Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 27.05.2012 / 09:31 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2005, №5
СВОБОДНЫЙ ЖАНР


Путевой дневник в стихах и прозе
версия для печати (32703)
« »

Поэзия — не выдумка поэтов. Будь она выдумкой, вряд ли бы мы так любили стихи. Поэзия растворена в самой жизни. Вот почему не так уж важно, что мы читаем: стихи или прозу, чем мы любуемся: статуей или картиной, всматриваемся ли в архитектуру, слушаем ли музыку... Важно, чтобы произведение искусства запечатлело в преображенном и осмысленном виде эту поэтичность мира, о которой в Библии сказано: “И увидел Бог, что это хорошо”.

Книга Алексея Алехина “Записки бумажного змея”1 — путевой дневник, написанный в основном прозой, иногда — верлибрами, — и это не имеет принципиального значения, потому что и то, и другое одухотворено поэзией. Кризис сегодняшней прозы, мне кажется, в том и состоит, что из нее, при наличии головоломного сюжета и самых “передовых” ухищрений, ушел поэтический взгляд на мир. Лирика — душа любого искусства, и вдруг ее не стало.

Алексей Алехин, я думаю, интуитивно ощутил этот губительный изъян многих сегодняшних романов, рассказов, повестей — и не случайно обратился к “промежуточному жанру” — жанру путевого дневника, путевых заметок. В этом смысле он примыкает к традиции наших двадцатых годов XX века — прозаической традиции Шкловского, Мандельштама, Ильфа и Петрова, Лапина и Хацревина... Что такое книга Шкловского “ZOO, или Письма не о любви”? Эпистолярный роман, построенный на основе зарубежных впечатлений автора: автору запрещено писать о любви — и он рассказывает о берлинских улицах и зоопарке, о немецкой живописи и театре, об “аккумуляторных моторах” и жизни русской эмиграции, о гамбургских шлюзах и острове Таити, где “белый цветочек тиарэ” засунут за ухо “темного улыбающегося лица”...

Когда я читаю в книге Алехина: “Маневры были рассчитаны и просты, как движения рук, когда бреется взрослый мужчина.

Нанайцы умели ловить рыбу”, — мне вспоминается Шкловский, неожиданность, скачкообразность его прозаической перебежки и особое, мужское щегольство повествовательной манеры.

А вот другой пример поэтического видения: “...мимо деревянных святых / с мохнатыми от пыли руками, / словно каждый из них Исав, проморгавший первородство...” (“Пражский трамвай”) — такие фразы по ходу чтения хочется украсть, как кошелек в трамвайной давке. Говорю это не для красного словца: сколько стихов так и написано, с помощью и по подсказке чужого текста. “Все в родстве-воровстве, нет греха”.

Пушкин так частенько и делал — об этом хорошо знают его внимательные исследователи.

“Я побывал в гостях у четырех эмиров. Под небом, разглаженным горячим утюгом, без единой морщинки. И научился различать сорта дынь и полуденных теней: бухарских, кокандских, ходжентских...” (“Концерт для Улугбека с оркестром”).

А ведь это и впрямь похоже на “Путешествие в Арзрум”, пересказанное затем Мандельштамом на армянском знойном сквозняке.

Но есть у этой прозы еще один предшественник, неожиданный западный родственник — французская эссеистика XVII века. Дело в том, что острое зрение — эта необходимая поэтическая доблесть — не приедается и в полную силу работает в том случае, когда она осмыслена, когда ее можно назвать поэтической мыслью. Алехинский зрительный ряд — мыслящий ряд. “Великая коммуналка Востока, где посередке журчит по каменному желобу сток, а к пышущим жаром глиняным стенам лепится пестрая туземная мелкота под присмотром девочек постарше. Двенадцатилетние невесты в узорчатых штанишках чинно сидят на корточках, похожие на больших ярких птиц с грязными босыми ступнями. Они заняты бесконечной болтовней... Мне смешна гордыня Афин или Рима, уберегших одни развалины. Тут, в потерявшем свою историю Ура-Тюбе, вижу я живую вечную жизнь” (“Вечный город”). Четыре книжных страницы, откуда я извлек эту цитату, написаны в 1987 году. Если бы мы могли внимательно прочесть их тогда же, возможно, не удивлялись бы сегодня такому внезапному и необратимому отпаду от России Средней Азии. “Резкий свет обнажает изумительную простоту быта, неотличимую от бедности. Но она так подходит климату и месту, что не ведает, что она — бедность. А потому легко соседствует с роскошью”. Очерк об Ура-Тюбе заканчивается так: “Город верен себе и рано ложится спать. Там еще кое-кто сохранил привычку стелить на плоских крышах и засыпать, глядя в древнее, поворачивающееся на оси, испещренное письменами небо”.

А вот еще несколько замечательных “замет” — из индийских впечатлений. “Танцор танцует руками, как глухонемой... В темных кустах гнездятся птицы с голосами, похожими на женский шепот”. Неужели это современный автор? Кажется, так мог бы рассказать Одиссей.

Французских эссеистов я уже упоминал. Представляю, с каким интересом и удивлением прочел бы Паскаль или Ларошфуко горькую и едкую мысль (pensee) Алехина: “самая читаемая / и отмеченная блеском таланта/ ветвь/ современной французской литературы — / это меню”.

Замечательно, что рассказчик Алехина не уподобляет себя богатым западным туристам (да он и не турист, конечно), пишет о себе правдиво и просто: “подвальчик, / набит третьесортными путешествующими / вроде меня”.

Зато он действительно путешественник, потому что турист никогда не поедет ни на Колыму, в Магадан, ни на Камчатку, Сахалин, Амур, Алтай. Тем более не станет жить в Китае полтора года. Не пойдет добровольно посмотреть на работу Бийского мясокомбината. “Под сводами Бийского мясокомбината плывут, подвешенные на цепной конвейер, пустые внутри бараньи туши, напоминая грунтованные суриком автомобильные крылья в покрасочном цеху”. Сказано по-алехински точно, метафорично, но дальше мы видим кое-что еще: “У начала конвейера, где живых баранов цепляют за крюки, ловкий парень в кожаном фартуке смахивает им головы мимолетным движением узкого длинного ножа. По норме ему положено обезглавить за смену две с половиной тысячи штук, но он хороший работник и догоняет до трех...” (“Чуйский тракт”). И когда в конце очерка мы видим, как “через долину прогоняют вниз, к далекому мясокомбинату, гурты”, видим, как бредут “монгольские сарлыки, угрюмо похрюкивая, поводя широкими рогами и волоча свисающую до земли шерсть”, — эта картинка не кажется нам “красивой экзотикой”, так же как “высокомерно поглядывающие на них, неторопливо пасущиеся в стороне верблюды в толстых меховых шароварах”. О лагерях Алехин не пишет: он их, слава богу, не застал, и не в его правилах рассказывать о чем-либо с чужих слов. Да и можно ли спекулировать на этом ужасе ради большей занимательности чтения — после Шаламова, после Солженицына? Но в этих северных, тихоокеанских его записках угадывается, стоит, не рассасываясь, гибельный воздух тех лет.

А вот городок Оссора на берегу пролива Литке: “В гостинице 3-го разряда 4-ой категории “Север” (читая это, понимаешь, что других гостиниц в Оссоре нет. — А. К.) предусмотрительно обошлись без люстр, только слабо прикрученные люминесцентные трубки под потолком. Иначе после каждой пурги находили бы двух-трех повесившихся постояльцев”. А предыдущая зарисовка (“Палана”) начинается так: “Чиновничья дыра. И прибежище брошенных женами мужиков с материка”. На полях я сделал пометку карандашом: “Страшен чиновник — лицо как тюфяк...” Любящий стихи читатель помнит, как там дальше, у Мандельштама: “Нету его ни жалчей, ни нелепей. Командированный — мать твою так! — Без подорожной в армянские степи...” Советские провинциальные чиновники восьмидесятых годов мало чем отличаются от тех, увиденных Мандельштамом, а может быть, пришедших к нему в армянский цикл из пушкинского “Путешествия в Арзрум”. У Алехина о них сказано по-своему: “Торопливо проходят в накинутых сверху костюмов дохах молодые чиновники в галстуках шириною с ладонь”.

Тем ярче и жизнелюбивей картины нормальной человеческой жизни в этой книге путешествий. Такова Америка, Франция, Турция у Алехина, такова Германия, в которой он ежедневно здоровается с господином Гете, потому что, кроме памятников, нет у него других знакомых ни в Лейпциге, ни в Дрездене. Все-таки должен заметить, что “западные путевые записки” Алехина уступают его же “восточным” и отечественным, и, кажется, я знаю, почему: они ближе к туризму, чем к путешествиям. Хотя все равно они лучше бесконечных сегодняшних рифмованных “стихов об Италии”, в которых поэты восторгаются пейзажами и соборами, а больше всего собой — за границей. Такие стихи удавались Бродскому, поскольку в них он составлял нечто вроде поэтической сводки о самочувствии и мыслях изгнанника — за границей — в те годы, когда остальным туда путь был заказан. Впрочем, даже у него некоторые стихи из этого ряда пробуксовывают, топчутся на месте — особенно сегодня, когда все перечисленное им мы можем увидеть своими глазами. Не так ли еще раньше устарели стихи о загранице Маяковского? Только поэтическая мысль — неожиданная и глубоко личная, имеющая отношение к любому человеку, где бы он ни жил, в Петербурге или Торжке, — может придать новый смысл и звучание таким стихам.

Лучшая глава и самая большая удача книги — записки о Китае. Еще бы! Попробуйте провести там в одиночестве полтора года! Мне кажется, я бы не выдержал и двух недель. Служба, предоставленная ему китайскими работодателями, оказалась необременительной: оставляла много времени для прогулок и поездок. “Искусство Китая, мой друг, напоминает большого праздничного дракона”, “В 1421 году, как ты знаешь, Китай отвернулся от моря, переместив столицу в сухопутный Пекин”, “Ты можешь быть уверена, мой друг, что часы изобрели не в Китае. В этом инструменте тут нет надобности”... Друг в женском роде здесь появляется недаром, нетрудно догадаться, почему: эта проза организована как четырнадцать писем в Россию — близкому человеку, “Письма из Поднебесной” — настоящий дневник путешественника, совершающего из Пекина поездки в самые разные области страны. И здесь все принципиальные свойства метода продемонстрированы с
наибольшей убедительностью.

Зрительный, метафорический образ тут же оборачивается мыслью — и эта мысль оказывается более точной, чем политическая, экономическая, культурологическая, почерпнутая из справочников, газет или даже научных статей.

“Пожалуй, этот образ становится навязчивым. Но китайцы сами считают дракона своим родоначальником. Великолепное чудовище с головой из папье-маше и многометровым матерчатым туловищем, внутрь которого забираются люди — либо поднимают его на бамбуковых палках над головой, — очень напоминает эту страну. Снаружи — золото и сурик. Внутри — бедно одетые исполнители”... “Бедность Китая — генетическая, ибо государственная машина с незапамятных времен давила копошащуюся жизнь”... “Китайцы уверяют, что идут по пути “коллективного обогащения””.

Автор не забывает о своей метафоре (драконе), возвращается к ней: “Жаль, Гегель не был знаком с Поднебесной. Здесь, в Стране Победившего Дракона, а не в жалкой Пруссии идеально воплотилась абсолютная государственная идея”. Книгу полезно было бы прочесть тем, кто и Россию хотел бы увидеть не на европейском — на китайском пути.

Многие страницы этой главы посвящены китайским архитектурным красотам, они действительно того заслуживают, но Алехин умеет увидеть их по-своему, а значит — и по-своему сказать: “Китайские дворцы, павильоны и храмы более всего напоминают севших на склон бугорка, в траву, вздрагивающих крыльями насекомых. Красно-золотистых чешуекрылых”.

Китайское искусство, так же как экономика, не принимает во внимание отдельной особи, личности. За вычетом “старой лирической поэзии с ее искренним чувством, простотой и гениальной чуткостью к деталям” китайское искусство “соборно”, точнее — “коллективно”, подчинено государству. “Единичный человек никогда не был его героем, это искусство муравейника. И не удивительно, что оно напрочь лишено чувственности, — у муравейника нет пола”. Роскошь дворцов и бедность китайцев — вещи взаимосвязанные. “Поднебесная за пределами дворцов всегда была нищей. Я даже подозреваю, что восхитительное многообразие здешней кухни родилось из неутолимого желания съесть несъедобное”.

При всем том никакого европоцентризма, тем более шовинизма в позиции автора нет. Как страницу из Лабрюйера или Шамфора, я читал замечательное наблюдение, которое сейчас здесь приведу: “...я стараюсь заглядывать в лица и сделал занятное открытие. Похоже, человеческие типы заложены глубже расовых различий. В пекинской толпе встречаешь все без исключения разновидности московских физиономий и даже прямых двойников, только перелицованных на китайский лад. Если согласиться, что внешность лепится личностью — а я склонен верить зрительным впечатлениям, — тут есть над чем поразмыслить. Выходит, человеческая порода играет на немногих нотах. Кстати, я это утверждал и раньше, правда примериваясь к древним. Не могу объяснить, но такое постоянство природы мне чем-то приятно”. Спасибо “зрительным впечатлениям”, — они действительно способны проникнуть туда, куда умозрительным рассуждениям доступ закрыт.

Автор не боится опровергать самого себя, оспаривать и уточнять собственные наблюдения. “Предоставленные самим себе, например за пределами Поднебесной, они любой ценой стараются разбогатеть и частенько в этом преуспевают”. И китайский математик тоже, переезжая в Соединенные Штаты, добивается большого успеха.

“Поднебесная трудна для понимания”. Разумеется, это великая цивилизация. Алехин интересно и подробно рассказывает о конфуцианской религии, философии и морали, почитающей богатство безнравственностью. Но мораль эта чрезвычайно удобна государству, которое одно вправе богатеть. “Здешних людей искалечил дракон. Это он переставил им глаза на затылок, обратив взгляды в прошлое”. Все лучшее было в прошлом, две тысячи лет назад.

Что я делаю в этой статье, рассказывая о книге Алехина? Не слишком ли много цитат? Не “выковыриваю” ли я “изюм” из книги “сладкой сайки”? Не беспокойся, читатель: прочти книгу — и ты увидишь, как много осталось в ней — на твою долю и собственный диалог с автором. Наверное, статьи надо писать по-другому, но я ведь с самого начала сказал, что этот путевой дневник имеет прямое отношение к поэзии. А разговор о поэзии неизбежно сводится к безудержному цитированию: цитаты — самое интересное в нем! Приведу еще две цитаты. Вот первая: “В Китае не было Петра. Духовно, пользуясь языком английской грамматики, Поднебесная пребывает в Past Continuous, длящемся прошлом. И теперешние попытки подновить дракона не более чем поиски Future in the Past — будущего в прошедшем... Есть одно европейское изобретение, имеющее для меня абсолютную ценность и вдобавок помогшее Старому Свету, а потом и Америке выиграть мировую партию. Это вера в единичного человека, антропоцентризм”.

И вторая: “Полагаю, поднебесного дракона ждут трудные времена. Окаменевшая за два тысячелетия традиция, включая ее новейшую ипостась, непременно столкнется, уже сталкивается, с искусственно пробуждаемой экономикой. За ней последуют наука, культура, человеческие отношения. И либо ворота вновь захлопнутся и Поднебесная отложит пробуждение на неопределенный срок, либо ей придется расстаться с привычным обличьем. Линька будет мучительна. Но из нее выйдет иная страна, помолодевшая на два тысячелетия. Сегодняшний классический Китай давно превратился в собственное пышное надгробие”. Жесткие, кому-то наверняка покажется — несправедливые слова. Но я соглашаюсь с автором и даже думаю, что к нам они тоже имеют пусть и не прямое, но предостерегающее отношение, — иначе, может быть, и не читалась бы книга Алехина с таким интересом.

г. Санкт-Петербург

 

1 Алехин Алексей. Записки бумажного змея. М.: Время, 2005.





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100