Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2005, 6

Триада современной компаративистики: глобализация - интертекст - диалог культур

С р а в н и т е л ь н а я п о э т и к а

При своем рождении в середине XIX столетия сравнительное литературоведение было подготовлено важными открытиями в сфере гуманитарного знания — сравнительной мифологии, сравнительной грамматики. Теперь сравнительный метод в гораздо большей мере оказывается востребованным политикой (ООН, НАТО), экономикой (ЕЭС), теорией культуры (постмодернизм, постколониализм, мультикультурность), которые требуют решения насущных проблем мирового сообщества и подсказывают терминологию литературной компаративистике. Термины новы, но в какой мере новы реалии и подходы, ими обозначенные, какие изменения они предполагают в методике сравнительного литературоведения? Об этом речь идет в первой из статей предлагаемой подборки. Вторая демонстрирует возможности традиционной компаративной техники исследования.

 

Игорь ШАЙТАНОВ

 

ТРИАДА СОВРЕМЕННОЙ КОМПАРАТИВИСТИКИ:

ГЛОБАЛИЗАЦИЯ — ИНТЕРТЕКСТ —
ДИАЛОГ КУЛЬТУР

 

Ученый-литературовед, как правило, предпочитает уточнять границы терминов, а не задумываться над тем, каким образом слово языка приобрело терминологическую силу.

Семантическая история терминов чревата теми же сюрпризами, что и история слов: означающее порой теряет из виду свой объект или, напротив, означаемое приобретает новое имя, не сохранив памяти о прежнем. В этом втором случае мы начинаем писать историю явления как будто с чистого листа, не соотнося ее с предыдущим этапом, прошедшим под другим именем.

Первый случай — смены объекта — представляет в современной литературной теории термин «интертекст» (или интертекстуальность). Второй случай переименования и утраты семантической преемственности — термин «глобализация».

Засилье терминов — едва ли не самый явный случай энтропии в гуманитарных науках. Терминологический язык создает иллюзию причастности говорящего к научному сообществу, то есть его информированности, а для его текста — научности, то есть информативности. Слишком часто иллюзия не подтверждается реальностью, но, чтобы это заметить, необходимо отрефлектировать терминологический инструментарий. Это делают нечасто, а порой вопрос, обращенный к самому термину, кажется едва ли не нарушением хорошего тона, принятого в научном сообществе, где использование «правильных» (то есть употребимых на данный момент) терминов и есть знак необходимой компетентности.

Как-то на защите кандидатской диссертации я спросил ее автора, действительно ли работа посвящена исследованию интертекста, а не литературных контактов, как говорили в прежние времена? Молодая исследовательница смутилась, поскольку, кажется, просто не поняла вопроса. Образовалась неловкая пауза, после которой известный научный мэтр ответил мне в том смысле, что зачем задавать такой вопрос: все пользуются термином, так пусть и девушка попользуется. Подобного рода аргумент в пользу общедоступности мне не показался убедительным. Термин, осмысленно употребленный, представляет исследуемый предмет в свете той или иной теории. Тот, кто говорит о «литературный связях», иначе видит единство культуры, чем тот, кто говорит об «интертексте». Эту простую мысль приходится повторять, так как есть немало компаративистов, поменявших терминологию, но, кажется, так и не отдавших себе отчета в том, что нечто существенное должно было измениться в составе их мысли.

Термины очень легко утрачивают память об их авторстве (для них, увы, теория «смерти автора» едва ли неверна). Часто невозможно установить, кто употребил то или иное слово первым и тем более — придал ему достоинство термина. «Интертекст» в этом смысле — счастливое (или несчастное) исключение. Слово было произнесено Юлией Кристевой. Это вспоминают часто. Несколько реже вспоминают о том, что Кристева очень давно отреклась от авторства, так как термин был буквально выхвачен у нее из рук и совершенно переиначен.

Поскольку (как у нас нередко бывает) знаменитые труды оказываются переведенными на русский язык с большим опозданием, приведу несколько цитат из недавно появившегося тома избранных трудов Кристевой.

Там есть и ранние работы о романе, которыми в 1966—1967 годах Кристева сделала известными в кругу Ролана Барта идеи Бахтина. В них впервые возникает термин «интертекстуальность» в качестве пояснительного к мысли Бахтина о том, что «любой текст строится как мозаика цитаций, любой текст — это впитывание и трансформация какого-нибудь другого текста. Тем самым на место понятия интерсубъективности встает понятие интертекстуальности…».

Таким образом, первоначально термин возникает если не как дублирующий, то как интерпретирующий бахтинский диалогизм или, если продолжить мысль в его системе, для обозначения отношения между речевыми жанрами, где любое высказывание возникает в контексте других высказываний. Кристева очень определенно сказала об этом в своей диссертации о романе: «…чтобы изучить структурирование романа как трансформацию, мы будем рассматривать его как ДИАЛОГ нескольких текстов, как ТЕКСТОВЫЙ ДИАЛОГ, или, лучше, как ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬ».

Интертекстуальность в своем первоначальном смысле — поправка (или попытка понять) к диалогизму Бахтина. Почему же спустя десять лет Кристева перестала считать свою поправку улучшением и вовсе от нее отказалась?

Отречение произошло в работе, которая впервые увидела свет в 1974 году как докторская диссертация Кристевой, — «La Rйvolution du langage poйtique» (в сборнике избранных работ на русском языке этот текст отсутствует). Там «интертекстуальность» вновь возникает по конкретному поводу — в связи с романом, который Кристева рассматривает как сложную знаковую систему, представляющую собой результат перераспределения нескольких знаковых систем: карнавала, куртуазной поэзии, схоластического дискурса… И поясняет: «Термин “интертекстуальность” обозначает переход (transposition) одной (или нескольких) знаковых систем в другую; но так как этот термин часто понимается в банальном смысле “изучения источников”, то я предпочитаю другой термин — транспо-зиция…»

Кристева отреклась от интертекстуальности, но термин, совершенно независимо от автора, пошел гулять именно в том смысле, которого Кристева ему не собиралась придать, — установления источников. Так этот термин обрел силу одного из основных понятий современной компаративистики, с его приходом утратившей целый ряд своих основополагающих требований. В свете интертекстуальности совершенно необязательно догадку о существующей между текстами связи пытаться повысить до статуса гипотезы. Ни прямые, ни косвенные доказательства не требуются, поскольку речь идет о свободном парении текстов в культурном пространстве, где автора нет, поскольку он «умер». Интертекстуальность — это ключевое понятие компаративистики, сознательно (а гораздо чаще бессознательно и не ведая о том) принявшей на себя груз постмодернистских убеждений.

Отсюда проистекает произвольность в установлении даже не источников, а связей, когда, скажем, если в рассказе Зощенко появляется кочегар Петр и с ним выпивает сантехник Андрей, то вся сцена начинает светиться новозаветным светом (я почти не преувеличиваю, и при желании несложно указать на подобного рода интертекстуальные опыты). Можно не ценить подобную игру ума (или текста), но она по крайней мере логично обусловлена на основе интертекстуальности. Но зачем говорить об интертекстуальности, продолжая полагать, что компаративное исследование предполагает сложную технику обоснования и осмысления культурных контактов? Именно осмысления, поскольку сравнительная поэтика стала возможной на основе совершенно иного понимания культуры, выведенной за пределы европеизма исследователями мифа, грамматики и этнографии в первой половине XIX столетия. Тогда же как первая попытка осознания нового состояния мира возник термин «мировая история» (WeltGeschichte).

В августе 2004 года мне довелось выступать на форуме «Гармония и будущее цивилизации», который проводил Пекинский университет при поддержке правительства Китая. Поскольку одной из главных тем для обсуждения было избрано столь ныне политически актуальное понятие «глобализации», я решил обозначить его историческую перспективу, которую как раз и вижу в идее всемирности. Уже программа, присланная мне организаторами, подтвердила, что эта мысль носится в воздухе. Представитель Германии (из Гейдельберга) в нашей секции по зарубежной литературе говорил о тех же истоках: «Мировая литература и глобализация глазами Гете».

В чем важность ощущения этой перспективы? По крайней мере в том, чтобы избавить себя от ощущения исторической исключительности, которая нас сегодня, как никогда ранее, преследует на каждом шагу и мешает разобраться в реальности присходящего. Компьютеров и электронной почвы прежде не было, но в разные эпохи возрастание скорости и легкости связи ставило если не те же самые, то сходные проблемы. Мир вдруг представал небывало единым, чтобы потом (так бывало) вновь распасться на составные части, которые, однако, сделались уже гораздо ближе друг другу. Сейчас энтузиасты глобализации объявляют мир вошедшим в состояние «после наций». Всякий, кто помыслит иначе, объявляется сторонником «железного занавеса»…

Мне пришлось самому побывать в качестве обвиняемого, так что я говорю со знанием дела: 24 сентября 2003 года литераторы Москвы были приглашены обсудить перспективы глобализации со своими канадскими коллегами в присутствии посетившей Москву премьер-министра Канады. Я не значился в списке выступавших, но неожиданно ведущий, отклонившись от программы, предложил мне слово. Я сказал что-то в том духе, что единство мировой культуры для меня не предполагает отказа от национальной, но скорее видится в свете старой латинской формулы «единства несходного» (concordia discors). Тут поднялся энтузиаст глобализма местного разлива и объявил меня «почвенником», а любую попытку противостоять глобализации — возвращением к политике «железного занавеса». Кто-то остроумно откомментировал, что этот молодой человек мыслит себя по контрасту «западником», не понимая, что оказался заложником другой оппозиции: почвенник — беспочвенник.

На последовавшем фуршете ко мне один за другим подходили канадские дипломаты и бизнесмены, не совсем понявшие, что стало причиной шума в русской части аудитории. Получая от меня разъяснение, они говорили, что у них такого рода крайний глобализм уже перестал считаться политически корректным. Мы же, стараясь быть впереди прогресса, с печальным постоянством ухватываемся за вчерашние идеи и лозунги. Бескомпромиссный глобализм хорош только для анекдотов, как тот о человеке, впервые побывавшем в Париже и на вопрос о достоинствах французской кухни ответившем: «А что такого? Макдональдс как Макдональдс».

Теперь лозунг «Вперед, к глобализации» сменяется другим (иронически его пародирующим): «Вперед, к глокализации». Об этом речь идет в статье Н. Высоцкой «Транскультура или культура в трансе?» (ВЛ, 2004, №2), где одна из важнейших компаративистских посылок состоит в предложении изучать «локусы встреч». Слово «локус» вызывает в памяти по аналогии другое — топос. Локус — производное от слова «локальный», то есть подчеркивает важность противопоставления «глобальности». Это понятно, но главная мысль здесь в том, чтобы установить место встречи, определить — где и когда возник оставшийся в памяти культуры контакт, как возник новый мотив, обретший повторяемость, ставший топосом.

За иронией и анекдотами по поводу прямолинейного глобализма не забудем, что не только единство истории, но и принесение ему в жертву национальных культур — идея совсем не новая. Новые (точнее — обновленные) идеи часто подают себя с преувеличением особенно в отношении того, чем эти идеи спровоцированы. Здесь вновь напоминает о себе самая известная формулировка по поводу наступления эпохи всемирности, принадлежащая Гете. Все помнят, что он предсказал это наступление в беседе с Эккерманом (31 января 1827 года). Но обычно обходят начало этой фразы, поскольку оно обескураживает: «Национальная литература сейчас мало что значит, на очереди эпоха всемирной литературы…» (так в переводе Н. Ман; в старом переводе Е. Рудневой — в издании «Academia», 1934 — Гете говорил о «мировой литературе»).

Да, Гете реагировал на неоднократно — в тех же разговорах с Эккерманом — вызывавшую его сожаление национальную узколобость современных ему немецких писателей. Сам же он мыслил культуру как мировую и потому, отвечая на крайности позднеромантического национализма, делал преувеличенный акцент на всемирности. Однако в данном случае было бы наивно принять полемический акцент за программный тезис.

Современная же программа компаративного исследования, увы, подвержена крайностям. Понятно, чем они порождены. Да, традиционная компаративистика была мелочной, приверженной описанию вырванных из контекста связей, перекличек, влияний. В противовес ее узкой литературности возникает широкий культурный (культурологический) подход, объявляющий литературу лишь одним из текстов и распространяющий в то же время характерный для нее текстуальный подход на все пространство культуры. При этом семиотическая текстуальность выступает не только как общая природа разного рода речевых высказываний, но и как сила, лишающая разные тексты их особенности. Особенное принесено в жертву общему.

Такова — на ее пределе — тенденция современной политкорректности, прямолинейной культурной уравниловки, для которой равенство едва ли не предполагает стирание любой индивидуальности. Точно так же как интертекстуальность в конечном своем выражении отрицает индивидуальность авторства, глобализация отрицает индивидуальность культуры. Всякое «свое» подозревается в том, что оно может проявить себя как «чужое», то есть — враждебное.

Но ведь существует не только путь опровержения крайности крайностью. Есть он и в современной теории культуры, подсказывающей путь обновления компаративного исследования. Он достаточно известен в связи с понятием диалога, утвержденного в России (и не только для России) работами М. Бахтина. Сейчас немало сделано по установлению общефилософских (уводящих и в Германию, и в античность) корней бахтинского диалогизма. Однако есть и другой исток — в самом характере русской культуры, в силу своей истории вынужденной издавна определять свою особенность в отношении других культур и, более того, с первых шагов научной рефлексии поставить вопрос о продуктивности взаимодействия «своего» и «чужого». У истоков этого рассуждения стоит А. Веселовский.

Первыми его высказываниями о соотношении «своего» и «чужого» в культуре, о национальном и всемирном были его академические отчеты из-за границы. В том, что прислан из Праги 29 октября 1863 года, Веселовский рассуждает о месте заимствования в русской культуре: «Мы часто и много жили заимствованиями. Разумеется, заимствования переживались сызнова; внося новый материал в нравственную и умственную жизнь народа, они сами изменялись под совокупным влиянием той и другой. Итальянский Pelicano становится Полканом русских сказок. Трудно решить в этом столкновении своего с чужим, внесенным, какое влияние перевешивало другое: свое или чужое. Мы думаем, что первое. Влияние чужого элемента всегда обусловливается его внутренним согласием с уровнем той среды, на которую ему приходится действовать».

Позднее это обязательное условие культурного взаимодействия А. Веселовский назовет «встречным течением». На «встречном течении» А. Веселовский закладывает основу для будущего сравнительного метода. Фокус смещается с того, чту приобретается в процессе культурного обмена, на то, чту проис-ходит с приобретенным в новых условиях «усвояющей среды».

А. Веселовский ценит национальную самобытность, но он с большим доверием относится к способности национального, «своего» противостоять влиянию, не отвергнув «чужое», а усвоив его, претворив себе на пользу. «Свое» — основа национальной культуры, но все основательное тяготеет к замедлению, к потере динамики.

«Чужое» способно обострить движение, взволновать воображение культуры. Оно не случайно в том смысле, что не случайно выбирается для восприятия на «встречном течении». Но «чужое» случайно в том смысле, что не связано преданием. Если применить здесь более поздние термины, предложенные Ю. Тыняновым: закономерность национального развития, укорененная в языке, определяет культурную эволюцию, а то, что получает название генезиса, относится к «случайной области переходов из языка в язык».

Еще М. Азадовский заметил, что у Веселовского во встрече сюжетов происходит «встреча разных культур».

Вот почему понятие не разделяющей, а соединяющей границы изначально становится важнейшим в бахтинском диалогизме: «Внутренней территории у культурной области нет: она вся расположена на границах, границы проходят повсюду, через каждый момент ее, систематическое единство культуры уходит в атомы культурной жизни, как солнце отражается в каждой капле ее. Каждый культурный акт существенно живет на границах: в этом его серьезность и значительность; отвлеченный от границ он теряет почву, становится пустым, заносчивым, вырождается и умирает».

Границы, по крайней мере в пространстве культуры, наделены способностью не только разделять, но и связывать, предоставляя место для встречи и диалога. Это и есть глобальная посылка современной компаративной теории.

 

 1 Кристева Ю. Избранные труды: Разрушение поэтики. М.: РОССПЭН, 2004. См. рец. Н. Автономовой в «Воп-росах литературы» (2005. № 2).

 2 Кристева Ю. Слово, диалог, роман // Кристева Ю. Указ. соч. С. 167.

 3 Кристева Ю. Текст романа. Там же. С. 454.

 4 Эккерман Иоганн Петер. Разговоры с Гете в последние годы его жизни. М.: Художественная литература, 1981. С. 219.

 5 Журнал Министерства народного просвещения. 1863. Декабрь. Ч. CXX. Отд. II. С. 557—558.

 6 Бахтин М. Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве // Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. М.: Художественная литература, 1975. С. 25.

Версия для печати