![]() ![]() |
|
||||||||||||||||||
| Последнее обновление: 13.03.2010 / 08:10 | Обратная связь: | ||||||||||||||||||
| Новые поступления | Афиша | Авторы | Обозрения | О проекте | Архив | ||||||||||||||
Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2006, №2
Филология в лицах
| Я вдохновлялся его примером Авторизованный перевод И. Шайтанова
|
В редакции “Вопросов литературы” готовились к публикации статьи, посвященные двум, разделенным четвертью века, полемическим выступлениям М. Гаспарова по поводу М. Бахтина, когда пришла весть о кончине Михаила Леоновича. Делая подборку материалов памяти ученого, мы решили не отказываться от первоначального намерения, уверенные в том, что заинтересованное обсуждение его взглядов будет лучшим свидетельством жизненности и актуальности его идей. Рубрика открывается словом о М.Л. Гаспарове, написанном одним из самых видных западных стиховедов — Дж. Смитом. За ним следует подборка материалов, которую можно было бы назвать: “Бахтин и Гаспаров: два пути в современной филологии”.
Джералд СМИТ
Я ВДОХНОВЛЯЛСЯ ЕГО ПРИМЕРОМ
Мне еще предстоит сказать о том, возможна ли объективность в области филологии вообще, но для начала я хочу признаться, что не умею быть объективным по отношению к Михаилу Леоновичу Гаспарову. И не потому, что он был для меня тем, кого называют близким другом: за все годы, что я знал его, мы никогда не говорили о личном. Все, что мне известно о его воспитании и ранних годах жизни, я узнал из его бесконечно увлекательной книги “Записи и выписки” (2000). Она явилась для меня откровением после тридцати с лишним лет знакомства, на протяжении которого я всегда обращался к нему строго по имени-отчеству, а он ко мне — используя полную форму имени; и оба — неизменно на “Вы”. Любой другой способ обращения, кроме формально-вежливого, был для меня просто немыслим по отношению к М.Л. Да в России мы почти и не встречались с ним иначе, как на людях. Так что я понимаю, подобная условность со стороны М.Л. была осмотрительностью, обычной для советского ученого, вынужденного держаться настороже. Всегда воспринимая М.Л. как источник новых идей, я с пониманием относился к его манере, совершенно не мешавшей ему быть открытым в общении с западными коллегами.
Причины, не позволяющие мне оставаться объективным, говоря о М.Л., обусловлены моим собственным профессиональным и интеллектуальным становлением. Почти все, что в течение сорока лет мне удалось сделать в изучении русской литературы, так или иначе связано с тем, что уже было сделано или делалось им, так что окрашивалось в моем восприятии отношением к нему как наставнику, образцу, собеседнику и потенциальному читателю моих уже написанных или будущих работ. Мне его творчество представлялось имеющим постоянное, даже неумолимое, развитие, начиная с 1968 года, когда я прочел его статью о трехударном дольнике в сборнике “Теория стиха”. Это была (я имею в виду и его статью, и сборник в целом) веха на пути возрождения в России интереса к литературной форме; примерно с 1975 года М.Л. стал центральной и наиболее важной фигурой в этом процессе, никому не уступив своего места, на котором и сейчас его никто не в силах заменить. Даже в последние месяцы, хотя я знал, насколько он слаб, я никогда не позволял себе думать, что это восходящее движение может быть остановлено. Сейчас же, спустя несколько дней после его смерти, для меня невыносимо думать, что мне больше не дано ни увидеться с ним, ни получить от него письма, ни услышать его голоса по телефону, ни прочесть на экземпляре очередной его публикации изысканно самоуничижительной дарственной надписи (каковые так много значили для меня все эти годы и еще более значат теперь, когда его нет), ни, наконец, послать ему что-либо свое, чтобы услышать его сдержанную, взвешенную реакцию.
Будучи специалистом по русской литературе, я, разумеется, не в состоянии оценить того, что совершил М.Л. в области изучения античности. Я был поражен, когда в 70-х, уже зная его как самого выдающегося ученого в области русского стихосложения, обнаружил, что по своей первоначальной специализации он — классик. Я должен был бы догадаться об этом и о многом другом, когда он признался, что его любимый английский поэт — А.Э. Хаусмен. М.Л., в свою очередь, с любопытством отнесся к тому, что я принадлежу к последнему поколению английских школьников, кому пришлось сдавать экзамен по латыни для поступления в университет. Знание латыни выделяло М.Л. среди подавляющего большинства современной интеллигенции в России. В Оксфорде же, где на квадратную милю, наверно, приходится больше ученых-классиков, чем в любой другой точке земного шара, едва ли кто-либо знаком с работами М.Л., и можно лишь пожалеть, что он, судя по всему, не имел значительных контактов со специалистами по античности за пределами России. Эта ситуа-
ция, конечно, осложнена островным характером Британии, но что касается М.Л., в этом отношении, да и в других, он пострадал от культурной изоляции, в которой пребывала его страна.Если мне не дано говорить о Гаспарове-классике, то я все же могу сказать о нем как о переводчике; это еще одна область его интереса, в которой ему удалось сделать больше, чем даже многим из тех, для кого она явилась единственной сферой деятельности. Он был не только великолепным переводчиком-практиком, но также теоретиком и историком перевода, чьи выводы, на мой взгляд, будет нелегко превзойти. Мне выпала уникальная возможность судить об этом, поскольку я переводил труды М.Л. на английский язык, а он мои — на русский, причем и то и другое происходило в процессе взаимного общения. Сила ума, тонкий вкус, огромные филологические познания и проникновение в текст — вот что делало работу М.Л. в этой сфере подлинно образцовой, и огромной удачей было работать вместе с ним.
Совместно с Мариной Тарлинской я перевел на английский язык “Очерк истории европейского стиха” (1989), опубликованный в 1996 году в Oxford University Press. С этой книгой связан самый памятный эпизод моего личного общения с М.Л. Чтобы выполнить эквиметрический перевод стихотворных цитат и выверить разделы, посвященные разным национальным литературам, я собрал звездный состав экспертов, в большинстве своем моих коллег по Оксфорду. Редактором издательства, по счастью, был назначен Леофранк Холфорд-Стривенс, единственный человек, из мне известных, чья эрудиция по объему и богатству сопоставима с гаспаровской и кто в своем интеллектуальном кругу имеет такой же легендарный статус. Моя роль посредника между этими двумя удивительными людьми стала поводом для неповторимого интеллектуального и назидательного опыта.
Спустя какое-то время после публикации М.Л. посетил Оксфорд, чтобы прочесть лекцию, включенную в цепь событий, посвященных 150-летней годовщине Тэйлоровского института (он очень живо и с чувством говорил о Мандельштаме). Я пригласил всех, кого удалось, из числа принимавших участие в работе над книгой к себе в кабинет. И, став вокруг М.Л., мы начали читать стихотворные примеры сначала на языке оригинала, а потом в переводе. Он наблюдал за происходящим со своей обычной ускользающей улыбкой, склонив голову набок, иногда кивая или делая рукой характерный короткий жест, подчеркивающий ритм. (Фотография в конце третьего тома его неистощимых по мысли избранных трудов передает именно эту позу.) Мне никогда более не приходилось видеть его исполненным столь нескрываемого удовольствия: думаю, ему передалось чувство искреннего восхищения, близкого к священному трепету, переживаемому каждым перед фактом столь смелого замысла и исполнения, перед подвигом всеохватности, организованности и глубины, которыми отмечена эта книга. Когда вышло ее второе русское издание (2003), я был безмерно горд, прочтя, что ряд исправлений был перенесен в него из английского издания.
В большей мере, чем кто-либо еще, кого я знаю, М.Л. — напряженно и по преимуществу — переживал мир через написанное слово, что выделяло его как человека иной, более ранней, эпохи или как того, кто опоздал родиться. Быть может, это был акт невероятного по своему мужеству ответа на вызов своего времени, его обстоятельств и собственного физического состояния. М.Л. осознавал это ясно и спокойно, как он осознавал все остальное, касающееся себя и своего места в интеллектуальной истории, и он был тверд в этом осознании. Как бы то ни было, но глубина языкового понимания, свойственная М.Л., сделала его совершенным читателем. Мне приходилось объяснять коллегам за пределами России, на что похожи интерпретации текста в исполнении М.Л., и аналогия, к которой я обычно прибегал, приводила на память имя Фрэнка Кермоуда (Frank Kermode) или, поскольку М.Л. чаще всего писал о поэзии, — Кристофера Рикса (Christopher Ricks). Обычно меня переспрашивали: “Настолько хорошо?” На что я откликался: “Если не лучше” — и рассказывал о том, на сколь прочном эмпирическом фундаменте возводил свои интерпретации М.Л., каким невероятным по своему охвату было его знание европейской литературы.
Среди его образцовых прочтений я более всего люблю и чаще всего обращаюсь к комментарию, помещенному в томе Мандельштама в серии “Русские классики” (2001). Это ряд блестящих прозрений, сплетающихся в последовательное повествование. О каждом стихотворении М.Л. говорит нечто главное, и это удается ему без натяжек благодаря его неподражаемому дару парафразы. Когда я был студентом в 1950—1960-х годах, нас учили, что парафраза — ересь, и теперь это — прием (или, возможно, искусство), утраченный академической наукой. М.Л. властно вернул его для меня в качестве одного из приемов интерпретации. И тем же его талантом, безусловно, отмечены интригующие и провоцирующие “Экспериментальные переводы” (2003). Острота восприятия М.Л. сопровождалась точностью и экономностью его собственного письма. В огромном объеме написанного им нигде нет ни провисания текста, ни литья воды; едва ли кто может посоперничать с ним в точности прозы или в ясности логики. Никогда, будь то в уличной беседе или в поезде метро, мне не приходилось слышать от него что-то иное, чем отточенные фразы, готовые к печати.
В той же “Теории стиха”, где помещена новаторская статья М.Л. о дольнике, есть и еще одна его публикация — о том, чьим последователем М.Л. считал себя, об ученом, некогда выпавшем из числа русских формалистов и по сей день не признанном даже специалистами (что понятно, если учесть, что его наиболее важные работы не могли быть изданы при жизни), — о Б.И. Ярхо. Для М.Л. Ярхо значил столь же много, как сам он значил для меня. Слава Богу, М.Л. жил уже в другую эпоху, когда система, сломавшая творческую жизнь Ярхо, утратила свою жесткость, а потом и вовсе рухнула. Так вот, в этой статье о Ярхо есть фраза, сухая и почти банальная, но которая применима ко всему, что делал М.Л., и может послужить в качестве эпитафии ему как ученому: усилия Ярхо “все больше сосредоточивались на дальнейшей разработке системы литературного анализа, основанной на количественном учете объективных признаков текста”.
Сам М.Л. умел количественно учитывать эти “объективные признаки” лучше, чем кто-либо еще, по крайней мере по трем причинам. Во-первых, он знал, чту считать; во-вторых, с его невероятной умственной работоспособностью и сосредоточенностью он мог обработать несопоставимо больший объем материала, чем кто-либо другой; и, в-третьих, несравненной была мощь, с которой он интерпретировал собранные данные. Всеми этими тремя качествами он обладал в мере, доступной лишь ему. Есть и другие причины, быть может, более практические, например, тот факт, что М.Л. скрупулезно регистрировал весь материал, подвергнутый количественному анализу, и мотивировал сделанный им выбор; подобная приверженность к прозрачности исследования была одним из свидетельств его научной честности, на которую немногие могут решиться или позволить ее себе.
То, что М.Л. сделал по изучению метрического репертуара всей русской поэзии, эволюции ее стихотворного ритма и семантического ореола ее средств, не имеет, насколько я знаю, аналогии на материале других литератур. Знакомство с достижениями М.Л. заставляет воспринимать попытки исследования, существующие в иных поэтических традициях, как очень приблизительные и любительские. При этом я должен признаться, что не перестаю удивляться и испытывать разочарование, сталкиваясь с тем, что русские ученые и, в еще большей мере, поэты должным образом не читают труды М.Л., полагая, что это всего лишь “подсчеты”. Жаль, что “Метр и смысл” (1999), по-моему, не только лучшая книга М.Л., но и самая важная из написанных о русской поэзии, не введена в достаточной мере в научный обиход даже в России. Понятно почему: чтение и понимание М.Л. требует времени, усилий, собственного исследования, которые только и сделают возможным следование по пути, им проложенному.
Сейчас не тот случай, чтобы открыть дискуссию по поводу возражений и сомнений, которые мне и другим приходилось иногда выражать в связи с методологией, разработанной М.Л. и принятой мною в собственной работе. Но именно сейчас мы возвращаемся к возможности объективного взгляда (или, во всяком случае, претензии на него). Я понимаю всю иронию, с которой звучит это “мы”. Тем не менее, когда М.Л. интерпретирует текст, прибегая к количественным методам или не прибегая к ним, он предпочитает говорить безлично, пользуясь именно этим местоимением первого лица множественного числа. Таким образом, он обнаруживает основной парадокс своего метода — обосновать и узаконить доказуемость объективности. Полагаю, что говорю от лица многих, утверждая то, что читателям М.Л. всегда ясно: они следят за работой уникального творческого индивида, чья склонность к объективности может быть лучше всего оценена как жест, вовлекающий, приглашающий других разделить или даже пережить процесс понимания, имеющий место, когда эта поразительная способность восприятия обращена на литературный текст. Механизм этого процесса М.Л. умел отладить более направленно и убедительно, чем кто-либо другой.
Однажды — кажется, это было в 1969 году во время одного из первых моих длительных рабочих визитов в Ленинград — я беседовал с милым Владиславом Евгеньевичем Холшевниковым. Он спросил, чем я собираюсь заниматься. Я ответил, что все больше и больше увлекаюсь русским стихосложением. Не помню его точных слов, но смысл был такой: “Куда бы вы в этой области ни направились, вам встретится возвращающийся Гаспаров”. Как увлеченный неофит я внутренне отверг это предсказание неизбежной вторичности, но теперь понимаю: Холшевников был прав. Уверен, что я не единственный, кто готов расписаться в этом. И теперь испытываю глубокую благодарность, увы, к памяти Михаила Леоновича за все те случаи, которые выпали мне встретиться с ним, возвращающимся назад.
Авторизованный перевод И. Шайтанова.
Оксфорд
|
|