Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2008, №4

Украина Тараса Шевченко: словообраз, дискурс, "текст"

По моим подсчетам, сделанным на основе подготовленного канадскими украинистами О. Ильницким и Ю. Гавришем (Альбертский университет) уникального издания — четырехтомной “Конкорданции поэтических произведений Тараса Шевченко”1 , — лексема имя собственное “Украина” в различных грамматических формах и контекстуальных позициях встречается в поэзии Шевченко (включая варианты и русскоязычные тексты) 255 раз2 .

Могут спросить: много это или мало? Думаю, такой вопрос был бы в научном отношении некорректным. В самом деле, частотность употребления поэтом, скажем, предлога “в” или союза “и” намного выше (только в украинских сочинениях соответственно 1486 и 2762), но вряд ли кто-нибудь решится взять подобного рода “чистую” арифметику за основу своих обобщений и выводов. Иное дело, когда эта арифметика оплодотворяется семантикой: число 255 обретает смысл и значение в сопоставлении с частотностью употребления поэтом таких, например, лексем, как “Бог” (302), “мать” (209), “люди” (196), “сердце” (177). Иначе говоря, “Украина” у Шевченко — не обычная текстовая единица, это одна из структурно-художественных доминант творчества, ключевое, парадигмальное для сознания и поэтического воображения Шевченко понятие, в котором сконцентрированы характернейшие признаки и глубинная сущность его мироощущения, мировидения, мировоззрения. Для Шевченко понятием “Украина” определяется наивысшая духовная и нравственная ценность как личностного, национального, так и общечеловеческого масштаба, это критерий и определяющий фактор жизненной позиции, художественных, этико-философских принципов и идейных убеждений поэта, основа и суть его историософских и нациософских взглядов, милленарных представлений, суждений о месте национальной литературы в контексте мировой культуры, о телеологии собственного творчества3 .

Так сложилось, так предопределено, что вот уже на протяжении более чем полутораста лет в сознании читателя поэтическое наследие, жизнь и судьба Шевченко, само его имя слиты с Украиной неразрывно. Без Шевченко невозможно ни представить ее, ни понять, как и вне Украины не постичь Шев-ченко.

Не удивительно, что в огромной шевченковедческой литературе, начиная со “Слова над гробом Шевченка” П. Кулиша4 , мотив Украины, сама эта лексема и производные от нее варьируются постоянно; однако работы, в которой бы специально, всесторонне, в различных ракурсах и во всей целостности исследовалась шевченковская поэтическая концепция Украины, ее дискурс, прослеженный в контексте “почвы и судьбы” поэта, его политических взглядов, религиозно-нравственных, эстетических принципов, духовной эволюции, психологиче-ских и эмотивных факторов, системы его поэтики, — такой работы пока нет, в том числе и в украинском шевченковедении. Главной опорой и объектом исследования, первоисточником, который ничем не заменить, остаются сами произведения поэта.

* * *

Как денотат, то есть с точки зрения первичной, “чистой” информации, предметного наполнения, имя Украины у Шевченко — это этноним, очерчивающий реальный локус — территорию, совокупность топонимических, ландшафтных, климатических признаков, инфраструктуру определенного географического, геополитического и геокультурного жизненного пространства, этно- и антропосферу; по П. Савицкому, это “месторазвитие”5 , с которым связаны факты личной биографии поэта, его родовая и историческая память, образы родных и близких людей, воспоминания детства. Концепт имени Украины — его значимая сердцевина — представляет собою синкретический, структурно и семантически многосложный словообраз (этот термин употребляется здесь в смысле, коррелирующем с потебнианской “внутренней формой” слова), поэтическую метафору высокой степени обобщения и синтагматического напряжения. Перед нами сложная, иерархиче-
ская художественная система, динамичная, подвижная, однако при этом, в конечном счете, на метауровне, целостная, хотя и не лишенная контроверз, вплоть до элементов антитетичности, переплетение — подчас парадоксальное, даже причудливое — и синтез разнообразнейших смысловых измерений, коннотаций, исторических и актуальных аллюзий, лирических медитаций, публицистических размышлений, эмоциональных рефлексий. Это создает предпосылки для рассмотрения системы в различных ракурсах и отсюда — множественности (обозначенной, напомню, в заголовке настоящей работы) ее терминологических определений и характеристик. Шевченковская Украина принадлежит сфере конкретно-исторической модальности и одновременно измерению метафизическому, трансцендентному; это явление, укорененное в реальном времени и пространстве, и вместе с тем феномен онтологичекий, бытийный; это профанный факт, то, что было и есть, — и факт искусства, легенда, сакральная национальная мифологема, если угодно — Идея.

Шевченковская идея Украины — концентрированное поэтическое воплощение национальной идеи как императива исторического предназначения и судьбы украинства, фактора его идентичности, стремления к независимости, к жизни “в своем доме”, по законам “своей правды, и силы, и воли” (“И мертвым, и живым, и нерожденным землякам моим, на Украине и не на Украине сущим, мое дружеское послание”), к возрождению и развитию национальной культуры, укреплению духовного здоровья нации. Художник, обостренно чуткий к общественным настроениям, атмосфере истории и современности, сын своего народа и человек своей эпохи, Шевченко отражал не только лучшие черты национального характера, но и его слабости, в частности, национальные предрассудки, то, что Пушкин называл “общепринятыми в то время понятиями”6 . Однако в принципиальном плане исповедуемой и утверждаемой Шевченко идее Украины чужды национальная ограниченность, этническая и религиозная нетолерантность. “Куцый немец с постной рожей” (“И мертвым, и живым…”) для него не представитель определенного этноса, это фигура обобщенная, символ чуждости прежде всего духовной, нравственной, психоповеденческой, это чужак, перед которым ползают на брюхе свои земляки-“немцы”, единокровные “чужие люди”, отщепенцы; с этой точки зрения “немцами”, в сущности, следует считать и “москаля”, обманувшего и погубившего украинскую дивчину (“Катерина”), и польских конфедератов, “ксендзов-иезуитов”, и жадюгу-шинкаря Лейбу, который куражится над казаком (“Гайдамаки”)… И в то же время Шевченко искренне готов протянуть руку “ляху” — ведь “мы одной матери дети”; он участвует в коллективном протесте против антисемитских проявлений, восхищается талантом и человеческими качествами К. Брюллова, охотно посещает дома петербургских немцев Фицтумов и Шмидтов, дружит с В. Штернбергом и К. Иоахимом, с поляками — однокашником Л. Демским и “соузниками” по ссылке Бр. Залесским, З. Сераковским, проявляет огромное уважение к семейству Репниных, к Ф. и А. Толстым, В. Жуковскому, С. Аксакову.

(Два последних имени — литературных — наталкивают на небольшое отступление.

Уместным считаю заметить, что вопрос об отношении Шевченко к русским писателям и русской литературе в целом нуждается, на мой взгляд, в значительно более серьезной и объективной, нежели это было до сих пор, трактовке, очищенной от заангажированности любого идеологического пошиба. Пришло — и давно пришло — время взвешенного, объективного подхода к проблеме, решительного отказа от редуцированных схем, учета реальной неоднозначности, противоречивости украинско-русского культурного диалога-соперничества-взаимодействия в историческом контексте. Шевченковской проблематики это касается в полной мере. Пора, наконец, прямо сказать, кто были истинные русские друзья поэта, а кто — недруги, отбросив лукавую легенду о якобы благотворном влиянии Белинского, на самом деле едва ли не главного его литературного гонителя. Пора понять действительные симпатии и антипатии Шевченко в русской литературе. Известно, что он презрительно оценивал русскоязычный кич “про Матрешу, про Парашу, радость нашу” [“…Султан, паркет, шпоры”]; правда, что писателям-землякам советовал “на москалей не обращать внимания” — “пусть они себе пишут по-своему, а мы по-своему”, предостерегал от “московщины”, от “смехачества на московский лад”7 , что в письмах к друзьям поругивал “черствое кацапское слово” [к Я. Кухаренко, 30 сентября 1842-го]… Но правда и то, что Шевченко восхищался русским писателем Гоголем (хотя и сетовал, что тот писал “не по-своему”), любил поэзию Лермонтова, высоко ценил Рылеева, Герцена, Салтыкова-Щедрина, хорошо знал современный русский литературный процесс.

Особый вопрос — о Пушкине. Да, Шевченко не мог простить великому русскому поэту “Полтавы”, о чем есть свидетельство Я. Полонского8 ; да, ему глубоко чужд был импер-ский дух таких сочинений, как “Клеветникам России”, и воспетое им “славянское море” (выделено здесь и ниже мною. — Ю.Б.) ничего общего не имеет с пушкинским “русским морем”. Но при этом грех было бы оставить без внимания, что наедине с “милой Тетясею” (К. Пиуновой) Шевченко читает ей вслух именно Пушкина и что не написанная им поэма “Сатрап и Дервиш” задумывалась как нечто “вроде “Анджело” Пушкина”9 … В конце концов, существуя и работая в общеимперском литературном пространстве, возможно ли было сохранить эстетическую “невинность”, да и — решусь сказать — кому она нужна, такая невинность, ведь настоящая литература не от непорочного зачатия рождается... Шевченко ab definitio не мог избежать — и не избегал — контактов и творческого взаимодействия с русской литературной средой и, разумеется, с самой русской литературой, а в русскоязычных своих поэмах и повестях испытал весьма заметное облучение им самим осуждаемой “московщины”. Это факт, его следует объективно изучать, так что оставим заботу о бесплодном литературном стародевичестве этносвятошам, науке больше к лицу трезвый анализ…).

Возвращаясь к шевченковской идее Украины, подчеркну, что она далека как от национальной ограниченности, так и вообще от воинствующего ксенофобства и хуторянской “особости”. Его позиция выражена в послании “И мертвым, и живым…” четко и достаточно гибко:

…И чужому научайтесь,

И свое познайте…

(Пер. В. Державина)

Он тоскует по славной родной старине, любуется, гордится ею, черпает в ней душевные силы и вдохновение, но в будущем видит Украину новую, не с гетманами с булавой и “в золотом жупане”, не с запорожской вольницей, время которой ушло безвозвратно, — он мечтает, чтоб Украина дождалась своего “Вашингтона и правды нового закона” (“Юродивый”), стала органичной частью мирового сообщества, общечеловеческой духовно-культурной парадигмы.

* * *

Такой многоаспектный дискурс Украины, каким он предстает у Шевченко, не мог, конечно, возникнуть сразу, одномоментно, он складывался поэтапно, в ходе идейной и эстетиче-ской эволюции, созревания поэта как художника и мыслителя. С этой точки зрения важное значение приобретает диахронический анализ, дающий возможность раскрыть генезис семантико-поэтической структуры, определить вектор, закономерности и стадии развития как процесса, в котором общая эволюционная направленность выявляется через нелинеарность реального движения, а преемственность не исключает моментов зигзага, скачка или, напротив, торможения.

Мотив (или, если взять шире, тема) Украины — это хотя и устойчивый, сквозной и, в этом смысле, повторяющийся элемент шевченковского дискурса, но все же повторяется он отнюдь не автоматически, не в неизменном смысловом наполнении и постоянной функции. Процесс точнее будет определить как “повтор-перемену”, “повтор-развитие”, а словообраз “Украина” как художественный феномен не инвариантного, скорее ковариативного типа, то есть такой, который, сохраняя свою изначальную природу, в то же время — в соответствии с определенным алгоритмом — претерпевает ряд внутренних трансформаций, обогащается новым содержанием и контекстуальными коннотациями. Относительно шевченковского дискурса Украины такой алгоритм проявляется в направленности поэтической мысли к большей зрелости, социальной и психологической глубине: от простого — к сложному, от однопланового — к “стереоскопическому”, к наиболее полному и, следовательно, правдивому художественному постижению феномена Украины в его контровертивности и коннотативном разнообразии.

В своих ранних произведениях Шевченко, обращаясь к имени и теме Украины, разрабатывает традиционные для украинского фольклора, прежде всего для исторической песни и думы, мотивы героики и трагизма в национальной истории; идеализация прошлого, прославление казацких подвигов, рыцарства выдающихся представителей нации — как историче-ских лиц (Тарас Трясило-Федорувич [“Тарасова ночь”], Иван Подкова [“Иван Подкова”]), так и легендарных (Гамалия, герой одноименной поэмы), — сочетаются с плачем и тоской по Гетманщине10, казатчине, по утраченным Украиной славой и волей: “…Все прошло, пропало…” (“Вечной памяти Котляревского”),

Не вернется воля,

Не вернутся запорожцы,

Гетманы не встанут,

Не покроют Украину

Красные жупаны.

(“К Основьяненко”. Пер. Н. Брауна).

В духе представлений, характерных для массового национального сознания на раннем (собственно — дошевченков-ском) этапе его становления, Украина предстает здесь в образе борца и жертвы одновременно, в декоративном богатстве казацких атрибутов (бунчуки, булава, красные жупаны, китайка и т.п.). Поэтика создания образа Украины опирается преимущественно на фольклорно-песенную систему с присущими ей традиционными признаками этнопространства (Днепр, пороги, степь, могилы, соловейко, байрак, буйный ветер, синее море), архетипальными образами-знаками, образами-символами (казак, запорожец, казацкие мать, жена или невеста, юноша-сирота, дивчина-тополь и др.). Важно отметить, что сфера художественного функционирования подобного рода признаков и архетипов, так же как исторических сюжетов и типологических для национального бытия и быта ситуаций, не ограничена у Шевченко лишь ранним периодом, они станут сквозными для всего творчества, войдя, однако, позднее в новый, интеллектуально более насыщенный и многогранный эстетико-поэтический, философский, историософский контекст. Это был процесс, включающий ряд этапов, каждый из которых знаменовал появление новых черт словообраза Украины, увеличение его смысловой емкости, расширение сюжетообразующго арсенала, совершенствование психологической и интонационной нюансировки.

Первые признаки такой динамики — еще скорее потенциальной, нежели четко выявленной, — поэтического сознания заметны уже в некоторых произведениях раннего периода: лейтмотив чужбины как антитезы Украины (“Думка. — Течет вода в сине море…”, “Вечной памяти Котляревского”, “К Основьяненко”); разлад внутри патриархальной семьи, этой базовой ячейки национального сообщества и, казалось бы, неколебимого бастиона извечных и неизменных ценностей; усложнившиеся отношения личности с родом, этнически родным окружением, с сельской “громадой”, ее старосветской моралью (“Катерина”); поэтом акцентируется чувство своего одиночества, “сиротства” не только на чужбине, но и между теми земляками, которые воспринимаются им как “чужие люди” (“Н. Маркевичу”). Отмеченные мотивы уже выходят за рамки фольклорного узуса, творческое воображение поэта, рисуя образ Украины, не удовлетворяется устоявшимися средствами, постепенно, зигзагообразно, подчас с торможениями и отступлениями, однако неотвратимо сказываются трудный личный опыт, жизненные — далеко не идеальные — впечатления, обостряющие поэтическое зрение и отнюдь не склоняющие к прекраснодушной гладкописи.

Чертами переходности отмечен образ Украины в самом значительном сочинении Шевченко этого периода — поэме “Гайдамаки”, посвященной так называемой Колиивщине, народному восстанию на Правобережной Украине в XVIII веке. В “Гайдамаках” вырисовывается трехслойная структура поэтики. С одной стороны, здесь, как и в ранее написанных произведениях, заметное место занимают типично фольклорные признаки, средства, характерные для народнопесенной стихии. С другой — всю поэму пронизывает мощная литературная, романтическая струя: ностальгически-романтизированно-мифологические видения прошлого (“Гетманы воскреснут в жупанах старинных…”, “И над Украиной… блеснет булава!”), история любви Яремы и Оксаны, приправленная приключенческим элементом, приемы “готической поэтики” в изображении сцен ритуального освящения гайдамацких ножей, кровавой резни в Умани и Лысянке, страшной и трагической фигуры одного из вожаков восставших Ивана Гонты, якобы публично зарезавшего своих сыновей-католиков (этот факт не подтверждается историей)… Создается эпическая и жуткая панорама Украины, захлебнувшейся национальными и конфессиональными обидами, праведным, но и страшным в своей неудержимости и фанатизме гневом, жаждой мести и крови…

Третий (как раз принципиально важный с точки зрения новизны) семантико-стилистический пласт текста составляют лирические и публицистические авторские отступления, рефлексии, медитации, которые комментируют повествование и усложняют, углубляют образ Украины, встающий из описания кровавых событий, акцентируют дистанцию между тем, что поэт “слышал от старых людей”, и отношением к этим событиям его самого. Во вступлении к поэме он в резком тоне отстаивает свое право рассказать внукам дедову правду о трагедии и славе Украины, но далее все чаще рассказ прерывается иными мотивами — боль сердца, скорбь, горькие раздумья о вражде между братьями (“…Жить, водить бы дружбу”), осуждение бесовщины зависти, жадности, взаимной нетерпимости —

…И зуб за зуб

И муки за муки!

Сердцу больно, как помыслишь:

Что людей побито!

Сколько крови!

(Пер. А.Твардовского)

А в “Предисловии” (фактическом “Послесловии”) романтизированные в поэме гайдамацкие вожаки Гонта и Максим Зализняк однозначно оценены как “атаманы этого кровавого дела”, поэт приходит к осознанию своего долга показать современникам, “что отцы их ошибались”… То есть дедовскую правду он дополняет и корректирует правдой собственного знания, осмысленного исторического опыта.

Такая противоречивость авторской позиции в пределах одного произведения и, как следствие, структурно-семантическая амбивалентность последнего не могли, разумеется, не сказаться на полноте и четкости образа Украины: в “Гайдамаках” есть черты и грани этого образа, есть тема, мотив Украины, есть проникнутые болью и искренним патриотическим чувством достоверные картины, сюжеты, фигуры ее истории, тоска по героическому прошлому, однако стройной, целостной историософской и поэтической концепции Украины в поэме еще нет.

Впрочем, именно противоречивость, переходность, именно несовпадение изображения и авторских рефлексий по поводу изображаемого — это не что иное, как симптом движения поэтической мысли к такой концепции, зародыш качественно новой стадии в процессе создания образа Украины, новых духовно-креативных импульсов. Вектор этого движения направлен к максимальной правдивости образа, его полноте, многомерности, многозначности, в конце концов — внутренней дифференцированности, вплоть до антиномичности. Поэтическое зрение Шевченко становится более острым, более “всевидящим”, он теперь в состоянии разглядеть (а поэтиче-ской мыслью — постичь) не только привлекательное, героическое, славное, но вместе с тем, как это ни горько, и то, что достойно осуждения, те деформации идеального образа, которые возникли вследствие фатально неблагоприятной исторической судьбы и — от правды не уйти — обнаруживают далеко не лучшие черты этноменталитета, национальной социопсихологической традиции, коллективного бессознательного.

Следующая, после “Гайдамаков”, стадия этого процесса — уже стадия зрелости, отмеченная рукописным сборником “Три года”. Как итог двух (1843 и 1845) поездок поэта на родину, как поэтическое осмысление увиденного и пережитого, сборник “Три года” представляет собою впечатляющий лириче-ский документ тяжкого разочарования, болезненного духовного надлома, сурового прозрения.

...И прозрели очи

У меня тогда…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

И высохли мои слезы,

Слезы молодые, —

пишет поэт в исповедальном стихотворении, давшем название всему сборнику. Тб Украина, которой он бредил на чужбине, которую видел в ностальгических петербургских мечтах и снах, воспевал в тогдашних стихах, теперь, вблизи, предстала перед ним без романтической дымки, в мрачном, непривлекательном освещении, в жестоких картинах крепостной неволи, нужды, социальной несправедливости, человеческой низости и лжи.

И я сердце разбитое

Отравой врачую,

Не пою теперь, не плачу,

А совой кричу я.

(Пер. П.Панченко)

Этот жутковатый “крик совы” пронизывает страшные видения кровопролития, призывы к мести и насилию в стихотворениях “Холодный Яр” и “Как умру — похороните…” (больше известное как “Завещание”), с ним перекликается мотив сыноубийства “за свободу, честь и славу” Украины в послании “Гоголю”.

Последний пример, однако, нуждается в оговорке. Первые два из только что названных стихотворений целиком лежат в русле традиции “Гайдамаков” с присущими ей элементами “поэтики ужасов” (а “Холодный Яр” вообще связан с поэмой генетически, это экспрессивная полемическая реакция на критику гайдамачества историком А.Скальковским и тем самым, косвенно, защита поэтом своего произведения). В семантиче-ской гамме послания “Гоголю” имплицитная, даром что легко узнаваемая, реминисценция эпизодов сыноубийства из “Тараса Бульбы” и “Гайдамаков” не играет самостоятельной роли, она обретает смысл и социопсихологическую мотивацию лишь в контексте всего стихотворения, в корреляции с его лейтмотивом — авторским “плачем” по утраченному национальному достоинству земляков, инфицированных вирусом социальной вялости, подколониального соглашательства и холопства (все “оглохли”, “ослепли”, “в кандалах… поникли”). Упоминание о совершенных Тарасом Бульбой и Гонтой сыноубийствах выступает тут не как эффектная романтическая “страшилка” и не героико-“патриотический” символ, оно, в сущности, выполняет функцию служебную — создания контраста между двумя украинскими мирами: Украиной прежней, вольной, казацкой, и Украиной нынешней, лишенной политической и духовной независимости, страной “оглохших”, “поникших”, надломленных, неспособной даже на страшный (как бы его ни оценивать с моральной точки зрения) подвиг жертвы ради своей чести и воли. Эта Украина в рабской покорности “отечеству-престолу” скорее продаст своих сыновей “царю на бойню”, на пушечное мясо для империи. За метафорой “бойни” стоит кровавая историческая конкретика кавказской войны, и здесь возникает параллель с поэмой “Кавказ”, где Шевченко оплакал смерть своего друга Я. де Бальмена, которому суждено было погибнуть

Не за Украину –

За ее тирана…

Довелось испить

Из царевой чаши царевой отравы.

(Пер. П.Антокольского)

Мотивы, артикулированные в послании “Гоголю”, проходят — в различных модификациях и с разной степенью эмоционального напряжения — и через другие программные для сборника “Три года” произведения. Читатель словно попадает в кунсткамеру, где собраны нравственные уроды, безнациональные евнухи: отщепенцы, помогающие чужакам раскапывать священные могилы, снимать с матери-Украины “рубаху… худую” (“Разрытая могила”); столичные “землячки” с “казенными пуговками” (“Сон. — У всякого своя доля…”); “Рабы, холопы, грязь Москвы”, “варшавский мусор”, чванящиеся тем, что ловко ходят в колониальном ярме, “ловчее, чем отцы ходили” (“И мертвым, и живым…”)…

Кто же они, эти “гадюки” (“Чигрине, Чигрине…”), “не люди — змеи”, которые “опустошили” сердце поэта, “высушили чадом-дымом” добрые слезы (“Три года”), довели до крайней степени отчаяния:

Что мне — плакать, иль молиться,

Иль виском об угол?

(“Зачаруй меня, волшебник…”

Пер. П.Семынина)

Марксистское шевченковедение отвечало на этот вопрос с однозначно классовых позиций: конечно же, крепостники, панство, эксплуататоры трудового народа. И в этом, надо сказать, была немалая доля правды, но все же лишь доля. Вне всякого сомнения, Шевченко ненавидит панство, тех, что “сермягу в заплатах с калеки снимают”, дерут шкуру с “люда убогого”. Но он презирает, гневно клеймит и этот покорный, парализованный равнодушием, синдромом рабства “люд”:

Молчат люди, как ягнята,

Вытаращив очи!

Пускай: “Может, так и надо?”…

(“Сон”. Пер. В.Державина)

Не забудем и о том, что ненавидимые Шевченко “змеи” — этнически не чужое ему панство, “родное”, украинское, которое, продав за чечевичную похлебку свое национальное первородство, лакействует перед имперской силой; с такими “детьми” Украина остается “сирою вдовицей”.

Таким образом, социальный, классовый аспект в раздумьях Шевченко об Украине неотрывен от нациософского и оба — от социопсихологического. Несчастная вдова, у которой единственного сына забрали в солдаты (образная параллель к Украине — “сирой вдовице”), вынуждена наняться на работу “у евреев11  за жалкую плату”, свои, “крещеные”, не взяли — больно, мол, стара, не справится (“Сова”). Проблема в сущности универсальная, и гневные реакции Шевченко на уродливые явления в украинском социуме были, в конечном счете, глубинно связаны с присущим поэту острым чувством катастрофического несовершенства мира и человека как таковых. Однако в данном случае мы говорим о самой близкой ему части этого мира — об Украине, о конкретном историческом явлении, которое украинской нациологической мыслью позд-нее будет определено понятием “малороссийства”. Шевченко такого понятия еще не употребляет, но симптомы этой застарелой, позорной болезни нации он диагностировал с достойной удивления точностью. Он стал первым, кто провел четкую разделительную линию между такими категорями, как “Украина” и “Малороссия”. Характерно, что, как правило, название “Малороссия” встречается в его официальных бумагах и переписке с русскими корреспондентами, между тем в письмах к духовно близким землякам и, особенно, в поэтических произведениях фигурирует имя “Украина”.

Силу, инспирирующее значение шевченковской национальной самокритики, положившей начало в украинской литературе, общественной мысли, шире — в национальном самосознании в целом, — живительной, одной из самых благородных традиций, трудно переоценить. Это был воистину духовный подвиг поэта, необходимый фактор и предпосылка построения модерной историософской и поэтической концепции Украины, ее (концепции) неотъемлемая составляющая. Шевченко делает и следующий, решающий шаг в этом направлении — стремится обнаружить и показать корни этих уродливых явлений, истолковать их, вывести свой критический дискурс Украины на новый уровень, в пространство Истории.

Унылая панорама запущенного, покрывшегося “бурьяном” и “цвелью” края, “опутанной корчмами” земли, захваченных, закупленных чужаками степей, “разрытых могил”; руины когда-то славного Чигирина, гетманской резиденции, а ныне бессильного старца, проспавшего “всю Украину” и теперь дремлющего в руинах, забвении, бесславье, так что никто и не скажет, “где ты стоял, зачем стоял”, — эта предельно экспрессивная, почти апокалиптическая (“…Все на свете минет!”) метафорика сборника “Три года” отражает реалии национального бытия, она расположена на оси исторического времени; тема и образ Украины предстают, помимо современного, еще и в ретроспективном и прогностическом измерениях, обретают историософско-концептуальный характер. Шевченко не хочет, органически не может позволить себе уклониться от болезненных вопросов о смысле национальной истории, о результатах героических усилий нации, цене утрат, человече-ских жизней, пролитой крови:

За что же мы панув рубили?

Орду бесчисленную били

И ребра пикой боронили

Царевым слугам12?

(“Чигрине, Чигрине…” Пер. Л. Длигача)

На горькие вопросы поэта отвечает сама Украина-мать в своем монологе-плаче “Разрытая могила”:

О Богдан, когда б я знала

Что мне жизнь сулила,

Я тебя бы в колыбели

Насмерть задушила.

(Пер. М.Славинского)

Но все же не только плач и горечь, не только печаль и тоска по утраченному славному прошлому, когда Украина “знала власть” и “знала волю”, определяют тональность шевченковского дискурса Украины в период “трех лет”, звучат у него и ноты веры в ее будущее, в витальные силы украинского народа, лишь до поры дремлющие. Сквозь плач над “великой руиной”, “печальными былями” давних лет, над тяжкими грехами “дедов наших”, сквозь гневные предостережения современным “потомкам дрянным” (“Суд настанет…”), страшные видения кровавой народной мести, — сквозь все это и вопреки этому в воображении поэта встают милленарные картины, окрашенные в тона исторического оптимизма, пусть и робкого, пусть и романтично-утопического:

И забудется позора

Давняя година,

Оживет иная слава,

Слава Украины,

И свет ясный невечерний

Тихо засияет…

(“И мертвым, и живым…” Пер. В. Державина)

В стихотворении “Чигрине, Чигрине…” Шевченко высказывает надежду, что из посеянных им слез взойдут ножи “обоюдоострые”, — мотив, корреспондирующий с темой “освященных” ножей в “Гайдамаках”; нельзя, однако, не заметить, что содержание и поэтическая функция этого мотива изменились, он трансфомировался в мотив национального самоочищения: историческое предназначение ножей заключается не в мести, а в том, чтобы “вскрыть гнилое сердце нации”, выцедить из нее “сукровицу”, влить

горячей,

Светлой, свежей, чистой крови

Молодой — казачьей!!!

“Разрытая могила” и “Чигрине, Чигрине…” — своего рода пролог к завершению концепции Украины, осуществленному в поэме-мистерии “Подземелье” (в оригинале — “Великий льох”13), ее подготовительный “конспект”. Основные идеи, грани концепции, лейтмотивы, метафорические элементы, составляющие в совокупности сквозной лирический, историо- и нациософский “сюжет” двух этих стихотворений, а в конечном счете и сборника “Три года” в целом, прежде всего, таких базовых произведений, как поэма-комедия “Сон”, послания “Гоголю” и “И мертвым, и живым…”, стихотворение “Три года”, достигают в мистерии высшей степени концентрации. Фигура Богдана Хмельницкого (и через нее, опосредованно, мотив Переяславской рады), тема “малороссийской” капитуляции перед силой и коварным лукавством империи, метафора “разрытой могилы” и архетип Клада — эти компоненты не просто повторяются, варьируются в мистерии, здесь они выполняют функцию структурно-семантического каркаса, сплавлены в синтетический образ-концепт Украины.

Главным фактором достижения такого синтеза выступает опорная для поэмы, творчески освоенная и, разумеется, определенным образом трансформированная Шевченко мистериальная традиция, в частности, такие характерные для нее особенности мировидения и художественного обобщенеия, как тернарный принцип построения на всех структурных уровнях, важная роль мифологического и мифопоэтического элемента, превалирование условно-знакового начала над конкретно-чувственными представлениями и миметическими формами, романтико-мистический, иррациональный ракурс в истолковании явлений и процессов.

Образ, историческая судьба Украины осмыслены Шевченко в координатах трех константных этапов ее развития, корреспондирующих с тремя судьбоносными этапами христиан-ской истории — рождением, смертью и воскресением Иисуса Христа; такая структура генетически восходит к сакральной троичности литургического священндействия, возникшей на его почве западноевропейской мистерии и ее модификации в украинской барочной драме. Первый этап присутствует в произведении имплицитно, мы застаем уже, так сказать, постэтап, улавливаем отголоски того, что происходило когда-то, причем улавливаем опосредованно — в воспоминаниях одного из символических персонажей, Первой души, в отдельных деталях и характеристиках утраченной гармонии “до-переяславского” украинского бытия. Точно также лишь из авторских — не лишенных утопического оттенка — видений, поэтических деклараций (в вероятном, по мнению многих исследователей, эпилоге поэмы — “Стоит в селе Субботове…”) о волшебной силе Клада, таящем в себе жизненные силы народа, вырисовываются контуры третьего, милленарного этапа, тема воскресения Края:

…Вновь восстанет Украина,

Свет правды засветит,

И помолятся на воле

Невольничьи дети!..

(Пер. Ф. Сологуба)

Зато этап второй — исторический крестный путь Украины после Переяславской рады, через Голгофу царствования “Петрухи”, через десятилетия екатерининского правления к современной поэту эпохе, — этот этап освещен наиболее полно. Разумеется, эта полнота не тождественна всеохватности, в мистерии нельзя искать хронологически выдержанной историографической последовательности событий, здесь доминирует принцип авторской избирательности, диктуемой особенностями художественного замысла и адекватной этим особенностям знаково-символической природы текста, его притчевой структуре. Именно такая избирательность составляет основу метафорического “сюжета” поэмы-мистерии, ее историософской концепции.

Две особенности представляются решающими для созданного в поэме “Великий льох” образа Украины. С одной стороны, при всей своей метафорической обобщенности, этот образ не абстрагирован от реалий исторического и национального бытия, отчасти даже быта, напротив, он вполне конкретен, “заземлен”, в известной мере “очеловечен” — в том смысле, в каком черты живой личности присущи человеческой ипостаси рожденного Марией из Назарета младенца Иисуса. С другой стороны, и именно по той же причине — органиче-ской связи с контекстом священного первоисточника, — образ Украины в мистерии Шевченко наделен признаками богосотворенности, трансцендентности, национальная история, через которую (и в которой) этот образ воплощен, воплощен в сакральном, мистериальном, отчасти и мистическом освещении.

Характерен в этом отношении мотив братьев-близнецов Ивбнов; их появлению на свет предшествуют параприродные явления, таинственные и тревожные знамения (комета, землетрясение), предвещающие трагедию раздвоения, расщепления нации, межбратского разлада и враждебности, причем эта трагедия роковая изначально, она словно “запрограммирована” в самой экзистенции Украины, в ее исторической судьбе. Из художественной и историософской логики поэмы следует, что корень исторических бед Украины кроется, помимо внеш-них обстоятельств и факторов (геополитическая уязвимость Края, духовная и политическая несовместимость с соседями, нескончаемые войны), еще и в причинах внутренних — в острых социальных, межсословных противоречиях, этноментальных и социопсихологических травмах национального коллективного подсознательного, его опасных мутациях.

Трагическая амбивалентность образа Украины находит свое выражение в противоречивости фигуры Богдана Хмельницкого, какой ее видит и показывает Шевченко; в притчах о Трех Душах, их “грехах”-провинностях, в чисто личном плане ничем не мотивированных, невольных, но в сущности заранее предопределеннных логикой фатального общенационального компромисса; в знаке-символе Первой вороны, этого изнаночного “атрибута” украинского бытия, отвратительной “Тени” (по Юнгу14) украинства; наконец, в триедином образе нищих лирников (“Шли слепой, хромой, горбатый…”), воплощающем хронические хвори национального организма — искалеченность души, сон разума и воли, рабскую покорность, равнодушие, атрофию исторической памяти и инстинкта сво-боды15.

Узнавание на дорогом лице матери-Украины этих непривлекательных, чтобы не сказать — уродливых, черт, вместе с тем осознание своего морального долга — бескомпромиссного их высвечивания и осуждения — приносит поэту величайшую горечь, но это в то же время и признак его духовно-творче-ской зрелости, нравственного мужества. Назвать это просто критикой было бы мало и не вполне точно; у Шевченко критика идет изнутри, то есть это национальная самокритика, причем самокритика высокой степени благородства; гнев и злость органически сочетаются в ней с душевной болью, презрение к “неразумным” сыновьям нации — с апологией “славных прадедов”, с прославлением героических страниц прошлого Украины, самогу ее священного имени, грусть и тоска о том, что утрачено, сведено на нет “потомками дрянными”, — с верой в то, что утрачено не все и не навсегда, что несмотря на тяжкие испытания все-таки “встанет Украина”. Именно в таком синтезе национальная самокритика вошла неотъемлемой составляющей в нациотворческую программу Шевченко, стала мощным фактором пробуждения нации от векового свинцового сна, залогом будущего духовного и политического возрождения Украины.

С этой точки зрения не будет преувеличением назвать мистерию “Великий льох” итоговым, вершинным в художественно-концептуальном постижении идеи и образа Украины произведением Шевченко периода “трех лет”, не говоря уже о периоде предыдущем, раннеромантическом. Да и не только итоговым: историо- и нациософия мистерии, ее идеология и эстетика, ее поэтика содержали в себе значительный креативный потенциал, давший импульсы для продолжения и развития поэтом дискурса Украины в последующие периоды, в годы ареста, ссылки и возвращения.

Особенно при этом следует подчеркнуть момент развития; то есть перед нами не “круговорот” инвариантных образов и мотивов, а движение “по спирали”. Хотя в творчестве Шевченко арестантского и последующих периодов без труда улавливаются очевидные корреляции с поэмой “Великий льох” и другими произведениями сборника “Три года”, повторяющиеся мотивы дискурса Украины, знакомые черты ее образа, все же наше внимание не могут не привлечь новые — и при этом сущностно важные — нюансы поэтической мысли, признаки ее движения, в известной мере — поворота.

Сопоставление первого “арестантского” поэтического опыта — цикла “В каземате” со сборником “Три года” обнаруживает этот поворот достаточно четко. Критический настрой, обличительный пафос, злая ирония и убийственный сарказм, гнев, проклятия, социальный и нравственный максимализм оценок — все, что недавно определяло духовную доминанту, эмоциональную тональность темы Украины, все сразу же после ареста отступает на второй план, лишь изредка отдаваясь глухим эхом (стихотворения цикла “Мне, право, все равно, я буду…”, “В неволе тяжко — хоть и воли…”). В большинстве шевченковских стихотворений первых недель неволи, созданных в каземате Третьего отделения, в атмосфере постоянного психологического прессинга, напряженного ожидания и предчувствия наихудших последствий, тяжких испытаний, тема Украины раскрывается преимущественно в лирической, причем приподнято-романтической, даром что трагической, тональности. Куда девались историософская “отрава”, жутковатый “крик совы”, остался лишь едва слышный “стон” казацкой могилы — болезненное воспоминание о давних брато-убийственных конфликтах (“За оврагом овраг…”), своего рода предостережение из прошлого; в цикле абсолютно превалирует чувство сыновней преданности, любви, обожествления Украины, тревоги за ее судьбу. Нужно

…отправляясь в путь-дорогу,

Друг другу обещанье дать

Любить свою Украйну… В годы

И тяжкие часы невзгоды

Ее в молитвах вспоминать!

(Пер. А.Чачикова) –

завещает поэт своим друзьям в завершающем, прощальном стихотворении цикла (“Сойдемся ли мы с вами снова?”). Позднее, вероятно уже в Оренбурге, между 1 ноября 1849 года и 23 октября 1850-го, он дополняет цикл вступительным обращением к “соузникам” — “Припомним, братия моя…”, где снова призывает:

…Украйну любите,

И за нее, несчастную,

Господа молите!

(Пер. Н.Панова)

“Закольцовывая” цикл этим мотивом, Шевченко акцентирует его константный, программный характер.

В казематном цикле мотив Украины, пожалуй, впервые тесно переплетается с мотивом религиозным, или, точнее, он слит, “сплавлен” с религиозным чувством поэта. Очевидно, что это явление принципиально новое по сравнению, скажем, с “Гайдамаками”, где конфессиональный момент выполнял, собственно говоря, сугубо сюжетообразующую функцию — как своего рода движитель событий и одновременно их фон. В казематном цикле, рождающемся в экстремальных условиях, в “тяжкие часы невзгоды”, религиозный фактор приобретает в душе поэта иное, изначальное свое значение, иной вес, к Шевченко приходит осознание того, что любовь к Украине неотделима от любви к Богу, от веры в Него, что она оплодотворена этой верой. Человек насильно, грубо отторгнут, возможно — навсегда, от Украины, но у него никто не может отнять право на обращение к Богу, на молитву за “несчастную” родину. Эти молитвенные рефлексии Шевченко созвучны общему философско-экзистенциальному (притом именно в теистическом, христианском варианте) контексту, который доминирует в цикле “В каземате” и определяет отраженные в нем черты образа Украины, а если взять шире, то и в целом характер нового этапа в ее поэтическом дискурсе. По сути, казематный цикл средствами лирической поэзии моделирует узловые моменты процесса постижения личностью своего существования в его неразрывности, органическом слиянии с существованием Украины, онтологическим и историческим бытием нации.

Можно выделить опорные пункты, основные составляющие этой шевченковской религиозно-экзистенциальной “модели”. Мотивы отторгнутости от родной земли, “заброшенности” в чужой, жестокий и враждебный мир, сиротства, одиночества в нем (“…Никто меня не вспоминает”. — “Н.Костомарову”). Ощущение страха перед угрозой утраты самого дорогого:

Подумаю — и сердце стонет,

А вдруг не дома похоронят,

Не на Украйне буду жить,

Людей и Господа любить.

(“В неволе тяжко — хоть и воли…”

Пер. Л.Вышеславского)

Осознание своей духовной несовместимости с миром тех “лукавых”, “злых” людей, которые — так вещует сердце — “убаюкают” Украину, “ограбят и в огне разбудят”, и вместе с тем — однозначный нравственный выбор в этой пограничной ситуации собственной позиции, собственных поведенческих приоритетов и неизменных ценностей: “Ох, это мне не все равно!” (“Мне, право, все равно, я буду…”); здесь, по замечанию критика, мотив “готовности к самоотречению во имя Отчизны” достигает “прометеевских высот”16. Наконец, развернутая метафора смерти в различных ее ипостасях: личност-ной — как неотвратимо реального, ожидаемого конца мученического существования “на чужбине”, “за решеткою”; социальной — как беспощадной “косьбы” чужака-“косаря” на украинском поле, свидетелем и жертвой которой стал сам поэт; философской — как онтологической категории, как мистического таинства человеческого бытия, органически неотделимого от не-бытия (“Косарь”).

Есть ли основания под этим углом зрения применительно к шевченковской концепции Украины говорить о коренных изменениях, суть которых — в переходе от социальных, историософских, нациософских критериев этой концепции к измерениям исключительно экзистенциальным, общечеловече-ским, религиозным? Думается, таких оснований нет — при условии, разумеется, если мы не рассматриваем понятие концепции как застывший, раз и навсегда сформированный комплекс предписаний, а изменение — как подмену, отступление. Подлинная суть изменений, начало которым положено циклом “В каземате”, а развитие наблюдается в поэзии Шевченко последующих лет, заключается не в отказе от раннее достигнутого, она — в диалектике сочетания этого достигнутого, “старого”, с новым, с более пристальным “вглядыванием” в проблему, более глубоким ее постижением. Признаки такого сочетания проявляются уже в казематном цикле, особенно характерно в этом отношении стихотворение “Вишневый садик возле хаты…”, смысл которого и функция в цикле заслуживают отдельного рассмотрения.

Появление идиллии Украины (а это, действительно, именно идиллия) выглядит на общем, не слишком радужном, фоне казематного цикла достаточно неожиданно. Предстающая здесь картина гармонии украинского сельского бытия и быта, природы и человека, труда и красоты вопиюще и, казалось бы, совершенно немотивированно диссонирует с тем мироощущением, которое пронизывает цикл как целое, с доминантой хаоса и абсурда человеческого существования, с общей тональностью тоски, плача по Украине, тревоги за нее. Этот диссонанс очевиден. Каков же его смысл?

Классическая завершенность, предельная простота, магия “узнаваемости” воссозданной картины, максимально созвучной настроению, национальному менталитету, исторической и эмоциональной памяти реципиента (уместен применяемый в рецептивной эстетике Г. Р. Яусса термин “Erwartungshorizont”, “горизонт ожидаемого”17), — понятно, почему стихотворение “Вишневый садик возле хаты…” обычно воспринимается массовым читательским сознанием как адекватное и самодостаточное воплощение образа Украины, своего рода ее поэтиче-ская эмблема.

Такое впечатление возникает при условии прочтения стихотворения как отдельно взятого сочинения (что обычно характерно для хрестоматийно-школьных практик), вне системных связей с другими стихотворениями цикла “В каземате”, в который оно органически включено, и прежде всего вне магистральной для цикла темы Украины. Только системный, контекстуальный подход дает возможность выявить в стихотворении “Вишневый садик возле хаты…” иное измерение, иной герменевтический “масштаб адекватности”, по выражению Г. Гадамера18, способный помочь пониманию и истолкованию только что отмеченного смыслового и эмоционального “диссонанса”.

Возможными и достаточными представляются по крайней мере три таких истолкования, которые — важно подчеркнуть — не отрицают, но дополняют друг друга. Первое из них лежит в плоскости психологической. Лучом света в казематном темном царстве, “моментальной фотографией души поэта” (И. Франко19), томящейся в заточении, вспышкой ностальгических чувств, теплой волной воспоминаний об Украине, тоской по красоте и романтике традиционного, в лучшем смысле слова патриархального, национального сельского уклада, наконец, если угодно, минутной психологической разрядкой, столь необходимой и столь естественной в тот трудный момент жизни, — вот чем было для Шевченко написание стихотворения “Вишневый садик возле хаты…”. Истолкование второе: образ сада — типичной приметы украинского сельского ландшафта — укоренен в глубинах мифологического, в частности — национального мифопоэтического мышления; воображением Шевченко он естественно воспринимается как символ далекой Украины, становится органичной составляющей ее мифа, корреспондируя в (под)сознании поэта с архетипом прекрасного, но утраченного рая, Эдема, с затаенной мечтой о личном счастье, “зеленом садике” — “земном рае” (“Л.”). Характерно, что в целом ряде произведений периода ссылки и последних лет (“Княжна”, “N.N. — Солнце заходит, горы чернеют…”, “N.N. — Тогда мне лет тринадцать было…”, “Когда б вы знали, барчуки…”, “Зацвела в долине красная калина…”, “Не молилась мать за сына…”, “Все снится мне: вот под горою…”, “Сестре”, “Подражание. Эдуарду Сове”, “Не бросить ли нам, дорогая…”) все три образа — сад (или из того же эмоционально-семантического ряда — вишня, гай, вербы, калина), рай (и его антитеза — ад) и Украина сливаются в одну образную константу, в сквозной мотив.

Наконец, третье истолкование касается поэтики. Включение идиллии “в точку золотого сечения — семантически акцентированную позицию”20, в сплошь мрачный контекст цикла, между описанием каземата, “двери запертой”, “проклятой решетки на моем окне” (“Н. Костомарову”) и трагической историей исковерканных солдатчиной человеческих судеб (“Рано встали, выступали…”) приобретает характер игры контрастов и диссонансов, становится средством сопоставления, сближения, столкновения контровертивных начал, ракурсов наблюдения, различных текстовых единиц, — того консептивного “сочетания несочетаемого”, которое в свое время столь высоко ценилось барокко и которое не утратило эстетического и поэтикального значения и до сих пор. Эффект подобного “сочетания несочетаемого” заключается в том, что оно усиливает драматизм и остроту впечатления, делает особенно наглядными контроверзы, противоречивость явлений и процессов, высвечивая эти явления и процессы с различных пунктов видения и тем содействуя максимальной полноте, всесторонности, а значит, адекватности их воспроизведения и осмысления.

Остается добавить, что этот структурный признак характерен не только для цикла “В каземате”, сказанное выше в полной мере относится в целом к шевченковскому дискурсу Украины в период ссылки и на последнем отрезке жизни.

В плане семантики в этом сегменте поэтического наследия Шевченко вычленяется (разумеется, достаточно условно, к тому же по необходимости пунктирно) несколько смысловых и эмотивных пластов, или компонентов, или сквозных линий, прямо либо косвенно связанных с Украиной.

Прежде всего, это линия лирико-ностальгическая; здесь превалируют чувство любви к Украине, рефлексии по поводу своего поэтического предназначения, “огня святого” (“Не самому ль мне написать…”), экзистенциальные мотивы тоски, печали, одиночества, безнадежности (“Не греет солнце на чужбине…”, “А.О. Козачковскому”, “Вот так и я теперь строчу…”, “И тернистый и колючий…”, “Считаю в ссылке дни и ночи…”, “Вот если мне бы все же хлеба…”); порою они перемежаются со светлыми нотами, воспоминаниями о детстве, родной природе, близких людях, словно воплощающих собою образ отчизны (“N.N. — Тогда мне лет тринадцать было…”, “Г.З.”, “Когда бы встретились мы снова…”), что, впрочем, еще больше обостряет ощущение трагизма ситуации. Параллельно, а чаще “перекрестно”, проходит мотив социального и нравственного “яда”, которым Шевченко еще до ссылки врачевал свое “сердце разбитое” (“Три года”); этот мотив, как мы помним, прервался было в казематном цикле, но вскоре возродился, поэт и теперь лечит свои душевные раны гневом и проклятиями на головы “юродивых детей” Украины (“П.С.”), панства, равнодушного к людскому горю (“И вырос я в краю чужом…”, “Когда б вы знали, барчуки…”, “Мы чванные, пустые люди…”), титулованных отщепенцев (“червяки”, “друзья отечества чужого” — “Сраженья были, распри — все бывало”), “лакеев в золоте” (“Во Иудее, во дни уны…”), но одновременно не жалея яда и для бессловесных, покорных рабов:

…Как будто люди одурели, –

Без слов на барщину идут

И за собой детей ведут!

(“И вырос я в краю чужом…”

Пер. М.Комиссаровой)

Нет смысловой однозначности, как, впрочем, и стилистического единообразия, и в том семантическом слое, который содержит медитации Шевченко о будущем Украины: его мысли и видйния то устремляются в поднебесье, в царство воли и правды, где эта “правда оживет” и “словом вдохновенным, новым” спасет “обокраденный народ” (“Осия. Глава 14”), и тогда возрадуется “нива неполитая” (“Исаия. Глава 35”), то взрываются апокалиптическими, в библейском духе, пророчествами:

Погибнешь, згинешь, Украина!

И след твой выжжется дотла.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

За Богдана,

Да за безумного Петра,

Да за господ, панов поганых,

Убить тебя давно пора,

И это будет справедливо!

(“Осия. Глава 14”. Пер. М.Зенкевича)

Вот так в тяжкие минуты отчаяния горький яд сомнений просачивается даже в самую интимную сферу сыновних чувств к матери-Украине: “…За что Украину люблю — огонь святой не трачу ль даром?” (“Не самому ль мне написать…”); тогда из глубины измученного болью сердца вырываются инвективы, адресованные Трахтемировским горам21 — символу великой, но оскверненной (и не только чужаками, “царями проклятыми”, но “своими”, единокровными “окаянными магнатами”, “гетманами погаными”) народной силы, казацкой славы. “А вы, вы, горы, не спасли!!” (“Сон. — Горы мои высокие!”). Однако тут же лирический герой—поэт спохватывается, и монолог завершается объяснением в любви:

Простите! Богу помолюсь…

Я так, я так ее люблю

Украину, мой край убогий,

Что прокляну святого Бога

И душу за нее сгублю!

(Пер. А. Суркова)

Лирическая поэма “Сон. — Горы мои высокие!” справедливо, хотя и с запозданием, оценена в шевченковедении как одно из наивысших достижений шевченковского гения22. Что же касается собственно дискурса Украины, то с этой точки зрения “Сон”, без сомнения, занимает центральное место в творчестве Шевченко периодов ссылки и возвращения, продолжая и развивая в новых условиях главные темы мистерии “Великий льох”. Не преувеличим, сказав, что эти произведения составляют своего рода корреляционную пару с единой “системой кровообращения” фундаментальных историо- и нациософских проблем, идей, мотивов: трагически переломные моменты национальной истории, кровавые конфликты, утраченная казацкая слава, межбратские распри, роковой раскол нации — и, вопреки всему, апофеоз верности Украине, “самым святым” днепровским горам. Очевидны знаковые детали (“собор Мазепы”23, “курган Богданов”24, старая казацкая церковь “с покривленным крестом”), изоморфные структурные признаки (троичность композиции, основополагающий принцип бинарных оппозиций, приемы контраста и диссонанса), близость топонимических параметров сакрального этномифопространства, в котором разворачивается национальный миф.

Естественно, остаются — в частности, в освещении темы Украины, различия, связанные с жанровой природой, специфическими особенностями поэтики обоих произведений. Так, в поэме “Сон” более значительна, нежели в мистерии, роль лирической стихии. Вся первая часть произведения — монолог лирического героя—поэта, в котором пронизанные элегическими нотами личные воспоминания, давние впечатления органически слиты с актуализированным историческим и политическим подтекстом, а красочные картины родной природы, крестьянской среды и быта контрастируют с изображением нищеты и упадка, перемежаются с горькими раздумьями об исторической судьбе Украины, инвективами по адресу ее врагов и разрушителей. В таком же ключе выдержан и “монолог в монологе” — исповедальный рассказ лирического персонажа, “убитого тоскою” столетнего казака, свидетеля и участника трагических событий национальной истории.

В финале поэмы лирический пафос переходит в иной регистр, приближаясь и тональностью, и содержанием к молитве, в которой герой-поэт обращается к Богу с просьбой дать ему возможность хотя бы “в старости глубокой” вернуться на Украину, принести “замученное”, “выжженое горем” сердце “на Днепровы горы”. Различны в произведениях художественные приемы изображения социального фона. В мистерии, в соответствии с особеностями жанра, в раскрытии социальной проблематики превалируют метафорические средства, символика, аллюзии, гротеск, лишь кое-где вкраплены реальные злободневные детали, чаще даже намеки. В поэме “Сон” все социально-политические болезни Украины и те, кто в них виновен, обозначены прямо и однозначно: это национальные “недоумы” разрушили, “испакостили” Гетманщину — “Божий рай”, — это “гетманы поганые” отдали “царям проклятым” “и Запорожье, и село, и монастырь, и все богатство”, закрепостили (“без ножа и аутодафе”) украинских крестьян — преступление, вопиюще несовместимое с христианскими заповедями, в верности которым кощунственно клянутся “паны христиане”… Публицистическая, очистительно-обличительная струя сочетается в поэме с лирическим началом, обе стихии дополняют и усиливают друг друга, высвечивая в разных ракурсах историческую драму Украины.

Написанная в первый год ссылки, вероятно во второй половине 1847 года, поэма “Сон. — Горы мои высокие!” положила начало историософской проблематике в шевченков-ском творчестве этого периода (перед этим поэт касался ее только в стихотворении “За оврагом овраг…” из казематного цикла). Тяжко — особенно на первых порах и особенно в нравственном отношении — страдая в неволе, Шевченко, однако, не замыкается в своем горе, его мысль и поэтическое воображение устремлены к горизонтам более широким, личную драму он осмысливает в контексте драмы общенациональной, ее уроков — как славных, так и горьких, подчас позорных. Обращение к истории оживляет память поэта об Украине, обогащает ее образ, тешит сердце и хотя бы немного приглушает ностальгию. Приблизительно в одно время с поэмой “Сон” (возможно, сразу вслед за нею) Шевченко создает несколько поэтических произведений историософского содержания — “Иржавец”, “Полякам”, “Чернец”.

Поэма “Иржавец” посвящена событиям на Украине после поражения Карла XII и Мазепы. Высокая степень художественного лаконизма и концентрации мысли позволила Шевченко в рамках небольшого по объему, всего лишь стострочного текста и локальной фабулы (перенесение запорожцами на родину, в село Иржавец, чудотворной “плачущей” иконы Божией Матери) охватить громадный масштаб судьбоносных для Украины исторических фактов и эпизодов: бегство Мазепы и поддержавшего его кошевого атамана Запорожской Сечи К. Гордиенко в Бендеры; прощание запорожцев с Великим Лугом и Хортицей25, их вынужденное переселение “в Крым к татарам” и основание там нового “горя-Запорожья” (Олешковская Сечь); разрушение Петром I старой Сечи, измена прилуцкого “полковника поганого”, Г. Галагана26; гибель тысяч казаков на строительстве Петербурга — “города на трясине”, затем так называемой украинской линии на реке Орели27…

Конечно, Шевченко не ограничивается простым охватом фактов, он стремится осмыслить их, дать им свое истолкование. Мучительно размышляя о корнях и причинах трагиче-ских испытаний, на которые мачеха-история обрекла “Украйну сердешную”, ее детей (“За что они гибнут, и в чем они грешны?”), Шевченко помимо враждебных внешних сил (крымские мурзы, царь Петр и его воеводы) акцентирует факторы внутринациональные, традиционные украинские свары, распри, отступничество. Не было бы полтавского поражения и всех последующих бед, если бы казаки “дружны меж собою были”, если бы Мазепа с “фастовским полковником”28 не враждовали, а объединились в борьбе против “Петра-злодея”. Не “рвали” бы Украину, “что волки”, “Петровы воеводы”, если бы не “онемели с перепугу”, не поступились национальными интересами ради своего сословного эгоизма представители политической элиты Украины и если бы не покорялись, как ягнята, ее “замученные дети”. В такой трактовке фактов, да и в самом их отборе, нетрудно заметить очевидную перекличку с другими произведениями Шевченко — как ближайшими по времени (в частности, “Сон. — Горы мои высокие!”), так и более ранними, периода “трех лет”, — “Разрытая могила”, “Чигрине, Чигрине…”, “Сон. — У всякого своя доля…”, “И мертвым, и живым…”, “Великий льох”; то есть вырисовывается “спираль” целостной и преемственной поэтической концепции исторического пути Украины.

Эта концепция (она получает развитие, углубляется и в последующие годы ссылки — “Швачка”, “Отчего ты почернело…”, “То пасхальное воскресенье…”, “Заслонило черной тучей…”, “Бывает, в неволе мечтать начинаю…”), складывающаяся в значительной своей части на почве фактов и сведений — различной меры достоверности, — почерпнутых Шевченко из историографических источников, вместе с тем вбирает в себя и фольклорный материал, а также распространенные в народной памяти легендарные, мифические сюжеты и версии. Все это переплавлялось в художественном сознании поэта, обретая собственно его, обычно нетривиальное, подчас субъективное поэтическое и историософское истолкование.

В поэме “Чернец”, к примеру, сказывается фольклорная традиция глорификации фигуры С. Палия как героя-патриота, использованы, главным образом в первой половине произведения, средства народно-песенной поэтики, а фабульной основой стала не подтверждаемая документально, но устоявшаяся в массовом сознании легенда о монашестве фастовского полковника. Однако затем Шевченко меняет план повествования, сосредотачиваясь на историософском и — в еще большей степени — психологическом аспектах “сюжета Палия”. В финальной, “монастырской” части поэмы главное внимание уделено сложным внутренним переживаниям незаурядной личности, которая, на склоне лет и наедине с Богом подводя итоги своей бурной жизни, вспоминает ее “звездные” и печальные часы, победы и поражения, “голос Сечи”, “свободу давнюю”, давнего врага — Мазепу (“старый гетман, как сова, глядит в глаза”)… Тяжким бременем на сердце Палия лежит невысказанная мысль о цене совершенных ошибок (в том числе, возможно, и своего неумения или нежелания стать вместе с гетманом против общего врага), гнетет осознание тщетных усилий и напрасных утрат, преходящести земной славы. Послед-нее, что осталось герою, его нравственная опора — любовь к Украине, молитва за нее:

И встал чернец, заслыша звоны

Надел клобук, взял посох свой…

И в храм побрел он — бить поклоны,

Молиться за свой край родной.

(Пер. Н.Асеева)

Взгляд Шевченко на историю Украины в эти годы в большинстве случаев взвешен, суждения, оценки событий, людей критичны, подчас, как мы видели, даже жестки, но бывает, что сквозь трезвый анализ пробиваются отголоски прежней идеализации национальной старины, то, что я назвал бы историческими иллюзиями. То промелькнет (правда, у лирического персонажа, не прямо у автора) упрощенная, одноплановая характеристика Гетманщины как “Божиего рая” (“Сон. — Горы мои высокие!”). Сцена избрания гетмана в стихотворении “То пасхальное воскресенье…” выдержана в торжественно-приподнятом песенном духе, с интонацией любования казацкими ритуалами и атрибутикой. Во вступлении к поэме “Чернец” слышится романтическая нота ностальгии по славному прош-лому:

…Так бывало… и уж боле

Этого не будет. Было,

Было это все, да сплыло,

Позабылось… А я, братцы,

Буду все-таки стараться

С тем, что было, повидаться,

Буду грусти предаваться.

Буколически-бесконфликтной, сплошь в розовом свете предстает казацкая старина, “еще до унии”29, в стихотворении “Полякам”: “…Тогда как весело текли года!”, “Гордились вольными степями…”, “цвели дивчата”, матери гордились “сынами вольными”… Идеализированы и украинско-польские отношения той поры: “Поляков звали мы друзьями…”. Появление подобных, вообще-то для Шевченко не характерных, “ретроутопических” мотивов имеет свои объяснения: в отношении Украины это была спонтанная вспышка накопившейся тоски, своего рода разрядка от психологического переутомления, поиск духовной опоры, идеала — тут возможна аналогия со стихотворением “Вишневый садик возле хаты…”; что же касается украинско-польской темы, то в этом случае сказывались, вероятно, дружеские контакты в ссылке с братьями-“соузниками” — польскими патриотами, пострадавшими, как и Шевченко, от самодержавной власти.

Возвращение из ссылки, естественно, приглушило эти два фактора, по крайней мере, отодвинуло их. Однако поездка на Украину в 1859 году, во время которой Шевченко был душевно травмирован картинами упадка, нищеты, крепостных порядков, социального и национального угнентения, — эта поезд-ка вызвала новую волну антиимперских, антицаристских настроений (“Юродивый”, “Я, чтоб не сглазить, не хвораю…”, “Во Иудее, во дни уны…”, “Подражание Иезекиилю. Глава 19”, “Царям, всесветным шинкарям…” [“Молитва”], “Свете ясный! Свете тихий!”, “Хотя лежачего не бьют…”, “О люди, вам ли жить во мраке?..”). А в контексте этих мотивов, в структурной и смысловой взаимосвязи, со- и противопоставлении с ними активизируются, выходят на первый план в дискурсе Украины чувства социального и национального гнева, обиды, протеста. В стихотворении “Сон. — Она на барском поле жала…” образ матери прочитывается как аллегория закрепощенной Украины, которой лишь во сне могут привидеться счастливое будущее ее ребенка, воля, радостный труд “на поле собственном”. Вновь, как это было в поэме “Сон. — Горы мои высокие!”, сознание пронизывает, словно током, боль:

О Украина,

Мой край любимый, неповинный!

За что тебя Господь карал,

Карает тяжко?

(“Осии. Глава 14”. Пер. М. Зенкевича)

Однозначного ответа на этот вопрос в стихотворении нет, оно отражает поиск такого ответа, движение поэтической и историософской мысли сложно, противоречиво: от гневных обвинений “лукавых чад” Украины в социальных винах и притеснениях, в “бесчестии”, изменах, “криводушии”, от страшных пророчеств (“Погибнешь, сгинешь, Украина!”, “…Сыны твои тебя убьют”) — до оптимистического: “Воскресни, мать!”, веры в возмездие, в победу “вдохновенного, нового” слова…

Заметно усиливается в этот период критическая струя в шевченковских стихотворениях нациософской направленности. Под впечатлением посещения Переяслава, когда-то одного из самых значительных украинских городов, а ныне запущенного провинциального местечка, мысль поэта возвращается к фигуре Богдана Хмельницкого. Шевченко пишет стихотворение “Якби-то ти, Богдане п’яний…” (оно по сей день не переведено на русский язык), которое своим беспощадным сарказмом, гневным — вплоть до грубости — тоном (“Якби ти на св╗т не родивсь / Або в колисц╗ ще упивсь… / То не купав би я в калюж╗ / Тебе преславного. Ам╗нь”) резко отличается от хотя и достаточно определенной, но сравнительно политкорректной критики гетмана в мистерии “Великий льох” (вопрос о степени исторической правоты поэта в отношении Хмельницкого здесь не рассматривается). То же в стихотворении “Сраженья были, распри — все бывало…”: Шевченко не знает полутонов, не жалеет обличительных слов и пророчеств в адрес “антигероев” национальной истории — давних и нынешних “червяков”, которые “сверлят и точат сердце дуба”:

…Крапива, ничего другого,

На вашей не взойдет могиле.

Над грудой груда встанет гнили,

Но и навоз зловонный тот,

Развеян ветром, пропадет.

(Пер. Л. Вышеславского)

Поэтическая инвектива “Сраженья были, распри — все бывало…” подытоживает серию лирико-историософских раздумий и политических пророчеств Шевченко, связанных с прошлым и будущим Украины, с ее исторической судьбой; это одно из последних прозведений поэта по данной проблематике. Однако не последнее.

Итоговым в шевченковском дискурсе Украины стало его предсмертное (февраль 1861 года) стихотворение “Не бросить ли нам, дорогая…”, причем тема переводится в совершенно новый регистр — сугубо личностный, интимный. Это уже не апокалиптическое пророчество, не предсказание национальной катастрофы, но это и не философская утопия, как, например, “Исаия. Глава 35”, это — гимн светлому будущему Украины, страны “веселых сел” и свободных людей. Условно, на мифопоэтическом уровне милленарное видение Украины в стихотворении “Не бросить ли нам, дорогая…” присутствует — ведь поэт говорит об Украине несегодняшней, потусторонней, где он надеется продолжить свое существование в ином времяпространственном измерении… И одновременно это стихотворение — прощание с Украиной реальной, земной, с милыми сердцу “хаточкой”, “садочком”, рощей, степью, Днепром, ибо там, “над Стиксовой водой”, даже “в раю”, — там будет уже не сама Украина, а лишь память о ней:

Днепр и Украйну мы вспомянем,

Родные села по лесам,

Курганы-горы по степям

И песню весело затянем…

(Пер. Н. Брауна)

Такой светлой кодой завершается шевченковская поэтическая симфония Украины.

* * *

Семантические и структурные особенности поэтических текстов Шевченко отчетливо вырисовываются в сопоставлении с его прозой.

Что можно сказать о ней в этой связи?

Оставляя за рамками данного исследования общую характеристику шевченковской прозы как эстетического целого, тем более анализ отдельных повестей и дневника (“Журнала”)30, что должно быть (и уже не однажды было) предметом специального разговора, обратим внимание лишь на те моменты, которые непосредственно касаются рассматриваемой проб-лемы.

Шевченковеды по-разному, или, во всяком случае, с различными акцентами и нюансами, объясняют и комментируют мотивы обращения Шевченко к прозе, причем именно русскоязычной. Одни (С. Ефремов) усматривают главную причину в его угнетенном психическом состоянии, которое не располагало к поэзии (вопрос о языке при такой трактовке оказывается в стороне); другие выделяют узкопрагматические факторы — желание автора “приспособиться” к, мягко говоря, неблагоприятным обстоятельствам ссылки (Г. Грабович) или, в более деликатной формулировке, его намерение “быть осмотрительным и легальным” (Е. Сверстюк). Склоняющийся к последней версии автор настоящих строк несколько уточнил бы ее, подчеркнув, что “осмотрительность” Шевченко диктовалась стремлением во что бы то ни стало пробиться на страницы столичной подцензурной (и, естественно, целиком русскоязычной) периодики, вырваться из плена литературного забытья, а для публики, для подавляющей части критики — фактического небытия; ведь поэтические его сочинения, “захалявные”, то есть тайком хранимые за голенищем солдатского сапога, для этой цели не подходили…

Так или иначе, общепризнанным в шевченковедении можно считать факт типологической “особости” русскоязычной прозы писателя, “выломленности” ее из общего контекста его творческого наследия. Дискурса Украины это касается в полной мере. Важными представляются два момента.

У читателя повестей не возникает ни малейшего сомнения в том, что автор абсолютного большинства из них (об исключении будет сказано ниже) — истинный украинец; он не просто хорошо знает Украину, много поездил и походил по ее земле, побывал в разных уголках, но знает и сердцем чувствует ее изнутри, как знают и чувствуют свою родину, и хочет как можно больше рассказать читателю о ней, о ее прошлом и настоящем. Бросается в глаза, что повести Шевченко (русский язык которых, кстати, предельно насыщен украинизмами), как правило, в большей степени, причем существенно большей, нежели его поэзия, насыщены топонимическими, ландшафтными, этнокультурными, бытовыми реалиями украинского жизненного пространства, отступлениями в национальную историю, ссылками на те или иные ее эпизоды, события, популярные фигуры, различного рода фольклорным, в частности народнопесенным, материалом.

Особенно заметно это в повестях, которые представляют собою прозаические версии ранее созданных поэм, — “Наймичка”, “Варнак”, “Княгиня”. Детальнее разрабатывая, а подчас и трансформируя, фабулу и сюжет, автор одновременно, словно обрадовавшись новым, более широким по сравнению с поэзией повествовательным и информационным возможностям прозы, дает себе волю и откровенно стремится ввести в текст как можно больше внефабульного материала — историографические сведения, собственные воспоминания, наблюдения, комментарий, описания природы и знакомых мест, народные песни, легенды, бывальщины, подробности быта и обычаев разных сословий и слоев населения украинского общества. Вот, к примеру, пространное вступление к “Наймичке” с рассказом о так называемом Ромодановском шляхе31; или описание уклада жизни, людей, семейной атмосферы в польском панском имении (“Варнак”); или между делом приведенная справка о городе Козельце, известном будто бы проведенной в нем (на самом деле в Нежине) когда-то Черной радой32, а еще “храмом грациозной архитектуры Растреллиевской33, воздвигнутым Натальею Розумихою34”, и тут же — автобиографическое воспоминание о детстве, родных местах, близких людях, о первом своем школьном учителе, нестихарном дьячке Совгире-слепом и попутные размышления о старой украинской школе (“Княгиня”).

И в других повестях буквально на каждом шагу встречаем целые текстовые пласты, посвященные земле, истории, культуре, людям Украины: казацкая родословная Никифора Сокиры, его биография, вбирающая в себя типические особенности судьбы украинского шляхтича на переломе от собственно украинского к “малороссийскому” периоду национальной истории, упоминания знаковых для украинской культуры имен Сковороды, Котляревского, Гулака-Артемовского, харьков-ского журнала “Украинский вестник”, стилизованная под старинную украинскую учительную повесть история семинариста Степана Мартыновича (“Близнецы”); имение Г. Тарновского Качановка, одно из знаменитых культурных гнезд Украины XIX века (“Музыкант”); своего рода энциклопедия провинциальной украинской жизни, оснащенная записанными автором во время его путешествий впечатлениями, наблюдениями, зарисовками, размышлениями (“Прогулка с удовольствием и не без морали”). Примеры можно было бы множить и множить, и они дают все основания для вывода, что тема Украины в различных ее аспектах, чаще всего в одном, авторском ракурсе видения, достаточно широко представлена в прозе Шевченко.

Но это лишь одна сторона проблемы. Есть у нее и другая сторона, она заключается в том, что тема Украины разрабатывается в повестях исключительно экстенсивным способом, за счет накопления фактов, описаний, характеристик и т.п., но практически без серьезных попыток эту информацию обобщить, осмыслть, сделать из нее выводы. Иначе говоря, есть тема Украины, есть рассказ о ней, знакомящий читателя с предметным миром, внешним обликом края, интересными подробностями и персонажами его истории, но нет концепции Украины, концепции, которая была бы если не адекватна поэтической историософии Шевченко, то по крайней мере когерентна ей. Избыточное нагромождение признаков, которые именно в силу этой избыточности не выходят за сугубо информативные рамки, не обогащают образ Украины, скорее напротив, придают ему черты Малороссии, коррелирующие с изображением полулегендарной “Авзонии” в произведениях “украинской школы” в русской литературе.

Оговорюсь, что, отмечая эту параллель, я не вкладываю в нее изначально негативный аксиологический смысл. Во-первых, есть все же достаточно четкая разделительная линия, пролегающая, к примеру, между антикрепостническими мотивами у Шевченко (хотя бы в “Музыканте”), его критической настроенностью по отношению к малороссийскому панству и экзотически-идиллическими картинами из жизни “племени поющего и пляшущего” в сочинениях многих представителей упомянутой “школы”. Во-вторых, не забудем, что к этой школе принадлежал и “незабвенный наш Гоголь” (как называет его Шевченко), а гоголевская манера, интонация, взгляд — то, что М. Рыльский определил когда-то формулой “гоголевское веяние”35, более чем ощутимы в повестях Шевченко. Приходится признать, однако, что влияние тех особенностей гоголев-ского изображения Украины, которые так импонировали Пушкину и за которые упрекал (резко, но так ли уж во всем ли безосновательно?) Гоголя П. Кулиш36, — это влияние дает себя знать в шевченковских повестях. Другое дело, что причины здесь были не те, что в случае Гоголя; собственно, причина была одна: подцензурный характер этих произведений, условия и цель их написания, сознательная ориентация автора на соответствующего издателя и соответствующего читателя…

Сказанное, в свою очередь, объясняет характерную для повестей нечеткость, зыбкость границ между автором и повествователем. С одной стороны, в текстах очевиден автобиографический компонент, отголоски личных воспоминаний и впечатлений, с другой — не менее явственно улавливается оттенок дистанцированности автора от того, что изображается и оценивается повествователем. Последний, например, однажды в перечень литературных произведений включает поэму Шевченко “Катерина”. Именно повествователь нередко использует в своем рассказе “чужое слово”, повторяет ходячие оценки, формулы и термины (например, “малороссийский диалект” вместо “украинский язык”), что дает возможность автору уклоняться от выражения собственного мнения по тому или иному поводу, в частности, относительно фактов и событий украинской истории.

При этом авторский голос чаще всего уходит в подтекст, расчет делается на сообразительного и подготовленного читателя. Характерен в этом отношении вступительный монолог к повести “Музыкант”. Внимание “любителя отечественной старины” повествователь обращает на руины Густынского монастыря, построенного когда-то на средства гетмана И. Самойловича (“настоящее Сенклерское аббатство”); эти овеянные романтикой прошедших времен руины настраивают на создание “романической картины… под пером какого-нибудь Скотта Вальтера”. Имя, согласимся, знаковое. Хотя Шевченко в предисловии к неосуществленному изданию “Кобзаря” и упрекал Вальтера Скотта за то, что “не по-своему писал”, он все же высоко ценил его как автора романов из шотландской истории, называл “великим шотландцем” (письмо к Н. Осипову от 20 мая 1856 года); так что упоминание о В. Скотте в повести прочитывается как намек на то, какой богатый и благодарный материал таит для писателя национальная история. Тот факт, что сам повествователь не берется “за такое дело”, мотивируется им лукаво-иронической ссылкой на “нищету моего воображения” и еще тем, что, мол, вообще “речь не к [то]му идет”.

К скрытой иронии или многозначительному умолчанию Шевченко-прозаик прибегает не однажды, причем, как правило, именно там, где “речь идет” о щекотливых эпизодах истории украинско-российских отношений. Таково, к примеру, в “Музыканте” упоминание “славного прилуцкого полковника” Г. Галагана, которого, напомню, Шевченко в другом месте, в поэме “Иржавец”, называет “поганым”. В повести “Близнецы” о церкви в Переяславе говорится в стилизованном под стереотипы казенной историографии духе — как о “прославленной <…> принятием присяги на верность московскому царю Алексею Михайловичу гетманом Зиновием Богданом Хмельницким со старшинами и с депутатами всех сословий народа украинского”.

Такими же клише Шевченко пользуется при упоминании имени Мазепы — “знаменитый анафема”, “проклинаемый”; оба определения явно принадлежат не автору, а позаимствованы из официозного лексикона. Амбивалентность авторской позиции усиливается тем, что сразу же вслед за этими характеристиками в повести “Близнецы” фигура Мазепы предстает в несколько ином ракурсе: отмечается, что на хранящейся в церкви исторической картине неизвестного художника под “Покровом Пресвятыя Богородицы” изображен Петр I, а рядом — “все знаменитые сподвижники его. В том числе и г[етман] Мазепа”. Правда, держаться на этом уровне двойственности, “сохранять дистанцию” стоит Шевченко немалых усилий: несколькими строками ниже читаем: “Иногда он (сотник Сокира. — Ю.Б.) рассказывал с такими подробностями про Даниловича и разрушенный им Батурин, что Прасковья Тарасовна наивно спрашивала мужа: “За что же Она (то есть Богородица. — Ю.Б.) его покрывает?”” Имя преданного анафеме бывшего царского “сподвижника” не названо, однако читателю, знакомому с историей чуть больше, чем Прасковья Тарасовна Сокириха, не составит труда догадаться, что речь идет о варварском разрушении “Даниловичем” (Меншиковым) резиденции Мазепы — города Батурина — и кровавой расправе с его жителями; в этом смысле здесь очевидная (хотя и закамуфлированная) перекличка с душераздирающими описаниями того же исторического эпизода в мистерии Шевченко “Великий льох”.

Что касается отмеченной выше дистанцированности — все-таки превалирующей в повестях, — то своего крайнего проявления она достигает в повести “Художник”; в ней имперская столица увидена и описана сторонним нарратором, бесконечно далеким от автора поэмы-комедии “Сон. — У всякого своя доля…”, а протагонист, чей образ в первой части повести наталкивает на параллели с молодым Шевченко, во второй части оказывается человеком, абсолютно чуждым и Шевченко, и Украине; это, между прочим, и есть то самое исключение, о котором говорилось выше. Если другие повести Шевченко — пусть в разной степени, пусть с оговорками — все же могут рассматриваться как часть шевченковского дискурса Украины, то “Художник” стоит от него в стороне.

А между тем из дневника, относящегося к более позднему времени и, разумеется, не рассчитанного на подцензурную публикацию, мы узнаем, что как раз в тот самый период жизни Шевченко, который описан в “Художнике” (Петербург, Академия художеств), его сознание, память, творческое воображение были безраздельно отданы Украине: “…Я задумывался и лелеял в своем сердце своего слепца Кобзаря и своих кровожадных Гайдамаков. В тени его (К. Брюллова. — Ю.Б.) изящно-роскошной мастерской, как в знойной дикой степи надднепровской, передо мною мелькали мученические тени наших бедных гетманов. Передо мной расстилалася степь, усеянная курганами. Передо мной красовалася моя прекрасная, моя бедная Украина во всей непорочной меланхолической красоте своей. И я задумывался, я не мог отвести своих духовных очей от этой родной чарующей прелести”.

Это запись от 1 июля 1857 года. Впереди оставались считанные годы жизни, на которые приходятся последние, кульминационные моменты шевченковского дискурса Украины; о них уже говорилось выше.

* * *

Сложность, синтетический характер рассматриваемой проблемы, множественность ее аспектов, смысловых и эмотивных коннотаций приводят к мысли о целесообразности, более того, необходимости применения в исследовании разнообразного аналитического инструментария, широкого репертуара средств и приемов — наряду с традиционными, таящими в себе еще далеко не исчерпанный креативный потенциал, также и современных литературоведческих методик и технологий, в частности, методологии системного, структурно-семантического анализа. В этом плане перспективным представляется синхронический (по принципу взаимодополнительности коррелирующий с диахроническим) подход к проблеме, рассмотрение словообраза “Украина” у Шевченко как сложной иерархиче-ской художественной системы, если угодно — как “текста”.

Последний трактуется, конечно же, не в обыденном смысле — некая сумма слов, закрепленных в памяти, зафиксированных на письме или в печати, а в смысле структурно-семантическом, согласно которому текст — это системно организованная, внутренне единая и семантически целостная последовательность высказываний, имеющих знаковый характер, несущих в себе определенную информацию и объединенных общим семантическим полем. С общефилософской точки зрения такое понимание текста универсально и распространяется как на вербальные, так и невербальные системы. “Где нет текста, там нет и объекта для исследования и мышления”, — считает М. Бахтин37. Не возражая против такого — глобального — подхода принципиально, хотелось бы, однако, акцентировать специфику применения понятия текста относительно системы именно вербальной, в частности художественной литературы (“изящной словесности”), в нашем случае — литературного творчества Шевченко, что, помимо универсальных измерений, предполагает в качестве первоочередного, в конечном счете решающего, подход к тексту с критериями эстетики и поэтики.

Исходя из сказанного, рассмотрим в синхроническом срезе несколько проблем, которые представляются узловыми для понимания образа и дискурса Украины у Шевченко как текста.

“Текст Украины”: объем и границы. Первый и вполне закономерный вопрос: каким конкретным содержанием наполняем мы понятие “текст Украины”, говоря о творчестве Шевченко? Или: какие элементы составляют объем этого понятия и чем определяются его границы?

Начну с утверждения, которое, возможно, будет воспринято как парадокс: предметный мир, реалии Украины, материальные, визуально фиксируемые признаки ее образа я в состав “текста Украины” не включаю. Пугаться парадоксов не стоит, с ними мы встретимся не один раз, коль скоро решились затронуть такую сплошь парадоксальную проблему, как проблема “текста”. Следует ясно отдать себе отчет в том, что “текст” (именно так, в кавычках, то есть — повторю — не в обыденном, лишь структурно-семиотическом смысле) не есть описание, объективное изображение реального мира, это субъективное его отражение в художественном сознании, точнее — структура, отражающая даже не сам этот мир, а отношение к нему художника. Собственно говоря, это феномен, в сущности, виртуальный, не имеющий материальной субстанции, ибо состоит (не больше, но и не меньше) из взаимоотношений и связей между реалиями действительности — такими, какими их восприняло, вобрало в себя и “запомнило” художественное сознание. Тут проходит разделительная линия между произведением и “текстом”.

Поэтому словосочетние “образ Украины”, вполне уместное и органичное там, где рассматривались стихи (отчасти повести) Шевченко как произведения, эстетические явления, поскольку оно адекватно их природе, образной системе, к шевченковскому “тексту Украины” отношения не имеет, в координатах этой системы такое словосочетание не будет корректным. Поэтому и материальные признаки, предметные составляющие явления, определяемого как “образ Украины”, остаются за границами ее “текста”. Речь идет о разных аспектах проблемы, стало быть и о разных ракурсах ее исследования. В традиционном, эстетическом измерении “вишневый садик возле хаты” — это поэтический образ, который, в совокупности с другими реалиями (“хрущи над вишнями”, пахари и поющие дивчата, матери, ожидающие их дома к ужину, сам этот “ужин возле хаты”, пение соловья), создает визуальную, предметную картину тихого вечера в украинском селе, обобщенный “образ Украины”, ее развернутую метафору. А в системе “текста Украины” тот же “вишневый садик возле хаты” сам по себе не имеет предметного наполнения, это — “высказывание”, знак, сигнитивная единица информации, “сигнализирующая” читателю о том, какой воспринимает Украину поэт, какие воспоминания, мысли, чувства, лирические рефлексии она у него пробуждает. Так же обстоит дело и с другими реалиями этнопространства: степь, Днепр, казацкие могилы, тополя и др. — это компоненты микрообраза Украины, каждый из них — также в сущности символический микрообраз, метфорическая единица, но как таковые они находятся вне “текста Украины”, точнее, входят в него, но только в другой функции — своего рода “маркеров”, обозначающих видение поэтом Украины.

Таким образом вся совокупность созданных Шевченко произведений об Украине и шевченковский “текст Украины” — далеко не одно и то же. Эти сферы не антиномичны, они коррелируют между собою, пересекаются, подчас совмещаются, даже совпадают в тех или иных точках. Однако они и не тождественны, у каждой свой объем и свои границы, причем те и другие также специфичны. Если объем и границы образной сферы определяются преимущественно проблемно-тематическими и миметическими критериями, наличием предметных признаков украинского мира, жизненной среды, то к “тексту Украины” само понятие объема вообще не слишком подходит, его природе и специфике ближе категория пространства, именно пространства виртуального, границы которого проходят по разделительным линиям между текстовыми и внетекстовыми структурами.

Внетекстовые структуры. “Код говорящего” и “код интерпретатора”. Упомянутые границы и разделительные линии таят в себе — приготовимся! — еще один парадокс “текста Украины”. С одной стороны, они достаточно четки, в извест-ной мере жестки, о чем только что говорилось; с другой — эти границы, как, собственно, любые границы и рубежи в любых областях, обозначают помимо линий разграничения также и “контактные зоны”, пункты сближения и — что важно — взаимодействия текстовых и внетекстовых структур. В конечном счете, понятие текста, по Ю. Лотману, вообще “не абсолютно”38, оно так или иначе взаимосвязано с “соседними” структурами — образной тканью произведения, контекстом, включающим в себя другие произведения автора, тематически созвучные (или, напротив, контрастные) относительно данного текста, с более широким контекстом — всем творческим наследием — и еще более широким — биографическим, этно-психологическим, историческим, кросс-культурным, рецептивным. При рассмотрении шевченковского “текста Украины” это видно совершенно четко, что имеет существенное значение как для понимания его природы и особенностей в целом, так и для интерпретации тех или других составляющих.

Мистерия “Великий льох” представляет собою характерный пример того, как отдельные поэтические феномены могут находиться одновременно в разных плоскостях, принадлежать разным системам: мистерия — это развернутый, многозначный образ Украины — и в то же время ее символ, эмблема; произведение, текст как письменно и печатно зафиксированная сумма слов — и вместе с тем “текст” в структурно-семантическом значении (к тому же, в свою очередь, компонент большого “текста” — “текста Украины”). Стихотворение “Вишневый садик возле хаты…” может быть рассмотрено (условно) как самостоятельное произведение, внетекстовая — по отношению к циклу “В каземате” — поэтическая структура, но в контексте этого цикла, который сам представляет собою целостный “текст”, стихотворение обретает новые функции и признаки, позволяющие интерпретировать его как сигнитивную систему, отдельный “текст”. Повести Шевченко входят в состав его литературного наследия, отчасти включены в дискурс Украины, однако они остаются вне “текста Украины””; зато другая часть шевченковского прозаического корпуса, “Журнал” (дневник), относится к этому “тексту” по своим структурным признакам, речевым особенностям — индивидуальному идиолекту автора, который У.Эко называет “кодом говорящего”39.

Код, или совокупность правил и ограничений, соблюдение которых обеспечивает возможность коммуникационных связей в речевом процессе, — это решающий фактор для определения того или иного явления (в данном случае — литературного) как текста, для постижения его содержания и эстетиче-ской ценности.

В шевченковском “тексте Украины” можно вычленить два главных способа реализации такой возможности. Один из них — идиолектный, связанный с сугубо индивидуальным речевым приемом, который выбирает автор (“говорящий”) в качестве “кода” с целью донести до читателя свой замысел, заложенную в произведении художественную информацию. Простейший случай: в роли такого “кода” выступает — в различных грамматических формах — само имя собственное “Украина”, именно ему, таким образом, непосредственно придается структурообразующая функция в произведении, в обозначении этого произведения как “текста” — части большого “текста Украины” (послание “Гоголю”). Однако встречаются у Шевченко и варианты более сложные, построенные на ассоциативных связях. В стихотворениях “N.N. — Тогда мне лет тринадцать было…” или “Когда б вы знали, барчуки…” нет этого своеобразного “маркера” — лексемы “Украина”, вместе с тем такие ключевые образы, как “рай” и “ад”, обретают функ-цию характерного для Шевченко автобиографического и социо-психологического “кода”, позволяющего косвенно, без прямой адресации, отнести оба стихотворения к “тексту Украины”.

Репертуар подобного рода “кодов”-идиолектов в шевченковском дискурсе Украины разнообразен: то нарочито акцентированное, хотя очевидно мнимое, отрицание (начальная фраза первого раздела поэмы “Неофиты”: “Не в нашем крае, Богу милом…”), то скрытые в подтексте, но достаточно прозрачные аллюзии (“Мария”), отдаленные параллели (“Псалмы Давида”) или обыгрывание “чужого слова”, саркастиче-ски окрашенная имитация официозной лексики и фразеологии (“Кавказ”). В этих и подобных случаях “раскодирование” авторского идиолекта и, следовательно, достижение коммуникационного эффекта опирается на апперцепционный потенциал реципиента, предполагает возможность прочтения им “текста Украины” в различных контекстах — историко-культурном, социо- и нациософском, политическом и др.; прочтение “текста Украины” в сопоставлении/противопоставлении с характерными для этих контекстов ценностными критериями, нравственными, идеологическими, эстетическими “кодами” позволяет глубже и всестороннее раскрыть содержание “текста Украины”, особенности его функционирования и оценок общественным сознанием, читательской средой в различных условиях и на различных исторических этапах. В который раз обратимся к мистерии “Великий льох”, к истории ее рецепции как “текста Украины”: длительное фактическое “несуществование” (впервые основная часть мистерии, без эпилога, была опубликована лишь в 1876 году, причем в Праге), публикации, искалеченные цензурными исправлениями и купюрами, неадекватным переводом, односторонние, искаженные идеологической борьбой интерпретации, фальшивые комментарии — весь этот, если воспользоваться терминологией информатики, “шум в канале связи” беспардонно “перекодировал” подлинный замысел и смысл мистерии в угоду конъюнктурным соображениям и политическим интересам, заслоняя, отчуждая произведение от адекватного восприятия читателем.

Впрочем, не будет преувеличеием сказать, что и в целом шевченковский “текст Украины” подвергся множеству подобных “перекодировок”, причем в разные времена и с разных сторон. Для интерпретаторов имперского толка он всегда был понятием чуждым, искусственным, а потому и не требующим специальной трактовки, к тому же таящим в себе угрозу сепаратизма. Последний, трансформированный в “украинский буржуазный национализм”, был главным пугалом для советского шевченковедения, в том числе его “малороссийского” ответвления. Справедливости ради следует признать, что и украинское шевченковедение пока еще находится разве что на подходе к “раскодированию” этого “текста”; немало сил отбирают споры, которые скорее можно назвать “переругиванием через плетень” (выражение Ю. Шевелева), когда дискутанты демонстрируют такой методологический разнобой, такой переизбыток полемического темперамента, амбиций и нетолерантности, а подчас и такую узость горизонта, что это способно лишь тормозить (и действительно тормозит) продвижение к научной истине.

Настоящим камнем преткновения стала в последние годы выдвинутая американским славистом Г. Грабовичем концепция, согласно которой Шевченко объявляется “мифотворцем”, а миф — единственно возможным и адекватным “кодом” для расшифровки “имманентных и текстуально заданных структур” его поэтического мышления, всего творческого наследия, в первую очередь — созданного им “мифа” Украины40.

Вообще говоря, споры вокруг этой концепции возникли не на пустом месте — ее уязвимость бросается в глаза. Это, во-первых, неприкрытая претензия на всеохватный и всеисчерпывающий характер, более того, на тотальность, презрительное отбрасывание любых иных аналитических технологий, таких традиционных категорий, как интеллектуальные и эстетические влияния, исторические и мемуарные источники, фольклор, политические идеи эпохи, идеологический и социальный контексты. Во-вторых — изначально некорректное заимствование из антропологии К. Леви-Стросса методов и приемов анализа примитивных мифологических структур и экстраполяция их на структуры художественные, в данном случае — на поэзию Шевченко. Так же механически на шевченковский дискурс Украины, его историо- и нациософскую подоснову переносится структурно-антропологический подход к мифу как феномену вневременнуму и внепространственному, внеисторическому и вненациональному.

Искусственно сконструированная оппозиция “миф — история” выводит шевченковский “миф” Украины за рамки исторического бытия нации. Такая оппозиция представляется мнимой, на самом деле миф и история у Шевченко не противостоят друг другу, они составляют синкретическое историософское двуединство; романтический мифологизм Шевченко, в частности мифологизация им прошлого Украины, укоренены в почве национальной истории. Попытки “раскодирования” поэзии Шевченко с неомифологической “позиции оппозиции” (миф — история) не выглядят убедительными, ибо они игнорируют “код говорящего”, то есть поэта, вместо этого навязывается весьма субъективный “код интерпретатора”…

Вполне понятно, что эти уязвимые места концепции “Шевченко-мифотворца” привлекли внимание научной и литературной общественности, вызвав полемические замечания даже некоторых симпатиков41 и острую, почти уничтожающую критику (часто с не слишком приятным идеологическим привкусом) как со стороны немалой группы шевченковедов, так и тех, кого можно назвать скорее “шевченкоболельщиками”… К сожалению, не только вторые (что не удивительно), но и, за редкими исключениями, первые (что печально) не смогли придать своей критике положительного направления; к тому же выяснилось, что далеко не все оппоненты автора и сторонников концепции “мифотворчества” готовы к подлинно научному анализу спорных взглядов, сказывается прежде всего недостаточное знание новейших эстетических школ и течений, в частности мифологических, нечеткое представление о самом предмете полемики. Достаточно сказать, что такие понятия, как миф, мифологическое, нередко понимаются и трактуются как просто-напросто синонимы произвольной выдумки42; с таких позиций концепция “Шевченко-мифотворца” квалифицируется как в лучшем случае неуместная и некорректная по отношению к национальному пророку, а то и как “оскорбление святынь”, кощунство, более того — подчас как враждебная политическая акция, разновидность “культурного империализма прозападного образца”43.

Между тем, если отказаться от псевдопатриотической риторики и встать на почву объективного анализа, то, не соглашаясь с присущей концепции “Шевченко-мифотворца” глобализацией мифа вообще и “мифа Украины” в частности, следует все же признать наличие в творчестве Шевченко, в его дискурсе Украины мифологической составляющей. Ее проявления и модификации охватывают широкий спектр форм — от сакральных, христианских и дохристианских, сюжетов и образов до архетипов этнопоэтического сознания, от специфических, сугубо мифологических признаков и параметров хронотопа (повторяемость событий, “оборотность” времени, вертикаль как средство структурирования пространства — реминисценции к архетипу Arbor mundi — принцип троичности и др.) к устоявшимся в коллективном подсознательном мифопоэтическим структурам, легендам и мифиче-ским версиям, связанным с национальной историей, ее метафизическими, трансцендентальными аспектами.

В конечном счете, вне “мифологического кода” не достичь полного и действительно адекватного истолкования ни шевченковского “текста Украины” в целом, ни отдельных его составляющих — “Гайдамаков” и мистерии “Великий льох”, “Псалмов Давида” и поэмы “Мария”, ни, к примеру, таких стихотворений, как “За оврагом овраг…”, “Заслонило черной тучей…”, “Косарь”, “Топор был за дверью у Господа Бога…”, “Сраженья были, распри — все бывало…” Правомерность не размашистой, а научной корреляции “текста Украины” с мифом обусловлена уже тем обстоятельством, что оба они представляют собою структуры, внутренний “механизм” которых базирован на синергетике бинарных оппозиций, их системной взаимозависимости и взаимодействии друг с другом, а также с внесистемными/внетекстовыми структурами.

“Текст Украины” как система бинарных оппозиций. Если в диахроническом разрезе шевченковского дискурса Украины, или, иначе говоря, на парадигматической его оси, в качестве наименьшей смысловой и конструктивной единицы выступает мотив, а его повторяемость, трансформации, развитие определяют динамику и вектор эволюционного процесса, то в синхроническом срезе главная структурно-семантическая единица — бинарная оппозиция. Входя с другими подобными единицами в отношения синтагматического “соседства”, взаимодействия, со- и противопоставления, бинарная оппозиция инспирирует то консептивное напряжение, мимо которого не проходит и традиционный анализ и которое структурная поэтика рассматривает в качестве основы и фактора функционирования (в пределах наследия поэта) “текста Украины” как релятивно автономной и, при всей своей сложности, внутренне целостной художественной системы.

Отдавая себе отчет в том, что любое вычленение из системной целостности того или иного структурно значимого компонента может быть только сугубо условным, все же попробуем — в эвристическом плане — бросить взгляд на некоторые бинарные оппозиции “текста Украины” у Шевченко, именно на те, которые играют в нем константную, структурообразующую роль.

Из их числа прежде всего должна быть названа оппозиция родина — чужбина, она укоренена в биографии поэта, в драме его жизни, распятой между двумя полюсами. Первый, родина, Украина, принадлежал сфере души и памяти, другой — жестокой реальности, ибо на чужбину судьба забросила Шевченко на всю жизнь, с юных лет и практически до самой смерти. Потому вполне естественно, что зарождалась эта бинарная оппозиция на эмоциональном уровне, из ностальгии, из того, что К.Г. Юнг называет “мистической причастностью” к родной почве: “Чужбина горька”44. Правда, помимо мистических, имели значение и факторы другие, сугубо житейские, бытовые, то самое “человеческое, слишком человеческое”: чужое окружение, чужие обычаи, чужой язык, гнилой петербург-
ский климат, безрадостный северный ландшафт — “чертово болото”… Однако наряду с этим у поэта формируется осознание чужбины не просто как чего-то эмоционально и житейски дискомфортного, а полностью несовместимого с родным, противопоставленного родине — Украине. Четче очерчиваются контуры чужбины, она получает конкретную адресацию — “Московщина”. Структурируется бинарная оппозиция “Украина — Московщина”.

Тут мы касаемся вопроса весьма щекотливого, поскольку входим в противоречие с одним из основополагающих мифов советского шевченковедения — о якобы крепкой и неизменной, начавшейся еще со времен петербургской молодости любви Шевченко к России. Но тут уж ничего не поделаешь — от проблемы не уйти, если, конечно, мы озабочены поиском правды, а не идеологическим комфортом, бездумным повторением старых конъюнктурных мифологем.

Правда же заключается в том, что проблема амбивалентна. Для Шевченко существовала и была достойна всяческого уважения Россия декабристов, Академии художеств, великой гуманистической литературы (о чем уже говорилось выше), Россия искренних друзей и покровителей, которых он высоко ценил и которым был вечно благодарен за освобождение из крепостной неволи, за поддержку в трудные годы ссылки.

Вместе с тем Шевченко слишком хорошо знал и ту Россию, которую он обобщенно обозначал понятием “Московщина”, вмещающим в себя отнюдь не только и даже не столько географическое, сколько геополитическое измерение, и еще шире — историософское, идеологическое, духовно-нравственное. В этом смысле “Московщиной” были для Шевченко и царство Алексея Михайловича — “друга” Хмельницкого, и направленная на “укрощение” казацкой Украины политика Петра I и Екатерины II, и казенный николаевский Петербург, и жандармский каземат, и пустынные зауральские просторы, поглотившие десять лет его жизни; “Московщиной” была вся самодержавная, крепостническая империя, и принять ее, примириться с ней Шевченко не мог. Для него “Московщина” — не просто “чужой край”, так сказать, “не-родина”, это символ и воплощение зловещей, тоталитарной, бездушной силы, калечащей судьбы людей и народов, угнетающей и личность, и целые нации. Антиномичная пара “Украина — Московщина” становится сквозной парадигмой мироощущения Шевченко, его национального самосознания, всего творчества, порою — что греха таить — проявляясь и вспышками субъективной неприязни к чужому укладу жизни, обычаям, языку (“черст-вое кацапское слово”), даже ландшафту и климату.

В шевченковском “тексте Украины” оппозиция “Украина — Московщина” как его структурозначимый и смыслообразующий элемент находит свое выражение на разных иерархических уровнях:

— на историо- и нациософском, охватывая как отдельно взятые произведения (“Разрытая могила”, “Чигрине, Чигрине…”, “Сон. — У всякого своя доля…”, “Великий льох”, “И мертвым, и живым…”, “Сон. — Горы мои высокие!”, “Заслонило черной тучей…”, “Якби-то ти, Богдане п’яний…” и др.), так и метасюжетные образные единицы текста, метатематические комплексы: героика козатчины — коварство самодержавия; украин-ские “степи широкие”, “в широком поле воля” — петербургское “болото”, Сибирь — “как тесный гроб”, оренбургские выжженые степи;

— на социально-нравственном (“Катерина”; в целом мотив-оппозиция “москаль — покрытка45”);

— на геополитическом; здесь оппозит “чужбины” дополняется двумя новыми составляющими: к “Московщине” прибавляется Польша, реже — Орда (“Чигрине, Чигрине…”, “Ой, как вместе три широких…”);

— на этнокультурном, эстетическом, этнопсихологическом (сопоставление/противопоставление в “Журнале”, повестях “Близнецы”, “Капитанша”: украинское село — русская деревня; присущее украинцу чувство красоты окружающего мира — равнодушие к этой красоте “великороссийского человека”);

— на уровне интимных рефлексий; один из примеров — стихотворение “И встретились, и обвенчались…”, где отголоски глубоко личных чувств поэта, его мечты о женитьбе резко сменяются социальным противопоставлением: украинская семейная идиллия — враждебная ей, разрушительная сила “москальства”: “Солдаты дочерей украли, а сыновей в солдаты взяли”;

— на уровне поэтики: интонация нежности и грусти в лирических отступлениях, посвященных Украине, — беспощадный гротеск в изображении имперской столицы, царской четы, придворных лизоблюдов (“Сон. — У всякого своя доля…”);

— на социопсихологическом уровне — “Юродивый”, стихотворение, структурированное бинарной оппозицией “казак — свинопас”.

Последний пример возвращает нас к уже рассмотренному выше мотиву национальной самокритики у Шевченко — на сей раз в структурно-семантическом ракурсе. Оказывается, схема оппозиции “свое — чужое” сложнее, чем кажется на первый взгляд, она динамична, в зависимости от определенных контекстов в ней происходят сущностные переакцентировки, содержание каждого из оппозитов не всегда неизменно, может вбирать в себя различные смысловые коннотации. Еще в ранний петербургский период в послании “Н.Маркевичу” обращает на себя внимание, наряду с противопоставлением Украины постылой чужбине, неожиданный мотив чужбины на родине:

Одинок и тут я, брат мой,

И на Украине,

Голубь мой, я сиротина,

Как и на чужбине.

(Пер. Т.Волгиной)

В том же русле — “крик совы” в стихотворении “Три года”, да практически это эмоциональный и семантический “нерв” всего одноименного сборника. В дальнейшем мотив “родной” чужбины Шевченко разрабатывает в невольничьей поэзии, где понятие “неволи” ассоциируется как с чужим краем, местом ссылки, так и с “чужбиной” на далекой родине, лишенной воли, этой высшей ценности и важнейшего символа бытия, основополагающего элемента национального сознания.

Теперь мне счастья нет нигде,

А может, счастья и не будет

И на Украйне нашей, люди,

Как на чужбине! Как везде!

(Пер. А.Безыменского)

Поэт словно в воду глядел: уже “на воле”, после возвращения, Украина, о которой столько мечталось, предстает перед ним страной-“сатрапией”, где правит “Капрал Гаврилович Безрукий”, верный “унтер” “фельдфебеля-царя”, а миллионы “полян, дулебов и древлян”, “свинопасов” покорно сгибались, “молча… скребли чубы” — “Немые, подлые рабы”; на “всю империю” нашелся один-единственный “казак”, который “сатрапу в морду закатил” (“Юродивый”). То есть в оппозиции “казак — свинопас” действительно “своим” поэт признает только первого, “свинопас” же, даром что “родной”, в сущности — “чужой”; разделительная линия, как видим, прочерчивается не в этнической плоскости, а в нравственной, социально-психологической. Своеобразно проявляется подобная переакцентировка в поэме “Кавказ”, что верно было замечено И. Дзюбой: Шевченко, как до него Лермонтов, в классиче-ской, сакральной для имперской ментальности оппозиции поменял “места субъектов на противоположные: “Враг” (Россия) — “Отечество” (Кавказ горцев)…”46 ; героическая и трагическая судьба Кавказа коррелирует у Шевченко — сначала в подтексте, а в финале поэмы явно, прямым текстом — с судьбой Украины, в обоих случаях бессмертная “душа наша”, прометеевский дух противопоставлены мертвящей силе империи, “царевой (у Шевченко: “московской”. — Ю.Б.) отраве”.

Как заметил (правда, не в связи с Шевченко) Д.Наливайко, хотя по изначальной своей природе оппозиция “свое — чужое” принадлежит к древнейшим архетипам коллективного подсознательного, в определенном контексте она нередко обретает “этноисторическое содержание”, конкретное социальное и нравственное наполнение47.

Такую трансформацию можно проследить у Шевченко на примере архетипа матери в поэме “Сон. — У всякого своя доля…” и стихотворении “Разрытая могила”. В мифопоэтическом контексте шевченковская Украина — “мать моя родная” (“ненька”), без сомнения, первый из субъектов бинарной оппозиции “свое — чужое”, органически и безоговорочно враждебный другому оппозиту — “чужбине”. Однако в контексте национальной самокритики, там, где Шевченко с горечью говорит об Украине угнетенной, “сломленной врагами” и — главное! — позорно покорной “фельдфебелю” и его “унтерам”, об Украине духовных свинопасов и отщепенцев, в ее облике обнаруживаются черты чуждости, псевдородины. Под воздействием профанных факторов сакральный архетип дифференцируется, возникают различные его поэтические интерпретации. Украина-ненька — “затужила, зарыдала”, “никто… не поможет” (“Тарасова ночь”); мать — “бедная”, “бесталанная”, обманутая и преданная своими детьми, которые “хуже ляха… ее распинают” (“И мертвым, и живым…”), и мать — крепостная крестьянка, чей “опухший, голодный” ребенок умирает “в бурьяне под тыном” (“Сон. — У всякого своя доля…”); суровая мать-Украина, способная в колыбели задушить своего “неразумного сына”, если бы только знала, каким он вырастет (“Разрытая могила”); мать-Украина, обреченная Богом на кару и погибель за исторические грехи своих “лукавых чад” и спасенная для бессмертия поэтом силою его слова и любви: “Воскресни, мать!” (“Осии. Глава 14”); Украина-покрытка (“Катерина”), достойная сочувствия и жалости как жертва обмана, насилия, но в то же время и заслуживающая осуждения за грех доверчивости, за недостаток самоуважения, человеческого и национального достоинства…

Еще одна модификация архетипной оппозиции “свое — чужое” — оппозиционная пара “паны — люди”. Вульгарно-социологизаторская критика навязывала представление о полной идентичности у Шевченко этих оппозиций и их субъектов (все паны — “чужие”, все “люди”, то есть трудящиеся, ясное дело, “свои”), следствием чего было плоскостно-классовое истолкование далеко не однозначных, многомерных социальных структур, явлений и процессов в истории Украины. В качестве убедительнейшего примера “классового подхода” Шевченко приводилась притча из мистерии “Великий льох” о рождении двух братьев, одному из которых изначально суждено, подобно предводителю гайдамаков Ивану Гонте, “с панством расправляться”, тогда как другой будет “с этим панством знаться”. Между тем, хотя социальный аспект, “антипанство” как один из инвариантных мотивов творчества Шевченко действительно присутствует в притче, в ней есть еще и иной, причем более глубинный, семантический пласт. Знаменателен тот факт — проигнорированный сторониками узкоклассовго подхода, — что по притче обоих братьев, к тому же близнецов, зовут Иванами, а это вряд ли можно истолковать иначе, нежели знак расщепления единого национального организма, симптом хронической болезни безгосударственной нации, каковой украинство было на момент написания мистерии уже почти двести лет. С таких позиций трактовали притчу о близнецах шевченковеды-эмигранты (Л. Билецкий, В. Симович, С. Смаль-Стоцкий), отнюдь, впрочем, не устоявшие перед искушением идеологической односторонности, пусть и противоположного сравнительно с советскими вульгаризаторами толка…

Что касается украинского шевченковедения “материкового”, то нынче в нем все заметнее укрепляется мнение, что шевченковская оппозиция “паны — люди” отражает не только социальный антагонизм между верхами и низами (который, разумеется, ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов), а проблему уж по крайней мере не менее важную и трагиче-скую — раскол нации. Понятие “Украина”, каким оно предстает из творчества Шевченко, в социальном плане не двухмерно, оно внутренне контровертивно, как контровертивен и каждый из субъектов оппозиции “паны — люди”: среди первых видим как этнически “чужих” (“москали” и другие “немцы”) и единокровных отщепенцев, так и подлинно “своих” — таких, как гетманы Дорошенко и Мазепа, или запорожец, позднее — молдавский господарь Иван Подкова, или наказной гетман “славный Полуботок”, да и среди “людей”: казаки, рыцари воли, — и “немые рабы”, несломленные духом — и духовно “слепые, хромые, горбатые”, честные “работящие руки”, носители высокой морали — и мошенники, убийцы, жадные “пьявки”, мерзкие “просвещенные” землячки “с казенными пуговками”… “Плачь, Украйна, сирая вдовица!” (“Сон. — У всякого своя доля…”).

* * *

И под конец (если только само это понятие — конец, завершение — уместно там, где речь идет о неисчерпаемом и неохватном; разве мы, как справедливо замечено, не “на вечном пути к Шевченко”48 находимся?), — под конец несколько слов по поводу еще одной бинарной структуры, для рассматриваемой темы более чем органичной.

В последние годы в украинской шевченковедческой литературе (прежде всего “материковой”, ибо в “заокеанной” это всегда было приоритетом) значительно повысилось внимание к вопросу о национальной природе творчества Шевченко, его этнокультурных корнях. Тенденция закономерная — как реакция на длительное либо замалчивание проблемы, либо, чаще всего, ее казуистическое искажение, на гримирование поэта то под “пролетарского интернационалиста”, то под духовного мальчика на побегушках у российских революционеров-демократов, а то под пламенного борца с “украинским буржуазным национализмом”…

Отсюда — тот полемический жар, которым часто буквально пышет формула “Шевченко — национальный поэт” (варианты: пророк, апостол, Кобзарь), усиленное педалирование тезиса о сугубо национальном профетизме поэта, тот воинственный пафос обороны национального начала от концепции “мифотворчества” (с ее и впрямь выразительной внеисторической и вненациональной направленностью).

Психологические истоки этого крена, как только что отмечалось, понятны. Дело, однако, в том, что объективно эта оборона национального оборачивается реанимированием хуторянства, заслоняя собою или, во всяком случае, отодвигая на второй и еще более отдаленный план проблему всемирного, общечеловеческого значения Шевченко, универсального начала в его дискурсе Украины.

Достойно удивления, но недооценку этой проблемы порою обнаруживаем и у исследователей совершенно иной ориентации, как раз универсальной, только приходят они к такому выводу, так сказать, с противоположной стороны. Так, канадский ученый Ю. Луцкий в своей (во многом пионерской) монографии “Между Гоголем и Шевченко” неожиданно поворачивал дело таким образом, что Шевченко, в отличие от национально раздвоенного Гоголя, именно в силу этой своей “нераздвоенности”, в силу чрезмерной сосредоточенности на национальном факторе, мол, “в определенной степени ограничивал универсальность своей поэзии”49.

Односторонностью страдают оба подхода. Рассматривать национальный и общечеловеческий аспекты феномена Шевченко в отрыве друг от друга можно (если, вообще, нужно) лишь сугубо условно, в эвристическом, “рабочем” плане, смысл заключается как раз в диалектическом единстве, в синтезе обоих критериев. Кто-кто, а сам Шевченко осознавал это в полной мере. Уже в одном из ранних произведений, послании “К Основьяненко”, которое Шевелев не без оснований расценивает как изложение (в завуалированно полемической, критической по отношению к Г. Квитке форме) принципов национально-казацкой романтики50, формулирует цель своей программы с широким, даже тени хуторянства лишенным размахом:

Пускай зарыдаю

Пускай свою Украину

В песне узнаю,

пусть

…еще раз улыбнется

Сердце на чужбине,

пусть украинская дивчина под вербою “Гриця запевает”51 — все это только одна сторона дела. Другая, по крайней мере не менее важная, такова:

…Громче пой, чтоб во всем свете

Люди услыхали,

Что делалось на Украйне,

За что погибала,

За что слава казацкая

Во всем свете встала!

(Пер. Н. Брауна)

В конце концов, тогдашние украинские девчата плакали над “Марусей” и “Сердечной Оксаной” Квитки, с удовольствием пели песню Наталки-Полтавки Котляревского, но только Шевченко первому оказалось под силу — благодаря таланту, несломленности духа, всей могучей этногенетике — вывести Оксан и Катерин за околицу украинского села “во весь свет”, сделать славу казацкую достоянием всечеловеческим, универсальным, имя и судьбу Украины — фактом и фактором истории человечества.

 1 A Concordance to the Poetic Works of Taras Shevchenko. V. 1–4 (Конкорданц╗я поетичних твор╗в Тараса Шевченка. Т. 1–4 / Ред. й упоряд. О.╡льницького, Ю.Гавриша). Shevchenko Scientific Society, USA, New York; Canadian Institute of Ukrainian Studies Press. Edmonton –Toronto, 2001.

 2 Ю.Шерех (Шевелев) в опубликованной в 1990 году статье, где в сравнительном плане рассматривается творчество художника Н.Ге и художественное наследие Шевченко, касаясь “темы Украины”, насчитывает 269 упоминаний; расхождение в цифрах связано, вероятно, с тем, что Ю.Шерех имеет в виду не только собственное имя существительное, но и производное от него определение “украинский” (Шерех Юр╗й. Микола ╔е ╗ Тарас Шевченко: мистець у в╗дм╗нному контекст╗ // Ше-рех Юр╗й. Пороги ╗ запор╗жжя. Л╗тература. Мистецтво. ╡деолог╗я в 3 тт. Т. II. Харк╗в: Фол╗о, 1998. С. 70).

 3 Было бы неправильно обойти молчанием мнение на сей счет Ю. Шереха, высказанное в упомянутой выше статье. Ученый выражает несогласие с теми, кто видит в “теме Украины” “сердцевину поэзии Шевченко”, он считает, что “это утверждение склоняет к тому, чтобы воспринимать Шевченко прежде всего как “национального политического трибуна””, что оно заслоняет от нас “Шевченко-философа”, имеющего “свое собственное представление о мире и месте человека в нем”, принижает “универсализм” шевченковской поэзии. При всем уважении к одному из авторитетнейших украинских филологов, согласиться с ним в данном случае невозможно: во-первых, то, что он называет “темой Украины”, — отнюдь не просто “тема”, вернее, не только тема, это комплексная, полисемантическая и многоаспектная философско-эстетическая, историософско-экзистенциальная проблема; во-вторых, заложенные в ней национальное и универсальное начала ни в малейшей степени не противоречат друг другу. В суждениях Шереха улавливается полемическая направленность (что признается автором в примечании к украинскому переводу его — в первоначальном варианте англоязычной — статьи) против так называемого “просвитянства”, попыток некоторых его земляков по диаспоре свести творчество Шевченко и, шире, украинскую культуру “к этнографизму и патриотизму”; это отчасти объясняет его позицию, хотя не делает ее более убедительной (Шерех Юрий. Указ. изд. Т. II. С. 69–70, 78).

 4 См.: Кул╗ш П. Вибран╗ твори. Київ: Дн╗про, 1969.

 5 Савицкий П.Н. Географические особенности России. Ч. 1. Прага: Евразийское книгоиздательство, 1927. С. 30–31.

 6 Пушкин А.С. Полн. собр соч. в 10 тт. Т. 7. М.: Изд. АН СССР, 1958. С. 335.

 7 Шевченко Т. [Передмова до незд╗йсненого видання “Кобзаря”] // Шевченко Т. Повне з╗бр. твор╗в. у 12 тт. Т. 5. Київ: Наукова думка, 2003. С. 208.

 8 Полонский Я.П. Споминки про Шевченка // Т.Г. Шевченко: Кобзар з додатком споминок про Шевченка писател╗в Тургенева ╗ Полонського. Т.II. У Праз╗, 1876. С. XI.

 9 Шевченко Т. Указ. изд. Т. 5. С. 62. Некоторые аспекты этой проблематики рассматриваются в монографии: Нахл╗к ╙. Доля — Los — Судьба: Шевченко ╗ польськ╗ та рос╗йськ╗ романтики. НАН України. Льв╗вске в╗д. ╡нст-ту л╗т-ри ╗м. Т.Г. Шевченка. Сер╗я “Л╗тературознавч╗ студ╗ї”. Вип. 8. Льв╗в, 2003.

 10 Гетманщиной в XVI–XVIII веках называлась Левобережная Украина с Киевом (позднее — Черниговская и Полтавская губернии). Хотя эта часть Украины после Андрусовского перемирия 1667 года входила в состав Российской империи, политический уклад Гетманщины продолжительное время характеризовался относительной автономией: власть выборного гетмана, деление на полки и сотни, собственное самоуправление и судопроизводство; в национальном сознании Гетманщина ассоциировалась с казацкими “вольностями” и самостоятельной государственностью. Прекратила свое существование (хотя название еще долго сохранялось) после ликвидации института гетманства Екатериной II в 1764 году.

 11 Один из многих печально-комических примеров переводческого (скорее всего, вынужденного) лукавства — у Шевченко: “жидам воду носить”.

 12 В оригинале здесь “московськ╗ ребра”; точно так же в процитированных выше строках из “Кавказа” “московська отрута” заменена “царевой отравой” — переводчики разные, прием (быть может, редакторский или цензорский карандаш) один и тот же…

 13 Украинское слово “льох” означает — в узком смысле — “погреб”, “подвал”, “яму”. У Шевченко оно, в сочетании с эпитетом “великий”, употреблено в метафорическом значении, как образ-символ — таинственное хранилище Клада. Предложенный Ф. Сологубом перевод — “Подземелье” — формально адекватен, однако метафизический смысл образа при этом утрачен, поэтому я позволю себе, в порядке исключения, пользоваться оригинальным названием поэмы.

 14 Юнг К. Г. Психология бессознательного. М.: Канон, 1994. С. 105–106.

 15 Подробнее об этом см.: Барабаш Ю. Случай Хмельницкого. (Шевченко и Гоголь. Фрагмент) // Вопросы литературы. 1996. № 2; его же: Вибран╗ студ╗ї. Сковорода. Гоголь. Шевченко. Київ: Видавн. д╗м “Києво-Могилянська академ╗я”, 2006.

 16 Новиченко Л. Л╗рика Тараса Шевченка // Слово ╗ час. 2003. № 3. С. 10.

 17 См.: Jau Hans Robert. Дesthetischer Erfahrung und literarische Hermeneutik. Suhrkamp Verlag: Frankfurt am Mаin, 1991; укр. пер.: Яусс Ганс Роберт. Естетичний досв╗д ╗ л╗тературна герменевтика // Антолог╗я св╗тової л╗тературно-критичної думки ХХ ст. За ред. Мар╗ї Зубрицької. Льв╗в: Л╗топис, 2002.

 18 ╔адамер Г. ╔. Герменевтика ╗ поетика. Вибран╗ твори. Київ: Юн╗-верс, 2001. С. 8.

 19 Франко ╡. З╗бр. твор╗в. у 50 тт. Т. 31. Київ: Наукова думка, 1981. С. 68.

 20 Чамата Н. В каземат╗ // См╗лянська Валер╗я, Чамата Н╗на. Структура ╗ смисл: спроба наукової ╗нтерпретац╗ї поетичних текст╗в Тараса Шевченка. Київ: Вища школа, 2000. С. 110.

 21 Так, поэтически-гиперболизированно, Шевченко называет высокий крутой правый берег Днепра близ местечка Трахтемиров.

 22 См.: См╗лянська В. Сон // См╗лянська Валер╗я, Чамата Н╗на. Указ. изд. С. 142–146; исследовательницей впервые проведен структурно-семантический анализ поэмы.

 23 Имеется в виду Вознесенский собор в Переяславе, построенный на средства И.Мазепы в 1695–1700 годах.

 24 Народная легенда называла “Богдановой могилой” скифский курган II тысячелетия до н. э., расположенный недалеко от Переяслава.

 25 Великий Луг — историческое название в XVI–XVIII веках днепровских плавней ниже порогов; Хортица — остров на Днепре, важный форпост Запорожской Сечи.

 26 Галаган Гнат Иванович (?–1748) — чигиринский, позднее прилуцкий полковник, сначала присоединился к Мазепе, но затем перекинулся на сторону Петра I; в мае 1709 года содействовал царским войскам в первом разрушении Запорожской Сечи (второе и окончательное произошло по указу Екатерины в 1775 году).

 27 Так называемая украинская линия — построенная в 30–60-е годы XVIII века на реке Орели, левом притоке Днепра, система укреплений (свыше 285 км) для защиты от крымских татар; на строительство сгонялись тысячи украинских казаков и посполитого люда.

 28 Фастовский и белоцерковский полковник Семен Палий (Гур-
ко Семен Филиппович
, 40-е годы XVII века — 1710) — один из видных предводителей национально-освободительной борьбы на Правобережной Украине. Деятель популярный и амбициозный, Палий соперничал с Мазепой, был обвинен последним в тайных сношениях со шведами, арестован и сослан Петром I в Сибирь. После освобождения участвовал в Полтавской битве на стороне царя.

 29 Имеется в виду провозглашенное на Брестском церковном соборе 1596 года сближение православной церкви Украины и Беларуси с католической под эгидой Ватикана (но с сохранением восточного обряда), создание украинской греко-католической церкви. Брестская уния положила начало многолетним кровавым межконфессиональным и межнациональным конфликтам на Украине. Вместе с тем, как полагают некоторые современные украинские историки, Брестская уния объективно содействовала более тесным связям Украины с Западной Европой в области науки, культуры, образования.

 30 Шевченко начал свой дневник, названный впоследствии публикаторами “Журналом”, в Новопетровском укреплении незадолго до освобождения, 12 июня 1857 года, и завершил 13 июля 1858 года, уже в Петербурге. Написанный по-русски, дневник примыкает к корпусу русскоязычной прозы Шевченко.

 31 Ромодановский шлях (Ромодан) — старинный торговый путь в Крым, проходил по Левобережной Украине, вблизи городов Ромны, Лохвица, Лубны, Кременчуг.

 32 Общая казацкая рада, собранная в июне 1663 года в г. Нежине для избрания гетмана Левобережной Украины. В результате острой политической борьбы и вооруженных столкновений гетманом был избран И. Брюховецкий, активно проводивший промосковскую политику. Через несколько лет (1668) был растерзан толпой разъяренных казаков.

 33 Собор Рождества Богородицы в Козельце, построенный в стиле барокко растреллиевской школы по проекту А. Квасова и И. Григоровича-Барского в 1752–1764 годах.

 34 Имеется виду Н.Д. Разумовская (Розум), мать графов А.Г. Разумовского, фаворита императрицы Елизаветы Петровны, и К.Г. Разумовского, президента Петербургской Академии наук, последнего гетмана Левобережной Украины.

 35 Рильський М. Твори. В 10 тт. Т. 9. Київ: Державне вид-во худ. л╗т-ри, 1962. С. 360.

 36 См.: Кулиш П. Обзор украинской словесности. IV. Гоголь как автор повестей из украинской жизни // Основа. 1861. № 4, 5, 9, 11–12.

 37 Бахтин М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Опыт философского анализа // Бахтин М.М. Литературно-критические статьи. М.: Художественная литература, 1986. С. 473.

 38 Лотман Ю. Структура художественного текста. М.: Искусство, 1970. С. 343.

 39 Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. [СПб.]: Петрополис, 1998. С. 85.

 40 Грабович Г. Поет як м╗фотворець. Семантика символ╗в у творчост╗ Тараса Шевченка / Пер. з англ. С. Павличко. Вид. 2-е. Київ: Критика, 1998. С. 12.

 41 См.: Забужко О. Шевченк╗в м╗ф України. Спроба ф╗лософського анал╗зу. Київ: Абрис, 1997.

 42 “Мифотворчество обуславливает выдумку, — пишет В. Шевчук, — своего рода модуляцию в угоду определенным предвзятым представлениям. Г. Грабович считает, что Т. Шевченко придумал украинский народ, то есть создал о нем миф, и тем обманул свой народ, собственно, население своей земли” (Шевчук В. “Personae verbum”. [Слово ╗постасне]. Розмисел. Київ: Тв╗м ╗нтер, 2001. С. 31).

 43 “В культурно-политическом плане “неомифологизм” представляет собою культурный империалистический феномен постмодерного образца, проявление постмодерной эразц-культуры (или, точнее, антикультуры). А именно постмодернизм выступает в современной Украине авангардом западного демолиберального империализма, конкурирующего в наше время с империализмом российским” (╡ванишин П. Вульгарний “неом╗фолог╗зм”: в╗д ╗нтерпретац╗ї до фальсиф╗кац╗ї Т. Шевченка. Дрогобич: В╗дродження, 2001. С. 122).

 44 Юнг К.Г. Указ. соч. С. 113.

 45 Соблазненная девушка, родившая внебрачного ребенка, не имела права ходить с непокрытой головой, за что ее называли “покрыткой”.

 46 Дзюба ╡. “Застукали сердешну волю…” // Дзюба ╡. З криниц╗ л╗т. Т. 2. Київ: Видавн. д╗м Києво-Могилянська академ╗я, 2001. С. 418–419.

 47 Наливайко Д. Первинн╗ образи в творчост╗ Гоголя // Гоголезнавч╗ студ╗ї / Гоголеведческие студии. Вип. 1. Н╗жин: АртЕк, 1996. С. 9.

 48 Дзюба ╡., Жулинський М. На в╗чному шляху до Шевченка // Шевченко Тарас. Повне з╗бр. твор╗в. у 12 тт. Т. 1. Київ: Наукова думка, 2001. С. 9.

 49 Луцький Ю. М╗ж Гоголем и Шевченком. Київ: Час, 1998. С. 184.

 50 См.: Шевельов Ю. Критика поетичним словом // Св╗ти Тараса Шевченка. Зб. статей до 175-р╗ччя з дня народження поета. Нью-Йорк. Записки НТШ. Ф╗лол. секц╗я, т. 214 та Б╗бл-ка “Прологу” ╗ “Сучасност╗”, ч. 191.4, 1991.

 51 Речь идет о популярной украинской народной песне “Ой не ходи, Грицю, та й на вечорниц╗…”.



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте