Воспоминания?
Да нет!
Пустое это слово.
Зачем же вспоминать то, в чем живешь всегда!
Леонид Завальнюк. “Первая любовь”
Автора этих заметок Э. П. Казанджана (р. 1938) трудно охарактеризовать одним словом. Он преподаватель математики (в прошлом инженер, научный работник), библиофил, концертоман, искусствовед, в общем, дилетант широкого профиля. Молодость его пришлась на 50–60-е годы прошлого века. В своих заметках (штрихо-пунктирных, если так можно выразиться), ни на что серьезное не претендуя, он тем не менее приводит многие весьма содержательные живые детали книжно-литературной жизни и нравов тех лет. С некоторыми уже ушедшими литераторами он был знаком лично, других видел на расстоянии — равно интересно и то и другое. Воспоминания носят сугубо библиофильский характер, но выбранный их автором ракурс видения столь же правомочен и информативен, как и любой другой, а в конце концов, для ощущения и понимания времени любая деталь по-своему выразительна и красноречива.
Начну с пустяка. Будучи как-то в одном литературном доме, роясь в книгах, случайно обнаружил пригласительный билет в Колонный Зал на встречу с В. Дудинцевым и обсуждение его романа “Не хлебом единым”, только что опубликованного в “Новом мире”. Обратил внимание, что билет не разорван. Удивился — неужели не пошли? Хозяйка в ответ только усмехнулась: пришла за час (!) до начала, и народу было столько, что уже не пускали даже по билетам. Милиция ничего не могла поделать. Когда пришел сам Дудинцев, его передавали на руках через головы. Эпизодик пустяковый, но колоритный — такова была встряска общества от искреннего слова в литературе.
Подобных “пустяков” в моей памяти немало. Иногда, рассказывая о них своим юным друзьям, я с удовлетворением отмечал, что им это интересно. Потому и решился кое-что записать и предоставить на суд читателя.
Вообще, книжная жизнь 50–60-х годов была довольно занятной, поскольку и вся жизнь была далека от нормальной (в России, правда, иное вряд ли и возможно).
1950–1952. Сталин — Жданов. Все определяется сталин-скими премиями и ждановскими постановлениями. Хороших книг издают мало. Превосходны лейпцигские издания.
1953–1955. Сталина уже нет, но в букинистических магазинах все еще вырезают предисловия, скажем, Каменева к “Мастерству Гоголя” или Пиотровского в изданиях Академии. Литературных авторитетов, маяков, практически нет. “На безрыбье” флагманом воспринимается Эренбург с его “Оттепелью” (слово стало хрестоматийным, хотя пустил его в оборот еще Тютчев).
1956–1960. Хрущев у власти, но ему пока не до литературы, даже “Живаго” некогда прочесть. Да и выплеснутая им правда о Сталине — всеобщий шок. На появляющиеся сборники Евтушенко уже обращают внимание (первые-то, в 1952 и 1955 годах, прошли незамеченными), хотя причина этого внимания не совсем ясна — то ли сами стихи, то ли бранные рецензии.
1961–1963. Годы великого перелома. Полет Гагарина. Появились первые сборники Вознесенского, интерес они вызвали, но не более того: “Парабола” продавалась свободно, а “Мозаику” я выписывал из Владимира по “Книге–почтой”. На калужский сборник Окуджавы — его дебют (1956) — вообще никто внимания не обратил, даже не заметил. (Да и я узнал о нем чисто случайно. В нашей квартире соседями были его тетка с дочерью. Мать Булата, выйдя на свободу, некоторое время жила у них, а Булат иногда заходил, причем переговоры о сборнике с издательством (тираж, обложка и т.п.) шли по нашему телефону. Видимо, в Москве я был одним из первых, кто ознакомился с его сборником. Ничего выдающегося в нем не обнаружил. Кто мог подумать, что через год-два вся страна “помешается” на его песнях и ни одно застолье, ни одно молодежное сборище будут уже немыслимы без них! Песни мне понравились, именно песни, не исполнение, но, честно сказать, такого массового успеха я не ожидал, мне казалось, что это для интеллигенции, а не для народа.)
И вдруг эта стена полубезразличия к поэзии рухнула. Вышли “Тpeyгольная груша” Вознесенского и “Нежность” Евтушенко, но на прилавок уже не попали — сразу отправились на рынок: при номинале 12 и 30 копеек на рынке они пошли за полтора-два рубля. Потом и первые сборники Ахмадулиной, Коржавина, Тарковского двигались только на рынок, а упомянутые книги Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы доросли до 10 рублей.
Народ потянулся к стихам, точнее, даже не потянулся, а валом повалил. Стали устраиваться поэтические вечера-встречи — и групповые, и индивидуальные. Вечера устраивались и в концертных залах (Театр эстрады напротив Зала Чайковского, его сейчас нет; Зал Чайковского, даже огромный Дворец спорта в Лужниках), и в институтах и учреждениях (помню Вознесенского в Институте философии, Евтушенко в Мосфилармонии). Я с удовольствием ходил на эти встречи, интересно и поэтов послушать живьем, да и реакция публики часто была непредсказуема. Самое сильное впечатление произвел, конечно, вечер в Лужниках. Огромный зал (тысяч на 15) набит битком, у входа масса “стрелков” (мне достал билет один мальчик, с которым я безвозмездно занимался математикой, — его мать там работала). Меня предупредили, что лучше прийти пораньше: в киосках будут продавать стихи — так оно и было: пожалуйста, и Евтушенко, и Вознесенский по госцене, но подойти ни к одному киоску невозможно; тут уж не до того, чтоб книгу купить, а дай бог кости не поломать.
Открыл и вел вечер А. Сурков. Все было хорошо, красиво, празднично, чувствовалось, что народ изголодался по поэзии. Да и сами поэты сидели в президиуме нарядные, довольные, улыбающиеся (взаимная эйфория любви). Словом, все шло замечательно, все выступавшие имели не просто большой, а огромный успех (даже “Левый марш” Маяковского на английском языке вызвал неподдельный энтузиазм). Несколько забавных мелочей запомнилось.
Где-то в начале первого отделения (оба отделения были большие, часа по два с лишним, антракт минут 40) выступал Семен Кирсанов и, видя в зале много молодежи, решил вспомнить и свою молодость — прочел стихотворение, которое написал 30 лет назад. Прочел — зал ахнул — вылитый Вознесенский. Овация. Довольный, улыбающийся Кирсанов (живчик-попрыгунчик) радостно продолжил: “Поскольку вам это интересно, я прочту стихотворение, которое я написал 40 лет назад”. И вновь — тот же эффект. Где-то в середине второго отделения выступал Вознесенский. В первой же фразе он заметил, что при всем желании не сможет состязаться с Семеном Исааковичем — не сможет прочитать стихотворений, написан-ных 30–40 лет назад. Зал этот юмор оценил (Кирсанов — тоже).
В те годы наиболее популярны были три поэта — Евтушенко, Вознесенский, Окуджава (правда, популярность последнего на 99 процентов объяснялась песнями), немного им уступали Ахмадулина и Рождественский. Думаю, что любой из тройки лидеров один бы собрал полный зал. А на этом вечере из трех кумиров — только один, почему нет Евтушенко и Окуджавы? Видимо, этот вопрос доминировал в посылаемых в президиум записках. Подошла очередь выступать Я. Смелякову. С кучей записок он вышел на трибуну, говорил весьма недовольным, обиженным тоном, начал с того, что, наверное, было бы лучше начать со стихов, а оправдываться потом, но ему не терпится внести ясность. И продолжил — в московской секции поэтов около 300 авторов, и каждый из них считает, что он пишет лучше, чем другие, или, по крайней мере, не хуже, чем другие. Что называется — в десятку попал. Слова вызвали взрыв смеха в публике и улыбчивое оживление в президиуме. (Там сидели поэты, “и каждый встречал другого надменной улыбкой” — невозможно удержаться, чтобы не процитировать.) Особенно выразительно-медоточиво улыбался Щипачев. Вывод ясен — всех не соберешь, обиды и недовольство неизбежны. Затем Смеляков “оправдал” Евтушенко — он сейчас на Кубе (железное алиби), но будут читать его стихи, а через два месяца, в дни студенческих каникул, со-стоятся еще две встречи с поэтами, в одной из них будет участвовать Окуджава. Народ несколько успокоился. Успокоился и Смеляков — отлично прочитал свое хрестоматийное “Если я заболею...”.
Что такое стихи на слух и чем они отличаются от читаемых глазами — общеизвестно. Этот вечер, конечно, исключением не был. Повторю — успех имели все. Взрыв аплодисментов вызвали, например, такие милые, непритязательные строчки (кажется, С. Смирнова):
И все-таки жизнь — это чудо!
А чуда не запретишь.
Да здравствует амплитуда!
То падаешь — то летишь!
(Одна весьма образованная дама из нашего дома потом сказала, что, наверное, это было самое эффектное четверостишие за весь вечер; впрочем, успеху этой концовки содействовала довольно длинная занудная преамбула.)
Вообще, наблюдать за публикой было не менее интересно, чем за поэтами. Было очень трогательно видеть, как после блистательного выступления одного она тут же перестраивается на другого и приветствует его так же горячо. Особенно остро это ощущалось, когда после Вознесенского вышел Н. Доризо. Я ему мысленно посочувствовал, но оказалось, что мое сочувствие излишне. Он читал свою “Балладу о козе” и тоже имел огромный успех.
Самое неожиданное и смешное впечатление того вечера. Антракт. Брожу, глазею, вдруг вижу, длиннейшая очередь, метров на 30–40, причем широкая — по несколько человек в ряду. За книгами — не может быть, их расхватали еще до начала. С любопытством двигаюсь вдоль этой очереди к ее началу — вдруг оттуда со спринтерской скоростью несется А. Безыменский. Мне и в голову такое не могло прийти — оказывается, эта длиннейшая очередь стояла к нему за автографами, он их раздавал, пока силы не кончились... (Любопытно было бы посчитать, сколько клиентов обслужил каждый из поэтов на том вечере.)
Запомнились два вечера в театре эстрады — с Вознесен-ским и Евтушенко. Вознесенский еще только набирал популярность, так что все было спокойно, я подъехал в кассу после работы в первый день продажи билетов и купил билет без всякой очереди. (В день концерта, конечно, у входа была толпа жаждущих.) А вот с Евтушенко я побоялся (и справедливо!), что так просто не получится. Проявил предусмотрительность — попросил знакомую подойти к 12 часам (к открытию) в кассу и купить мне билет. Мой расчет был точен — билеты расхватали за час, а уж что творилось перед началом… Вообще, говорить о Евтушенко — это надо целую лекцию прочесть. Все поэты читают свои стихи, так сказать, поэтично (вдохновенно-упоенно), но не артистично. А Евтушенко — чуть ли не единственный, кто способен на “совместительство”, он читал свои стихи и поэтично, и артистично (говорю “читал”, потому что речь идет о Евтушенко 60-х годов; впрочем, думаю, что его артистизм не улетучился).
Правда, надо отдать должное Борису Моргунову (был такой чтец, не путать с Бывалым из знаменитой тройки) — он читал стихи Евтушенко достойно автора (я его слышал один раз на том же вечере, вступительное слово, кстати, произнес С. Кирсанов). Один смешной микроэпизодик на упомянутом выступлении: Евтушенко объявил стихотворение “На фабрике “Скороход””. Пауза. Тонко-артистично изображая легкое смущение, он произносит: “Это стихотворение... я посвятил поэту... которого очень люблю... Андрею Вознесенскому”. И тут вдруг обрушился такой шквал оваций, что я, признаться, несколько удивился, а Евтушенко явно растерялся. И было от чего: на его вечере его поклонники при одном упоминании фамилии другого поэта устраивают такую овацию, какой ни разу за весь вечер не удостаивался он сам.
Вообще, встречи с живыми поэтами, кроме радости, так сказать, общепонятной, имели много дополнительных обертонов. Ну, где еще можно было узнать о том, что думает о Евтушенко С. Кирсанов? (В принципе, можно, конечно, записать и опубликовать текст его выступления, но все равно — половина очарования пропала бы.) Кроме того — тексты, читаемые с эстрады, порой не совсем совпадали с напечатанными. Скажем, Моргунов читал стихотворение “Нигилист” с четырьмя заключительными строчками, которых в журнале “Юность” не было:
Он рассуждал опасно.
Зато погиб прекрасно.
Он не любил Герасимова,
Он утверждал Пикассо.
На встрече в Мосфилармонии Евтушенко читал “Бабий Яр”, и там были строчки, не напечатанные в “Литературной газете”. А у Вознесенского, в стихотворении “Елена Сергеевна”, почему-то при публикации выбрасывалась последняя строчка: “… Елена Сергеевна водку пьет”.
И в коллективных поэтических вечерах была своя прелесть — можно было сравнивать и сопоставлять поэтов разных поколений, разных формаций... Скажем, на упомянутом вечере в Зале Чайковского в одном “заезде” выступали Г. Санников и А. Тарковский, В. Тушнова и Ю. Друнина, Б. Окуджава и Д. Самойлов....
Попутно — еще несколько слов о Евтушенко. Сейчас трудно даже поверить, насколько он был тогда, в середине 60-х, популярен. Его стихи часто интересовали даже тех, кто к поэзии был равнодушен (как говорил Твардовский, настоящие стихи интересны даже людям, обычно стихов не читающим). Вот характерная сценка. Букинистический магазин № 14 (рядом с МХАТом), воскресенье. Народу полно. Вламывается юноша, даже не пытаясь протиснуться к прилавку, бросает через головы продавщице: “Евтушенко есть?” Она качает головой. Юноша не успевает отойти, подходит следующий — тот же сюжет. Тут же, в присутствии этих двух, подваливает третий, в очках, очень взволнованный. И снова — Евтушенко есть? Отрицательный ответ его так огорчает, что какой-то сердобольный книжник (под всеобщие смешки) отводит его в сторону и начинает, как первоклашке, объяснять ситуацию и смехотворность его поведения. И ведь это все “лопухи” — нормальные люди уже давно знают, что в магазине книг Евтушенко нет и не может быть, только на рынке.
Мне не раз приходилось слышать, что стихи Евтушенко слабые, плохие. Это не так, много и хороших. Но главное — не в этом. Можно только восхищаться, как человек без всякой власти, без пистолета-автомата “приказал” огромной стране читать свои, пускай даже средние, стихи (тиражи были шестизначные, а все мало). Кто еще из наших поэтов может похвастать чем-то подобным? Никто. У каждого свои заслуги, но таких нет ни у кого. На склоне лет Евтушенко совершил еще один подвиг — составил свою “Антологию русской поэзии”. И опять — тот же вопрос — тот же ответ. То есть как бы ни относиться к стихам Евтушенко, в истории русской поэзии его заслуги огромны и уникальны. Говорят, поэт в России больше чем поэт. И уж по крайней мере, Евтушенко в России — больше чем поэт, и даже больше, чем Евтушенко.
А сейчас — другие времена. Пришли другие поколения, им не до стихов. Плохо не то, что они свергли кумиров нашей молодости, а то, что никаких своих, новых, не создали. Поэзия им не нужна, что ли? Невольно вспоминается Л. Брик: “Меня не так уж огорчает, если я узнаю, что кто-то из молодежи не любит Маяковского, — огорчает, если он не любит поэзию”.
Братья — писатели
Эта порода людей — особенная. Но только на первый взгляд. На самом деле — такие же люди, как и все: умные и дураки, воспитанные и нет, культурные и бес-, многознающие-читающие и совершенно к этому не склонные. К библиофильству, по моим наблюдениям, литераторы обычно относятся равнодушно, их интересуют тексты, а не издания.
Скажем, В. Катанян считал большой ценностью комплект “Литературного наследства” (лежал в отдельном шкафчике), или Малую серию “Библиотеки поэта”, или (совсем уж смешно) ежегодники МХАТа (да их в те годы продать было невозможно). Хотя у него были такие книги, как “Азбука” Маяковского, даже дубль (правда, дефектный) “После России” Цветаевой с автографом и без, кое-что футуристическое, то есть редкости во все времена.
Человек В.А. Катанян был очаровательный. Пара книжных историй от В.А. “Об употреблении буквы Ё в русском языке” — была такая книжечка-малютка, издана в 1942 году. Говорят, что Сталин случайно столкнулся с тем, что буква Ё в каком-то слове произносится, но пишется как Е — без точек (кажется, дело касалось заголовка передовицы в “Правде”). Почему? Четкого ответа сразу не получил и велел разобраться и подготовить соответствующий материал — где, в каких случаях употребляется буква Ё и чем она, так сказать, отличается от Е. (Как известно, неопределенность была ему органически чужда.) Мало было других забот у вождя в 1942 году!
Другая занятная история. Я увидел на полке у В.А. книгу в жиденьком картонном переплете, на корешке — “Антология”. Странно, я такой что-то не помню. Стал листать, глянул в оглавление — содержание-то знакомое. В.А. улыбнулся — он сразу все понял… В том же 1942 году Сталин велел подготовить сборник стихов с патриотическим уклоном русских совет-ских поэтов. Велено — сделано. Вождь посмотрел — все вроде бы хорошо, но смутило его слово “антология”: нерусское. Ему объяснили, что оно означает, что, стало быть, вполне уместно, но он был непреклонен — заменить на русское слово. Что ж — дело привычное. Тираж — под нож, перенабрали, состав почти не изменился, правда, портреты выбросили, формат немного другой, да и переплет. Книга вышла в 1943 году под названием “Сборник стихов”. А лет через двадцать (В.А. уже не было в живых), чистя библиотеку одного уезжанта, обнаружил корректурный экземпляр “Антологии”. Откуда? Хозяин смог лишь выдать факт: его покойный отец когда-то работал в издательстве. Чудо, что корректура сохранилась: вид невзрачный, да и бумага плохонькая. Итак, книга и корректура у меня, а вот куда делась “Антология” — не знаю.
Еще одна мелочь о вожде — от В. Сутырина. В 1928 году он работал в “Красной Нови”. Очередное заседание редколлегии. Обсуждают содержимое своего портфеля, ближайшие номера. Появляется Сталин — уже хозяин страны, правда, культа еще нет, только зреет. Скромно просит разрешения присутствовать на заседании. Все изумлены. После нескольких конкретных вопросов выясняется, что он все последние номера журнала прочел, и очень внимательно. И вот, наконец, все крупные и средние вещи обсудили, очередной вопрос — о небольшой заметке из “хвоста” какого-то номера — зависает в воздухе. И вопрос-то вроде пустяковый, но никто из присутствующих ответить на него не может, только сам автор заметки, а его, как на грех, нет. Решают послать за ним курьера на мотоцикле. Проходит почти час, пока того привозят, — он вносит ясность в данный вопрос (в течение этого часа все практически молчали, Сталин тоже, только прохаживался по комнате с трубкой в руке, впрочем, курил или нет — не пом-ню). Обсуждение продолжается. Так же неожиданно, как и появился, Сталин, пожелав всем творческих успехов, исчезает. Он пробыл в редакции около двух часов. Никто так и не мог понять, что все это значит, — событие оказалось без видимых последствий. Поняли лишь одно — вопросы литературы для вождя так же важны, как производство чугуна и стали. А В.А. потом общался со Сталиным много раз — во время войны он работал в Совинформбюро и виделся с ним от двух до пяти раз в неделю. Правда, чаще всего это был 3–5-минутный инструктаж, но бывали и длительные беседы тет-а-тет, программного характера, от получаса и больше.
Как говорил мне В.А., Иосиф Виссарионович бывал разный, так что те, кто его знал, часто могут рассказывать о нем полярно противоположное, и никто при этом не ошибется (примерно то же, кажется, писал и Эренбург). Весьма характерная для Сталина черта: если он хотел (по своим соображениям) кому-то очень понравиться, он всегда этого добивался. (Страшно сказать, но, видимо, самым великим артистом XX века у нас был не М. Чехов, не Качалов и не Шаляпин, а Сталин. По Михоэлсу — актер должен суметь не правду сказать, а обмануть. Сколько ж миллионов Сталин обманул — не счесть.)
Последнюю серию “Семнадцати мгновений весны” я смо-трел в гостях у Б. Рунина, после чего мы отправились к В.А., который жил в соседнем флигеле, — он пригласил нас на хачапури. В разговоре обсуждали фильм, многочисленные актерские удачи — от Тихонова, Плятта, Евстигнеева, Броневого до эпизодических (например, великолепный Гриценко). Я осмелился выразить сомнение по поводу Сталина — сыграно хорошо, но, должно быть, не очень похоже на настоящего. В.А. меня разуверил — нет, нет, все очень похоже — манера говорить, движения...
Из всех писателей, пожалуй, наиболее длительное и близ-кое общение у меня было с Д. Даниным, общение всякое — и книжное, и человеческое, и даже служебное (когда в “Магистериуме” готовился том “Кентавр”, он был главным редактором, а я — членом редколлегии). Но сошлись мы именно на книжной почве. Незадолго до этого меня представили критику Борису Михайловичу Рунину и его жене — переводчице Анне Дмитриевне (она, кстати, “ввела” в большую литературу Ч. Айтматова). Они задыхались от “засилья” книг. С моей помощью расчистили библиотеку и были очень довольны — и место высвободилось, и на вырученные деньги купили цветной телевизор, и это было очень кстати, так как Б.М., оставаясь литературным критиком, начал сильно “косить” в сторону кино.
Вскоре выяснилось, что и Д.С. нуждается в “чистильщике”. Рунин привел меня за ручку (он жил в соседнем подъезде на том же 6-м этаже) и представил. Отметая возможные упреки в хвастовстве, скажу: мы как-то сразу очень понравились друг другу. Д.С. понравился мне непосредственностью, смешливостью на грани игривости, возрастная дистанция была им устранена с ходу, он первым делом спросил: “А что Вас интересует, какие книги Вы собираете?” Поразила его простота (для меня он был мэтром, автором двух классических книг — “Неизбежность странного мира” и “Резерфорд”) и тронула чуткая деликатность (кстати, очень свойственная и Руниным) — забота не о себе, а о собеседнике. На его дружески располагающую улыбчивость я и ответил в изысканно “литературной” форме: “Д.С., мы пришли не выковыривать изюм певучестей из сладкой жизни сайки, считайте, что я ассенизатор и водовоз, Борис Михалычем мобилизованный и призванный”. Этот парафраз-экспромт оказался очень удачным — уже потом я узнал, какую роль в жизни Д.С. сыграли Пастернак и Маяковский (это были “его боги, его педагоги”).
Отмечу, что Б.М. и Д.С. были не просто соседями и друзь-ями, но и “товарищами по несчастью” — в конце 40-х годов шла кампания по борьбе с космополитизмом, их активно “прорабатывали”, чудом не посадили (советую прочесть их воспоминания; кстати, Рунин был еще и родственником Троцкого). Но сейчас не об этом. При первом знакомстве-осмотре библиотеки разговоры шли, естественно, книжные. Вот занятный эпизод.
Когда в 1948 году Д.С. поперли с работы, перестали печатать, то пришлось продавать книги. Он отправился в букинистический магазин в проезде МХАТа, и, что самое смешное, — хорошие книги не взяли (запрещено), а взяли всякую муру — сборники современных критических статей. Не было бы счастья, да несчастье помогло — и деньги какие-то пришли, и хорошие книги уцелели (Белый, Брюсов, Хлебников...). Поскольку делать было нечего и времени свободного много, Д.С. стал учиться переплетному искусству у своего друга А. Тарасенкова. В качестве материала для переплета брали что придется — обрезки ткани, куски драного халата и т.п. Как память о тех временах, до конца жизни хранились им 22 тома Герцена (Лемке), саблинский Шоу...
Еще один своеобразный эпизод произошел, так сказать, в связи с тем же магазином в том же 1948 году. Д.С. зашел туда в очередной раз, сдал какие-то книги по физике-математике, вдруг через несколько дней к нему домой приходят двое юношей, студенты-физики, говорят, что купили в магазине сданные им книги, эти книги по ошибке оценили слишком дешево, они по квитанции узнали его адрес и принесли до-плату — 400 рублей (деньги немалые, проезд на метро стоил тогда 40 копеек). Их “благородное вранье” было очевидно: они увидели на купленных книгах его владельческую надпись, “вычислили” его и решили хоть немного морально-материально поддержать (видимо, скинулись по полстипендии). Такое не забывается, но больше Д.С. их никогда не встречал. Подозреваю (даже уверен) самое простое и трагичное — как известно, всех выпускников физфака тех лет “бросали” на атомную бомбу, и поскольку все делалось примитивно, буквально голыми руками, рентгены “глотались” в огромном количестве, так что выживали единицы (вспомните Гусева-Баталова в “Девяти днях”).
Некоторые замечания Д.С. о литературе и книгах довольно любопытны. Вот несколько штрихов.
Случайно при мне обнаруживает на полке книжку в голубой обложке — “Великий маг”. Узнав, что я этот роман не читал (даже не слышал о нем), немедленно вручает и просит прочесть — ему интересно, как читается сейчас то, что когда-то, при появлении, было бестселлером (около 1950 года). Я прочел, довольно мило, но сейчас уже “не тот эффект”. Сообщение об этом Д.С. воспринимает весьма спокойно, но снова с удовольствием вспоминает, как они в свое время читали этот роман, захлебываясь от восторга.
Сидим, беседуем. Заходит сосед — писатель Жорж Бе-резко (он так его называл). Увидав на столе том из 90-том-ного Толстого, с интересом спрашивает: “Перечитываешь? А может, написать что-нибудь о нем хочешь?” Ответ, дос-
тойный Д.С.: “Написать? Да для этого целый институт нужен”.В Питере выходят превосходные справочные издания Северюхина и Лейкинда о художниках. Приношу их Д.С. для ознакомления. Потом интересуюсь его мнением. Он восхищен: “Потрясающе! Как им это удалось! Только бездельники могут делать такие хорошие книги”. Смысл слова “бездельники” в его устах мне уже ясен и так, но он продолжает: “Как будто никаких других дел нет, они сидят и работают с полной отдачей только над этим, ни на что не отвлекаясь”.
Замечает: “Эмиль, я недавно перечел “Севастопольские рассказы”. Насколько даже ранний Толстой сильнее всего, что написано о войне нашими писателями!”
В тамиздате вышел большой альбом фотографий М. Цветаевой. Приношу его Д.С. Возвращая альбом, он произносит с недоумением: “Подумать только, за 50 лет рядом с ней ни разу не оказалось хорошего профессионального фото-
графа”.Умер К. Симонов. Д.С. был с ним знаком и дружен еще с середины 30-х годов. Объективно оценивая его “плюсы” и “минусы” (самым непостижимо ужасным Д.С. считал симоновский призыв сразу после смерти Сталина отразить его величие в художественной литературе), Д.С. неожиданно за-ключает: “А ведь теперь, когда Симонова нет, если вдруг надо будет что-нибудь сделать, не личное, а литературное, то просто не к кому пойти” (одним из последних симоновских добрых дел было проталкивание булгаковского “Мастера и Маргариты”).
Случайно заметил на полке книгу Хаусдорфа “Теория множеств”. Зачем? Прочесть ее под силу только чистому математику, и то молодому. Оказалось — памятный случай. Году в 1939-м Д.С. ждал посадки. А тут его вызывают в НКВД. Все ясно — скоро не вернется, положил эту книгу в “допровскую корзинку” в расчете на то, что будет много времени, вот и почитает. Нет, все обошлось, допросили и через два часа выпустили. На сей раз, к счастью, ожидаемая трагедия обернулась комедией (весьма условной, впрочем, — разве постоянное ожидание трагедии — это не трагедия?).
Разговорились о структурной лингвистике. Д.С.: “Крайне интересно, но, по-моему, все это пока лишь вырытая яма, неизвестно, что туда посадят и что из этого вырастет”.
Вышел в свет однотомный энциклопедический словарь “Великая Отечественная война”. Д.С. интересуется, видел ли я его. Видел, но впечатление кислое, нет желания и говорить. — А то, что Казакевича нет, заметили? — Неужели нет? Не может быть! “Звезду” и “Весну на Одере” все читали, он Сталинскую премию получил. Посмотрел — таки нет. (Казакевич — один из ближайших друзей Д.С.)
Д.С. интересуется, читал ли я письма Чехова. “Читал, но не все” (в отличие, скажем, от Гоголя или Достоевского); по-моему, некоторые незачем было и печатать — слишком интимные вещи. Д.С. показывает мне одну фразу из письма Короленко: “Около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее”. Да, фраза пронзительная и, как говорится, наводит на...
Дружеские отношения с Д.С. развиваются и крепнут. Он осмотрел мою библиотеку по музыке — произвело впечатление. Бывая у него, иногда встречаю его жену Софью Дмитриевну, но кроме “здрасьте” — никакого общения. Мне рассказывали, какая это “интеллектуальная акула” и с каким почтением к ней, великому редактору, относились и относятся самые знаменитые писатели. Ее неофициальный титул — лучший литературный вкус Москвы. Я, собственно, ее не боюсь — с некоторыми великими я уже знаком, особенного внимания на эту великость не обращаю, давно заметил, что отношения с любым человеком складываются во многом случайно и живут какой-то своей, подчас странной жизнью.
Первый шаг к сближению сделала С.Д. — видимо, ее задело, что в их дом уже не один раз приходит человек, а ей — ноль внимания, будто она здесь домработница. Отношения сложились очень быстро и носили, так сказать, двойственный характер: в книжных вопросах я был серьезен, деловит, в бытовых — более или менее тоже, а вот в чисто литературных я почему-то чаще всего надевал маску Иванушки-дурачка (может, все-таки ощущался подсознательный страх, что быть достойным собеседником не смогу, — не знаю). К тому же, как я заметил, глупость в окружающей литературной среде ее очень огорчала (порой она немного напоминала капризную девочку, недоумевающую, как эти глупые взрослые не понимают простых вещей). Несколько штрихов.
Вышел толстый том А. Майкова (“Библиотека поэта”, Большая серия). Д.С. его приобрел. Заметив книгу на полке, С.Д. ужасается и обращается ко мне: “Эмиль, ну что такого особенного написал Майков? Вы можете прочитать хоть одну его строчку?” — “Одну? Могу — “Золото, золото падает с неба””. С.Д. недовольно морщится (тоже мне — великий поэт!) и, раздосадованная, идет к двери. А во мне вдруг пробуждается садист, и я бросаю ей вдогонку: “Могу и вторую — “Дети кричат и бегут за дождем”!” Присутствующий при этом Д.С. только мягко улыбается; ясно, что их литературные расхождения — дело привычное.
С.Д. случайно узнает, что у ее младшей подруги нет собрания сочинений Т. Манна, а ей как раз бы сейчас его почитать. Она так огорчена, что мне уже смешно — стоит ли переживать? Пытаюсь убедить, что у каждого на книжной полке какие-то пробелы — у одного нет Манна, у другого — Сартакова или Алексеева... Но мои утешенья С.Д. ни к чему, она интересуется — можно ли достать и сколько будет стоить? В библиофильском плане вопрос детский (это было в эпоху устойчивых цен): 10-томник в отличном виде стоит 120 рублей, правда, там нет “Иосифа”, он вышел позже, стоит тоже 120 рублей. С.Д. всерьез задумывается, а я еле удерживаюсь от смеха — ясно, что ее сравнение-сопоставление носит чисто литературный характер, совпадение же цен никакого отношения к литературе не имеет, это всего лишь иллюстрация глупости (или причудливости) нашего книгоиздательства. Подумав, С.Д. решает, что 120 рублей за 10 томов не так уж дорого — по 12рублей за том, а лишних томов (как это часто бывает в собрании) там нет — все нужны, так что надо посоветовать подруге не скупиться, приобрести. (Финал ясен: партия сказала надо — комсомол ответил есть.)
В литературных кругах и в прессе появился термин — “деревенская проза” (а писатели — “деревенщики”). С.Д. недоумевает — как можно так делить литературу? Возмущенно произносит чуть странную фразу: “Ну ладно, пусть называется как угодно, пусть это будет “деревенская проза”, но пусть это будет на уровне “Казаков””.
С.Д. вдруг спрашивает — нет ли у меня трифоновских “Студентов” (его первой книги), ей хочется перечитать. Я удивлен — ведь так естественно попросить книгу у автора, они дружат семьями многие годы, и он все свои книги им дарит. Ответ: “У Юры я уже спрашивала, он меня попросил — С.Д., если хотите сделать мне одолжение, то не читайте “Студентов””. Вот как — а мне что делать в этой ситуации, я ведь тоже знаком с автором, пускай немного, но отношения теплые, взаимно симпатичные, подкладывать ему свинью никакого желания не имею. Наконец принимаю решение: бегать, искать, доставать эту книгу я не буду, но уж если вдруг она сама ко мне придет, тогда — не откажусь, возьму и принесу. Буду считать, что это не от меня, а откуда-то свыше. Увы, так и получилось. Через месяц принес книгу, а потом, забирая, поинтересовался: ну и как? — “Да, Юра прав”. Я вступился за автора: “Знаете, С.Д., я Вас понимаю, но все же там есть два места, Вам, видимо, чуждых, но мне очень близких, я их помню до сих пор: великолепное описание волейбольного матча и эпизод с продажей главным героем однотомника Флобера: только книжник может ощутить, что это такое — в те времена сдавать в бук Флобера”. (Отвлекаясь чуть в сторону, вспоминаю: когда Трифонов умер, газета “Советский спорт” никак на это не отреагировала. Я с удивлением сказал тогда Д.С. — то, что они не разбираются в литературе, это их дело, точнее, не их, но то, что умер наш лучший спортивный журналист, уж это-то легко сообразить.)
Вышла в свет очередная повесть довольно известной писательницы. Имеет успех, особенно у женщин. Я прочитал, при случае поинтересовался ее просвещенным мнением. Она морщится как от лимона: какая пошлятина! По-моему, С.Д. вообще не очень жаловала женщин-писательниц.
Случайно узнав, что я знаком с А. Тарковским, С.Д. очень оживилась: “А Вы знаете, что мы с ним земляки, оба из Кировограда” (Елисаветграда). И вспоминает какой-то литературный вечер в ЦДЛ, Тарковскому кто-то об этом их землячестве сообщил, он все бросил и поспешил к ней, они сидели до самого конца вечера и все не могли наговориться. Да, чудо-город: там родились еще две знаменитости — Зиновьев (одно время город даже носил его имя) и Нейгауз — один из величайших музыкантов века.
Как известно, дилогию Дос Пассоса переводили И. Кашкин и В. Стенич. От разных людей я слышал разные отзывы об этих переводчиках: кто предпочитал одного, кто другого. С.Д. выше ставила Стенича, считала, что это ближе к подлиннику. Когда Дос Пассос вышел в серии “Библиотека литературы США”, там один роман дан в переводе Кашкина, другой — Стенича. Я полюбопытствовал мнением С.Д. о таком “ходе” — она с привычной “лимонной” гримасой только рукой махнула.
С А.А. Тарковским я познакомился вскоре после выхода его первого сборника стихов. Это было большое событие — и в литературе, и на книжном рынке. Интерес к поэзии был тогда большой и все возрастал, так что “Перед снегом” (1962) через магазины уже не шла.
У меня был странный конволют двух мандельштамовских “Камней” — первое издание было почему-то вплетено после второго. Как только ко мне пришли все три “Камня” — в идеальном виде, в обложках, — конволют стал лишним; на всякий случай я предложил его А.А., не очень, впрочем, веря, что ему это нужно: ведь по тексту гораздо полнее американский “кирпич” (названный так по цвету обложки), а он наверняка у А.А. имеется. К моему удивлению, интерес к прижизненным изданиям А.А. проявил, но несколько смущенным тоном сказал, что сейчас безденежен и что деньги у него появятся не раньше, чем через две недели. Я занес ему книгу, договорились, что через две недели позвоню. Позвонил. А.А. радостным тоном сообщает: “Если Вы насчет денег, то это совершенно бесполезно, еще неделю сможете подождать?” — “Смогу”. Через неделю уже все в порядке, он с благодарностью расплатился.
Еще один библиофильский изыск я предложил А.А. — сборник “...Бродячая собака — Карсавиной” (там стихи Ахматовой, Гумилева, Г. Иванова...). Ситуация аналогичная — подвернулся идеальный экземпляр в обложке, мой, правда, тоже хороший, с обложкой, но в переплете. Сейчас этот сборник переиздан, но тогда он был крайне редок, говорят, даже при выходе не продавался в книжных магазинах, а только раздавался посетителям на вечере, посвященном балерине. А.А. был тронут моим предложением, но сразу сказал, что приобретать не будет, попросил только, если мне будет удобно, зайти к нему и этот сборник показать. Я, конечно, был рад поводу с ним увидеться и просьбу выполнил. (Книга, кстати, попала потом к Ю. Гельперину — в достойные руки.) Общение с А.А. было, так сказать, разносторонне приятным: он очень любил (и знал) классическую музыку (помню, узнав, что я играл “Итальянский концерт” Баха, он сразу оживился — там чудная вторая часть). Вот еще несколько штрихов книжного характера.
Вышел “Бег времени” Ахматовой. Радость безмерная. Не помню уж, что его завело, но он стал мне читать вслух “Библейские стихи”. Я, что называется, рот разинул — да ведь он первоклассный чтец! Придя домой, взял этот том в руки — я его тоже читал, и не раз, но увы, многого не видел, не понимал. (Кстати: как-то после моего визита мы выходили вместе, он надел шапку, я поразился, — “А.А., как вы похожи на грузина!” А.А. рассмеялся: “Да, меня на Кавказе многие считают за своего”. И стал, с помощью шапки и мимики, изображать и другие национальности. Поразительно! Могу засвидетельствовать: если Андрей Тарковский считается талантливым не только режиссером, но и актером, то это от отца.)
Вышел очередной “День поэзии”. Захожу к А.А. — том у него на столе. Обменялись мнениями. Собственно, мнение одно — много муры. Я обращаю его внимание на какие-то совсем уж слабые стихи. Он глянул — и начал читать их вслух. Да так едко, с таким сарказмом, что чтение превратилось в пародирование. Двойной талант — и артиста, и юмориста. Я невольно подумал, что при таком явном таланте А.А. вполне мог бы писать и в юмористическом жанре. А много лет спустя мне попалась переведенная им книга “Сорок девушек” с дарственной надписью филологу Н. Степанову1 , и я понял, что не только мог, но и писал, просто, видимо, довольно редко и, как, скажем, Заболоцкий, не придавая этому никакого значения, “балуясь”.
Еще позднее я услышал от Э. Герштейн, что у одной ее знакомой имеются несколько сборников А.А. с подобными шут-ливыми надписями. Увы, что это за знакомая, я так и не знаю.
Захожу к А.А. Его жена Татьяна Алексеевна Озерская (талантливая переводчица) встречает меня неожиданным вопросом — не знаю ли я, где находится город Мингечаур? “По-моему, в Азербайджане. Если надо, могу уточнить”. Тут вступает в беседу А.А.: “Сейчас уточним, достаньте, пожалуйста, с той полки Атлас СССР, сначала указатель, потом основной том с картами”. Нашли нужную страницу в основном томе, попутно А.А. произносит: “Да, надо отдать должное, умели при Сталине делать такие капитальные издания”. Нашли Мингечаур — действительно, в Азербайджане. А в чем, собственно, дело? Оказывается, А.А. получил оттуда какой-то копеечный перевод и недоумевает — от кого? за что? Когда я рассказал об этом эпизоде Юре Гельперину (он был с А.А. знаком), тот замер: “И ты произносил это слово, Азербай-джан, и даже не один раз?” — “Да, а что?” Оказывается, у А.А. “аллергия” на это слово. Еще с войны. Дело было так: возвращаясь из разведки, уже добравшись до своих, он услышал требовательное “Пароль!” Только ответил — “Азербайджан” — и тут же рядом взорвался шальной снаряд. А.А. потерял сознание — что было дальше, описано в стихотворении “Полевой госпиталь” (ногу ампутировали).
Заходит речь о поэте B.C. Мнение А.А.: “Он очень талант-лив, но, Вы знаете, я почему-то никогда не видел его трезвым”.
Зашла речь о Л. Мартынове — А.А. очень высоко ценит его сибирские поэмы (довоенные).
Беседуем о поэтических новинках. Я рассказываю А.А., что, хорошо это или плохо, но практически все хорошие стихи из магазинов уже ушли, их можно приобрести только на рынке. А.А. любопытствует, сколько ж стуит его первый сборник (первый, он же пока единственный). Мой ответ выглядит довольно идиотским: могу сказать, только, пожалуйста, не зазнавайтесь. Он хохочет (за ним и я — осознав, что и кому сказал) и заверяет меня, что этого не будет, — уж если он не зазнался после рецензии в парижской газете (он достает ее, показывает — действительно, там такие комплименты — “великий, классик...”), то теперь можно не опасаться. Я сообщаю: сразу по выходе книжка стоила 6 рублей, а сейчас ее просто нет, это очень много, если учесть, что толстые тома Цветаевой и Пастернака стартовали с 10 рублей (потом-то они, естественно, все время росли и росли, так что когда несколько лет спустя один киношник просил меня достать Пастернака для Э. Рязанова, то пришлось платить 125 рублей да еще и побегать).
Забегаю на минутку к Ольге Моисеевне Грудцовой по какому-то пустяковому поводу. У нее — А.А., правда, не совсем обычный — сдержанный, даже чуть грустноватый. Увидев меня, он, кажется, обрадовался, но как-то кратковременно, что ли. Чувствую себя немного лишним, хочу “дезертировать”. О. М., наоборот, хочет, чтобы я остался, — глядя на А.А., ласково-провоцирующим тоном говорит ему: “Мы сейчас услы-шим новые стихи Тарковского?” Нет, он совсем не в настрое. Я вступаю в игру и говорю ей: “Ну что ж, если А.А. не будет читать свои стихи, то давайте я прочту свои”. И тут же: “Я ветвь меньшая от ствола России...” (одно из моих любимых стихотворений). Первая строчка А.А. немного рассмешила (эффект неожиданности), но буквально после второй или третьей я цитирование прекратил, почувствовав, что сейчас все же не до стихов, так что мне лучше удалиться.
Когда вышел второй сборник А.А. “Земле — земное”, он мне позвонил и попросил зайти — подарил с теплой дарственной надписью.
С Виктором Борисовичем Шкловским я познакомился как обычно, — на книжной почве, но в несколько неожиданной ситуации. Известно, что писатель он был весьма плодовитый, причем в разных жанрах, но библиофил даже не нулевой, а отрицательный: у него не было многих своих книг. А у меня было подобрано его книг не менее сорока, причем самые редкие — “Воскрешение слова”, первые опоязовские сборники, “Ход коня”, “Литература и кинематограф”... (А любовь к Шкловскому-писателю зародилась еще в студенческие годы, по прочтении “Гамбургского счета”, “Поденщины” и “Треть-ей фабрики”.) Узнал о моем существовании и моем собрании В.Б. от своего соседа и моего друга Саши Бугаевского, сына известного переводчика (они жили в одном подъезде на 4-м и 5-м этажах). У Саши же мы как-то и встретились и около получаса беседовали все втроем. Помню, у нас с В.Б. выявилась общая литературная симпатия — Вельтман, какая-то загадочная, явно недооцененная фигура в русской литературе. Манера общения В.Б. мне запомнилась — он говорил очень тихо, спокойно, вдумчиво, “без эмоций”, очень внимательно слушал собеседников, все было “на равных”, хотя он тогда был старше нас обоих вместе взятых. Ни разу меня не похвалил (если б такое было — уверен, не смог бы забыть). Но удивительно — потом я трижды (!) знакомился с людьми и слышал от них одно и то же — мне вас очень хвалил В.Б. Знать бы, почему… Впрочем, посильную библиофильскую помощь я ему дважды оказывал. У него готовилась к изданию книга, и для работы срочно понадобилась его собственная “Теория прозы”, а в писательской библиотеке ее не было. В.Б. позвонил мне по телефону, и я не упустил случая щегольнуть своим библиофильским профессионализмом — какое издание нужно: первое, “Круг”, 1925, или второе, “Федерация”, 1929? У меня есть оба. Оказалось — второе, первое не нужно. Второй раз — тот же сюжет, та же “Теория прозы” плюс еще какая-то мелочь. Но с самим В.Б. я больше не виделся — приходил ко мне за книгами и возвращал его литературный секретарь. А Саша, помню, после той встречи меня не один раз пилил: ну что ж ты так рано ушел? Такая интересная беседа! Такое взаимопонимание, взаимная симпатия! — Увы, возразить было нечего, но такова жизнь — иногда должен делать не то, что приятно и интересно, а то, что нужно, хоть и противно. Именно так и было в тот раз.
И все же глупость в отношениях с В.Б. я совершил. Саша предложил мне принести его книги, чтобы В.Б. их надписал. Я отказался — поскольку ни разу так не делал: все, что было (и сейчас есть) у меня надписанного, действительно было мне подарено (не могу поступиться принципами — попрошайничеством не занимаюсь). Много позднее я сообразил, как я должен был поступить — принести все его книги и попросить В.Б. прямо на них написать то, что он думает о них сейчас, спустя многие годы после написания (без всяких там “на память…” и т.д.). Конечно, это было бы интересно. Но увы — сделанного не воротишь. И несделанного тоже.
А.П. Мацкин. В учебном пособии по математике я процитировал “Диалектику природы” Энгельса. Редактор потребовала указать том собрания сочинений, страницу, обязательно по последнему изданию. Что ж — иду в читальный зал. Надо же — именно этого тома нет, сперли. У кого из знакомых этот том есть? Увы, собрания ни у кого нет, разве что отдельные книги. Вспоминаю — собрание есть у А. Мацкина, но что толку, у него довоенное издание — не то. Случайно зайдя к нему, спросил, нет ли у кого поблизости, в наших домах, нового издания этого собрания. Ответ оказался предельно прост — А.П. отодвинул нижнюю створку стеллажа (глухую, непро-зрачную) — там лежит то, что нужно. Я опешил — два-то издания держать зачем? Очень просто — к первому, довоенному, привык, а второе нужно для ссылок: оказывается, не только у меня такой требовательный редактор, у него — тоже.
Кстати, А.П. — великий театровед. У него книги все хорошие, но две — особо выдающиеся. Это “Орленев” (1977) в серии ЖВИ и “На темы Гоголя” (1984). Писать о театре вообще нелегко, а об Орленеве особенно — ведь он сам оставил отличные воспоминания. А в такой ситуации автору очень трудно — лучше самого вспоминающего не напишешь, а перепевать известное несерьезно. Но Мацкину удалось создать оригинальную биографию-исследование, повествование о творческом пути актера. Фигура Орленева стала для нас, далеких потомков, близкой и как бы объемной, мы видим его с двух сторон — изнутри (от него самого) и извне, глазами объективного квалифицированного специалиста. (Попробуйте найти актера, которому бы так повезло!) Не менее впечатляюща и книга о Гоголе — уникальный симбиоз воспоминаний о виденных спектаклях и актерах, театроведческого анализа и размышлений о писателях. (И, кстати, еще один “везунчик” — Михаил Чехов.)
С Александром Ефимовичем Дейчем и его женой Евгенией Кузьминичной я познакомился у их друзей — С. Левитана и Р. Минкус, с которой был знаком еще по музыкальной школе, где она преподавала. Как бы ни относиться к книгам Дейча (мне, например, нравится “Голос памяти”), личность это поразительная — в тяжелейших условиях, почти ослепший, он не терял бодрости духа и чувства юмора и работал, работал... Потешу свое тщеславие — расскажу, как при той, единственной нашей встрече, “утер ему нос” в чисто библиофильском смысле. В Париже отмечалась какая-то шаляпин-ская дата, и в эмигрантской газете “Русские новости” в четырех номерах печатались воспоминания о певце. Один мой друг получил эти воспоминания в подарок от своего парижского знакомого, работника типографии, где газета печаталась, причем это были даже не газеты, а так называемые полосы — кроме воспоминаний там ничего не было — белым-бело, так что пересылка их по почте прошла гладко, без таможенных придирок. А мой друг, прочтя воспоминания, решил подарить их мне, поскольку я собираю все по музыке. Ну, а я принес их почитать своим друзьям. Так чем же я потряс Дейча? Оказывается, он два месяца провел в Париже, газеты эти видел, но везти их сюда не решился, опасаясь неприятностей, а я-то их достал в Москве, не выходя из дома. Да, странные были времена, и ведь это еще не самые худшие — уже можно было ездить за границу. Правда, не всем подряд, а лишь избранным, изредка и с опаской.
С Надеждой Давыдовной Вольпин, известной переводчицей, я познакомился тоже на книжной почве, предыстория — грустная и гнусная. Ей захотелось достать И. Анненского в Большой серии “Библиотеки поэта” — там его стихотворные драмы. Об этом случайно узнал живший в том же доме N, кандидат медицинских наук, сын известного композитора. Книгу он добыл, принес, но продавать не захотел — только в обмен. Ну, и все пошло согласно известным стандартам — приносят тюльку, взамен берут осетра. Самые страшные бандиты — так называемые порядочные люди, для них обмен и обман — почти синонимы. Том Анненского стоил тогда в идеальном виде 50 рублей, слегка почитанный — 40. После длительной торговли с 80-летней женщиной “порядочный человек” унес альбом Дали ценой 350 рублей и однотомники Цветаевой и Пастернака в Малой серии “Библиотеки поэта” — еще 50 рублей. Не много ли? Десятикратный перебор! Но нет, это не все — в придачу он взял ни много ни мало небольшую картинку раннего Д. Бурлюка (по цене — еще столько же). Как ни просила Н.Д. оставить ей хоть один из двух томиков стихов — N был неумолим. (“Да что вы, да надо мной все будут смеяться, если узнают, что я так дешево уступил”, — вот его аргументация.) Н.Д. мне впоследствии рассказывала: “Я почувствовала, что он меня надувает, но не думала, что до такой степени”. Узнав об этом разбое, познакомившая их переводчица, чувствуя себя виноватой (без вины), сняла с полки шесть книг (двухтомный “Декамерон” и т.п.) и подарила Н.Д. Случайно встретив этого бандита во дворе, я сказал ему, как выглядит содеянное им со стороны, и предложил что-то вернуть, как-то компенсировать, сказать, что случайно ошибся, и т.п. Увы, понимания не нашел, даже наоборот — “чего компенсировать, ведь ей подарили шесть отличных книг...” (Классическая логика “порядочного” человека: то, что кто-то ей что-то подарил, дает мне право воровать и грабить. И эти люди дают клятву Гиппократа!)
Я познакомился с Н.Д. сразу после этого инцидента и, естественно, взял ее под свое библиофильское покровительство. Человек она была, конечно, незаурядный, переводчик первоклассный, отличная шахматистка (еще до войны играла в чемпионатах страны), очаровательная собеседница. Думаю, не грех мне слегка похвастать — когда Н.Д. дала мне прочесть свои воспоминания (в машинописи), я обнаружил там несколько мелких фактических неточностей. Она поразилась — откуда мне это известно, ведь в 20-х годах меня не было на свете! Ну и что с того? А старые книги-то я зазря, что ли, собираю — вот и пригодились. Ну, это пустяки, любой квалифицированный редактор сделал бы то же самое. А вот лишь один эпизод, где Н.Д. блеснула своим высоким профессионализмом. В серии “Литературные памятники” вышел Иоанн Секунд. Мой друг, композитор, стал писать музыку на его слова. В процессе работы возникали вопросы, на которые никто из специалистов не мог ответить. Узнав о его мытарствах, я сразу предложил познакомить его с Н.Д. — уж она и латынь знает, и вообще... В ответ — недоверие, сомнение, наконец с трудом уломал. Эффект моего сводничества резко превзошел ожидания. После встречи друг с восторгом мне сообщил: за 20 минут она сделала больше, чем все остальные за два месяца. Да, гуманитарное образование в дореволюционной гимназии было на высоте, а уж если и ученица попадалась талантливая...
Еще два воспоминания-довеска, связанные с Анненским. Годах, кажется, в 70-х на складах неожиданно всплыли залежи томов Большой серии “Библиотеки поэта”. Как, почему, откуда? В магазинах их давно не было, у букинистов что-то попадалось, что-то нет. Так наше книготорговое начальство, вместо того, чтобы все эти выплывшие излишки продать хотя бы по номинальной цене (морально устаревшей, отставшей от рыночной), еще и удешевило их — отличные книги пошли по 30–40 копеек (скажем, Случевский, относительно тонкий, 30 коп., Гнедич, потолще, — 40, а Гамзат Цадаса –20...). Такси тогда было дешевое, так что нашлись разумные люди, которые объезжали все магазины и “подметали” все подряд. Одному моему другу редкостно повезло — он купил за 30 копеек даже Анненского, по-моему, он был только в одном магазине — на Бауманской; к сожалению, я поздно сообразил, что надо бы поменять наши с ним экземпляры — ему-то все равно, а для меня соответствующий штамп был бы забавным обертончиком.
Второй микроэпизод (или микросюжет). Уезжает Александр Аркадьевич Галич. Взвинченность, нервозность его состояния в последние здешние месяцы вспоминать ужасно тяжело — чувствуется, что он держится из последних сил, да еще и жена психует, переживает, безумно жалко его, обидно. Я распродавал его библиотеку. От него попали ко мне на полку (хранятся до сих пор) три тома Модеста Чайковского в переплетах свиной кожи. Почему-то А.А. просил расплатиться за них отдельно и назвал цену — 45 рублей (во всем остальном он мне полностью доверял, я уносил книги, потом приносил деньги, он никакими подробностями не интересовался). Мелькнула мысль — может, это подарок в такой косвенной форме, недорого, по дружеской цене? Я все же оценил трехтомник в 75 рублей и разницу добавил при следующих расчетах. А перед самым отъездом А.А. захотел взять с собой Анненского, БПБС. Я сумел его оперативно достать, мы с Левой Турчинским (он был с Галичем хорошо знаком) решили А.А. этот том подарить, то есть расходы поделить пополам — по 25 рублей. Я зашел к А.А. буквально накануне отъезда, за день или два, вручил книгу, объяснив, что это подарок от нас с Левой. По-моему, А.А. был относительно спокоен, может, нервничать уже не было сил — скорее, я от волнения ничего толкового сказать не мог, наверное, молол какую-нибудь чепуху и вскоре ушел. А парой месяцев ранее был еще один любопытный эпизод отчасти книжного характера: уходя от него, уже в коридорчике, увидел лежащую на полу книгу. Поднял, спросил, куда бы ее положить? Банальный вопрос — и пронзительно горький ответ: да меня не интересует, где лежат книги моих бывших друзей.
В заключение (с которого можно было, пожалуй, и начинать) — несколько слов о двух моих самых первых знакомствах на аэропортовском “гектаре” (так я называю группу кооперативных писательских домов около метро “Аэропорт”, все фигуранты моих заметок жили там) — с А. В. Февраль-ским и О. М. Грудцовой. 1966 год — ровно 40 лет назад. Они были противоположны по характеру. A.В. — спокойный, степенный, солидный, но в обращении простой, любезный. И его самого, и его библиотеку приятно вспомнить — все в образцовом порядке, четко, продуманно — все, что нужно для работы, — Маяковский, Мейерхольд... Но и в чисто, казалось бы, рабочей библиотеке попадались редкости, скажем, “Командарм 2” Сельвинского — личный экземпляр Мейерхольда с его пометками (куплен за гроши в Лавке писателей, товаровед явно не понял, что он принял). В юношестве Маяковский мне очень нравился, и при случае я с интересом поделился с А.В. своими впечатлениями от прочитанных книг. Получить авторитетное подкрепление собственных мнений и оценок было, конечно, приятно. Лишь однажды вышло небольшое расхождение. Об авторе одной из книг я пренебрежительно выразился — маяковед пятого разряда. А.В. нахмурился: да он вообще не маяковед… никакого разряда…
Полной противоположностью А.В. была О. М. Грудцова — близкая ему по возрасту, она обладала взрывчатым характером и фантастической общительностью. Не счесть, со сколькими литераторами я у нее познакомился. Все это были интересные люди и собеседники. Вот лишь два сюжета, особенно запомнившиеся.
Первый — рассказ Е. Лившиц, вдовы Бенедикта Лившица. Когда его арестовали, органы забыли опечатать квартиру, но ужас перед НКВД был так велик, что никто не осмеливался не то что войти, но и близко подойти к двери. Единственный, кто все же заходил, как бы следя за порядком, был дворник. Он-то и рассказал Е.К. без лишних эмоций о своем мародерстве — перетаскал все, что счел нужным, к себе (мебель, книги, картину Шагала...); в блокадные месяцы все это пошло в печку, ничего не сохранилось.
А вот занятный рассказ еще одной гостьи О.М. В голодном 1919 году она была в каком-то литературном доме, прибегает взволнованно-всклокоченный Хлебников, умоляющим тоном просит у хозяйки, нет ли у нее какой-нибудь маленькой, плохонькой, ненужной серебряной ложечки? Нашлась. Он убежал, а вскоре, вернувшись, объяснил, в чем дело, — на углу стоял нищий, надо было ему что-то подать, а что? Ведь деньги в то время ничего не стоили…
Словом, всего не расскажешь. Многих замечательных людей довелось мне в свое время повстречать на “аэропортов-ском гектаре”; и память о них — с любовью и благодарно-стью — я храню долгие годы.
1 См.: Вопросы литературы. 2008. №1.