Как известно, устаревают даже географические карты. Проходит какое-то время, изменяется ландшафт — пересохла речушка, соорудили мост там, где был паром, проложили дорогу. Все это нужно учесть — выпускается новая, исправленная карта.
Со временем меняется и «карта» литературы, поэзии. Особенно плохи «карты» литературы советской поры, они создавались по ложным «измерительтным» программам и часто совершенно кричаще не соответствовали реальному положению дел.
Впрочем, существенные расхождения были и в другие годы, при ином строе. В свое время Чехова рассматривали в одном ряду с его современниками-беллетристами: Лейкиным, Потапенко — в какие-то годы некоторые из них были не менее популярны, чем Чехов.
Но высший судья в вопросах художественного качества и литературного долголетия — Время — все расставило по своим местам, по иному выстроило историко-литературный ряд. Лейкин, Потапенко и некоторые другие способные беллетристы той поры нашли свое место в ряду прозаиков «второго ряда», не имеющих основания претендовать на большее. А Чехов был поставлен рядом с Достоевским, Львом Толстым. «Литературное наследство» недавно выпустило трехтомник «Чехов и мировая литература», свидетельстующий о всемирном признании гения Чехова.
Вспоминая Слуцкого, Константин Ваншенкин писал: «Конечно, он был органичным, крепко сформировавшимся поэтом, что не все понимали. Он был поэтом подчеркнуто прозаичным. Некоторым своим стихам он давал подзаголовки — определение жанра: “статья, очерк”. Нарочито? Но как же тогда Твардовский с его подзаголовками к лирике: “сельская хроника”, “фронтовая хроника”, а к поэме “Дом у дороги” — “лирическая хроника”?
Cтранно проводить аналогии между этими двумя поэтами, но вот — у Твардовского:
Что-то вяжет девушка,
Сидя за рулем.
У Слуцкого:
Шоферша вязала в кабине
Огромного самосвала.
Это не заимствование. Заимствуют строку, манеру.
Это — сходные жизненные наблюдения.
Борис Слуцкий — поэт незаурядной силы, своей интонации, индивидуальности. Суровый, корявый. Но мастер»1 .
Надо воздать должное зоркой, незамутненной наблюдательности Ваншенкина: он сравнил, поставил рядом поэтов, которые на старых «картах» литературы были прописаны в разных, автономных, не соприкасающихся областях. Дань этому размежеванию оговорка Ваншенкина «странно проводить аналогии». Оказывается, что не странно.
Наблюдение Ваншенкина подсказывает, что связь между поэзией Твардовского и Слуцкого существует, ее не замечали, потому что ориентировались по старым «картам».
Они, Твардовский и Слуцкий, были знакомы — так случилось, что оказались в одной группе поэтов, которая в октябре 1957 года по приглашению итальянского общества дружбы с Советским Союзом ездила в Италию, во время этой поездки не раз беседовали, даже обменивались колкостями — оба были из тех, кто не лезет за словом в карман. Слуцкий, вспоминая годы войны, писал, что читал «Теркина» «с удовольствием. Это была несомненная поэзия <…> Первое, что у Твардовского понравилось мне полностью, было “Дом у дороги”»2 . Но он никогда своих стихов Твардовскому, «Новому миру» не предлагал. Маргарита Алигер в своих воспоминаниях пишет, что «Твардовский не раз приглашал в журнал Бориса Слуцкого, но умный Слуцкий вежливо отказывался, понимая, что добром это не кончится»3 . Видно, отдавал себе отчет, что бытовавшие как само собой разумеющиеся литературные представления слишком далеко их развели.
На той объединяющей их нити, узелок которой обнаружил в своих заметках Ваншенкин, свойственное и Твардовскому, и Слуцкому отталкивание от литературщины, от литературной гладкости, внимание к прозе жизни, в языке опора на живую, окопную, фронтовую речь. Об этом писал Твардовский, рассказывая о своей работе над «Теркиным». Он почувствовал, невмоготу писать не для «взрослых грамотных людей», а для «выдуманной деревенской массы», давно ставшей штампом псевдонародности4 .
Солдатский юмор, пропитавший «Теркина», из этого источника. Часто он жесткий, злой, направлен против утешающей лжи. В первый год войны на фронте говорили не «отступаем», а «драпаем.», что и зафиксировал Твардовский, записав солдатское словечко «драп-кросс».
И не из того ли же солдатского источника строки Слуцкого: «И хоть шел я назад, но кричал я: “Вперед!”»? Сразу вспомнился фронтовой анекдот той поры: «Почему драпаем?» — «Забыл, что Молотов 22 июня сказал, что победа будет за нами?..» Уже начало этого стихотворения Слуцкого: «Словно я был такая-то мать. Всех всегда посылали ко мне» — вводило читателя в стихию живого языка переднего края. Но этот юмор был направлен не только против тех, кто вопреки реальному положению безрадостных дел внушал, что все в порядке, беспокоится нечего, он бил и по нам, отступавшим. Однако каким бы он ни был резким и жестким, этот очищавший от благодушия юмор, но сам факт, что он возник тогда, что была в нем потребность, свидетельствовал о несломленной силе сопротивления тяжело сложившимся обстоятельствам войны.
Близость некоторых мотивов у Твардовского и Слуцкого, которую легко заметить, если перешагнуть через «разделительные полосы» старых «карт», была закономерной…
Есть у Слуцкого стихотворение «Однофамилец», посвященное солдату, павшему в боях за Москву (в этих сражениях был ранен и сам поэт) и похороненному у шоссе в братской могиле, заросшей уже травой:
Все буквы — семь — сходилися у нас,
И в метриках и в паспорте сходились,
И если б я лежал в земле сейчас,
Все те же семь бы надо мной светились.
Но пули пели мимо — не попали,
Но бомбы облетели стороной,
Но без вести товарищи пропали,
А я вернулся. Целый и живой.
Я в жизни ни о чем таком не думал,
Я перед всеми прав, не виноват,
Но вот шоссе, и под плитой угрюмой
Лежит с моей фамилией солдат.
И сразу вспоминаешь Твардовского — невозможно не вспомнить:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…
А вот много раз цитировавшиеся строки из «За далью — даль» Твардовского о редакторе, которого называли «внутренним»:
Я только мелочи убавлю
Там, сям — и ты как будто цел.
И все нетронутым оставлю,
Что сам ты вычеркнуть хотел.
Там карандаш, а тут резинка,
И все по чести, все любя,
И в свет ты выйдешь, как картинка.
На память
Какой задумал я тебя.
На память приходят строки Слуцкого:
Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!
Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Здесь нет возможности конкретно сопоставить прозу Твардовского и Слуцкого, написанную в одну и ту же пору, сразу в первые месяцы после Победы, — «Родину и чужбину» Твардовского и «Записки о войне» Слуцкого. А между тем это сопоставление напрашивается, нельзя не заметить бросающихся в глаза перекличек, близких мотивов и наблюдений. Надо надеяться, что историки литературы не пройдут мимо этого очень важного сюжета, много говорящего и о времени, и об авторах упомянутых вещей.
Но вот что стоит напомнить: очерки Твардовского были сразу же подвергнуты сокрушительному разгрому, да такому, что даже не посчитались с тем, что автор к тому времени был трижды лауреатом Сталинской премии, депутатом Верховного Совета РСФСР, — видно, раздражение в начальственных кругах было очень велико. Две вышедшие однновременно статьи — Владимира Ермилова «Фальшивая проза» в «Литературной газете» и Бориса Рюрикова «Малый мир» в «Комсомольской правде» — уже по их названиям ясно, что от очерков Твардовского авторы камня на камне не оставили: «фальшь», «грубая идейная и художественная ошибка», «безыдейность», «мелочность и узость взгляда» и т.д. и т.п. Нелишне напомнить о том, что Б. Рюриков был тогда заместителем заведующего Управлением агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) и обе статьи выражали точку зрения властей.
Слуцкий свои «Записки о войне» в печать не предлагал, наверное, понимал, чем это грозит. Они были опубликованы уже после его смерти, в «перестроечную» пору, — раньше и думать об этом нельзя было — через пятьдесят пять лет после того, как были написаны. Рукопись «Записок» по просьбе Слуцкого, знаю это точно, читали считанные люди — по пальцам руки их всех можно пересчитать. Теперь, когда «Записки» Слуцкого наконец напечатаны, сопоставление их с прозой Твардовского закономерно и многое в себе таит.
А пока об одной сближающей поэтические миры Твардовского и Слуцкого фундаментальной особенности их художественного дара. Каждый из них был яркой, неповторимой инивидуальностью. Твардовского привлекали эпические формы. Слуцкий был лириком чистой воды (больше восьмидесяти его стихотворений — огромный процент — начинается с Я). Поэзия Слуцкого — это в сущности лирический дневник. Вот как он определил программу этого дневника:
Я вывернул события мешок
И до пылинки вытряс на бумагу.
И словно фокусник, подобно магу,
Загнал его на беленький вершок.
Вся кровь, что океанами текла,
В стакан стихотворенья поместилась.
Но мозаика этих лирических стихотворений, как писал Слуцкий, «на одном листе, на двадцати плюс-минус десять строчках» каждое, складывается в замечательного размаха фреску — прежде всего, Отечественной войны. И не только войны, но и выпавшего на его и нашу долю «века — волкодава». А близость Твардовского и Слуцкого, о которой я веду речь, заключалась в том, что они оба были целиком и полностью людьми поэзии. Это было главным делом их жизни, все пережитое, прочувствованное, увиденное непременно претворялось в стихи. Это было органическим свойством их художественного дара. И поэтому у них разговорная речь так легко и свободно, словно бы сама собой переходила в речь стихотворную.
Стоит сравнить их литературную судьбу с судьбой Константина Симонова. Его стихи в годы войны пользовались огромной популярностью — не меньшей, чем «Теркин». Но уже тогда Симонов начал отходить от поэзии — в очерки, рассказы, повесть, считая, что именно там он лучше всего может реализовать свои способности. Так оно и случилось в послевонную пору.
Та новая «карта» литературы, о которой я говорил, уже создается, уже существует. Могли ли четверть века назад о Михаиле Булгакове, Андрее Платонове, Василии Гроссмане, Марине Цветаевой, Анне Ахматовой говорить как о классиках нашей литературы? А сейчас это принимают как само собой разумеющееся даже составители школьных программ, как правило, тянущиеся к консервативной устойчивости и неподвижности. Слуцкий писал в строках, слегка подсвеченных иронией: «Я слишком знаменитым не бывал, / но в перечнях меня перечисляли. / В обоймах, правда, вовсе не в начале, /к концу поближе — часто пребывал». Так было обозначено его место на старых, советского времени «картах» литературы. Думаю, что на новой «карте» поэзия Слуцкого будет стоять в том же ряду, где стихи Константина Симонова времен войны, Александр Твардовский, Анна Ахматова (кстати, не лишне это отметить, она с интересом относилась к стихам Слуцкого), Иосиф Бродский.
1 Ваншенкин Константин. «…От старинного читателя и друга» // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 447—448.
2 Слуцкий Б. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 216—217.
3 Борис Слуцкий: воспоминания современников. С. 539.
4 Твардовский А. Собр. соч. в шести томах. Т. 5, «Художественная литература», 1980. С. 121.


