Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 16.03.2010 / 13:57 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2009, №5


Эмили Дикинсон. Стихотворения. Письма (А. СТАНКЕВИЧ); Проспер Мериме в русской литературе (И. ЗОЛОТАРЕВ); Австралия в русском восприятии 1807-2007. Впечатления, образы, идеи (Г. КАНЕВСКАЯ, И. СОКОЛОВА); О. Ф. Кудрявцев. Флорентийская Платоновская академия: очерк истории духовной жизни ренессансной Италии (И. ЛИСОВИЧ); «Спекторский» Бориса Пастернака: Замысел и реализация (А. АНИСОВА); К. К. Султанов. От Дома к Миру: Этнонациональная идентичность в литературе и межкультурный диалог (М. ЕЛИФЁРОВА)
версия для печати (68961)
« »

Книжный разворот

Эмили Д и к и н с о н. Стихотворения. Письма. М.: Наука, 2007. 549 с. (Серия “Литературные памятники”)

Эмили Дикинсон далеко не впервые издается в нашей стране. Начиная с 1980-х годов в свет вышло девять отдельных изданий ее стихотворений, существует множество публикаций в сборниках и периодике. Ее охотно и много переводят. Поэзия американки, жившей во второй половине XIX века, фактически стала у нас культовым явлением. Неудивительно: недостаток достоверных биографических данных, необычная творческая судьба Эмили Дикинсон и на Западе оказались благодатным материалом для всяческих домыслов романтического, фрейдистского, феминистского толка. В предисловиях к отечественным изданиям ее стихов воспроизводится обязательный перечень загадок и странностей биографии: несчастная любовь, добровольное затворничество и белое платье, отказ от публикаций, благоговение перед отцом и тихое бунтарство.

В рецензируемом издании, вышедшем в 2007 году в серии “Литературные памятники”, загадки биографии отходят на второй план. Создатели книги стремятся выйти за пределы расхожих представлений, дать русскому читателю возможность понять и оценить цельность творческой личности Дикинсон. Важное место в томе занимают письма. Идея их публикации и перевод принадлежат А. Гаврилову, который был убежден, что это “свидетельства личности поэта, равноценные ее стихам” (c. 7).

Действительно, никто не скажет о внутреннем мире и характере мировоззрения Эмили Дикинсон полнее и достовернее, чем она сама. Пока никем всерьез не ставилась проблема ее эпистолярного стиля. “Влюбленному” взгляду русского переводчика открывается разнообразие эпистолярной манеры поэта в зависимости от адресата, тематическая общность писем со стихами, самостоятельность и суверенность слов, их составляющих, смысловая спаянность стихотворной и прозаической речи. А. Гаврилов представил письма Дикинсон как произведение художественное. Яркая метафоричность, ритмичность, драматизм исключают восприятие этих эпистолярных монологов как бытового средства коммуникации. Это “вроде бы проза”, так как “сама ее мысль поэтична”, по замечанию переводчика (c. 435). В письмах часто действует основной принцип поэтического мышления Дикинсон: из прозы жизни рождается поэзия, устремленная за пределы обыденности, приближающая сиюминутное к вечному.

В связи с поэтическим наследием Эмили Дикинсон существуют серьезные проблемы текстологического характера. Сопротивление написанных от руки стихов переводу в сферу печатного слова не принято более или менее подробно комментировать, а ведь обилие черновых вариантов ее работ многое открывает. Книга, изданная в “Литературных памятниках”, освещает историю долгого пути Дикинсон к читателям-соотечественникам. Называются все существующие редакции ее поэтических работ и писем, а переводы выполнены по каноническим изданиям Т. Джонсона. Для каждого факта творчества Дикинсон приводится порядковый номер, заданный Джонсоном, установленное им время написания; кроме того, примечания содержат начальные строки стихотворений на английском языке. Это обусловлено не только почтением издателей к авторскому слову, но и научным, литературоведческим подходом к публикации. Не говоря уже о том, что таким образом они отсылают читателя к оригинальным текстам: к постижению феномена Эмили Дикинсон можно подойти только при восприятии ее поэзии на языке оригинала.

Сопоставление оригинальных текстов с разными русскими переводами может продемонстрировать, насколько легко нарушить тщательно спланированное равновесие поэтической речи Дикинсон в угоду размеру и рифме, - и перед читателем уже не тончайшее взаимодействие ассоциативных смыслов, а грубоватая ирония. А. Гаврилов, чьи переводы легли в основу издания, никогда не допускает подобного, и его поэтическая речь естественна. Убежденный, что “перевод - это русские стихи” (c. 434), он стремится претворить “расшифрованные” метафоры в код русской поэзии. Так, опьянение земной жизнью и миром, ощущение безудержного веселья, выраженное во второй строфе стихотворения “I taste а liquor never brewed...” (№ 214), передается образом “распущенной косы”, входящим в образный строй русской поэзии: “Я воздухом опьянена, / Оглушена росой, / Шатаюсь целый летний день / С распущенной косой”.

Переводчики, начиная с В. Марковой, стремились передать сбивчивую ритмику стихов Дикинсон, но результат слишком часто затемнял смысл и мало походил на поэзию. “Искалеченные стихи” - сказал о них Гаврилов. Стремясь “дать представление о голосе и интонации поэта”, Гаврилов перелагает творения поэтессы на более привычный для русского слуха ямб. С. Джимбинов считает, что “главное в его переводах - правильно найденная интонация” (c. 397). Но Дикинсон у Гаврилова слишком степенна, даже благообразна: экстатическая страстность интонации, “задыхающийся, напряженный характер речи” на русском едва различимы. Зато отчетливее выступают глубокая сосредоточенность, вневременность и всечеловечность ее поэзии. В конце концов, “хороший перевод - всегда компромисс” (c. 424), как записал в своем дневнике А. Гаврилов, и его компромисс серьезно обоснован. Он не столько упрощает стихи Дикинсон, сколько воссоздает свойственный им эффект абсолютной, хотя и обманчивой, простоты, бесхитростности - так, что интонация переводов напоминает стихи У. Блейка. “Детскость” Блейка соотносится с творческим идеалом абсолютной духовности, воплощенным в образе ребенка с его божественным (интуитивным) видением мира, противоположным бессильному рационализму. У Дикинсон же интонация детской загадки или считалки - стилистический прием, новый взгляд на “гранитные одержимости человечества” - вплоть до эффекта остранения. А. Гаврилов ясно сознавал природу этих “необычных эффектов”. В самых удачных работах переводчик сохранил напряженное стремление Дикинсон к всеобщему и высшему, что, пожалуй, и составляет самую суть ее поэзии.

Читать поэта на ее родном языке нелегко, путь к “поэтическим истинам” Дикинсон труден. Авторы статей, вошедших в издание, обозначили общие направления этих поисков. Биографический очерк А. Гаврилова “Эмили Дикинсон. Жизнь в творчестве” отличают подлинная глубина мысли и понимание личности близкого ему по духу поэта. Детали биографического порядка, духовная атмосфера Новой Англии XIX века, литературные пристрастия Дикинсон, ее внутренняя жизнь - обо всем этом написано внятно и точно. Отрывки из дневников Гаврилова, вошедшие в книгу, интересны не только афористичными размышлениями над проблемами перевода. Здесь множество тонких замечаний о поэтическом языке Дикинсон, влиянии на нее протестантизма, о поэзии вообще. “Переводя Эмили Дикинсон”, автор указывает на следы ее влияния в американской поэзии, находит параллели в литературе русской и мировой. Издание стало данью памяти талантливого поэта и переводчика.

Неясными остаются мотивы, по которым С. Джимбинов в статье “Поэтические истины Эмили Дикинсон” в достаточно легковесной манере перетолковывает многие из уже прокомментированных А. Гавриловым фактов. Работа Джимбинова, очевидно, задумывалась как эссе: небольшая по объему, имеющая свободную композицию, она отличается разговорностью в изложении материала. Возможно, спецификой жанра объясняются встречающиеся в ней неточности. Так, если бы во времена Дикинсон угадывалась в стихах У. Уитмена “альтернативная сексуальная ориентация автора” (с. 380), это было бы не просто “скандально” - такие стихи вообще не увидели бы свет в пуританской Америке и не заслужили бы восторженного отклика Р. У. Эмерсона.

Приводя перечень современных Дикинсон поэтов, С. Джимбинов не видит никакой возможности хотя бы частичного ее сближения с кем-либо из них. Но суггестивность поэзии Э. А. По, апелляция к активному читательскому восприятию, обращение к бессознательному, к “пограничным” ситуациям человеческого бытия не сродни ли манере Дикинсон? Главная организующая сила стихотворной речи Уитмена - ритм, и в поэзии Дикинсон, как отмечает автор статьи, при нетвердом метре “ритмически <...> стихи организованы довольно крепко” (с. 394). “Небрезгливость” затворницы из Амхерста - следствие новоанглийского взгляда на вещи, для которого в окружающем мире нет мелочей, - в той или иной мере отличает всех поэтов трансцендентализма. Уже на основании приведенного в статье материала нельзя говорить, что Эмили Дикинсон “стоит в американской поэзии XIX века совершенно одиноко” (c. 380).

Такого рода спорных выводов относительно феномена Эмили Дикинсон в статье немало. Заведомо не предполагающая строго научной трактовки предмета, в издании литературоведческого характера она кажется лишней. Тем более что один из основных аспектов статьи - поэтические темы Эмили Дикинсон - полнее и удачнее развернут в работе Т. Венедиктовой.

Авторитетный специалист по творчеству Дикинсон Т. Венедиктова, руководствуясь известным высказыванием поэта о Словаре как “единственном собеседнике”, избрала для своей статьи форму “тематического лексикона”. Она представляет читателю круг центральных для поэзии Дикинсон понятий и образов, давая ключ к специфике поэтического языка, к тайне смыслов. Каждое слово поэтического “лексикона” Дикинсон непременно многозначно - только так оно может преодолеть границу между сферой земного и небесного, жизнью и смертью, Богом и человеком. Постоянный выбор между словами, различающимися тончайшими оттенками смысла, сопротивление языка выражению самых сокровенных человеческих состояний и мыслей, актуализация огромной ассоциативно-языковой памяти слова, - обо всем этом так или иначе говорится в статье.

Можно сказать, что на сегодняшний день новое русское издание стихов и писем Эмили Дикинсон в серии “Литературные памятники” - наиболее полное и - прочувствованное. Для русского читателя это еще одно свидетельство “наднациональной ценности поэзии”, о которой писал Т. С. Элиот.

А. СТАНКЕВИЧ

г. Владимир

 

Проспер Мериме в русской литературе. Антология / Сост. М. В. Линдстрем. М.: РОССПЭН, Рудомино, 2007. 399 с.

История “русского Мериме” - это история увлечения интригующей экзотикой и завораживающим мистификаторством, исходящим от его “Гузлы”, благодаря которой родились “Песни западных славян”, “шедевр из шедевров Пушкина” (Достоевский).

Рецензируемая антология представляет собой богатейшее собрание произведений русских авторов: стихов, пьес, переводов, статей, писем, связанных с творчеством известного классика французской литературы. Сборник, подготовленный М. Линдстрем, очевидно, к 200-летию писателя (2003), увидел свет в 2007 году, когда составителя уже не было в живых. В самом подборе материала чувствуется неравнодушное, живое сердце человека, мастерски владеющего профессией.

По принципу историзма, антология Линдстрем, начинаясь с XIX века, с еще прижизненных публикаций русских авторов о Мериме, заканчивается уже новым временем - XXI веком. Подбором материалов составитель показывает, что судьба Мериме в России сложилась счастливо. Французского писателя знал в России широкий круг авторов (Жуковский, Плетнев, Вяземский, Баратынский и др.). Его переводили такие замечательные переводчики, как Кузмин, Лозинский; жизнью и творчеством Мериме занимался известный писатель и литературовед А. Виноградов.

Мериме сделал известными в Европе Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Знал, хотя и не переводил, Достоевского, Тургенева. Во Франции о Мериме говорили, что, переводя русских писателей, он “эмигрировал” в Россию. Данная антология убедительно свидетельствует - попав на русскую почву, Мериме начинает “жить” в художественном сознании русских, ибо в нем сокрыты страсть, зов, предчувствие неведомого - всего того, что так сладостно и желанно для загадочной русской души. Не случайно и название вступительной статьи А. Михайлова - “А холодный Мериме сияет, не тускнея”, которой предпослан эпиграф - слова Валентины Дынник: “Мы, вкус ценя и чувство меры / Смакуем книги Мериме”. Михайлов пишет, что Мериме никогда не был ангажированным писателем - писал, как хотел и о чем хотел.

Михайлов представляет историю взаимоотношений Проспера Мериме с русскими литераторами. Мериме много путешествовал по Корсике, Испании, в Париже общался с просвещенными умами России, среди которых - Соболевский, Тургенев. Диалог Тургенева и Мериме длился всю жизнь. Дружба французского писателя с Тургеневым имела огромное значение для Мериме. Тургенев помогал Мериме публиковаться в России, а после смерти Мериме в Канне написал “Некролог (Из частного письма)”.

Очевиден интерес Мериме к мистике русской души, к эстетике фантастического в произведениях русских писателей, к реалистической фантастике, начавшейся с Пушкина и продолженной Лермонтовым, Гоголем, Тургеневым... В антологии опубликован отрывок из предисловия к изданию поэмы “Мцыри” на французском языке, где Лермонтов благодарит Мериме за перевод своего произведения. Мериме перевел и “русскую, всероссийскую пьесу” (Н. Надеждин) Гоголя, который в своих “Заметках о Мериме” говорит о ярком таланте французского новеллиста, полновесно чувствующего народность, местные краски, умеющего угадать славянский дух и передать его с верной простотой.

Признавая тот факт, что Мериме постоянно держал перед глазами мысль о “тайных”, мистических свойствах русской души, М. Линдстрем немало места уделила авторам, в творчествае которых проявилось фантастическое сознание, свойственное и Мериме. Вслед за пересказом новеллы “Матео Фальконе” в книге помещен отрывок из статьи Жуковского “Нечто о привидениях”, снабженный соответствующими комментариями. Говоря о призраках, Жуковский объясняет явление тревожным, болезненно-смутным состоянием души, сновидческими явлениями.

Бесспорно интересными мыслями о “таинственной” прозе Мериме являются включенные в антологию высказывания Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Григорьева, А. Плещеева, К. Бальмонта, М. Волошина и др., вплоть до наших дней.

Еще одной важной темой антологии является тема женщины-мечты из бессмертной новеллы Мериме “Кармен”, породившей большое количество интерпретаций. Это и одноименная опера Бизе, без которой не обходится ныне ни один оперный театр мира, и “Кармен-сюита” - балет Родиона Щедрина с Майей Плисецкой в заглавной роли; стихи Блока, Северянина, Ю. Мориц и др. Трудно перечислить все фантазии на эту тему, собранные в антологии. Все они обязаны своим появлением образу Кармен.

Особо хочется отметить в антологии отрывок из книги Е. Эткинда “Божественный глагол”. Это лекции о Пушкине в переводах Мериме, прочитанные в России и во Франции, в Сорбонне, и счастливо включенные составителем в этот страстный, взволнованный путеводитель по мистическим “таинствам” глубокой, романтической, яркой “русской” души Мериме.

И. ЗОЛОТАРЕВ

г. Орел

 

Австралия в русском восприятии 1807-2007. Впечатления, образы, идеи / Сост. И. Н. Васильева-Южина. М.: Рудомино, 2007. 320 с.

В 2007 году исполнилось 200 лет со времени установления первых контактов между Россией и пятым континентом. В ознаменование этого события и в нашей стране, и в Австралии был подготовлен ряд изданий, среди которых и рецензируемая нами книга - антология, составителем и автором вступительной статьи которой является сотрудник Библиотеки иностранной литературы И. Васильева-Южина. По замыслу составителя, цель антологии - представить вниманию читателей “грани культурно-исторического восприятия страны российскими путешественниками, писателями, деятелями искусства и учеными гуманитарного профиля (либо делавшими упор на восприятие страны в этом аспекте)” (с. 14).

Книга имеет очень точный подзаголовок: впечатления, образы, идеи. Уже это предполагает жанровую “пестроту” текстов, включенных в сборник, и одновременно создает у читателя ощущение композиционной свободы при знакомстве с самым разным тематическим материалом, охватывающим два века знакомства русских с далеким континентом.

Письма, записки, отрывки из дневников и рапортов русских моряков, побывавших в Австралии в XIX веке, статьи, очерки, рассказы и стихи, научные исследования более позднего периода - вот диапазон жанров, стилей, языковой палитры этой удивительной книги, с исследовательской тщательностью и тонким вкусом составленной И. Васильевой-Южиной.

Составитель книги использует интересный прием сопоставления несопоставимого. Как объединить “Отрывок из дневника матроса первой статьи Егора Киселева”, побывавшего в Австралии в начале XIX века, с серьезными исследованиями филологов и историков Е. Мелетинского, В. Кабо и А. Петриковской, посвященных древнему искусству австралийцев и более близким во времени культурным связям между нашими народами? Читатель от официального донесения К. Йессена, командира крейсера “Громобой”, переходит к стихам К. Бальмонта, В. Брюсова, рассказам Е. Замятина и А. Аверченко; а от русских переводов австралийской поэзии - к исследованиям историков А. Массова и Е. Говор о русско-австралийских связях; от записок Ф. Беллинсгаузена - к достаточно тенденциозным запискам советского моряка П. Гуцала, посетившего Австралию в 1950 году; от писем Л. Толстого - к статье В. Ленина.

Книга дает читателю возможность не только увидеть, но и познать мир страны-континента. Многоголосие, царящее в книге, передает многомерность восприятия чужой страны: от восторженного удивления до весьма критических оценок Ф. Шаляпина, писавшего М. Горькому об австралийцах: “Богаты, ничего не знают и ничем не интересуются, кроме вышеупомянутых спортов. Нас, русских, считают дикими и нашу музыку такою же...” (с. 187).

Образ Австралии, созданный в этой книге, панорамен и одновременно мозаичен. Из отдельных фрагментов впечатлений, узнаваний, сравнений и открытий многочисленных авторов книги у читателя складывается цельная картина страны, народа со своей историей, культурой, со своим неповторимым колоритом. И восприятие многомерно - “благодатная страна, Божий дар, Австралия” (с. 184) и “Австралия - заморская Сибирь” (с. 240).

Очень важна поэтическая составляющая материалов этой удивительной книги. В стихотворениях цикла “Песни австралийских дикарей” В. Брюсов в выразительной поэтической интонации передает своеобразные ритмы жизни иной цивилизации. Очень органично в подобном издании включение стихотворений австралийских поэтов Л. Меррея и Дж. Райт в переводе А. Сергеева, а Ф. Хадсона и К. Уоллес-Крэбба в переводе И. Бродского. В их поэзии жизненные реалии далекой страны художественно осмысляются как размышления “о доле человека” (с. 266), как образ “хрупкого счастья существования” (с. 273).

Новое открывается читателю книги “Австралия в русском восприятии 1807-2007” даже в хорошо известном: например, публикации произведений К. Бальмонта показывают его не только как яркого поэта, но и как исследователя, собравшего в Австралии интересную этнографическую коллекцию, затем подаренную им МГУ. А советский журналист-международник В. Маевский, посетивший Сидней в 1960-е годы, зафиксировал в своих заметках впечатления о строящемся тогда оперном театре - “чуде” абстрактной архитектуры (с. 218).

Даниил Гранин, известный писатель и публицист, в своей книге “Месяц вверх ногами” создает цепочку зарисовок “Столица”, “Сидней”, “Мост”, “Воскресенье”, “Про аборигенов”, в которых наряду с размышлениями автора [[...]] появляется запоминающийся художественный образ: “А вдали мы увидели мост. Он был удивителен. Он поднимался над заливом, как глубокий вздох” (с. 230).

Мосты объединяют берега - далекие или близкие. Так и литература, художественная или научная, “легче всего и быстрее всего знакомит народы друг с другом” (М. Горький). И книга “Австралия в русском восприятии 1807-2007” выполняет это предназначение, показывая горизонты новых исследований и открытий.

Г. КАНЕВСКАЯ, И. СОКОЛОВА

г. Владивосток

 

О. Ф. К у д р я в ц е в. Флорентийская Платоновская академия: очерк истории духовной жизни ренессансной Италии. М.: Наука, 2008. 479 с.

О. Кудрявцев в монографическом исследовании предпринял попытку комплексного изучения “платоновского братства”, сложившегося вокруг итальянского гуманиста Марсилио Фичино, с точки зрения антропологии, христианской апологетики, эстетики, астрологии, этико-правовых концепций, философии истории и культуры.

В первой части - “Фичино и его окружение”, - посвященной биографии гуманиста, акцент перенесен на историю изучения им древнегреческого и перевод трудов Платона и его последователей. Глава I “Мудрость язычников...” содержит малозанимательный, хотя и полезный перечень: какие работы и когда Фичино переводил, писал и издавал. Автор полемизирует с биографами и самим Фичино, которые отмечали, что своими трудами и основанием Платоновской академии ученый обязан покровительству Козимо Медичи. О. Кудрявцев выстраивает иную последовательность событий, подчиняя волю патрона проектам гуманиста. Приводятся следующие аргументы: Фичино студентом интересовался древнегреческим и читал существующие переводы Платона. Гуманист ориентировался в работе над переводами на свою альтернативную концепцию религии, основателем которой он считал Гермеса Трисмегиста: “...просьба перевести герметические сочинения скорее всего <...> была инспирирована самим Фичино, который <...> мог внушить тому [Козимо] идею осваивать ее [древнейшую богословскую мысль] в хронологическом порядке <...> что гораздо лучше проясняет логику его работы, чем ссылка на просьбу или заказ его покровителя” (с. 43-44).

Прослеживается эволюция взглядов Фичино, посвятившего жизнь полемике с аверроистами и перипатетиками (с. 98-99) и прошедшего путь от искушения эпикурейством в молодости до комментариев к апостолу Павлу и перевода христианского неоплатоника Псевдо-Дионисия.

В главе II “Вертоград любомудрия...” опровергается точка зрения американского ученого Дж. Ханкинса, “отнесшего Платоновскую академию к разряду историографических мифов” и доказывавшего, “что ни сочинения Фичино, ни другие источники эпохи не дают повода заключить о наличии вольного ученого сообщества или академии <...> Термином “академия” Фичино мог в иных случаях обозначить собственную частную “гимназию”...” (с. 103). Приведенный обзор работ о Платоновской академии имплицитно создает впечатление, что историографы вчитывали в этот феномен свое представление об идеальном сообществе ученых. Не избавляет от этого мнения и концепция, предложенная автором монографии.

В состав участников академии автор включает учеников, единомышленников, религиозных и политических деятелей Европы (80 человек), исходя из писем, бесед, пиров, лекций, проповедей, переписки, моральных изречений, получивших статус публичных событий. О. Кудрявцев приходит к выводу, что академия не была институционализирована: не имела устава, имущества, постоянного помещения и состава участников, академических форм коммуникации и “...может быть выделена весьма условно, как круг лиц, приобщенных гуманистом разными способами к его философскому делу...” (с. 156, 172). Реконструируется точка зрения самого Фичино, для которого Академия - это древняя философско-богословская традиция, то есть вневременной феномен.

В главе III обосновывается положение, что Козимо и Лоренцо Медичи, покровительствуя Фичино и создавая ему условия для работы (подаренные греческие манускрипты Платона, вилла в Кареджо, синекуры, каноникат), не только были единомышленниками в стремлении обрести тайное знание античной мудрости, но и использовали этот ресурс для укрепления политического и культурного статуса правителей Флоренции. Оказанная ими поддержка продвигала идеи Фичино в Европе. О. Кудрявцев попутно оспаривает точку зрения Р. Ферубини, что Фичино мог быть причастен к антимедичейскому заговору Пацци.

На протяжении исследования звучит сомнение в щедрости покровителей и меценатов из флорентийского патрициата, клира и правителей Европы, которым Фичино посвящал единичные работы либо состоял в переписке (Пацци, Валори, Кавальканти, Неро, Пикколомини, Альи и др.). Фичино представлен профессиональным ученым, не столь зависимым от патронов морально, материально и идейно, как принято считать: “...интеллектуал получает возможность содержать себя благодаря своим ученым изысканиям (не преподаванию и службе). Меценаты одобряют и ободряют его, оказывают материальную помощь”.

Главы IV и V посвящены друзьям-собеседникам и единомышленникам Фичино в Италии и Европе. Леон Баттиста Альберти - старший наставник Марсилио, с которым их сближало “острое переживание текучести, быстротечности времени” (с. 231). Человек, имеющий право распоряжаться временем, должен употребить его с максимальной пользой, что постоянно иллюстрируется образом жизни Фичино. Кристофоро Ландино назван преданным сподвижником Фичино, воспринявшим идею “божественного происхождения поэтического вдохновения” (с. 233) и учение о древнем богословии (с. 235-236). Бенедетто Аккольти, канцлер Флорентийской республики, признается родоночальником идеи платоновского сообщества “о превосходстве современности над античностью” в некоторых науках и искусствах, благодаря которой была сформулирована идея о “золотом веке” правления Медичи. Анджело Полициано, участник гуманистического кружка, представлен как собеседник в дискуссиях о человеке и религии. Дж. Пико делла Мирандола сближало с Фичино стремление “искать и доказывать фундаментальное единство всего духовного опыта человечества” (с. 254-255). Приведена также полемика между Фичино и Пико делла Мирандола о соотношении учений Аристотеля и Платона; об астрологии и судьбе человека. Перечислены на основании заказанных ими манускриптов связи Фичино с европейскими правителями, но неясно, какое именно влияние оказали идеи Фичино на Матвея Корвина, Эберхарда Вюртембергского и Карла VIII. В главе преимущественно отслежены каналы связи (итальянские клирики и гуманисты), тексты с посвящениями; факты переписки с гуманистами Венгрии, Нидерландов, Германии, Франции и Англии, где упоминалось и о студентах, посылаемых под покровительство Фичино.

Во второй части книги - “Идейные искания Флорентийской Платоновской академии” - центральные для гуманистической картины мира концепты - человек-артист, изначальное откровение, социальный идеал, “золотой век”, астральная магия, время, фортуна, великолепие, человечность, грация, любовь и красота - рассматриваются с точки зрения совпадения/расхождения с философией Платона и неоплатоников.

Реконструируемый мир неоплатоников представляет собой иерархию. Человеческая Душа, согласно учению Фичино, расположена на третьей из пяти ступени Бытия, а тело - на нижней, что, по мнению О. Кудрявцева, “создает подчеркнуто антропоцентрическую картину мироздания” (с. 291). Душа при ее индивидуальности является посредником, и свободный человеческий дух может реализовать любую свою потенцию, от земной до небесной сферы, и даже стать Богом. Сближает человека с божественным его способность к искусствам и умение властвовать. Вероятно, эта сторона учения была притягательна для Медичи, так как соответствовала их политическим амбициям, но автор придает этой теме статус отвлеченнного онтологического обоснования достоинства человека, способного преобразовать себя, социальную и природную среду своего существования. Отмечено также влияние гностических идей на теософию Фичино о низвержении и последующем восхождении души: “Как и во Вселенной, в Душе человека любовь влечением к красоте призвана привести к Богу, или Единству, расположенному выше всякой сущности...” (с. 410).

С темой времени, астрологии и управления судьбой связано представление о фортуне: “владычеству фортуны оставлен земной, телесный мир” (с. 393); она - не проводница божественной воли, а случай. Восхваление человеческой воли также связано с добродетелями, изобретенными гуманистами: великолепие и человечность. Великолепие - черта властителя, альтернативная традиционной справедливости, предполагавшая “большие траты на общественные нужды и благодаря этому социально значимую роль ее носителя” (с. 395). Эталоном великолепия для Фичино стала деятельность Козимо и Лоренцо Медичи, и исследователь интерпретирует ее как “помощь людям культуры” (с. 398). Человечность как добродетель представляется в виде синтеза культуры, гуманистической образованности и нравственности (естественное состояние человека), а ее антиподом - первозданная дикость. О. Кудрявцев доказывает “цивилизаторскую миссию любви” (с. 407), которой подчинены все ступени иерархии, а притяжение красоты мыслится в русле неоплатонизма, поскольку она - порождающая идея.

По умолчанию предполагается, что сказанное о достоинстве человека одинаково относится к мужчинам, женщинам и детям. Но автор игнорирует тот факт, что апофеоз человека и его способностей к познанию, власти и любви относится преимущественно к мужчинам: управление государством, семьей и народами; Венера земная управляет телом и желает “произвести красивое потомство с прелестной женщиной”, а небесная - “насытить науками” и породить знания (с. 409). Не проблематизируется характерное для неоплатонического гуманизма XVI века, но не вполне гуманное с современной точки зрения представление, в согласии с которым женщины, дети и вещи рассматриваются либо как собственность, либо как материя и ступень к познанию Божественного, на которой не следует задерживаться. Кроме того, гуманисты в переписке постоянно демонстрируют любовь и общность душ, но обмен идеями и книгами не следует экстраполировать на готовность “платоновского братства” поделиться женами и детьми, тем более что Фичино не имел ни того, ни другого.

Вывод, к которому приходит ученый в “Заключении”, обосновывается на протяжении всей работы. Cуть его в том, что Фичино и ренессансный платонизм соединили христианскую традицию и гуманизм, отвечая ожиданиям времени, сделав идеи гуманистического кружка господствующим мировоззрением эпохи.

И. ЛИСОВИЧ

г. Казань

 

“Спекторский” Бориса Пастернака: Замысел и реализация / Сост., вступ. ст. и коммент. А. Ю. Сергеевой-Клятис. М.: Совпадение, 2007. 231 с.

Замысел книги сформулирован во вступительной статье: максимально расширить круг читателей романа Пастернака “Спекторский”, помогая им разобраться в нюансах текста. Можно сказать, что книга, безусловно важная и нужная, появление которой давно ожидалось читателем, удалась.

Под одной обложкой объединены роман в стихах “Спекторский”, вступительная статья, комментарии А. Сергеевой-Клятис, воспроизведены варианты строк и фрагменты, впоследствии отвергнутые автором, а также приложения: “Из записок Спекторского”, “Двадцать строф с предисловием”, “Спекторский. Глава из романа”, “Три главы из повести”, “Повесть”.

Автор предлагает нам линию комментирования, как бы противоположную той, что реализована, например, в книге М. Гаспарова и К. Поливанова о “Близнеце в тучах”. И понемногу становится видно, как эти мыслившиеся параллельными линии... да, как водится, пересекаются.

Известно, что поэзия раннего Пастернака темна уже просто в силу необычности синтаксических конструкций и сложности метафор... Комментируя, например, строки “Закрыв глаза, он ночь, как сок арбуза, / Впивал, и снег, вливаясь в душу, рдел”, - автор пишет: “Метафора здесь двоякая: свежесть морозного воздуха, который вдыхает Спекторский, напоминает по запаху арбуз, и снег по своей консистенции тоже похож на арбузную мякоть” (с. 28). Так, начав, казалось бы, с пояснения бытовых реалий, ушедших в прошлое и непонятных современному массовому читателю (в список комментируемого попадают не только в разной степени устаревшие “невступно”, “ферт”, “борть”, “парный” экипаж, “сенник”, но и редкие “цинерарии” и т. п.), автор не может миновать необходимости останавливаться на “литературном контексте” разного рода (“Громокипящий кубок”, “Анна Каренина”, “Сон” А. Пушкина...), а затем и на сложных метафорах и “сквозных” для творчества поэта образах. Жаль, что объем книги не позволил автору привести все цитатные параллели из прозы и поэзии Пастернака, напрашивающиеся при чтении “Спекторского”. Впрочем, часто эти параллели, как и водится с поэзией XX века, ничего не объясняют.

Говоря о строках “И солнца диск, едва проспавшись, сразу / Бросался к жженке и, круша сервиз, / растягивался тут же возле вазы, / нарезавшись до положенья риз...”, комментатор приводит (с. 118) параллель из “Зимних праздников” (“Солнце садится и пьяницей...”). Но метафора здесь тоже “двояка”. Поведение олицетворенного солнца не мешает описать игру света на посуде и скатерти стола - через возврат к внутренней форме, буквальному, первоначальному значению застывшего словосочетания. “До положенья риз” - это ведь еще и зрительный образ: скатерть блестит солнечными узорами, как брошенная на стол риза (в любом значении слова). Солнце крушит сервиз, как бьет посуду падающий пьяница, бликующие лучи солнца разбивают зрительный образ на куски подобно изображениям предметов на картинах художников начала XX века (и здесь на память приходят и другие строки: “Перегородок тонкоребрость / Пройду насквозь, пройду как свет, / Пройду, как образ входит в образ/ И как предмет сечет предмет”, “Как обещало, не обманывая / Проникло солнце утром рано...”).

Обращаясь за комментарием к строкам “Тоска убийств, насилий и бессудств / Ударила песком по рту фортуны”, читатель, возможно, ищет пояснения не только слова “фортуна”, а, скорее, всей метафоры. И напротив, в строках “Едва касаясь пальцами рояля, / Он плел своих экспромтов канитель” - “речь идет”, действительно, “об импровизации на рояле” (с. 150), которой увлекался и сам поэт, что подробно и любопытно описано комментатором (с. 142), а неискушенный читатель ждет узнать еще и причем тут “канитель”. И кто, действительно, может быть уверен, что именно послужило основой для сравнения “Холодный ветер, как струя муската...” - “пряность или сорт винограда” (с. 149), или, может, все-таки вино из винограда сорта Мускат: оно может литься струей и употребляется холодным (и тогда в игру смыслов здесь незаметно вступает и любимая Пастернаком метонимия)? Итак, ряд метафор все же требует попытки толкований, а ряд - остается совершенно непонятен без информации о бытовых реалиях начала XX века. Именно благодаря данному изданию мы понимаем, что два различных пути комментирования текста не должны не только противопоставляться, но и существовать автономно. Именно скрещение этих линий может дать положительный результат.

Книга чрезвычайно любопытно - с тщательностью и любовью - проиллюстрирована. Жаль только, что черно-белая печать не позволила привести, например, работы М. Ларионова или А. Лентулова, что пригодились бы даже в разговоре о разбитом сервизе. Также, думается, даже искушенный читатель с удовольствием бы узнал о рецептуре не только “жженки” и “оршада”, но заодно и “вишневки”.

К счастью, повторимся, книга не просто удалась как завершенное целое, но несет и богатый потенциальный заряд, обещание, тенденцию к развитию комментаторской мысли, побуждая читателя к внимательному и вдумчивому чтению.

А. АНИСОВА

 

К. К. С у л т а н о в. От Дома к Миру: Этнонациональная идентичность в литературе и межкультурный диалог. М.: Наука, 2007. 302 с.

Значимость этой книги трудно переоценить, тем более учитывая тот факт, что она вышла в столичном издательстве (к сожалению, тираж не указан в выходных данных, и до какого количества читателей она сможет дойти, неизвестно). В наши дни проблема “нетитульных” наций в России педалируется политиками и масс-медиа крайне энергично. Но вот что показательно: реальной информации о других народах читатель, как правило, получить не может. В прошлом, когда население принудительно кормили “пролетарским интернационализмом”, эта (пусть и порочная) практика все же давала русским какое-то (пусть несовершенное, порой анекдотическое в буквальном смысле слова) представление о культурах других народов. Ныне же, при всем изобилии идеологий - на одном полюсе которого “понаехали тут”, на другом - стыдливый отказ признавать, что национальные различия вообще существуют, - россияне по большей части пребывают в фантастическом неведении насчет тех, кто именуется все чаще просто “они”.

Это затрагивает не только массы, но и слои населения, относимые к интеллигенции - преподавателей, переводчиков, писателей. Именно поэтому появление книги К. Султанова как нельзя более своевременно. Взвешенный, аналитический подход к проблеме национальной идентичности на Северном Кавказе, к тому же не извне, а изнутри (К. Султанов родом из Дагестана), - дефицитное явление в книжном мире теперешней России.

Особую ценность представляет то, что вся книга целиком основывается на строго конкретных исторических и историко-литературных данных. Вводится в оборот материал, мало известный современному поколению россиян, - в первую очередь, произведения писателей северокавказского региона, не переиздававшиеся в постсоветской России, разве что в местных издательствах. Современная литература Северного Кавказа тоже существует для большей части русских читателей на какой-то другой планете. Поэтому порадовала главка о романе Ч. Гусейнова “Не дай воде пролиться из опрокинутого кувшина” (дивная книга, филигранной тонкости письма, практически не замеченная критиками и публикой “титульной” нации, несмотря на место в длинном списке Букера-2004). Просвещение - смешное, старомодное слово, но именно этого нам сейчас так не хватает.

Обратная связь тоже присутствует: взгляд с Кавказа на “кавказский дискурс” в русской литературе, двойная оптика, сама по себе поучительная. Лучшие страницы, безусловно, - о толстовском “Хаджи-Мурате”. Сам по себе материал этот труден, с какой бы стороны национального и/ или идеологического барьера за него ни браться: повесть эта - такой твердый и цельный монолит, что уцепиться не за что. Но К. Султанов находит удачный ракурс, вполне конгениальный творческому миру Толстого: тему детства. Детские воспоминания героев и повторяющийся мотив детскости в лице Хаджи-Мурата оказываются встроены в контекст толстовской идеи детства как лучшего в человеке - того, что могло бы объединять людей. В поле зрения исследователя оказывается толстовское представление о неорганичности, искусственности любого деления на “своих” и “чужих”, и должную оценку получает тот редкостный для эпохи Толстого такт, с которым писатель преодолевает культурные барьеры.

Важнейшая тема - роль русской классической литературы в самосознании народов Российской империи, а затем и СССР. Сейчас теоретики национальной идентичности, копируя худшие образцы западного постколониализма, бравируют тем, что им не нужен Пушкин, которого-де им навязали завоеватели. Приходится напоминать, что культура каждой нации сформировалась в результате сложных взаимодействий с другими культурами и что многие нерусские читатели брали в руки русскую книгу все-таки не из страха перед Большим братом. Более того, как показывает автор, ведущие представители литературы Северного Кавказа не мыслили себя в отрыве от мирового литературного процесса, на каких бы языках они ни писали. Потому что подлинное обретение идентичности (стоит ли повторять банальную истину?) невозможно через одного себя, без участия Другого.

Не все в книге безупречно. Более доступным языком - не столь формальным и перегруженным научной терминологией, - вероятно, следовало бы изложить введение и первые десять страниц первой главы. Не всегда удачен подбор иллюстративного материала: автор порой не отличает реальной “всемирной отзывчивости” от обязательных в СССР литературных реверансов в сторону классики (пример: “горло мне сжимал бедный мавр, каравший Дездемону”, с. 31 - звучит комично). По-человечески понятна попытка автора доказать, что Шамиль и Николай I в “Хаджи-Мурате” не сопоставлены, а противопоставлены, но сравнение К. Султановым политического и сексуального поведения этих двух персонажей повести игнорирует специфику толстовского мировоззрения, в котором всякая политика и всякая сексуальность окрашены однозначно негативно.

И все же, повторю, книга важная и своевременная. Если мы не сделаем шаг “от Дома к Миру”, Дом может превратиться в “Титаник”.

М. ЕЛИФЁРОВА





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100