].
“Шулер” - это определение встретится впоследствии неоднократно по отношению к Некрасову: такая вот предстает эволюция образа “легчайшей формы падения” по линии гиперболизации.
В “Последних листьях” эта гиперболизация занимает по отношению к Некрасову ведущее место. Поэт трактуется как пришелец в литературе, человек случайный в ней, который ““пришел” добывать, устроиться, разбогатеть и быть сильным”, а первая его книга заслуживает такого определения: “сборник жалких и льстивых стихов к лицам и событиям”[32]. В “Мечтах и звуках” нет произведения, которое попадало бы под названную категорию, но для идеологической биографии это и неважно, важно утверждение определенного тезиса.
Утверждается тезис и о расчетливости Некрасова в литературе. Эти суждения были развиты в статье “По поводу новой книги о Некрасове” (1916), которая была откликом на книгу В. Евгеньева-Максимова “Николай Алексеевич Некрасов”. Книга эта написана в уютном народническом духе, она в основном следует биографии-легенде, но кое-что проясняет и по части реальной биографии (прежде всего такие пункты, как предки поэта, пребывание его в ярославской гимназии, первые годы петербургской жизни). В общем, появилась книга - дань памяти борца за обездоленных, учителя и проповедника свободы и истины. Именно против такого отношения к Некрасову Розанов и выступил: “Есть что-то родное, “свое” и жгучее, когда он поет про тароватых купчиков-коробейников, - и жгучесть эта доходит до риска, когда и около их, тароватых и плутоватых, ставит “пробирающегося по лесу” охотника лихого... Вот где - его автобиография, к которой “Рыцарь на час” был “литературным приложением”, - одною из тароватых присказок, которыми “купчики-голубчики” приманивали к своему товару...”[33]. Высказывание в чем-то очень похожее структурно и функционально на приведенную выше цитату из Лейкина.
В статье довольно много места уделено совершенно внетрадиционному положению Некрасова в литературе, что органично переплетается в интерпретации Розанова с биографической “неприкаянностью” поэта: он вышел “из разоренной и никогда не благоустроенной родительской семьи, из разоренной бедной дворянской вотчины. Сзади - ничего. Но и впереди - ничего. Кто он? Семьянин? Звено дворянского рода? Мать - полька, отец - странствующий с полком офицер”[34]. Но ведь: и вотчина обычная - не богатая, но и не бедная. И предков - не особенно родовитых - но назвать можно. И отец уж давно сидит в родовой вотчине, не странствует, и родилось уже 13 братьев и сестер. И все это в общем-то известно - частью и из книги Евгеньева-Максимова, но это - физика, а Розанов увлечен метафизическим образом Некрасова, который и создает в виде бездомного странника с его наводящей жуть песней; или - видится Некрасов соколом: “Именно как сокол, - но сидящий на высоком, одиноко в поле выросшем дереве... И смотрит он на поле, где много валяется побитой им мирной птицы”[35]. И, приведя слова разбойничьей песни, Розанов отмечает: “вот что одно приличествует около его имени, памяти и гроба”[36].
Такого рода тональность сохраняется и в других обращениях к Некрасову в “Последних листьях”.
Розанов воспринимал Некрасова как важную и определяющую фигуру не только культурного, но и социального процесса, объединяющую их. Отсюда интерес именно к личности поэта, к его биографии - в ней Розанов пытается найти объяснение тех или иных его черт и одновременно создает идеологический образ. В 1910-е годы Розанов отвергает то, что писал о Некрасове ранее, перед нами изменения весьма значительные: образ поэта претерпевает эволюцию от благодушного волжско-российского певца до сокола, побившего много “мирной птицы”.
Розанов оставляет Некрасову роль присяжного провокатора-обличителя и ловкого промышленника, забывает почти о поэте, а присваивает ему черты предельного падения (так же спустя десятилетие писал Бунин о Блоке).
В творениях последних лет Розанов создал образ всеобъемлющей путаницы - и этим довольно цельно отразил современную ему эпоху (утрата путей, целей, размывание оснований). Эти особенности поздней прозы довольно сильно проявляются при обращении к тем или иным литературным деятелям и событиям: нарочито приписываются Ломоносову тютчевские строки[37], Грибоедову столь же нарочито меняются инициалы[38] и т. п. Развенчанию всей русской литературы предшествует (а потом и сопутствует) развенчание Некрасова. Так страстно Розанов не развенчивал ни Щедрина, ни Чернышевского. Вместе с тем это развенчание было развенчанием и какой-то части (думается - большей) самого себя. Отказ от этой части во имя спасения целого привел к тому, что без нее-то это целое оказалось очень маленьким, стремящимся к исчезновению.
Нам представляется весьма знаменательным, что Розанов в финале “Апокалипсиса нашего времени” (опубликованного при жизни) обращается именно к идеологической биографии Некрасова, где имя поэта выступает как отрицаемое и утверждаемое одновременно: “Ни от кого нищеты духовной и карманно-русского юношества не пошло столько, как от Некрасова. Это дисоциальные писатели, антисоциальные. “Все - себе, читателю - ничего”. Но ты, читатель, будь крепок духом. Стой на своих ногах, а не
Что ему книжка последняя скажет,
То на душе его сверху и ляжет (Некр.)”[39].
Можно было бы ведь привести строки Пушкина, Тютчева, А. К. Толстого, вполне соотносящиеся с высказанным советом, однако писатель приводит некрасовские. Создается своеобразный порочный круг: отрицание Некрасова подтверждается Некрасовым же. А в сущности - идеологическая биография и поэт здесь противопоставлены, однако в дальнейшем это противопоставление не было разработано.
Следует сказать так же, что созданная Розановым идеологическая биография Некрасова оставила заметный след в литературной жизни и оказала значительное влияние на некрасоведение: многие высказывания Розанова были приняты и развиты К. Чуковским, а многие были косвенно оспорены В. Евгеньевым-Максимовым.
* * *
Некрасова брали “на вооружение” представители самых различных направлений с самыми разными целями, поэтому его идеологическая биография выглядит последовательно противоречивой, в ней образ страдающего и воспевающего народные муки поэта соседствует с образом бездушного авантюриста, она или использует слухи о писателе, или борется с ними - и тем самым способствует монументализации фантомов: чьи-то случайные мнения, несоответствующие действительности, становятся стабильными ориентирами при обращении к имени писателя, а реальные факты и поступки могут отодвигаться на периферию внимания либо вовсе “исчезать”. Идеологическая биография является важной составной частью литературного и культурного процесса, обуславливающей сложные взаимовлияния и взаимосвязи мнений, наиболее наглядно иллюстрирует то, что называется историческим функционированием имени писателя. Идеологическая биография во многом определяет и особенности восприятия (в ту или иную пору) творчества поэта.
г. Ярославль
С Н О С К И
[1]
Переписка Н. А. Некрасова в 2 тт. Т. 1. М.: Художственная литература, 1987. С. 38.[2]
Переписка Н. А. Некрасова. С. 38.[3]
Некрасов Н. А. Полное собрание сочинений и писем в 15 тт. Т. 2. Л.-СПб.: Наука, 1982. С. 229. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи в скобках с указанием римской цифрой тома, арабской - страницы.[4]
Щеголев Л. Эпизод из жизни В. Г. Белинского // Былое. 1906. № 10. С. 283.[5]
Переписка И. С. Тургенева в 2 тт. Т. 1. М.: Художественная литература, 1986. С. 328.[6]
Евгеньев-Максимов В. Жизнь и деятельность Н. А. Некрасова в 3 тт. Т. 2. М.-Л.: Гослитиздат, 1950. С. 296.[7]
См., например: Подольская И. И. Первая книга Н. А. Некрасова // Некрасов Н. А. Стихотворения, 1856. М.: Наука, 1983; Скатов Н. Н. Некрасов. М.: Молодая гвардия, 1994. С. 163-189.[8]
Мельгунов Б. В. Некрасов-журналист: (Малоизученные аспекты проблемы). Л.: Наука, 1989. С. 183.[9]
Переписка Н. А. Некрасова в 2 тт. Т. 1.С. 240.[10]
Переписка Н. А. Некрасова. С. 242.[11]
Там же. С. 243.[12]
Там же. С. 244.[13]
Розанов В. В. О писательстве и писателях // Розанов В. В. Собр. соч. М.: Республика, 1995. С. 110.[14]
Там же. С. 116.[15]
Там же.[16]
Розанов В. В. Указ. соч. С. 116.[17]
Там же. С. 119.[18]
Там же. С. 118.[19]
Розанов В. В. Указ. соч. С. 132.[20]
Там же. С. 136.[21]
Там же. С. 137.[22]
Там же. С. 137.[23]
Комарницкий Андрей. Была ли мать Н. А. Некрасова полькой? // Новости и биржевая газета. 1883. 15 мая. № 43.[24]
Розанов В. В. Указ. соч. С. 254.[25]
Розанов В. В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 28.[26]
Розанов В. В. Уединенно. С. 63-64.[27]
Розанов В. В. О писательстве и писателях. С. 117.[28]
Худяков И. А. Опыт автобиографии. Женева. 1882; Исторический вестник. 1891. Т. 43. С. 63, 1899. Т. 78. С. 483 и др.[29]
Лейкин Н. А. Шуты гороховые. М.: Русская книга, 1992. С. 80.[30]
Соловьев В. С. Письма Владимира Сергеевича Соловьева. Т. III. СПб.: Общественная польза, 1911. С. 111.[31]
Розанов В. В. Уединенное. С. 282.[32]
Розанов В. В. Последние листья // Розанов В. В. Собр. соч. С. 10.[33]
Розанов В. В. По поводу новой книги о Некрасове // День Некрасова. Спец. вып. “Лит. России” и “Лит. газеты”. 1988. № 1. 7-10 июля. С. 12-13.[34]
Розанов В. В. По поводу новой книги о Некрасове.[35]
Там же.[36]
Там же.[37]
Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени // Розанов В. В. Собр. соч. С. 233.[38]
Там же. С. 67.[39]
Там же. С. 60.
|
|