Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2006, 3

Журнал "Чудак" и его чудаки

Вступительная заметка и публикация А. Ильф

Неизменным развлечением моих детских лет был сатирический журнал “Чудак” с его фельетонами, шутками, эпиграммами, стихами, рисунками, карикатурами. В этом журнале печатался Илья Ильф — мой отец. Конечно, не так уж много было тогда мне понятно, зато интересно, и многое до сих пор прочно сидит в голове. Потом, во время работы над “оранжевым” собранием Ильфа и Петрова (1961), наш комплект “Чудака” затерялся в издательских дебрях, и я до сих пор с тоской вспоминаю о нем.

Сейчас, готовя издание рассказов и фельетонов Ильфа и Петрова, я снова с любовью перелистала все 56 номеров “Чудака” (декабрь 1928 — февраль 1930), которые мне удалось раздобыть. Около 70-ти публикаций Ильфа и Петрова написаны “оптом и в розницу”, подписаны их фамилиями и псевдонимами (Ф. Толстоевский, Дон-Бузильо, Коперник). Они были не только авторами, но и активными сотрудниками журнала: Петров вел страничку юмористической смеси (“Веселящий газ”). Ильф подбирал литературные и театральные рецензии для отдела “Рычи — читай” и часто писал острые заметки о всяческих курьезах и ляпсусах.

Теперь уже невозможно определить, сколько не подписанных ими “мелочей” застряло в рубриках с хлесткими заголовками “Но-но, — без хамства!”, “Деньги обратно!”, “Слезай, — приехали!”. Но мне очень хотелось разыскать хоть что-то неизвестное, и некоторые “открытия” действительно состоялись. Главной находкой стал анонимный литературный фельетон под названием “К барьеру!”, построенный на приеме сатирической фантазии: встреча современных писателей с классиками. (Оказалось, что предположение об авторстве Ильфа и Петрова было сделано исследователем их творчества Л.М. Яновской, в то время Л. Гурович, еще в 1957 году.)

Среди юмористических произведений авторов-чудаковцев (Е. Зозуля, В. Катаев, А. Зорич, Б. Левин, В. Ардов, Г. Рыклин) подобный поворот темы, мне кажется, был “по плечу” только Ильфу и Петрову. Соавторов выдают стилистика, характерный язык (“Приходили еще Шкловский и Катаев. Катаев, узнав, что ужина не будет, — ушел, Шкловский вздохнул и остался”. “От неожиданности лысина Шкловского на минуту потухла, но потом заблистала с еще большей силой”; “Все повернулись в сторону Лидина и долго на него смотрели”). Не исключено, что гротеск ильфопетровских фельетонов “Литературный трамвай” и “На зеленой садовой скамейке” (1932) восходит именно к этой зарисовке, сделанной “почти с натуры”.

Вероятно, Ильф и Петров не публиковали “К барьеру!”, считая его не таким уж значительным, тем более что Пильняк в то время подвергался ожесточенной травле. Их фельетон “Три с минусом” (Чудак, 1929, № 41), хоть и посвященный “борьбе” с Пильняком, был перепечатан в собрании сочинений только в 1996 году.

Чтобы читатель мог составить некоторое представление о тогдашней культурной жизни — с Горьким и Маяковским, Мейерхольдом и Эйзенштейном, Кольцовым и Демьяном Бедным — представляем образчики литературно-театральной темы журнала “Чудак”.

Александра ИЛЬФ

 

<И. Ильф, Е. Петров>

К БАРЬЕРУ!

В робкое подражание состоявшейся недавно в Москве смычке русских писателей с украинскими, редакции ЧУДАКА удалось организовать еще одно культурное празднество — встречу классиков с современными беллетристами.

Наиболее любезным и отзывчивым оказался Лев Николаевич Толстой, немедленно ответивший на приглашение телеграммой: “Выезжаю. Вышлите к вокзалу телегу”.

Гоголь, Пушкин, Достоевский и Лермонтов прибыли с похвальной аккуратностью.

Из современных беллетристов пришли — Лидин, Малашкин, Леонов и Пильняк.

Приходили еще Шкловский и Катаев. Катаев, узнав, что ужина не будет, — ушел, Шкловский вздохнул и остался.

Когда все собрались, наступило естественное замешательство. Лев Толстой, заправив бороду в кушак, с необыкновенной подозрительностью рассматривал писателя Малашкина. Лермонтов посвистывал. Пильняк растерянно поправлял очки на своем утином носу и, вспоминая, какую ерунду он написал про Лермонтова в своем рассказе “Штосс в жизнь”, уже пятый раз бормотал Шкловскому:

— Но при советской власти он не может вызвать меня на дуэль? Как вы думаете? Мне совсем не интересно стреляться с этим забиякой!

На это Шкловский отвечал:

— Я формалист и как формалист могу вам сообщить, что дуэль является литературной традицией русских писателей. Если он вас вызовет, вам придется драться. И вас, наверное, убьют. Это тоже в литературных традициях русских писателей. Я говорю вам это как формалист.

И Пильняк горестно склонялся на плечо Лидина.

Леонов с восторгом на пухлом лице заглядывал в глаза Достоевскому. Гоголь сутулился где-то на диване. Жизнерадостен был лишь Александр Сергеевич Пушкин, немедленно усвоивший себе всю мудрость висевшего на стене плаката “Долой рукопожатие” и не подавший на этом основании руки Лидину.

Наконец, вошел Горький. Пользуясь тем, что, с одной стороны, он классик, а с другой — современный беллетрист, собрание единогласно избрало его председателем.

В короткой речи Алексей Максимович объявил, что целью предстоящих дебатов является обнаружение недостатков в произведениях собравшихся.

— Одним словом, — добавил быстро освоившийся Пушкин, — выявление недочетов! Прекрасно! Но я хочу на данном отрезке времени выявить также и достижения. В книге моего уважаемого собрата по перу, Малашкина, под названием “Сочинения Евлампия Завалишина о народном комиссаре”, на 120 стр., я прочел: “Кухарка остановилась, оттопырила широкий зад, так что обе половинки отделились друг от друга”. Это блестяще, собрат мой! Какой выпуклый слог!

Малашкин, багровея, отошел к подоконнику и оттуда забубнил:

— А Лидин-то! Написал в романе “Отступник”, что “пахло запахом конского аммиака”. А никакого конского нет. И коровьего нет. Есть просто аммиак. А конского никакого нет.

Все повернулись в сторону Лидина и долго на него смотре-
ли. Наконец, автора “Отступника” взял под свою защиту Шкловский.

— Лидин, конечно, писатель нехороший. Но вот что написал хороший писатель Гоголь в повести “Ночь перед Рождеством”. Написал он так: “Маленькие окна подымались, и сухощавая рука старухи (которые одни только вместе со степенными отцами оставались в избах) высовывалась из окошка с колбасою в руках или куском пирога”. Что это за рука, выросшая на руке же у старухи?

— А кто написал, что “Прусская пехота, по-эскадронно гоняясь за казаками…”, — раздался надтреснутый голос Гоголя. — Написано сие в “Краткой и достоверной повести о дворянине Болотове”, в сочинении Шкловского. Вот, где это написано, хотя пехота в эскадронах не ходит.

От неожиданности лысина Шкловского на минуту потухла, но потом заблистала с еще большей силой.

— Позвольте, позвольте! — закричал он.

— Не позволю! — решительно отвечал Гоголь. — Если уж на то пошло, то и наш уважаемый председатель Алексей Максимович чего понаписал недавно в журнале “Наши достижения”! Рассказал он, как некий тюрк-публицист объяснял “…интересно и красиво историю города Баку. “Бакуиэ” называл он его и, помню, объяснял: “Бад” — по-персидски гора, “Ку” — ветер. Баку — город ветров”. А оно как раз наоборот: “ку” — гора, “бад” — ветер. Вот какие у вас достижения!

Назревал и наливался ядом скандал. Шкловский рвался к Льву Толстому, крича о том, что не мог старый князь Болконский лежать три недели в Богучарове, разбитый параличом, как это написано в “Войне и мире”, если Алпатыч 6-го августа видел его здоровым и деятельным, а к 15 августа князь уже умер.

— Не три недели, значит, — вопил Шкловский, — а 9 дней максимум он лежал, Лев Николаевич!

Лермонтов гонялся за Пильняком, пронзительно крича:

— Вы, кажется, утверждали в своем “Штоссе в жизнь”, что мои и ваши сочинения будут стоять на книжных полках рядом? К барьеру! Дуэль!

— Позволь мне! — просил Пушкин, — я сам его ухлопаю. Иначе он про меня тиснет какой-нибудь пасквильный рассказик.

— Телегу мне! — мрачно сказал Толстой.

За Толстым, который уехал, не попрощавшись, переругиваясь, повалили все остальные.

Культурное празднество, к сожалению, не удалось.

ЧУДАК, 1929, № 11.

А. Зорич

ТРУДНЫЙ СЛУЧАЙ

Изложенное ниже отнюдь не является выдумкой; в этих строках почти буквально передан эпизод, имевший место с месяц тому назад в одном специальном лечебном заведении Москвы.

Некий молодой советский писатель, полное собрание сочинений которого недавно выпущено Госиздатом, обратился за советом и с просьбой о помощи к видному столичному психиатру.

— Мое обращение покажется вам, вероятно, странным и необычным, профессор, — сказал он, — но не можете ли вы посредством гипноза повысить мою способность к письму?

— Простите, не понимаю.

— Я писатель. Но, видите ли, пишу я как-то механически, без подъема, что ли. Мы, конечно, подобно Анатолю Франсу, отрицаем вдохновенье. Существует только уменье приводить себя в рабочее состояние. Но вот это-то, понимаете, никак мне не удается. Сколько ни сижу, сколько ни пишу — не удается. Все дело ведь в том, как расставить слова. И вот, не расставляются, проклятые, как надо!

— Вы давно пишете?

— Три с половиной года.

— И много написали?

— Шесть томов, сорок два листа.

— Гм… порядочно.

— И все неудачно.

— Неудачно?

— Представьте.

— И все-таки продолжаете писать?

— Откровенно скажу как врачу: пережевываю старое!

Профессор подумал с минутку, побарабанил по столу пальцами и осторожно сказал:

— Так, может быть, вам лучше бросить? Счесть, так сказать, эксперимент неудавшимся?

— Но ведь я писатель.

— Что ж, иногда приходится менять профессию. К тому же это все-таки не то, что землемер или часовой мастер. К этому надо иметь особую способность, особый психический, интеллектуальный склад.

— Но меня печатали!

— И много?

— Все.

— И неудачное тоже?

— Тоже.

— И жеваное?

— И жеваное.

Профессор посмотрел в окно и в раздумье почесал переносицу.

— Видите ли, то уменье расставлять слова, о котором вы изволили сказать, иногда называется также талантом. Насколько я понимаю, вы хотите, стало быть, чтобы я внушил вам талант?

— Таланта не существует, профессор. Это отжившее слово.

— Ну, все равно. Уменье… Э-э… Как вы сказали?

— …расставлять слова.

— Предположим. Как же вы себе реально это представляете? Надо сказать, практическая медицина не знает таких прецедентов.

— А как вообще лечат гипнозом? Ну, я лягу на кушетку, вы проделаете надо мной пассы, или как уж там это полагается, и станете внушать: “С этих пор ты пишешь иначе, с этих пор ты правильно расставляешь слова, с этих пор…”

— Гм. По этой теории, под гипнозом можно обучить и строить железнодорожные мосты, например, и пломбировать зубы.

— Ах, доктор, это же совсем другое. Здесь ведь высшая сфера психики.

Профессор встал и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету.

— Послушайте, — сказал он вдруг, — а зачем, собственно, это вам нужно? Талант, то бишь… уменье расставлять слова? Ведь, вы говорите, вас и так печатают?

— Да, но ведь это не вечно! Откровенно скажу как врачу: я и сам считаю это недоразумением. В один прекрасный день кто-нибудь да увидит же, что и слова не так расставлены, да и все это вообще не то. Нет, уж вы не отказывайтесь, доктор. Я буду благодарным пациентом. Хе-хе… Вам будет посвящена первая же повесть, написанная после всех этих штучек…

— Штучек?

— Сеансов, я хотел сказать.

Профессор в упор посмотрел на него. Он не опустил честных, голубых, наивных глаз.

— Вот что, — после некоторой паузы сказал профессор. — Принесите мне что-нибудь из того, что у вас напечатано. К сожалению, нет, знаете ли, времени следить за беллетристикой. То да се…

— Я понимаю.

— Принесите и зайдите через недельку. Я ознакомлюсь, и тогда поговорим.

И писатель прислал пятый том своих сочинений, и зашел через неделю.

— Я прочел вашу книгу, — сказал профессор, — и отметил некоторые места. Например, вы пишете: “Смычка — так звали дочь старого политкаторжанина Еремина — блистала зубами, ослепительными, как янтарь”. А янтарь желтый. Значит, она блистала желтыми зубами?

— Ну, это поэтическая вольность.

— Ну, не знаю. Или вот: “Дом и мебель были в стиле боярина XVII века с витыми ножками”. У кого же витые ножки? У боярина, у дома или у мебели?

— Ну, профессор, это детали.

— Да, а вот еще: “Он постепенно вскрыл пинцетом выпершую кость”. Во-первых, костей не вскрывают, а во-вторых, пинцетом вообще нечего делать. Вы спутали пинцет с ланцетом. Потом вы пишете: “У мечети заржала кобылица, голубая лазурь которой сияла на солнце”. Как же это так — голубая кобылица?

— Мечеть, а не кобылица.

— А сказано — кобылица.

— Профессор, право же, все это частности, давайте ближе к делу.

— Извольте. Я уклоняюсь от… лечения.

— Почему?

— Случай слишком трудный.

— Вы считаете науку бессильной?

— Я считаю, что, поскольку существуют школы второй ступени, — внушать посредством гипноза, что корова не пишется через и с точкой, нет никакой надобности.

— Однако, доктор, я попросил бы вас выбирать выражения. У меня имя. Я сорок два листа написал.

Профессор вскочил вдруг и закричал, потрясая пятым томом сочинений клиента:

— Дрова пошли бы пилить! Арбузы на баржах грузить! Асфальт в котлах месить! Стыдитесь! Голубая кобылица! Янтарные зубы! Подъезжая к станции и высунувшись в окно… Учиться надо! Грамматике учиться, а не гипнозы выдумывать!..

…Одеваясь в передней, писатель бормотал обиженно, долго шаркая в полутьме ногами и никак не попадая в галоши:

— Раскричался, скажите пожалуйста! Дрова пилить! Асфальт мешать! Сам иди мешай, старая песочница! Назло тебе, дураку, еще сорок листов напишу. И напечатают! Ну пинцет, ну янтарные зубы, ну ошибся… Подумаешь, художественный театр!..

ЧУДАК, 1929, № 16.

Борис Левин

МЕРТВЫЕ ЗНАМЕНИТОСТИ

Журналист Андрей Малозубов писал, кроме рецензий, воспоминания или, вернее, описания жизни только что с музыкой похороненных знаменитых людей.

Писал он эти книжки задолго до смерти знаменитости. Знаменитость еще пила водку, пела песни или играла на рояле, а у Малозубова в письменном столе уже лежала аккуратно переплетенная в трех экземплярах на машинке рукопись о покойном.

И если, скажем, только что понесли в крематорий заслуженного артиста, какого-нибудь профессора жеста, общественного деятеля или народного свистуна, то Малозубов в это время уже сидел в издательстве и подписывал договор на выпуск в свет книги с описанием бывшей жизни знаменитого человека.

Рецензии Андрей Малозубов писал о кино, о театре, о живописи. О чем угодно. Но эта работа его не удовлетворяла.

— Это на галстуки и на парикмахера, — рассуждал он. — Халтурка!

А вот для души и на шевиотовый костюм с вязаным жилетом Малозубов считал свои труды по описанию жизни замечательных людей.

И действительно, этому делу он посвящал много часов. Иногда он на целые сутки брал с собой напрокат фотографа, обязанность которого состояла в том, чтобы снимать Малозубова с будущим заслуженным покойником.

Заслуженный стоял и улыбался и не знал, что завтра же Малозубов под этой фотографией подпишет:

— За два дня до смерти.

В письменном столе у него лежали готовые для печати пять книжечек по три печатных листа. С фотографиями и автографами. Считая по двести рублей за лист, это уже три тысячи. Да еще по пятерке с фотографии. Черт возьми, — это не малая сумма!

Но как назло эти знаменитости не умирали. Всякий раз при встрече с ними Малозубов с дрожью в голосе спрашивал:

— Ну, как здоровьице?

— Прекрасно! — отвечала знаменитость басом.

— А что-то у вас мешки под глазами? — допытывался Малозубов с некоторой надеждой. — Сердце не пошаливает?

— Пустяк! Просто не выспался, — бодро отвечала знаменитость. И Малозубов был в отчаянии.

— В прошлом году как было хорошо, — думал он, — за одну зиму пятерых сожгли. А этот год какой-то проклятый, никто не хочет умирать.

Больше всего его злил заслуженный гравер по дереву Бугаев.

Тридцатипятилетний юбилей черту справили, человеку под семьдесят, сердце у него никуда, пальцы подагрические, а он еще живет, прохвост.

О Бугаеве Малозубов еще два года тому назад заготовил книжечку.

Книжечка, выправленная, с фотографиями и автографами, лежала в письменном столе и с нетерпением ждала смерти Бугаева. Но Бугаев не умирал.

Это сердило Малозубова.

Однажды после концерта Малозубов затащил Бугаева к себе ночевать. И вот утром, когда Малозубова в комнате не было, Бугаев, зная привычку хозяина прятать водку в письменном столе, подагрическими пальцами ловко открыл ящик стола и ахнул.

На него оттуда глянул его портрет в траурной рамке. Он с каким-то отвращением и ужасом перевернул первую страницу и содрогнулся. Он увидел катафалк, лошадей в белых сетках и прочел подпись под фотографией: “Похороны Бугаева”.

Ему стало жутко. Дальше читал он: “Мы не умеем беречь народных талантов. Костлявая рука смерти вырвала…”

В комнату вошел Малозубов.

— Что это значит? — закричал Бугаев. — Что это значит?

И схватился за сердце.

Через два дня Бугаев умер. Перед смертью он спросил Малозубова:

— А как тебе удалось похороны заснять?

— Это пустяк, — отвечал, виновато улыбаясь, Малозубов. — Все похороны знаменитых людей похожи друг на друга.

— Ух, и гад же ты! — процедил Бугаев сквозь зубы.

Это были последние слова заслуженного гравера по дереву.

ЧУДАК 1929, № 17.

Борис Левин

ЖИВОЙ ПИСАТЕЛЬ

Жители города Каравай на Оке никогда живого писателя не видели. Им приходилось видеть писателей лишь на снимках в еженедельных журналах и в полных собраниях сочинений, где под папиросной бумагой хранилось умное, вдумчивое лицо автора с приятной, но строгой улыбкой.

Но настоящего, живого писателя, который говорил бы, двигался, икал бы, не приходилось им видеть.

Писатель Глеб Подоконников вот уже 20 лет как в своих рассказах, повестях и романах описывал провинцию. Почти в каждой главе вы могли прочесть, как коза объедала афиши “с покосившегося заборчика”, могли узнать, что у всех провинциальных девушек “длинные ресницы”, “бронзовый загар” и что “на вишневых губах” “играет” у них “застенчивая улыбка”.

Но настоящую живую провинцию писатель Подоконников видел только из окна вагона скорого поезда Москва — Севастополь.

И вот жителям города Каравай на Оке чертовски повезло. За эту зиму у писателя Подоконникова разлилась желчь. Желчь у него разлилась от зависти, так как пьесу его единственного друга, с которым он вместе начинал печататься, похвалил нарком. А за наркомом еще 37 рецензентов.

Но все это к делу не относится. Важно то, что у писателя Подоконникова разлилась желчь, и профессор сказал ему, просвечивая его лучезарными медицинскими глазами:

— Самое хорошее, что могу вам посоветовать, — уезжайте в провинцию. Там тишина, речка, песок, ягоды, садики…

Подоконников так и сделал. Захватив с собою свое полное собрание сочинений и несколько стоп бумаги, он проехал 500 верст на поезде, 25 на бричке и приехал в Каравай на Оке. Он обрадовался, как родному, “покосившемуся заборчику”, он хотел поцеловать козу, “которая объедала афиши”. На бронзовых лицах провинциальных девушек, конечно, играла застенчивая улыбка.

— Прекрасно. Все, как писал! — сказал Подоконников, с удовольствием разглядывая еще ничего не подозревавших жителей.

Но жители тоже вскоре обрадовались.

— Вот он, настоящий писатель. Вот его вдумчивое, умное лицо и такая мягкая, но строгая улыбка! — думали жители и спешили знакомиться.

Первый человек, который с ним познакомился, была сестра хозяйки, где он снял комнату, Варя Ипатьева — сельская учительница.

Подоконников долго беседовал с ней. Она ему рассказывала о новых методах преподавания, учениках, о деревне. Он рассеянно слушал ее, записывая что-то в записную книжечку, и думал: “Какой великолепный сюжет. Учительница. Провинция. Приезжий из столицы. Она влюблена, у нее глаза, как озера. Он от нечего делать влюбляется…”

— Так, так. Я вас слушаю. Очень интересно! — сказал громко Подоконников и закурил.

Учительница его познакомила с местной акушеркой Фуфайкиной. У Фуфайкиной на вечеринке Подоконников познакомился с ветеринарным врачом, агрономом и заведующим отделением Льноцентра.

— Господи, сколько материала!.. Какие сюжеты! — восторгался Подоконников.

В августе Подоконников уехал из города Каравай на Оке.

Сестра хозяйки совместно с акушеркой Фуфайкиной специально ходили на латышское кладбище и принесли ему оттуда много белых, красных и лимонных георгин.

— Прекрасно, прекрасно… — благодарил Подоконников и думал: “Отличный конец для повести. Он уезжает. Осеннее солнце… Цветы…”

На следующий день утром извозчик, который отвозил Подоконникова на станцию, вручил сестре хозяйки записную книжку и сказал:

— Должно быть, как дрых, она вывалилась.

Вера Ипатьева, волнуясь, раскрыла книжечку и, волнуясь, читала:

“Тема для романа. Он — москвич. Приехал в провинцию. Глаза — голубые озера. Она влюблена. Он от нечего делать влюбляется. Аборт (зачеркнуто). Лучше изменить конец. Рожает. Одиночество. Деревня. Зима. Волки. Она воспитывает сына. Здорового. Бодрого… Обязательно ввести комическую фигуру — акушерку Фуфайкину… Приблизительно листов на 7—8. Густо дать быт провинции, деревни…”

“Тема для небольшого рассказа. Она учительница. Летом каникулы. Он агроном. Заражает ее сифилисом. Ком. фиг. Фуфайкина. 1-11/2 лист. Густо дать…”

Дальше Варя Ипатьева не читала. Она медленно рвала на мелкие куски записную книжку.

И вечером, раскрыв первый том собрания сочинений Подоконникова, она увидела не вдумчивое, умное лицо со строгой, но мягкой улыбкой, а тупое рыло с отвратительной усмешкой.

ЧУДАК, 1929, № 18, май.

Иван Дитя <В. АРДОВ>

СХВАТКА ЧЕМПИОНОВ

Москвичи с нетерпением ожидали премьеру пьесы Маяковского “Клоп” в театре Мейерхольда.

Как известно, оба деятеля — Маяковский и Мейерхольд — являются чемпионами в своем жанре. Последняя встреча чемпиона поэзии с чемпионом режиссуры имела место в 1921 году (“Мистерия-буфф” Маяковского в театре РСФСР 1-м). С тех пор уклонявшийся от матча В. Маяковский не давал атлету-режиссеру повода для соревнования.

Ныне должна была произойти вторая схватка. Совершенно естественен поэтому интерес, проявляемый к постановке, то бишь к борьбе, широкими кругами зрителей.

Соревнование, начатое ровно в половине восьмого по удару гонга, сразу дало известный перевес режиссеру, который богато организованным шумом и назойливой расстановкой действующих лиц совсем заглушил первые остроты автора. Однако к концу эпизода поэт-тяжеловес, сильным драматургическим приемом очистив сцену от эпизодических лиц, обеспечил преимущество своему тексту.

Первый раунд… то есть эпизод закончился именно в этом положении. Во втором круге поэт, физически более сильный, но плохо знающий технику сценической борьбы, опять перешел к невыгодным для него массовкам.

Блестящими мизансценами техник-Мейерхольд восстанавливает свое положение, прибегнув, между прочим, к излюбленному своему приему: тройной гармошке.

Третий раунд дает окончательный перевес чемпиону режиссуры. Весь текст решительно пропадает в гулкой постановке. Не только автор, но и публика оглушена шумом, с каким инсценирует пожар опытный борец Мейерхольд. В этом положении режиссура переходит в четвертый эпизод, но в последний момент массивный автор вырывается и при помощи тяжеловесных каламбуров успевает овладеть вниманием публики в финале акта.

Пятый эпизод начинается под музыку Шостаковича. Но, как это всегда бывает в цирке, по первому требованию борющихся оркестр умолкает. Почти немедленно автор пьесы переводит Мейерхольда в партер — то есть выгоняет со сцены, и весь этот круг передает свои остроты по радио.

Шестой круг идет вничью: чемпионы топчутся на месте. В седьмом эпизоде режиссер проводит последние атаки с помощью фокстрота. Борцы делают публике макароны.

Восьмой и девятый раунды проходят опять-таки вяло, и атлеты не без удовольствия протягивают друг другу руки в знак окончания борьбы.

В итоге матч не оправдал возлагаемых на него надежд. И постановщик, и автор были явно не в форме.

К сведению интересующихся добавляем: сюжет у Маяковского углублен актуальной и оригинальной идеей: парикмахеры, утверждает автор, суть мещане. В 3-м акте декламируются следующие стихи о вреде курения:

Гвоздика огня и дымная роза

Гарантируют сто процентов склероза.

Это представляется до некоторой степени пикантным в связи с тем, что до сих пор автор славился популярными лозунгами: “Все, что осталось от старого мира, — папиросы Ира”, “Курильщики, всегда и везде, отдавайте предпочтение “Красной звезде”” и другими в том же духе.

ЧУДАК, 1929, № 10. В рубрике ДЕНЬГИ ОБРАТНО!

Арго

СТАРЫЙ РОМАНС

Некий автор неизвестный

Взял и пьесу написал,

Где довольно интересно

Наши язвы показал.

Вскрыл различные детали,

Описал житье-бытье…

Эту пьесу принимали

И одобрили ее —

28 рецензентов,

49 референтов,

114 завлитов и 15 цензоров!

По указке режиссера

За работу взявшись в лад,

Репетируют актеры

Восемь месяцев подряд.

Но трудов совсем не жалко —

Не спектакль — а красота!

Вот пришли на генералку

И уселись на места —

28 рецензентов,

49 референтов,

114 завлитов и 15 цензоров!

Но, увы, на этом свете

Много всякого рожна.

Некто хмурый вдруг заметил:

“ — Пьеса вовсе не нужна!

И нельзя подобным вздором

Отягчать сознанье масс!”

И тогда сказали хором:

“Отменить ее сейчас!”

28 рецензентов,

49 референтов,

114 завлитов и 15 цензоров!

И денька за два иль за три

Порешили: “Так, мол, сяк,

Эту пьесу на театре

Не показывать никак!”

— Что же раньше вы молчали?

— Где вы были до того?

На такой вопрос в печали

Не сказали ничего

28 рецензентов,

49 референтов,

114 завлитов и 15 цензоров.

ЧУДАК, 1930, № 2.

Г. Рыклин

ЕВСЕЙ ХАЛТУРЯНИН

Хмуро, нехотя, текут предвечерние часы в редакции. Секретарь разлегся в кресле, курит и думает о редакторе, о тираже, о свежих раках в соседней пивной, о непогашенном авансе, о толстом романе в тридцать два печатных листа, который даст ему, секретарю, славу, почет и деньги. Рядом, за перегородкой, тихий смех и стук машинок.

Стук в дверь прервал тонкую нить секретарских размышлений.

— Войдите! Антрэ! — важно пробасил секретарь и деловито начал рыться в бумагах.

Вошел известный поэт Евсей Халтурянин, автор популярного стихотворения:

О белые снега

Моей красной родины!

Клюква… Пурга…

Куст смородины…

Можно совершенно забыть Байрона. Можно в течение года ни разу не вспомнить о Пушкине. Но нельзя, никак невозможно выпустить из поля своего внимания Евсея Халтурянина. Посудите сами — в году с дюжину разных революционных праздников. И накануне каждого праздника с точностью автомата поэт появляется в редакции и раздает копии своих стихотворений.

Вот почему, когда сегодня вошел в редакцию Евсей Халтурянин, мечтательный секретарь вздрогнул: “Какой же это завтра праздник?”

— Садитесь, — обратился секретарь к поэту. — Давненько не были у нас. Понимаю… Хе-хе… Принесли нам что-нибудь? Очень рады…

У секретаря на душе кошки скребли.

— Дьявол! Халтурщик проклятый! Молчит! А что же завтра за праздник? Как это я проморгал? Октябрьская революция бывает в ноябре. Февральская революция в марте. Восьмое марта в апреле. Нет, восьмое марта в марте и 1-е мая в мае. Но что завтра?

Секретарь шмыгнул в соседнюю комнату.

— Товарищи, — сказал он сдавленным шопотом, — завтра праздник.

— Какой?

— Не знаю, — уныло ответил секретарь.

— А кто сказал?

— В редакцию пришел… Значит, завтра…

— Не знаю. И нечего, товарищи, думать. А надо подготовиться. Чтоб до прихода редактора у нас уже все кипело. За работу! Пусть информационный отдел доставит несколько бесед с рабочими и с работницами. О чем? Ну, например, о задачах культурного похода и самокритики. Этот материал в любой праздник пойдет. Иван Алексеевич, вы садитесь за рисунок. Леса, башни, трактор, знамена и много людей. Вы, Титов, выписывайте лозунги — вот вам книжка. Семен Николаевич, дуйте очерк из деревенской жизни против самогона и за колхозы.

В приемной, у дверей редакторского кабинета, сидел виновник всего этого торжества, известный поэт Евсей Халтурянин и дремал…

Секретарь вдруг решительно подошел к дремлющему поэту, толкнул его и поставил вопрос ребром:

— Скажите, завтра столетие со дня рождения или смерти?

— А? Что? Чье столетие?

— Его… Как его… Вы же знаете… Какой же завтра будет день?

— Не знаю. Кажется, свободный день. Никакого юбилея. Серые будни… Надоело тут у вас сидеть. Когда же придет редактор? Я за авансом. Хотя бы рублей тридцать.

ЧУДАК, 1929, № 2.

НОВОЕ В ДРАМАТУРГИИ

Театральное фойе освещено одной лишь слабенькой лампочкой. В зрительном зале идет репетиция. Из конторы дирекции доносится шлепанье пишущей машинки.

По фойе блуждает молодой драматург. Он чрезвычайно взволнован. Он поминутно садится на плюшевые диванчики, но тотчас же вскакивает и снова бегает по темному паркету. В директорской решается судьба его пьесы. Драматургу кажется, что время остановилось.

Но вот из конторы выходит директор. В руках у него рукопись. Полное бритое лицо сияет.

— Ну, милый, — говорит он мягким баритоном, — порадовали вы старичка!

Автор молча потеет.

— Да, да, голуба, в вашей пьесе есть сцена, до которой сам Шекспир не додумался бы.

— Вы… так находите?.. Какая же это сцена?

— Да вот в последнем акте — сцена столкновения пассажирских самолетов!

ЧУДАК, 1929, № 2. Рубрика ВЕСЕЛЯЩИЙ ГАЗ.

* * *

В связи с постановкой в Камерном театре “Багрового острова”, наш сотрудник беседовал с небезызвестным театральным автором Булгаковым.

— Наше драматическое дело — хлопотливое, — сказал автор, — пока напишешь пьесу, пока ее возьмут, пока ее запретят, пока она пойдет…

(P.S. Сотрудник наш, конечно, не беседовал. И Булгаков не высказывался. Но мог бы высказаться. И именно так, как указано выше.)

ЧУДАК, 1929, № 5, с. 14. ХРОНИКА.

* * *

Начался театральный сезон.

Известный, глухой на оба уха критик уже отточил свой карандаш и, сидя в опере, язвительно записывает в свой блокнот:

“Музыка слабо доносилась до зрительного зала”.

ЧУДАК, 1929, № 34, 4—10 сентября, с. 2.
КАЛЕНДАРЬ ЧУДАКА.

Публикация Александры Ильф.

Версия для печати