Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2008, 6

Писательская биография: жанр без правил

Кажется, само понятие жанра обрекает автора на следование (если не сказать — подчинение) определенным принципам порождения текста. Но что делать, если текстом становится жизнь — эта, по определению Шекспира, “странствующая тень”, свободная и непредсказуемая в своем движении? Можно ли изготовить зеркало, в котором она отразится, не искривившись? А главное — кто отважится на такую работу? Видимо, тот, для кого чужая жизнь представляет не меньший, а может быть, и больший интерес, чем своя собственная. Имя ему — биограф.

С легкой руки А. Декурселя, французского писателя, автора “Словаря Фигаро”, к биографам прикрепился ярлык “ветошников истории”. Не потому ли, что многие из них до сих пор руководствуются единственным правилом — перепродать (да повыгоднее) собранные лоскутья человеческих жизней? В свое время Г. Винокур, словно полемизируя с Декурселем, писал: “И все же, разумеется, менее всего я намерен выступать <…> в защиту обычных для нашей биографической литературы тенденций, которые порождают естественное <…> пренебрежение к биографии как роду научного труда, иной раз квалифицируемого даже, как “биографическое тряпичничество” <…> По отношению к биографии как науке — это, разумеется, несправедливо, хотя может быть и применимо ко многим отдельным биографам. Но в с я к у ю науку можно превратить в тряпичничество, а с другой стороны, есть одно условие, выполнение которого самое тряпичничество может возвести в степень научного знания. Это условие <…> есть философское отношение к своему предмету”1 .

Сегодня стремление отгородиться от окружающих, спрятаться за железной дверью сочетается в нас с желанием заглянуть в замочную скважину, окунуться в чужую жизнь. Как будто выполняя социальный заказ, литература ответила любопытному читателю небывалым количеством жизнеописаний, особенно писательских. Только в серии ЖЗЛ за последние несколько лет вышли биографии А. Белого, В. Брюсова, И. Бунина, А. Грина, Н. Гумилева, М. Зощенко, Г. Иванова, О. Мандельштама, Д. Мережковского, Б. Пастернака, М. Пришвина, А. Толстого, В. Хлебникова... Всего не перечислить. Наверное, прав был А. Герцен: “Человек любит заступать в другое сущест-вование, любит касаться тончайших волокон чужого сердца и прислушиваться к его биению <...> Он сравнивает, он сверяет, он ищет себе подтверждения, сочувствия, оправдания...”2 Однако причина возрастающей популярности книг-биографий не сводится к праздному любопытству, и жизнеописания серии ЖЗЛ имеют мало общего с эдакой “желтой прессой” для утонченного читателя. Есть другие, более серьезные причины. Это и потребность переосмыслить роль выдающихся писателей в судьбе России, и желание познакомиться с некогда запрещенными авторами, и поиск героя, увы, не нашего времени.

Надо заметить, что сегодняшний спрос на биографии замечательных людей — результат очередного витка в развитии одного из старейших жанров. Не углубляясь в его историю, напомню, что в начале ХХ века огромный интерес к жизнеописаниям привел известного русского психолога Н. Рыбникова3  к мысли об организации Биографического института. Ученый полагал, что систематическое изучение биографий имеет столь существенное значение для целого ряда дисциплин, что для такого изучения должна быть создана особая организация, которая взяла бы на себя собирание и изучение всевозможных документов, относящихся к жизни как выдающихся, так и никому не известных деятелей на различных поприщах прошлого и настоящего4 . А в 1927 году на волне интереса к биографическому жанру вышло до сих пор актуальное исследование Винокура “Биография и культура”. Ученый высказал собственное представление о правилах, которыми должен руководствоваться биограф.

Эта историческая справка приведена не с целью подвигнуть современников к созданию биографических институтов. Тем более что аналоги таковых (конечно, не в том смысле, который подразумевал Рыбников) уже существуют. Взять, к примеру, Международный объединенный биографический центр, основная цель которого — ознакомление общественности с достижениями выдающихся деятелей нашего времени и, прежде всего, представителей России и стран СНГ. Зато у брошюры Винокура, написанной более восьмидесяти лет назад, достойных аналогов в последнее время не появилось5 , и это несмотря на биографический бум. Между прочим, в конце своих рассуждений Винокур предупреждал, что никакого практического употребления сделать из его работы нельзя. Так, может, и не стоит теоретизировать? Может, нет никаких законов и правил, а биографу (будь то ученый или художник) следует руководствоваться только авторским чутьем?

Чтобы приблизиться к ответу на этот важный вопрос, попробуем прокомментировать актуальные проблемы биографического жанра, выбрав в качестве примера одно из недавно вышедших жизнеописаний. Попытаемся всмотреться в него, как в зеркало, изготовленное биографом. Что отражается в нем: живое лицо или уродливая гримаса? Кем предстает биограф — “ветошником” или философом?

* * *

Среди книг, недавно выпущенных в серии ЖЗЛ, есть биография Дмитрия Мережковского, написанная Юрием Зобниным (М., 2008). Она показательна для современного состояния жанра и достаточно типична. Кроме того, книга Зобнина — первая развернутая биография Мережковского, вышедшая в России. Стоит ли говорить, что в советское время облик Мережковского искажался до неузнаваемости. Между тем с его литературной и общественной деятельностью связано становление русского символизма, зарождение нового религиозного сознания. При некогда ошеломляющей популярности у современников (как на родине, так и за рубежом) жизнь и творчество этого замечательного, исключительного по своим достоинствам и недостаткам человека до сих пор остаются исследованными далеко не полностью.

В соответствии с традиционной классификацией выделяют художественные, научные, популярные и академические биографии6 . При этом подчеркивается возможное взаимодействие жанровых тенденций (тип научно-популярной биографии). На самом деле большинство современных биографий и принадлежит к числу так называемых “промежуточных” жанров. Биография Мережковского в этом смысле не исключение. Ее автор по мере сил пытается совместить научный подход с доступностью изложения. Не случайно книга Зобнина вышла в серии ЖЗЛ, которую всегда отличало стремление сблизить науку с искусством, и тем самым обеспечить личное воздействие через биографию человека прошлого на его потомков7 . Однако наличие в числе этих книг таких качест-венно разных жизнеописаний, как биография И. Бродского, Д. Мережковского, Б. Пастернака, Ю. Семенова и др. позволяет говорить о проблемности “промежуточного” жанра, в котором соотношение научного и популярного выходит на первый план. В свое время Л. Гинзбург удивительно точно заметила, что документальная литература не пересаживает готовый характер, а, как всякая литература, она его строит8 . Сложность научно-популярных жизнеописаний в том и заключается, что, подобно строителю, биограф, с одной стороны, имеет объективный материал, а с другой — волен распорядиться им по собственному усмотрению. Из одного и того же камня кто-то построит храм, а кто-то — крематорий. Соответственно, одни биографы “воскрешают” своих героев, а другие — “сжига-
ют” их.

Любой биограф сталкивается с рядом универсальных задач: поиск, отбор и обработка материала; построение композиции; выбор языка повествования; реконструкция “белых пятен”; включение творческого наследия героя в канву повествования; интерпретация. При решении большинства из них автору предстоит создавать гипотезы. Любая наука (и филология в этом смысле не исключение) не мыслима без возможности построения гипотез, основанных на объективном материале, здравом смысле и интуиции. В статье “О точности литературоведения” Д. Лихачев предупреждал: “В попытках обрести точность нельзя стремиться к точности как таковой и крайне опасно требовать от материала такой степени точности, которой в нем нет и не может быть по самой его природе <…> Художественное творчество “неточно” в той мере, в какой это требуется для сотворчества читателя, зрителя или слушателя”9 . Литературовед — это прежде всего читатель, а значит и соавтор, стремящийся к точности понимания, не достигающий ее, но углубляющий предмет своего исследования. Во многом за счет интуиции. В этой связи (следуя моде послед-них лет) можно вспомнить слова другого ученого — М. Бахтина. “Предмет гуманитарных наук, — утверждал он, — в ы- р а з и т е л ь н о е и г о в о р я щ е е бытие. Это бытие никогда не совпадает с самим собою и потому неисчерпаемо в своем смысле и значении”10 . Таким образом, “критерий здесь не точность познания, а глубина проникновения”11 .

Читая книгу Зобнина о Мережковском, невольно “спотыкаешься” о проблемы, характерные для научно-популярной биографии. Рассмотрим наиболее значимые из них, но сразу оговоримся, что частные просчеты будут занимать нас только как указатели на более общие трудности жанра.

* * *

Первый проблемный узел чрезвычайно важен. Он связан и с вопросом композиционного построения биографии, и с проблемой включения творческого наследия героя в канву повествования, и, наконец, с интерпретацией. Речь идет об уровнях, на которых может быть познана личность писателя. Таких уровней как минимум три: бытовой, сверхбытовой и сущностный.

Бытовой и сверхбытовой уровни предполагают наличие двух аспектов личности автора: биографического, выраженного в мемуарах, письмах, дневниках, публицистике, философских трудах, а также имманентного (о нем говорится применительно к художественному творчеству). Конечно, такое разделение форм проявления автора биографического и имманентного слишком грубо. Иногда в эпистолярии (например, в деловом письме) биографический автор выражен слабее, чем в собственной лирике. Хотя в большинстве случаев диктат жанра сохраняется. Получается, что на бытовом и сверхбытовом уровнях творческая личность в глазах биографа не едина.

Иначе дело обстоит с сущностным, или корневым, уровнем. Здесь перед нами неделимая личность, представленная во всех своих текстах независимо от их жанровой принадлежности. От жанра в данном случае зависит только степень проявленности творческой личности писателя. Если на сверхбытовом уровне описываются жизнь и творчество писателя в их взаимных влияниях друг на друга (биограф следует так называемому принципу “соответствий”, довольно распространенному в филологической науке), то на сущностном уровне задействуется не менее известный принцип “писатель — это его стиль”. В стиле проявляется индивидуальность творческой личности (под индивидуальностью понимается неповторимое своеобразие на уровне текста). Соответственно, развитие творческой личности предполагает возрастание степени ее индивидуальности.

Удачным примером решения этих непростых для исследователя задач может служить недавняя книга Е. Орловой “Литературная судьба Н.В. Недоброво” (2004). “Но эта книга, — признается автор, — не жизнеописание. Во всяком случае меня интересует не столько личная биография Н.В. Недоброво, сколько его внутренняя биография, история идей, прежде всего литературно-этических, как она отразилась в поэтиче-ском, литературно-критическом и научном творчестве Недоброво”12 . Е. Орлова напрасно отказывается назвать свою книгу жизнеописанием, но, делая это, она по сути признает, что в массовом сознании границы биографического жанра размыты. Деятельность современного биографа все чаще напоминает работу “ветошника”, коллекционирующего истории (зачастую далекие от литературы, но удовлетворяющие любителей “клубнички” или сенсационных разоблачений) и располагающего их в свободной последовательности.

Менее удачным примером ответа на поставленные вопросы является разбираемая биография Мережковского. Первое, что бросается в глаза, — нечеткость композиционного построения книги.

Традиционным для биографий можно считать хронологический (или линейный) принцип повествования. Но несмотря на то, что биография любого писателя начинается с его рождения, большинство жизнеописаний открывается рассказом о родителях и иных предках замечательного человека, дабы не упустить из виду тот фундамент, которым закладываются координаты судьбы (биография Мережковского и в этом смысле не исключение). Далее в основе композиции могут лежать события как “внешней”, так и “внутренней” жизни писателя. При этом между ними должна обнаруживаться связь. В противном случае смешение фактов жизни с фактами творчества в композиционном плане редко оказывается успешным.

Биография Мережковского, написанная Зобниным, преимущественно строится с опорой на события “внешней” жизни писателя: дружба с С.  Надсоном, сотрудничество в “Отечественных записках”, гимназия и так далее. Однако биографу не всегда удается осуществить переход от события “внешнего” к событию “внутреннему” и обнаружить между ними связь. Это приводит к тому, что, например, в четвертой главе за частью “Мережковский — литературный критик и историк культуры” почему-то следует разговор о ““Любовном треугольнике” 1897 года”. Читателю остается гадать: как критиче-ское дарование Мережковского связано с любовными похождениями Зинаиды Гиппиус?

Используя тот же принцип внешней деятельности для построения биографии Мережковского, можно, однако, выстроить эти внешние события более последовательно и логично. В этом случае биография писателя могла бы быть представлена следующими периодами: 1) 1865 — 1875 (детство); 2) 1875 — 1883 (гимназия); 3) 1883 — 1888 (университет); 4) 1888 — 1901 (литературная “карьера”); 5) 1901 — 1906 (религиозно-общественные проекты); 6) 1906 — 1908 (пребывание в Париже); 7) 1908 — 1919 (последние годы перед эмиграцией); 8) 1919 — 1941 (жизнь в эмиграции). Мне кажется, что подобная периодизация позволила бы Зобнину точнее выстроить переход от событий внешней деятельности к внутреннему развитию личности Мережковского.

В таком случае начальный период формирования личности Мережковского должен быть относен к 1865 — началу 1880-х годов. За ним последует бурное увлечение народничеством, которое, на первый взгляд, логично закончить 1892 годом, то есть временем выступления Мережковского с лекцией “О причинах упадка русской литературы”13 . Однако кризис народнических настроений у Мережковского возник не позднее 1889 года, о чем свидетельствует появившаяся в то время статья “Дон Кихот и Санчо Панса”. Кроме того, лекция не открывала новых сторон дарования Мережковского, а подводила итог его критическим и философским исканиям конца 1880-х — начала 1890-х годов.

Что касается третьего периода, то его можно было бы назвать символистским и разделить как минимум на два этапа: декадентский (а точнее — ницшеанский) и собственно символистский. Переходом от “новой красоты” к “новой церкви” и будет ознаменовано начало следующего этапа деятельности художника слова.

Начавшийся в конце 1890-х годов четвертый период не может быть завершен 1919 годом. Вряд ли отъезд за границу на постоянное жительство ознаменовал конец развития “новых религиозных идей” и положил начало последнему этапу, продолжавшемуся до 1941 года.

Необходимо также разграничивать художественно-религиозную и религиозно-общественную деятельность писателя. Рубежным в этом отношении могло бы быть названо время проведения “Религиозно-философских собраний” в Петербурге (1901 — 1903), когда Мережковский окончательно пришел к “действенному” взгляду на религию.

Нельзя забывать и о том, что отход Мережковского от народничества в конце 1880-х годов не был окончательным. Оно вновь дало о себе знать (правда, уже в другой форме) во время подготовки к написанию последней части трилогии “Христос и Антихрист”; а религиозные идеи начали волновать писателя если не раньше, то одновременно с народничеством. Вот почему “символизм” Мережковского (а шире — “петербургский” символизм) несколько отличался от “символизма” В. Брюсова и других “москвичей”.

Не менее сложным, чем композиционное построение, является вопрос о включении художественного творчества героя в канву повествования. Мы вряд ли получим единственно верный ответ на него. Однако некоторые соображения по этому поводу высказать стоит.

В свое время Ю. Лотман предупреждал, что “смешение этих двух типов книг — биографии автора и анализа им созданных произведений — редко приводит к удаче”14 . Но существует немало примеров их гармоничного сочетания. В частности, “Жизнеописание Михаила Булгакова” М. Чудаковой, которая обращается к творчеству лишь в той мере, в какой возможным оказывалось увидеть его связи с биографическими фактами.

Как источник биографических сведений художественное творчество рассматривают не все, но должно быть очевидно, что изучать наследие писателя без обращения к фактам жизни в полной мере невозможно. Как правило, литературное произведение заставляет нас обращаться к личности творца (хотя возможен и обратный процесс). В том числе — за интерпретацией. Конечно, смысл произведения — это не совсем то, что хотел сказать автор. И все-таки всякое толкование является контекстуальным. Ш.О. Сент-Бев писал: “Любое сочинение любого автора обретает весь свой исторический и литературный смысл, обнаруживает подлинную меру своей оригинальности, новизны или подражательности лишь тогда, когда оно рассмотрено и изучено указанным образом, то есть полностью, когда оно помещено в соответствующую рамку, окружено обстоятельствами, сопутствовавшими его появлению, так что в этом случае, вынося о нем суждение, мы не подвергаемся риску приписать ему ложные красоты или совершенно невпопад прийти в восхищение, что неизбежно случается, когда мы руководствуемся чистой риторикой”15 .

Спустя годы ученик Р. Барта А. Компаньон, преодолевая известную альтернативу “текст или автор”, пришел к разумному заключению. “Истолкование произведения, — пишет он, — предполагает, что это произведение отвечает чьей-то интенции, представляет собой продукт некоторой человеческой инстанции. Отсюда не следует, что мы обязаны искать в произведении одни лишь интенции, просто смысл текста связан с авторской интенцией, вернее даже смысл текста и есть его авторская интенция <…> Извлечь произведение из его литературно-исторического контекста — значит сообщить ему другую интенцию (другого автора — читателя), сделать из него другое произведение, а стало быть и интерпретации здесь подвергается уже не то произведение”16 .

Сделав круг, литературная теория не смогла окончательно избавиться от принципов биографического подхода. Растущий научный и читательский интерес к жанру писательской биографии — наглядное тому подтверждение17 . При этом ученый-биограф даже на сверхбытовом уровне не должен ограничиваться реконструкцией фактов, непосредственно влиявших на творчество, поскольку жизнь писателя самоценна во всех проявлениях, равно как жизнь любого иного жившего (или живущего) человека. В то же время нельзя забывать о словах Бродского, признававшего зависимость жизни от творческой деятельности. “Нет ничего бездарней, — утверждал поэт, — чем рассматривать творчество как результат жизни, тех или иных обстоятельств”18 . И добавлял: “…в моем бизнесе, в литературе, работа так или иначе проецируется на жизнь. И жизнь начинает зависеть от того, что ты делаешь на бумаге”19 . Как же при этом противоречии поступать биографу?

Проще всего было бы “спросить” самого героя биографии, обратившись к сохранившимся письмам, дневникам, воспоминаниям. К сожалению, это не всегда возможно. И тогда исследователю предстоит “докапываться” до автобиографического пласта.

Ситуация с Мережковским иная. Писатель не вел дневник, не оставил мемуаров, а на одну из просьб написать автобио-графию ответил: “Глубокоуважаемый Модест Людвигович20 , простите за долгое молчание. Но Ваша просьба поставила меня в большое затруднение. Я не верю в прижизненные биографии. Что же касается до автобиографии, то лучшая из них — сами произведения писателя. Как лица своего, так и жизни своей никто не знает. Говорить о внешнем — скучно, а внутреннего передать невозможно: тут всегда наталкиваешься на две тайны, которые нельзя раскрыть — самое значительное в каждой человеческой жизни — пол и религия. Но неодолимый стыд мешает человеку говорить от первого лица о своем поле и о своей религии, — да и зачем говорить, когда вся его жизнь только раскрытие этих двух тайн. Как я любил и как я верил, не могу сказать, а в этом вся жизнь моя. Ваша просьба автобиографии есть просьба или показать мои старые одежды, из которых я вырос и которые суть никому нелюбопытный хлам, или раздеться и выйти голым на улицу. Ни того, ни другого я сделать не могу и не хочу. А потому великодушно простите меня и не считайте мое молчание за невнимание к Вашей просьбе”21 . Впрочем, для “Русской литературы XX века” (под редакцией С. Венгерова) Мережковский сделал исключение и написал автобиографическую заметку, которую Зобнин активно использует в своем труде. Да и к художественному творчеству Дмитрия Сергеевича биограф обращается неоднократно. Благо, на это имеется санкция самого Мережковского. Однако не следует забывать, что высказывания писателя о себе иногда тоже требуют критики.

На каком бы уровне — бытовом, сверхбытовом или сущностном — биограф ни пытался познать личность писателя, ему приходится иметь дело с интерпретацией, которая составляет фундамент литературоведения и в то же время является его ахиллесовой пятой. Беспредельность интерпретаций, их полярность, зависимость от экстралитературных факторов ставят под сомнение самое существование науки о литературе.

Положение литературоведа-биографа осложняется тем, что ему предстоит интерпретировать не только литературные, но и жизненные факты. Иными словами, биограф обязан дать оценку как творческому наследию писателя, так и его человеческим поступкам. Что касается творчества, то его интерпретационные пределы все-таки ограничены. “Ведь состоятельное произведение искусства, — по точному замечанию И. Роднянской в беседе с Т. Касаткиной, — многозначно, но не сколь-угодно-значно…”22  Работа интерпретатора сродни работе судей, которые должны вынести вердикт, основанный не только на внутреннем убеждении, но и на полном, всестороннем и объективном рассмотрении материалов. В этой связи, во-первых, удивляет легкость, с которой Зобнин в своей книге игнорирует противоположную точку зрения при оценке некоторых произведений Мережковского (например, пьесы “Павел I”), и, во-вторых, общее желание биографа в отдельных случаях выдать мнения пристрастных современников (В. Брюсова, Н. Минского и других) за истину в последней инстанции.

Когда же дело касается оценки тех или иных поступков писателя, Зобнин берет роль верховного судии на себя. В частности, признавая склонность четы Мережковских к наставничеству и проповедничеству, биограф начинает говорить словами православной сотериологии (учения о спасении) и на полном серьезе утверждает, что Мережковские “впали в прелесть” (с. 183)23 , после чего подробнейшим образом описывает это состояние: “Прелесть является сатанинской уловкой — “прельщенный” человек становится агрессивным, перестает слушать другие мнения, не видит себя со стороны, начинает противоречить не только заповедям христианства, но и здравому смыслу, как правило, исторгает сам себя из Церкви и, в конце концов, чаще всего гибнет (нравственно, а подчас и физически) либо получает глубокую психическую травму (но вместе с ней и опытность)” (с. 183).

Какое отношение все сказанное имеет к Мережковским, критиковавшим церковь, но посещавшим ее и признававшим ее истинность? “Подлинность и святость “исторической” христианской церкви, — утверждает Гиппиус, — никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, т.е. христианства, носимого и хранимого реальной исторической церковью?”24  И едва ли вердикты подобного рода уместны со стороны ученого-биографа.

* * *

Проблемы, о которых речь пойдет дальше, напрямую связаны с поиском, отбором и обработкой материала. Очевидно, что это едва ли не главный этап в работе любого биографа. Хорошо, если обилие материала позволяет автору жизнеописания проявлять избирательность и останавливаться только на значимых сведениях. Плохо, если это оборачивается подтасовкой фактов или непозволительными умолчаниями. Речь не идет об ошибках, от которых, как известно, никто не застрахован. “Когда мы видим, что кто-нибудь совершает ошибки, следует спросить самого себя, подобно Платону: а не похож ли я на него?” Хотелось бы, чтобы это напоминание французского писателя Антуана де Ривароля учитывалось современными зоилами. К тому же, ошибка ошибке рознь. Нельзя забывать, что в работах исторического характера (а биография — это прежде всего исторический труд) иной ляпсус окупается верной трактовкой.

Создавая биографию Мережковского, Зобнин опирается на множество авторитетных источников. Среди них статьи, дневники и воспоминания современников писателя (Г. Адамовича, А. Белого, В. Брюсова, З. Гиппиус и др.), произведения самого Дмитрия Сергеевича, исследования ученых (Т. Пахмусс, А. Соболева, В. Хрисанфова и др.), эпистолярное наследие, архивные материалы. Однако задача биографа, как известно, не сводится к простому разыскиванию источников. Необходим концептуальный отбор, сопровождающийся профессиональной критикой собранных материалов. А с этой задачей биограф Мережковского справляется далеко не полностью. В результате мы имеем еще три проблемных узла.

Первый касается ответа на вопрос, в какой мере в биографии может сочетаться крупный и общий план изображения. Вопрос этот связан с пониманием сути биографического жанра. К сожалению, определение биографии как “жанра жизнеописания” недостаточно, поскольку за дефиницию мы принимаем буквальный перевод слова. Еще недавно считалась, что биография “дает картину жизни человека, развитие его личности в связи с обществ<енными> обстоятельствами эпохи”25 . Теперь же, согласно “Литературной энциклопедии терминов и понятий”, биография “предполагает художественное или научное осмысление истории жизни личности, нацеленное на поиск и выявление истоков общественно значимой деятельности человека в его индивидуальном биографическом опыте”26  (в обеих цитатах курсив мой. — А.Х.). Как видим, произошло существенное смещение акцентов. Если в первом случае упор делается на связи с общественными обстоятельствами, то в последнем — на поиск истоков общественно значимой деятельности человека (применительно к творчеству речь, вероятно, идет о генезисе).

Со времен Плутарха биография является “слабо конституированным”27  жанром, который “обнимает собою сочинения различных жанров”28 . Прав был С. Аверинцев: “Попытка отыскать непреложные законы и четкие границы подобного жанра обречена на неудачу”29 . Тем не менее, можно говорить о наличии устойчивых признаков биографического жанра наряду с ведущей особенностью — стремлением третьего лица (в отличие от автобиографии) воссоздать словесными средствами целостный процесс становления и развития личности. Определить сущность биографии писателя в его “чистом” виде невозможно. Но, думаю, не будет заблуждением под биографией писателя понимать один из способов познания и реконструкции творческой личности в ее становлении и развитии.

Разумеется, личность не может развиваться изолированно. И хороший биограф, будучи в известном смысле художником, с одной стороны, должен владеть приемом “репрезентативного портрета”, окружая своего героя предметами и атрибутами, помогающими раскрыть его образ. А с другой стороны, биография — это еще и коллективный портрет. При этом личность писателя не должна потеряться на общем фоне, среди прочих лиц.

В книге Зобнина довольно много места уделено информации о жизни окружавших Мережковского людей. Например, непросвещенному читателю нужно объяснить, кто такой Николай Михайловский. Но не совсем понятно, зачем в сноске на двух страницах (с. 46—47) пересказывать жизненный путь прославленного критика, когда информация о нем более чем доступна? Почему бы не сделать такие же “километровые” сноски на всех, с кем Мережковский так или иначе пересекался? Другое дело, если речь идет о малоизвестных личностях. Таких, например, как Людмила Николаевна Вилькина, письма к которой составляют, по верному замечанию Зобнина, самый “лирический” эпистолярный цикл Мережковского (с. 80). Однако при первом упоминании имени Вилькиной читатель мало что узнает о личности волновавшей Мережковского особы. Биографическая сноска появляется значительно позже (с. 205). Из нее-то мы и узнаем судьбу “женщины русского декадентства”, а вот когда речь заходит об отношениях Вилькиной с Мережковским, автор отсылает нас к работе В. Бы-строва, опубликовавшего их переписку в Ежегоднике Рукописного отдела Пушкинского Дома за 1991 год (СПб., 1994). Возникает резонный вопрос: почему бы не рассказать читателю историю отношений главного героя биографии с малоизвестной, но немаловажной для понимания личности писателя дамой? Тем более что увлечение Мережковского нашло прямое отражение в его творчестве. Или Зобнин искренне полагает, что Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома непросвещенному читателю раздобыть легче, чем биографическую справку о Михайловском?

Колоссальное внимание в своей книге Зобнин уделяет жене Мережковского — З. Гиппиус. Биограф отчасти прав, утверждая, что современники не отделяли супругов друг от друга, воспринимая их неким единым существом (хотя и отзывались о них порой по-разному). И все-таки объединение под одной обложкой двух (пусть даже близких) людей не способно привести к осмыслению их индивидуальности. А это — одна из основных задач. Безусловно, общность взглядов Мережковского и Гиппиус нужно отметить. “По совести должна сказать, — признавалась Зинаида Николаевна, — что никогда не отрицала я влияния Мережковского на меня уж потому, что сознательно шла этому влиянию навстречу, — но совершенно так же, как он шел навстречу моему. Из этой встречности нередко рождалось новое, мысль или понимание, которые уже не принадлежали ни ему, ни мне, может быть, — “нам””30 . Известно также, что некоторые произведения Гиппиус были опубликованы под именем Мережковского31 . Однако близость супругов не следует возводить в абсолют. Временами при чтении книги Зобнина складывается впечатление, что перед нами жизнеописание не Мережковского, а Гиппиус.

Отправив любопытствующего читателя в библиотеку за Ежегодником Рукописного отдела Пушкинского Дома, в одном из выпусков которого можно узнать о платонических отношениях главного героя биографии с Л. Вилькиной, Зобнин освободил место для более важных, с его точки зрения, сюжетов. “Как уже говорилось, — читаем в биографии Мережковского, — одной из примечательных черт в характере Зинаиды Николаевны Гиппиус было пристрастие ко всевозможным “платоническим” романам, каковые она заводила с необыкновенной легкостью, ибо обаяние этой удивительно красивой, умной и ироничной женщины, одаренной к тому же блистательным литературным дарованием, было, судя по всему, неотразимо (злые языки поговаривали даже, что Гиппиус специально “влюбляла” в себя женатых мужчин для того, чтобы получить от них доказательство страсти <…> обручальные кольца, из которых потом делала ожерелье)” (с. 138—139). Далее рассказывается история “платонических” отношений Гиппиус с Акимом Волынским и даже цитируется одно из любовных посланий: “Дружок, радость моя, люблю вас бесконечно, умираю от того, что вы не едете, не приедете до субботы, что не увижу, не могу, не могу!.. Ради Бога, скорее, скорее, и будем жить в радости, в мире и любви. Я только этого и хочу. Честное слово, у меня внутри что-то рвется, когда вам так несправедливо печально. Ведь люблю, люблю вас, неужели это мало? Неужели за это нельзя быть около меня, не покидать меня на три дня, не мучить так Зину, вашу Зину, совсем вашу” (c. 140). Еще через несколько страниц читаем: “…Гиппиус влюбляется в Философова и у них возникает тайный “роман”. Казалось, что повторяется история с Волынским” (c. 199). Действительно, история повторяется, и биограф выбирает самые пикантные фрагменты из писем Философова и Гиппиус (прежде всего, касающиеся “падения” супруги Мережковского), не забывая при этом упомянуть и об интимной дружбе Философова с Дягилевым (c. 201). Важны ли эти сюжеты для понимания личности Мережковского? Не заслоняют ли они главного героя?

* * *

Следующий проблемный узел накрепко связан с предыдущим, потому как ради включения в текст дополнительных сюжетных линий биографу приходится кое-чем жертвовать. Например, письмами самого Мережковского, которым предпочитаются иные источники.

Вопрос о сравнительной роли писем, дневников, а также мемуаров или воспоминаний стоит перед биографом особенно остро. Это видно и на примере биографии Мережковского, в которой особое место должна занимать переписка с современниками.

Зобнин справедливо замечает, что в своих поздних воспоминаниях Белый не скрывает огромной роли, которую сыграло в становлении его творческой индивидуальности общение с Мережковским, и не без основания характеризует мемуары Белого как “во многом несправедливые и пристрастные” (c. 176), однако это не мешает ему исключить из поля зрения сохранившиеся и уже опубликованные32  письма Мережков-ского к Белому и ограничиться пересказом пристрастных мемуаров. Все, что мы узнаем из книги Зобнина об отношениях Мережковского с Андреем Белым, умещается менее чем на странице (c. 176). Между тем в эпистолярном наследии Мережковского послания к Андрею Белому представляют интереснейший материал для исследователя. История взаимоотношений обоих писателей стала неотъемлемой частью Серебряного века. За сюжетной линией “Белый — Мережковский” стоят события, задававшие ритм времени. Кроме того, письма имеют колоссальное значение для понимания личности писателя. В них проявилась гениальная способность Мережков-ского прельщать, заманивать нужных людей в собственные сети. Перед нами настоящий политик от литературы, ловец человеческих душ. “У Мережковских, — вспоминает В. Злобин, — была привычка “спасать” своих друзей (от гибели духовной, конечно). “Спасали” Мережковские даже в том случае, когда “погибающий” вовсе этого не желал, будучи убеждены, что делают доброе дело”33 .

Опираясь только на дневниковые записи, Зобнин сводит роль К. Чуковского в судьбе Мережковского к сочувственному киванию на жалобы писателя в адрес “двурушника” Горького: “Свои обиды Мережковский в этот год изливал Корнею Ивановичу Чуковскому (который и рекомендовал его в редколлегию “Всемирной литературы”):

— Горький — двурушник, такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами — он наш. Когда он с “ними” — он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там, и здесь.

Чуковский сочувственно кивал” (c. 294).

А вот что написано непосредственно в дневнике Чуковского от 17 ноября 1919 года: “…Был Мережковский. Жалуется, что хочет уехать из Питера. Шуба у него — изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. “Горький — двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами — он наш. Когда он с ними — он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там, и здесь”. С Мережковским мы ходили в “Колос” — там читал Блок — свой доклад о музыкальности и цивилизации, который я уже слышал”34 . Далее в записи Чуковского ни слова о Мережковском.

Во-первых, любопытно, почему цитируемый фрагмент не заключается биографом в кавычки и подвергается пусть незначительному, но изменению35 ? Разве перед нами художест-венная биография? Если же незакавыченная цитата понимается как средство беллетризации, то почему ученый (каковым, безусловно, является Зобнин) позволяет себе вольности, которые не допускает иной писатель? Возьмите биографию А.Н. Толстого, недавно вышедшую из-под пера современного прозаика Алексея Варламова и получившую, кстати сказать, литературную (!) премию. Чужая речь в ней исправно закавычивается, и это нисколько не затрудняет чтение.

Более того, в дневниковой записи Чуковский, скорее, иронизирует над “бедственным” положением Мережковского, но уж никак не сочувствует ему. Подтверждает это и другая выдержка из дневника Чуковского от 9 июля 1919 года: “Был сегодня у Мережковского. Он повел меня в темную комнату, посадил на диванчик и сказал:

— Надо послать Луначарскому телеграмму о том, что “Мережковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу”.

Между тем не прошло и двух недель, как я дал Мережковскому пятьдесят шесть тысяч, полученных им от большевиков за “Александра”, да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Н. Гиппиус. Итого 76 тысяч эти люди получили две недели назад. И теперь он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцарапать еще тысяч сто”36 . В другом месте Мережковский вообще сравнивается Чуковским со “старой бабой”37 . Какое уж тут “сочувствие”?! Кроме того, из приведенной цитаты следует, что в “двурушничестве” (не напрямую, а косвенно) обвиняется сам Мережковский, публично проклинавший большевиков и не гнушавшийся их денег. Однако дело не в искажении цитаты, а вместе с ней — реального положения дел. Суть в том, что биограф ограничивается дневниковыми записями Чуковского и обходит стороной интереснейшие письма к нему Мережковского. Проще говоря, Зобнин не дает высказаться главному герою биографии.

В доказательство значимости писем Мережковского для понимания внутреннего мира писателя приведу только один фрагмент из послания 1907 года: “Глубокоуважаемый Корней Иванович, мне иногда кажется, что я, действительно, не умею иначе смотреть, как “сквозь” людей и что у меня нет подхода к человеческой личности. Другими словами, мне иногда кажется, что я погиб не только временною, здешнею, но и вечною погибелью. Ибо какое же спасение человеку, который людей не видит и, следовательно, не может иметь любви к людям, единственного пути к спасению?”38  И далее: “…Вам, критику, нужно бы найти в моем существе какую-то силу положительную, какую-то возможность высшей нормы, которая преодолевала бы мое уродство, мое реальное жизненное одиночество. Вот мне всегда казалось, что такая сила во мне — мое религиозное сознание. Я знаю по реальнейшему внутреннему опыту, что у меня бывали и бывают мгновения глубокого религиозного прикосновения к человеческим личностям. В этом смысле я могу любить (подчеркнуто Мережковским. — А.Х.) людей”39 . Примечательно, что спустя двенадцать лет, уже перед бегством из страны, Мережковский напишет именно Чуковскому: “На тот случай, если бы мы не увиделись, благодарю Вас за все, что Вы для нас сделали: ведь, мы больше всего Вам обязаны нашим отъездом, и поверьте я этого никогда не забуду”40 .

Итак, очевидно, что роль Чуковского в судьбе Мережковского не может сводиться к сочувственному киванию, которое в тот момент едва ли имело место. А предпочтение дневниковых записей современника письмам главного героя вряд ли оправдано. Такой жанровый прием, скорее, мешает глубинному постижению героя, который, в сущности, неисчерпаем.

* * *

Еще одна современная проблема жанра касается мифов, которыми обрастает писатель как при жизни, так и посмертно. Рассуждениям об их природе можно посвятить отдельное исследование. Мы же коснемся этой темы применительно к одному Мережковскому.

Странно, что биограф, стремящийся противопоставить “многочисленным мифам, возникшим вокруг фигуры писателя, историческую фактологию” (фраза из аннотации книги), не останавливает внимание читателя на одной неточности в мемуарах Гиппиус (хотя дальнейшее изложение событий в книге Зобнина все же противоречит словам жены Мережковского). В воспоминаниях Гиппиус признается: “…мы прожили с Д.С. Мережковским 52 года, не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день”41 . В биографии Мережковского Зобнин доверчиво повторяет: “Союз Мережковских — удивительное явление в истории русской культуры. Современники не отделяли их друг от друга, воспринимая неким единым существом. “…Мы прожили с Д.С. Мережковским 52 года, не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день”, — напишет Гиппиус, начиная свои воспоминания о муже” (с. 84). Конечно же, Гиппиус преувеличивает, когда говорит о том, что не разлучалась с Мережковским “ни на один день”. В дневнике самой Зинаиды Николаевны читаем: “Но тут случилось вот что (здесь и далее курсив  Гиппиус. — А.Х.): Дмитрий Сергеевич захотел опять ехать в Москву, на один день, без меня, чтобы проститься с Образцовой, которая уезжала в Крым.

И при этом требовал, чтобы я сказала, что ему нужно ехать, что это хорошо для Главного (!!), чтобы сама его отправила.

Я потерялась. Это очень было трудно. Я спросила у Философова, что мне делать. Но ему это, кажется, просто надоело и стало скучно.

А Дмитрий Сергеевич говорил: “Если ты меня отправишь, как я за то буду потом молиться!” Я чувствовала, что бледнею от страха. Но он ребенок иногда.

Он и уехал, а я осталась и прожила три дня в молчании, одиночестве и ужасе близкой смерти”42 .

Как видим, супруги все-таки разлучались (и не на один день). Однако, не заостряя внимания читателя на этом факте, Зобнин подробно останавливается на эпизоде, связанном с выступлением Мережковского по радио, в котором тот приветствовал нападение гитлеровских войск на СССР и даже сравнил Гитлера с Жанной д’Арк.

Биограф пытается доказать, что “никакой речи о нападении Германии на СССР по парижскому радио Мережковский не произносил” (с. 386), что источником “мифа о радиообращении” стала несохранившаяся речь Дмитрия Сергеевича, произнесенная на его юбилейном чествовании 14 августа 1941 года и направленная как против большевиков, так и против немцев (с. 383). В доказательство произнесения такой речи Зобнин приводит воспоминания Н. Тэффи и рассказ И. Одоевцевой. А “миф о радиообращении” якобы возник в результате слухов, циркулирующих в кругах “русской Франции” (с. 384). Кроме того, по мнению биографа, Мережковский не мог произнести речь по радио, потому как “в июне — августе 1941 года был в Биаррице, а для такого выступления тогда требовалось личное присутствие выступающего в радиостудии” (с. 386). Соответственно, заключает Зобнин, “ни о каком “общественном бойкоте” Мережковского, разумеется, говорить не приходится” (с. 387).

Мы помним о том, что Зобнин пытается противопоставить историческую фактологию многочисленным мифам, возникшим вокруг фигуры писателя. По всей видимости, эпизод с радиовыступлением Мережковского должен принадлежать к числу таких разоблачений. Но так ли это на самом деле? С логикой Зобнина можно согласиться, если принять во внимание его же мнение о том, что статья “Большевизм и человечество”, считающаяся текстом радиообращения и опубликованная уже после смерти писателя, на самом деле “представляет собой изготовленную в пропагандистском ведомстве фашистской Италии компиляцию из фрагментов искаженного текста неопубликованного эссе Мережковского “Тайна русской революции” (о “Бесах” Ф.М. Достоевского) с включением инородных фрагментов” (с. 386). Звучит впечатляюще, но малоубедительно. Прежде всего потому, что в качестве аргументации Зобнин предлагает не текстологический анализ, а “хромую” логику. Якобы весной 1942 года Муссолини нужна была публицистическая статья, “свидетельствующая, что лучшие представители русской творческой интеллигенции (каковым, несомненно, был в глазах большинства итальянцев Мережковский) поддерживают войну Германии против СССР и видят в союзниках Гитлера освободителей” (с. 386). Удивительно только, почему до сих пор не установлено итальянское издание, в котором была опубликована статья, предназначенная для широкого воздействия на массовую ауди-
торию? А что если не было никакой статьи на итальянском языке, а компиляцию составили в профашистском “Париж-ском вестнике”, опубликовавшем текст обращения в январе
1944 года? И почему биограф решил, что именно “дан-
ный текст был “озвучен” по итальянскому радиовещанию”
(с. 386)?

Но даже если предположить, что Мережковский не произносил никакой речи в поддержку Гитлера, то кем бы ни была написана статья “Большевизм и человечество”, она мало чем отличалась от предыдущих выступлений самого Мережков-ского. Как и в прежние годы, писатель с легкостью мог выступить не за Гитлера, а против большевиков. Не против России, а против Советского Союза. По верному замечанию одного из исследователей, “слабость к Пилсудскому или Муссолини Мережковским в вину не ставилась. Но вот когда их взоры вполне логично обратились в сторону нового потенциального противника большевиков — гитлеровской Германии, — отношение к ним изменилось”43 . Общеизвестно, что Мережков-ский оставался верен своим антибольшевистским убеждениям до конца дней и всегда выступал “за интервенцию”44 . Нужно ли биографу в таком случае бравировать малоубедительными разоблачениями “мифов”? Оставляем этот вопрос открытым.

* * *

Разграничение уровней познания творческой личности, совмещение общего и крупного планов ее изображения, преимущества эпистолярного наследия писателя, разоблачение сложившихся вокруг его фигуры “мифов” — вот лишь немногие проблемы, открывающиеся при чтении жизнеописания Мережковского. Они без преувеличения могут называться типичными для современного жанра писательской биографии, и их решение далеко от “тряпичничества”. Труд биографа тяжел и ответственен. Чем пристальнее всматриваешься в лица, отразившиеся в зеркалах современных жизнеописаний, тем яснее проглядывает мысль: биография за свою многовековую историю проделала большой путь и уже не может считаться “жанром легковесным и недостаточно почтенным”45 . А высказанные в этой статье замечания заставляют лишний раз задуматься над значимостью “правил”, которые, как известно, не учат тому, что надо делать, но зато указывают на то, чего следует избегать.

 

 1 Винокур Г.О. Биография и культура. М.: Изд. ЛКИ, 2007. С. 85—86.

 2 Цит. по: Русские писатели о литературном труде (XVIII – XX вв.). В 4 тт. Т. 2. Л.: Советский писатель, 1955. С. 81.

 3 Николай Александрович Рыбников (1880 – 1961) — психолог, член-корреспондент АПН РСФСР, доктор психологических наук, профессор. С 1912 года до конца своих дней работал в НИИ общей и педагогиче-ской психологии АПН СССР.

 4 Рыбников Н. Биографический институт. М., 1918. С. 15.

 5 Если не считать очень интересную, но в то же время спорную работу А. Валевского “Основания биографики” (Киев: Наукова думка, 1993).

 6 Соболевская О.В. Биография // Литературная энциклопедия терминов и понятий / Под ред. А.Н. Николюкина. М.: НПК “Интелвак”, 2003. С. 91. Как нам представляется, академическая биография, в отличие от научной, стремится не к целостности воссоздаваемого по законам жанра образа, а к полноте воспроизведенных фактов.

 7 См. об этом: Померанцева Г.Е. Биография в потоке времени. ЖЗЛ: замыслы и воплощения серии. М.: Книга, 1987. С. 317.

 8 См. об этом: Гинзбург Л. О психологической прозе. Л.: Художественная литература, 1977. С. 191.

 9 Лихачев Д.С. О точности литературоведения // Литературные направления и стили / Под ред. П.А. Николаева, Е.Г. Рудневой. М.: Изд. МГУ, 1976. С. 15, 17.

 10 Бахтин М.М. К философским основам гуманитарных наук // Бахтин М.М. Собр. соч. Т. 5. М.: Русские словари, 1997. С. 8.

 11 Там же. С. 7.

 12 Орлова Е.И. Литературная судьба Н.В. Недоброво. Томск—М.: Водолей Publishers, 2004. С. 6.

 13 26 октября 1892 года Мережковский прочел в Русском литературном обществе в Петербурге лекцию “О причинах упадка русской литературы”, а в 1893 году выпустил брошюру “О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы”.

 14 Лотман Ю. Биография — живое лицо // Новый мир. 1985. № 2. С. 228.

 15 Сент-Бёв Ш. О. Шатобриан в оценке одного из близких друзей в 1803 г. [Определение “биографического метода”] // Зарубежная эстетика и теория литературы ХIX – XX вв. Трактаты, статьи, эссе / Сост., общая редакция Г.К. Косикова. М.: Изд. МГУ, 1987. С. 44.

 16 Компаньон А. Демон теории. М.: Изд. им. Сабашниковых, 2001. С. 111.

 17 Впрочем, “неоформалистские” тенденции остаются сильными и по сей день. “Расхожее убеждение, — считает В. Тюпа, — будто “углубление в авторскую личность <…> позволяет достичь полного понимания произведения”, совершенно ошибочно. И дело не только в том, что вглубь авторской личности нас никто не приглашает и не впустит. Самому автору подлинный смысл его собственного шедевра открыт не более, чем нам открыта душа нашего взрослеющего ребенка. Авторское право распространяется только на текст. Перед лицом его смысла автор остается всего лишь одним из читателей, — быть может, наиболее пристрастным” (Тюпа В.И. Аналитика художественного (введение в литературоведческий анализ). М.: Лабиринт, РГГУ, 2001. С. 18).

 18 Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Эксмо, 2006. С. 268.

 19 Там же. С. 301.

 20 Модест Людвигович Гофман (1887—1959) — известный филолог, пушкинист.

 21 ОР РГБ. Ф. 386. К. 94. Ед. хр. 46. Лл. 1 – 2.

 22 Роднянская И.Б. Движение литературы. В 2 тт. Т. 1. М.: Знак, Языки славянских культур, 2006. С. 9.

 23 Здесь и далее номера страниц приводятся в скобках по изданию: Зобнин Ю.В. Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния. М.: Молодая гвардия, 2008.

 24 Гиппиус З. Дмитрий Мережковский // Гиппиус З. Ничего не боюсь. М.: Вагриус, 2004. С. 78.

 25 Литературный энциклопедический словарь / Под ред. В.М. Кожевникова, П.А. Николаева. М.: Советская энциклопедия, 1987. С. 54.

 26 Соболевская О.В. Указ. соч. С. 90.

 27 Аверинцев С.С. Плутарх и античная биография // Аверинцев С.С. Образ античности. СПб.: Азбука-классика, 2004. С. 240.

 28 Андроников И. Ступени человеческого опыта // Вопросы литературы. 1973. № 10. С. 57.

 29 Аверинцев С.С. Указ. соч. С. 241.

 30 Гиппиус З.Н. Автобиографическая заметка // Русская литература XX века (1890 — 1910). В 2 кн. Кн. 1 / Под ред. проф. С.А. Венгерова. М.: Издательский дом “XXI век — Согласие”, 2000. С. 174.

 31 См.: Гехтман М.В. Библиография прижизненных изданий и публикаций З.Н. Гиппиус. М.: НПК “Интелвак”, 2007. С. 153.

 32 “Боря, Боря, мальчик мой любимый, единственный…” Письма Д.С. Мережковского Андрею Белому / Вступительная статья, публикация и комментарии А. Холикова // Вопросы литературы. 2006. № 1.  

33 Злобин В.А. Тяжелая душа. М.: НПО “Интелвак”, 2004. С. 327.

 34 Чуковский К.И. Дневник. 1901 — 1969. В 2 тт. Т. 1. Дневник. 1901 — 1929. М.: ОЛМА-ПРЕСС Звездный мир, 2003. С. 142.

 35 К сожалению, это не единственный пример вольного обращения с источниками (ср. описание встречи с Горьким в книге Зобнина (c. 274) и воспоминаниях Гиппиус “Дмитрий Мережковский”).

 36 Чуковский К.И. Указ. изд. С. 130.

 37 Там же. С. 115.

 38 ОР РГБ. Ф. 620. К. 68. Ед. хр. 12. Л. 1.

 39 Там же. Лл. 1об.—2.

 40 Там же. Л. 20.

 41 Гиппиус З. Дмитрий Мережковский... С. 15.

 42 Гиппиус З. О Бывшем (1899 — 1914) // Гиппиус З. Дневники. В 2 кн. Кн. 1 / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. М.: НПК “Интелвак”, 1999. С. 103—104.

 43 Королев О. Большевизм и человечество. Посмертная статья Д.С. Ме-режковского // Независимая газета. 1993. 23 июня. С. 5.

 44 Гиппиус З. Дмитрий Мережковский... С. 238.

 45 Именно так в I в. до н.э. Корнелий Непот обобщил отношение своих современников к жанру биографии.

Версия для печати