Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 09:12 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2006, №2
Филология в лицах


М. ГАСПАРОВ
Из неопубликованного
Вступительная заметка и публикация Н. Шкловского-Корди
версия для печати (37244)
« »

Год назад, в конце 2004 года, я собрался с духом спросить у Михаила Леоновича Гаспарова совета по поводу переизданий В.Б. Шкловского. Михаил Леонович сразу предложил переиздать «Болотова» и сказал, что когда пересказывал Геродота, книга Шкловского была для него образцом. Мне это показалось очень большим комплиментом, потому что Геродота Михаил Леонович пересказал замечательно — все, что запоминаешь из многократных перечитываний, что повторяешь и пересказываешь из большущего тома Геродота, — все находишь в крошечной книжечке, и при этом не упущена ни одна подробность, не засохло ни одно живое движение, которое сохраняешь, как строчку любимого стихотворения. После «Рассказов Геродота» по-настоящему чувствуешь, что Михаил Леонович действительно мог переводить стихи с русского на русский.

Через несколько недель Михаил Леонович не только прислал мне текст Предисловия для публикации, но и договорился о ней в издательстве «Согласие». Текст был еще раз изменен, потому что Михаил Леонович предложил напечатать «Житие архиерейского служки» вместе с «Болотовым» и перечитал книгу (перечитывать «Болотова» для этого Предисловия необходимости у Михаила Леоновича не было). В январе 2005-го от Михаила Леоновича пришло письмо: «Найти потерянное “не” или что-то подобное мне будет, наверное, так же сложно, как Вам, — только внимательным перечитыванием. У меня просьба: перелистайте “Служку” еще раз, там на полях несколько раз стоят мои очень бледные карандашные кружки: это я отмечал какие-то мои сомнения, но, к сожалению, не все, потому что не решался портить книгу. Простите!».

Простите, Михаил Леонович, неспособность выполнить никакие Ваши просьбы! И пока «перекрещение социальных связей», которое, как Вы чувствовали, было Вашей личностью, еще так близко и ощутимо, пока расхождение этих линий еще не нарушило строй приходящих иногда электронных писем, сказать Вам вслед, что тексты, которые Вы оставили, не просто интересны, но способны «наводить» смысл в читателе, даже в читателе, близком к отчаянию, когда «De trop» берет его за горло. А Вы нашли «этому страшному чувству веселую иллюстрацию» и оправдали, а может быть, и спасли, многих. Виктор Борисович Шкловский был бы не менее доволен, чем халиф.

 

В начале XVIII века  в истории произошло удивительное событие. После долгой медлительности сильно ускорился прирост населения на земле, и человечество не поняло, конечно, но почувствовало, что оно выстояло в многотысячелетней борьбе с природой, что оно не будет сметено случайным мором или мировым похолоданием, что оно твердо стоит на своих ногах и может обращать свои взоры не в небо, а вокруг себя и в себя. В это время всем известный Дефо написал «Робинзона Крузо» — деловито-конкретный, полный практических подробностей рассказ об этой самой победе человека над природой один на один; а его современник, чиновник адмиралтейства Пипс стал вести бесконечный «Дневник Пипса», весь заполненный такими же прозаическими мелочными подробностями повседневной лондонской жизни, — и это оказалось не менее интересно, чем тропическая экзотика Дефо. Обжитой, обыденный быт — быт, а не события! — стал предметом переживаний и описаний.  И это чувство было настолько массовым и повсеместным, что передовой Англии Дефо и Пипса всего лишь через несколько десятилетий откликнулась отсталая Россия «Записками» Болотова.

Андрей Тимофеевич Болотов  прожил почти сто лет: 1738—1833. Вся эта его жизнь была именно бытом, а не событиями: ничем не замечательная жизнь ничем не замечательного человека, воплощение золотой середины, умеренность и аккуратность. Среднепоместный дворянин, смолоду — на военной службе, с 24 лет — в своем тульском имении, с 36 лет — управляющий одной, а потом другой волостью государственных крестьян, с 60 лет — опять на покое в своем поместье, непрерывная сельская жизнь с редкими выездами в Москву и одним-единственным в Петербург. Из многих тысяч своих товарищей по дворянскому сословию он выделялся  только одним качеством: он был графоман.

Все сочинения его никогда не были собраны — так их много. Подавляющая часть их — деловые статьи по хозяйству: он был деятельным членом Вольного экономического общества, при Екатерине II старавшегося об усовершенствовании крепостной экономики. Его упражнения  в стихах, драмах и в том, что тогда называлось в России «философией», не выходят за пределы просвещенного дилетантства. Но питательной основой всего им написанного был дневник, который он вел, по-видимому, всю жизнь. На основе этого дневника он в старости стал писать свои «Записки» — «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков», в условной форме «писем к другу».  Они огромны:  300 «писем», 29 рукописных томов, писаных в 1789—1816 гг. и обрывающихся на описании 1795 г. («Первый день сего 1795 года, который был 20 539 днем моей жизни, провел я в кругу моего семейства...»); потом отыскались черновики и более поздних частей.  Впервые напечатаны они были только в 1871—1873 гг. в приложении к   журналу «Русская старина», охотно публиковавшему такие бытовые материалы, в 4 больших томах. То, что извлек из них Виктор Шкловский для своей «Краткой, но достоверной повести о дворянине Болотове» (1929), — это приблизительно одна двадцатая  часть написанного Болотовым в «Записках».

Почему Шкловский заинтересовался Болотовым?  Отношение молодой советской культуры этих лет к русскому XVIII веку было двойственным. С одной стороны, это, конечно, был век крепостнических ужасов, век Салтычихи и Пугачева, материал для изобличения проклятого прошлого. С другой стороны, это был не только закат русского крепостничества, но и восход — хотя и оборванный — русской буржуазной культуры; а на восходные периоды истории прежних классов новый восходящий пролетарский класс оглядывался охотно и удовлетворенно, видя в них залог собственного дальнейшего расцвета.

В переломные эпохи всегда хочется пересмотреть прошлое под новым углом зрения — в данном случае, классовым. Приятно было представить, что оды и трагедии XVIII в., которые проходили в гимназиях, —  это далеко не вся литература того времени, а только  ее верхний пласт, «литература придворного дворянства», а под ним лежит пласт массовой литературы, питающей мелкое дворянство и мещанство, а еще ниже пласт фольклора, питающий крестьянство. (Потом, при Сталине, это будет считаться вульгарным социологизмом.) Шкловский с его всегдашней жаждой нового и с его природным демократизмом  бросился изучать именно эту массовую литературу. Он выпустил о ней две книги: «Матвей Комаров» (1929, об авторе «Английского милорда») и «Чулков и Левшин» (1933). Научными событиями они не стали: привычек к научной работе у Шкловского не было, и собственные ученики деликатно обличили его в таких фантастических небрежностях (статья Г. Гуковского в «Звезде», 1930, № 1), что Шкловский, не любивший признавать поражений, молча прекратил свои  занятия XVIII веком.

Однако за время этих занятий он успел перечитать очень много книг XVIII века и среди них, конечно, «Записки» Болотова. И они оказались очень нужным материалом для раздумий о вопросе, который был для Виктора Шкловского главным всю жизнь: что делает литературу литературой, что придает ей «литературность»? Шкловский отвечал: необычность, «остранение», подача материала под непривычным углом зрения. Как только необычность станет привычной, она перестает ощущаться, и нужна новая смена раздражителей, «деавтоматизация». Все приемы, которыми делалась «литературность» дореволюционной литературы, приелись, надоели и лишь мешают восприятию нового материала советской революционной действительности. Нужна новая «литература факта» и новые приемы, не отвлекающие вымыслом, а помогающие непосредственному и свежему восприятию факта.

С этой точки зрения «Записки» Болотова были замечательным образцом именно такой литературы факта. Никакого вымысла, описывается реальная жизнь реального человека; и описывается в таких мельчайших бытовых подробностях, что видно: они воспринимались как художественно интересные. Может ли такая книга быть интересна современному читателю? Помехой был прежде всего объем: даже среди специалистов-историков не всякий читал Болотова от начала до конца. Значит, требовалось сокращение. Далее, помехой был язык: для читателя ХХ века он ощущался как устарелый и затрудненный. Наконец, помехой была тема: можно ли ждать, что современному (особенно рабоче-крестьянскому) читателю интересны и понятны заботы помещика и управляющего екатерининскими волостями? Здесь требовалось более сложное решение: нужно было сами эти трудности представить как занимательную экзотику, не отбивающую, а усиливающую интерес к книге. Для этого у Шкловского было средство, которого не было у читателя XVIII в.: историческая дистанция, возможность смещать точку зрения, видеть болотовский текст как бы стереоскопически — одновременно глазами Болотова и глазами современного читателя. Нужно было суметь этим средством воспользоваться.

Как это делается, видно на первой же странице книги Шкловского. Мы читаем: «Дворянин Андрей Тимофеевич Болотов родился в 1738 году. Отец его был армейский полковник и мелкий землевладелец».  Кто это говорит? Наш современник, объективный историк, заинтересованный в социологической точности. Читатель понимает, что из записок самого Болотова извлечь такую фразу было нельзя. Это — то, что называется «авторская речь», речь Виктора Шкловского. Сам Болотов начинает говорить лишь несколько фраз спустя, и читатель об этом предупреждается особо: «Вы ведаете, — писал потом Болотов по чужим рассказам, — как старухи обыкновенно молятся. Где-то руку заведет, где-то на плечо положит... (и т.д.). Повитуха отправляла свой поклон, и попади крест ее в щель на полу между рассохшихся досок и так перевернись ребром, что его вытащить никак было не можно... И между тем барахтается на полу руками» (и т.д.). Кавычек вокруг этих фраз Шкловский не ставит, но это, действительно, подлинная выписка из первой части «Записок» Болотова — лишь немногие слова пропущены или заменены. Читатель сразу получает представление о приметах болотовского языка: «ведаете», «не можно», «где-то руку заведет», «и попади ее крест, и перевернись», «барахтается на полу руками», наш современник так бы не написал. Это — то, что называется «прямая речь персонажа», речь Болотова. А промежуточные фразы? «Рождение дворянина Болотова осложнено было следующим способом. Принимала его бабка Соломонида, и роды приключились около полуночи». Видно, что это не собственные болотовские слова, но и видно, что слог здесь не отстраненно-исторический. «Роды приключились» — мог бы сказать и автор XVIII века, а вот «рождение осложнено было следующим способом» — кажется скорее ироническим оборотом автора ХХ века. Это — то, что называется «несобственно прямая речь»: она подается как авторская, но точка зрения в ней совпадает с точкой зрения персонажа, и она насыщена стилистическими оборотами, характерными для речи персонажа.

Вот эта несобственно прямая речь и является основой повествования в «Повести о дворянине Болотове», а от нее легко делаются отступления как в сторону авторской речи — в необходимых исторических комментариях, — так и в сторону речи персонажа — в приводимых для яркости цитатах (их немного). Читая текст фраза за фразой и задаваясь вопросом «кто это говорит?», мы легко уловим все эти «шаг влево, шаг вправо» от основного тона; но даже не сосредоточиваясь на этом, мы будем чувствовать  эту двоящуюся точку зрения и ее стереоскопический эффект.

Шкловский с его острым чувством слова легко подбирает эти словесные и синтаксические вкрапления, открывающие нам перспективу стиля, — эти обороты, которые современный русский читатель еще понимает, но уже сам не употребляет. «Колесница везена была цугом коней», «все приглашены были в дом и трактованы были столом», «тапливали печь дворовые бабы и таскивали всякий день вязанки хвороста»  (гл. 2), «цветники великолепствовали» (гл. 16), «варенье Андрюша поприбрал к себе и понемногу от скуки жустарил» (гл. 2), «принималась она его ругать и пилить или, как тогда говорили, тазать — была нравная и легкая на гнев» (гл. 3), «получивши долговременное упражнение в танцевании, так он наторел и наблошнился...» (гл. 10), «началось ужасное скакание, гоньба адъютантов и ординарцев, и началось военное замешательство», «тут сделалось тогда наиужаснейшее смятение и белиберда» (гл. 7). Более банальные приметы времени, вроде словечек «сей» и «оный», оставляются для немногочисленных прямых цитат: «С коликим смущением и горечью вошел я в оную канцелярию, с толиким обрадованием вышел я...» (гл. 4). Большинство этих стилистических крупиц — из собственного болотовского лексикона, однако среди них мелькают и сочиненные Шкловским; они трудно различимы, контрастами автор здесь не играет. Лишь изредка мы читаем (когда Болотов из Кенигсберга беспошлинно посылает в Петербург подорожавшие там флер и креп): «Это показывает нам, до какого высокого градуса Андрей Тимофеевич был человек для своего времени передовой» (гл. 11: ирония, напоминающая Зощенко).

На эту стилистическую стереоскопичность уже без труда опирается стереоскопичность идейная. Болотовская точка зрения — консервативность, религиозность, довольство и самодовольство — в подчеркивании не нуждалась, она вырисовывалась из его текста в любом пересказе. Чтобы ее оттенить, достаточно было сохранить и подчеркнуть те мотивы социального и нравственного неблагополучия, которые у Болотова терялись в пространности его повествования.

Прежде всего, это, конечно, крепостное право. Для русского читателя 1930 г. (как и нынешнего) это было отвлеченное понятие из учебника. Цель Шкловского — представить его конкретно и вещественно: это будет ново, а стало быть, «остранненно», художественно выразительно. Вот здесь и начинает работать весь арсенал любовно выписанных болотовских бытовых подробностей: они перестают быть самоценными (и безразличными нынешнему читателю), они становятся неожиданно зримыми и осязаемыми приметами общественного строя. Пока Болотов в изысканных деталях украшает сады и парки в своем и чужих поместьях, это лишь причуда, и даже симпатичная, а когда всякий  раз при этом напоминается, как ради этих работ отрывается от дела все крестьянство, это перестает быть только причудой. «Изобретения» для сада Болотов делает по замыслам садовника Сереги Косого, а записки для Экономического общества — по опыту своего приказчика. Смерть крепостной кружевницы болотовского соседа (гл. 18) служит поводом сказать: Болотов предпочитал наказывать людей «менее убыточным способом», соленой рыбой без питья (гл. 24) или поркой в рассрочку (гл. 29). И, конечно, все эпизоды социальных столкновений, от деревенских ругателей до московского чумного бунта и пугачевщины, пересказываются почти без сокращений. А пролог к этой теме задан в первой же главе — о неуютном детстве смирного героя: «Но не жалейте преждевременно Андрея Тимофеевича, в жизни своей он больше бивал, чем его били».

Фон крепостного права окружен фоном других картин старого мира — не столько жестоких, сколько нелепых. (Это реакция на эстетское умиление перед милым XVII веком, модное перед революцией.) Болотов в своих «Записках» не подчеркнуто, но устойчиво и наивно религиозен — у Шкловского он, получив первый чин, «молился Высшему Существу таким, каким он мог себе его представить, т.е. более чем полным генералом» (гл. 4). О духовенстве сказано, что в московскую чуму оно «отличалось корыстолюбием, переходящим даже в мужество» (гл. 20). Полк на походе не может заночевать в попутной крепости, потому что комендант в ссоре с полковником и не пускает его в крепость, «как в свой огород» (гл. 2). Деньги за большую волость платят серебром и отвешивают целый день из княжеской кладовой (гл. 23). «Генерал Корф, хотя и немец, по полицейской своей должности глубоко понимал русскую душу» — как это помогло в считанные часы расчистить пол-Петербурга, пусть читатель сам посмотрит в гл. 12. С особенным вкусом   описывается бестолковщина военных действий, оказавшихся победой при Гросс-Егерсдорфе: это гл. 7, самая длинная; опытный читатель заметит, как она перекликается с описанием Ватерлоо у Стендаля. (Впрочем, «а потом, не сделав ничего, а только сожегши одну деревню, повели войска обратно в лагерь» — это уже не по Стендалю, а по Щедрину.) Где материал сам собой не складывается в нелепость, там этому помогает композиция: в гл. 20 рассказ о московской чуме соединен с рассказом об игрушечном чертике, а в гл. 23 главная тема — большие деньги, но осмысляются они как божья благодать, а глава называется «Описание красот природы».

К концу книги стилистические изыски ослабевают, пересказ становится более сжатым. Но и на последней странице Болотов думает «о тех затеях, которыми он намеревался еще испестрить сей ривир», а кругом «играли музыканты на флейт-реверсах дуэты, и птички пели, аккомпанируя оным», и цитируются его старческие стихи, — динамическое повествование расплывается в статике, книге конец.

Книга Шкловского о Болотове оказалась удачей. Вернейший показатель: откликаясь на ее журнальную публикацию, целых два издательства выпустили очень сокращенные издания подлинных «Записок» Болотова (надолго оставшиеся единственными). Шкловский попробовал повторить свой успех в этом жанре: в 1931 г. он выпустил еще один пересказ мемуаров XVIII в., «Житие архиерейского служки». Оригиналом были записки Г.И. Добрынина (1752—1824) «Истинное повествование, или Жизнь Гавриила Добрынина, им самим описанная», впервые напечатанные в той же «Русской старине» в 1871 г. Как записки Болотова открывали русскому читателю среднепоместный мир XVIII в., так записки Добрынина — мир духовного сословия и провинциального чиновничества. Записки Добрынина были написаны изощреннее, с претензией на беллетристичность,  и это, парадоксальным образом, повредило работе Шкловского. Играть художественной двуплановостью старинных записок и их современной переработки оказалось невозможным: вместо сокращенного парафраза, из-под которого просвечивает старинный оригинал, получилась самостоятельная биографическая повесть на материале записок и с добавлением обильного стороннего материала. Образ смирного трудолюбца Болотова, отпечатлевшийся в его записках, оказался глубже и интересней,  чем образ карьериста Добрынина, старательно вырисованный им самим: читатель больше следит за его начальниками и спутниками (Флиоринским, Пассеком, Полянским), чем за повествователем. Той стереоскопичности, которая была в «Болотове», не получилось.

Формалисты утверждали, что в литературном произведении содержание — это часть стиля, а идейные советские критики настаивали, что стиль — это производное от содержания. Здесь, в очередном литературном эксперименте вождя русских формалистов, формалистическая точка зрения печальным образом подтвердилась: меньше было возможностей игры со стилем, содержанию оказалось не на что опереться, и архиерейский быт — казалось бы, более экзотический для русского читателя, чем среднепоместный, — получился гораздо менее выразительным. Сказалось качество словесного полуфабриката: Болотов лучше писал, чем Добрынин, и Болотов лучше получился у Шкловского, чем Добрынин.

Отношение русского читателя к Болотову менялось. Дореволюционные публикаторы любовались в нем частным человеком – «чистое сердце», «необыкновенная искренность», «любовь к правде и к отечеству». При советской власти в нем видели помещика-крепостника, человека, ни на шаг не «опередившего свое время» (что могло бы послужить ему оправданием), не заслуживающего включения в официальную историю русской литературы. После советской власти, кажется, иные начинают видеть в нем идеал  русского духа, героизм смиренного простодушия, образец того добросовестного обывателя, на котором держится и для которого строится вся мировая культура. И то, и другое, и третье может быть обосновано — но читатель легко заметит, что у Шкловского Болотов ни то, ни (даже) другое и ни третье. В сокращенном и упрощенном парафразе он оказывается едва ли не сложнее, чем в полном своем тексте. Пусть читатель сам вынесет ему оценку (если это нужно), а писателя Виктора Шкловского поблагодарит за этот мост, перекинутый между двумя веками русской культуры.

 

Вступительная заметка и публикация
Н. Шкловского-Корди.

 

 1 Гаспаров М.Л.Рассказы Геродота о Греко-персидских войнах и еще о многом другом. М.: Согласие, 2001.

 2 См.:  Гаспаров М. Л. Записи и выписки. М.: НЛО, 2000. С. 233—234.

 3 Сэмюэл Пипс (1633—1703) был современником не Дефо, а его героя — Робинзона Крузо.





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100