Нас, конечно, интересует, как воспринимаются внутренние дела нашей литературы и нашего литературоведения со “стороны” — зарубежными специалистами, — поэтому мы публикуем отклик на наше обсуждение одного из самых известных американских славистов Кэрил Эмерсон.
СВОБОДА ИНФОРМАЦИИ, СВОБОДА ЛИЧНОСТИ
И ПОСТСОВЕТСКАЯ АРХЕОГРАФИЯ
Будучи единственным зарубежным членом редколлегии журнала “Вопросы литературы” и в качестве слависта, во многом обязанного в своих недавних исследованиях по русской литературе и музыке 1930-х годов документам, хра-
нящимся в РГАЛИ, я хотела бы выразить особую благодарность в связи со своевременной публикацией превосходной статьи Леонида Максименкова (“Вопросы литературы”, 2008, № 1).Немалой заслугой автора является уточнение отношений между властями и ключевыми фигурами тогдашней культуры: Ахматова и Сталин, Мейерхольд и Керженцев, музыкальная элита и зловещий чиновник-охранитель В. Сурин. Нельзя не поддержать и призыв без умолчаний и изъятий написать биографии таких “правоверных” писателей, как Владимир Луговской, Маргарита Алигер, Александр Фадеев, — биографии, которые основывались бы не только на воспоминаниях близких людей и других “дружественных” источниках, но и на официальных документах. Уточнения, предлагаемые Максименковым, соседствуют с резкой критикой методологии, используемой в некоторых недавних публикациях. Его собственный вклад в создание национальной истории не ограничивается написанием отдельных биографий и по крайней мере двунаправлен.
Первое направление отнюдь не ново — сожаление о том, что полная десталинизация так и не была осуществлена. Статья завершается напоминанием о том, что обещание, данное Хрущевым на ХХII съезде КПСС, возвести “памятник жертвам политических репрессий” так и не выполнено. Хотя при Ельцине “в реальный научный оборот вводились десятки миллионов страниц документов” (с. 6), это море информации все еще тщетно ожидает своих Колумбов и Магелланов, способных совершить открытия и перекроить карту истории. Для создания памятника недостаточно лишь дать (и сохранить) свободный доступ к документам. Необходимо сопоставить документы, хранящиеся в разных архивах, так как документы, подобно людям, о чьей истории они повествуют (или чью историю фабрикуют), были репрессированы и рассеяны. Вместо того, чтобы восстанавливать документальную историю (классифицировав беловые варианты, бумаги и версии для служебного пользования), нередко просто переиздавали хорошо известные статьи или материалы, как в случае с нападками Керженцева на Мейерхольда. Затем, после 1997 года, “двери тайников начали открываться медленнее”, доступ к ним “стал саботироваться” (с. 10).
Разумеется, Максименков не требует ничего нового. Он настаивает на том, что естественно озвучивается после падения любой репрессивной системы: вспомните о жертвах; верните память о тех, кто канул в безвестность; воздайте должное мученикам. Максименков отнюдь не первый русский исследователь, кто сожалеет о том, что это не было сделано, но он — один из наиболее осведомленных и последовательных.
В работе Максименкова есть и еще одно направление, более радикальное, менее проторенное и даже идущее против традиции. Оно связано с особым жанром советской эпохи — письмами к Сталину. Максименков критикует Н. Громову за то, что ей не удалось с полной ясностью рассказать об обращении Ахматовой к верховному вождю в середине 30-х годов. Знаток подобного рода писем, Максименков усматривает здесь признаки распространенного поветрия — “защиты репутаций” (с. 9). Он дает понять, что в русской культурной традиции существует давний обычай — оберегать великих людей от их собственных ошибок, слабостей и недостатков: Стасов не допускал упоминания об алкоголизме Мусоргского или о его антисемитизме; поколения исследователей Толстого делали все возможное, чтобы автобиография Софьи Андреевны не могла быть опубликована. Пришла пора покончить с подобной практикой, полагает Максименков. Ему уже приходилось писать о том, что нередко сами деятели искусства поддаются этому рефлексу. Пример тому — письмо Шостаковича от 4 июня 1959 года в журнал “Советская музыка”: он рекомендовал не упоминать ни в научных статьях, ни в исследованиях фактов пьянства Мусоргского или Глазунова, а также, добавлял Шостакович, не нужно лишний раз демонстрировать репинский портрет Мусоргского. (Отчасти в поддержку позиции Шостаковича нужно сказать, что его возражение против портрета работы Репина имеет определенное основание. Великолепный в своей откровенности портрет изображает композитора за несколько дней до его ужасной смерти. Живописный шедевр на сегодня вытеснил и подменил другие портреты, представляющие Мусоргского в лучшие годы, и в этом есть доля несправедливости, поскольку репинский портрет создает аберрацию внешнего образа и манеры поведения композитора, присущих ему на протяжении большей части его жизни. Однако алкоголизм, о котором Шостакович предпочел бы также умолчать, — другое дело, не имеющее отношения к “творче-ской интерпретации”. Это всего лишь легко устанавливаемый биографический факт.)
Насколько справедливы протесты против “обеления” и насколько опасна эта эпидемия? Мнения здесь неизбежно разойдутся. Кто-то сочтет, что Максименков в одном цвете представляет слишком разные вещи. Вероятно, суждение, основанное только на документах, будет лишено психологиче-ской тонкости, поскольку в одних случаях фигура умолчания более простительна, чем в других. Огромна разница между невоздержанностью Мусоргского и обращением к Сталину доведенной до глубины отчаяния Ахматовой. Но нельзя забывать, что обожествление, подчищение биографии (в результате чего утрачивалась сложность творческой личности) нередко превращались в маниакальный принцип, неукоснительно соблюдаемый при праздновании юбилеев — Толстого в 1928-м и Пушкина в 1937 году. Подобная традиция нуждается в критическом осмыслении.
Однако сегодня, когда мы вступаем в третье десятилетие “постсоветской археографии”, пришло время сделать некоторые общие выводы относительно восстановления историче-ской истины. Зачем исследователь “рассекречивает документы”? Не только для того, чтобы перстом указующим изобличить виновного и потребовать наказания; и совсем не для того, чтобы в сенсационном бестселлере демонизировать тех, кого прежде почитали. Хотя, увы, оба эти побуждения отнюдь не редки. Для Максименкова “рассекретить” означает — прежде и важнее всего — заполнить лакуны повсеместно и многосторонне. Для него, как для ученого, занятого архивным поиском, конечная цель состоит не в том, чтобы разоблачать заговоры, злорадно разрушать или, напротив, защищать репутации. Но в том, чтобы “воссоздать информационное поле истории отечественной культуры” (с. 6).
Что для этого необходимо? Не узкий круг документальных данных, отобранный для монографии в прежнем жанре “жизнь и творчество”, и не сентиментальное повествование, построенное на воспоминаниях близких. “Информационное поле”, представляющее собой максимально восстановленный контекст, — это силовое поле, в котором у каждого участника событий есть реально реконструируемая биография. В этом порождающем поле могут быть воссозданы действия и поступки не только тех, кто были сверх меры одарены и сверх меры гонимы, но и тех, кто были их гонителями, и тех, у кого они пытались найти милосердие. Жизнь рядового чекиста или безликого бюрократа, готовящего резолюции и печатающего протоколы, также была историей унижения. Что ими двигало? Карьеризм, желание выжить, озлобление, зависть, неведение? Излюбленный вопрос, которым задается Максименков: кто были эти люди? Откуда они взялись, на что они были готовы, чтобы выжить?
Интонация этого вопроса может показаться обвинительной, заговорщической или даже параноидальной, но это — ошибочный взгляд. Жанр Максименкова, как мне кажется, не обличительный и не сенсационный, он ближе к толстовскому роману, в котором каждое живое существо оставляет след и может быть понято, если встать на его точку зрения. Нам не хватает лишь знания всех звеньев или, если воспользоваться толстовским словом, соединяющего их “сцепления”. Одно из самых поучительных и исполненных сочувствия мест в позд-нем романе “Воскресение” — авторское рассуждение по поводу Катюши Масловой в 44-й главе: “Обыкновенно думают, — пишет Толстой, — что вор, убийца, шпион, проститутка, признавая свою профессию дурною, должны стыдиться ее. Происходит же совершенно обратное. Люди, судьбой и своими грехами-ошибками поставленные в известное положение, как бы оно ни было неправильно, составляют себе такой взгляд на жизнь вообще, при котором их положение представляется им хорошим и уважительным. Для поддержания же такого взгляда люди инстинктивно держатся того круга людей, в котором признается составленное ими о жизни и о своем в ней месте понятие”.
Максименков принадлежит к исследователям, которые (в согласии с Львом Толстым) полагают, что право обрести всю полноту знания нужно не для того, чтобы изобличить объект исследования. Знание всех обстоятельств обращения Ахматовой или Растроповича к властям предержащим добавляет глубину их образам, а не чернит их. Даже знание слабости или ошибки великого человека, вынуждаемого обстоятельствами к трудному выбору, — повод не для порицания, напротив, для сочувствия, поскольку, только обладая знанием, мы можем сочувствовать с полной мерой понимания. Многие документы, найденные и исследованные Максименковым, не оставляют сомнения относительно того, что замечательные деятели русской культуры были вынуждены постоянно сотрудничать с властью. Это не умаляет и не ставит под сомнение их дарования. Однако Максименков настаивает на том, что факты компромисса и получения разного рода благ не должны замалчиваться и вычеркиваться из биографий. Он не требует, чтобы писатель был святым, но верит в то, что за все приходится нравственно расплачиваться. В случае сотрудничества с властью всегда возникает вопрос, основанный на том, что мы знаем: это был верный или ошибочный выбор?
Наивно, если не оскорбительно, было бы полагать, что писатель или художник не бились над тем же самым вопросом “нравственной расплаты”, включая и тех, кто не оставил документально засвидетельствованного следа своего сотрудничества с властями. В той области, где я работаю, — бахтинских исследований — помню, я была поражена несколькими “толстовскими” моментами, когда читала фрагменты пронзительных воспоминаний Сергея Бочарова о беседах с Михаилом Михайловичем в начале 70-х. Большую часть жизни Бахтин оставался в положении неучастия, но тем не менее, будучи спрошенным о проблеме выбора, он твердо сказал, что был “не лучше своего времени”: “Мы ведь все предали — родину, культуру”. — “А как можно было не предать?” — перебил Бочаров. — “Погибнуть”. Ответ прозвучал спокойно, даже весело. Как раз в это время Бахтин начал писать статью “О непогибших”. “Конечно, не кончил и, конечно, потом уничтожил” (“НЛО”, № 2, 1993, с. 83).
Как потомки и исследователи той страшной эпохи, мы обязаны, я думаю, взвешивать каждое сохранившееся свидетельство, в чем и состоит наша честность по отношению к архивам. Но с великой осторожностью мы должны воспринимать собственные суждения и не спешить с ними.
Чем бы ни завершились сегодняшние усилия открыть архивы, миллионы документов, уже введенные в оборот, позволяют отвечать на эти вопросы с гораздо большей степенью точности и объективности, чем прежде. Но вместе с Максименковым хочется надеяться на то, что взаимодействие между пользователями и хранителями архивов будет развиваться, что время подковерных войн прошло, как и время создания псевдоисторических биографий, в которых повествование призвано скрыть недостаток фактов. Более значительные ресурсы должны быть задействованы в деле сохранения, каталогизации и координации архивной деятельности. Международные проекты необходимы для развития постсоветской археографии. Вклад России в развитие музыки, литературы, балета, кинематографа столь значителен, что давно перестал быть ограниченным узкой сферой национального интереса. История этого вклада принадлежит как России, так и всему миру.
Кэрил ЭМЕРСОН
г. Принстон (США)
Перевод с английского И. Шайтанова.
Хочется публикуемые в этом номере материалы завершить словами из статьи К. Эмерсон: “Вклад России в развитие музыки, литературы, балета, кинематографа столь значителен, что давно перестал быть ограниченным узкой сферой национального интереса. История этого вклада принадлежит как России, так и всему миру”.
Публикуемыми в этом номере материалами мы не ставим точку в обсуждении поднятых проблем. Нам представляется, что эти проблемы имеют стратегическое значение для литературного процесса. В ближайших номерах журнала разговор будет продолжен в статьях, посвященных мандельштамов-ской энциклопедии, и в обзоре новейших книг известной серии ЖЗЛ.