В крупнейшем книжном магазине “Библио-Глобус” мне долго искали “До свидания, алфавит”. Теснота, сутолока открытого доступа. Кто автор? Татьяна Бек?
Такие ли прежде бывали продавщицы в отделах поэзии! Они знали всех и вся. Но теперь и отдела поэзии как такового нет — то ли стенд, то ли тележка с книгами.
А что она пишет? Стихи, мемуары, эссе… В компьютере значилось, что избранные стихи “Сага с помарками”, выпущенные издательством “Время” (2004), уже распроданы, а вот “До свидания, алфавит” (Б.С.Г.-Пресс, 2004) еще должны быть. И наконец, распластавшись по полу, откуда-то с нижней полки продавщица извлекла экземпляр.
С такими трудностями я покупал — впервые — книгу Татьяны Бек. Прежде она мне их дарила. Эту не успела: несколько месяцев мы договаривались о том, что передача книги должна произойти не на бегу, что нужно сесть, поговорить в кафе на Маяковской, где мы иногда пересекались в последние годы. Но то оказывалось некогда, то встречались случайно. А книга была важной и необычной, собравшей мемуары, эссеистику, интервью, взятые за многие годы у разных писателей, а также — “стихи вдогонку”. Книга подвела итог, а о названии потом скажут — то ли предчувствовала, то ли напророчила: “До свидания, алфавит”. Так что и хотел бы написать рецензию, но она невольно превращается в статью о творчестве и в мемуары об авторе.
Мы познакомились более четверти века назад в “Вопросах литературы”. Журнал нас не только познакомил, но многие годы связывал общим делом. Сначала Таня была моим редактором, а потом стала одним из инициаторов моего прихода в журнал. Она была очень настойчива в том, что именно так я должен поступить, отложив другие дела и обязанности. Получилось, однако, что вскоре после моего прихода сама она ушла из журнала...
Кроме отношений, где я выступал автором, она — редактором, подразумевались и другие, где она была поэтом, я — критиком поэзии. Отношения подразумевались, но их практически не было. Получая книги, я прочитывал, благодарил, говорил достаточно общие слова. А потом возникло ожидание чего-то близящегося, уже почти свершившегося, по отношению к чему все прежнее было лишь подготовительным. Так и произошло, но только явление поэта мы осознаем после его смерти.
Мне не раз приходилось в статьях говорить о том или ином стихотворении Т. Бек, но о ней я сказал, пожалуй, лишь однажды в связи с выходом в свет сборника “Облака сквозь деревья” (1997): “…лучшая книга современного поэта за последние годы. Ей свойственны черты столь редкого теперь классического стиля — память, достоинство и свобода; свобода не от кого-то или чего-то, свобода не против, а свобода для — для себя, для своей поэзии” (“Арион”. 1998. №1). В подтверждение своих слов я цитировал:
Назло хороводу, отряду, салону
Я падаю, не подстилая солому,
И в кровь разбиваюсь, и тяжко дышу.
Химическим карандашом по сырому
Обрывку бумаги письмо напишу
Тому, кто в отряде, в плеяде, в салоне
По струнке стоит и к сороке-вороне
Ко мне — безучастие кажет свое,
А сам обмирает — как стиснутый в зоне
На вольное в небе глядит воронье…
То, что именно эти стихи были мной отмечены, автора удивило и порадовало. Татьяна Бек сказала, что не писала ни программу, ни манифест, а по вполне конкретному поводу. Однако согласна, что звучит стихотворение принципиально для ее позиции и места, выбранного в литературе. Об этом — о месте и о позиции — мы говорили не раз. О том, насколько литература обусловлена средой, бытом. Куда от него денешься, а куда-то деться очень хочется, поскольку быт подминает, навязывает литературе свою иерархию, свои правила игры, которым никак не хочется следовать: “Назло хороводу, отряду, салону…” Мы именно так общались, предпочитая — один на один — долгие разговоры, растянувшиеся в июне 2003 года на три дня поездки в Новгород, куда мы вдвоем отправились от Фонда С.А. Филатова на поиск молодых дарований.
То мое мнение о стихах Татьяны Бек отозвалось и в устных реакциях, и в интернетовских, и в печатных. Похвалу сочли неуместной, обращенной совсем не по адресу: та, кого похвалили, не заслужила, а тот, кто хвалит, обнаружил свое непонимание актуального литературного процесса. Пересмешники и иронисты, напрочь теряя чувство юмора, при имени Татьяны Бек впадали в нешуточное озлобление. Однако так реагировали не только “отряд и салон”, Бек враждебные, для кого она выступала хранительницей традиции, которую они торопливо, поспешно хоронили и весело поминали. Как будто бы благополучная литературная судьба Бек внутренне ощущалась ею как сопровождающаяся непониманием и несправедливостью.
* * *
Татьяна Бек рано начала печататься, рано появилась в престижных изданиях и была замечена, на что понимающе кивали: дочь Александра Бека, “аэропортовские” связи. Девочка талантливая, но все это очень литературно и не по большому счету… В связи с “большим счетом” вспоминаю несколько раз слышанный рассказ о Давиде Самойлове. Теперь он напечатан в “До свидания, алфавит” (вообще, должен сказать, что устные мемуары Т. Бек с минимальными изъятиями перекочевали в книгу, где некоторые имена лишь заменены на инициалы). Сначала мэтр похвалил, в другой раз, “будучи в подпитии, сказал твердо:
— Ты — девочка хорошая. Тебе стоит быть только как Ахматова или как Цветаева, остальные варианты для тебя не имеют смысла. Бросай стихи!
Я стихи, конечно, не бросила (еще чего!), но теперь думаю: “А почему для себя он допускал “иной вариант”, чем Пушкин или даже Пастернак?” Эх, не было на него тогда западных феминисток — они бы ему показали, где раки зимуют!..”
Если один мэтр требовал, чтобы была не ниже великих, то другой подозревал в подражательстве. Старая московская встреча с еще не уехавшим тогда Иосифом Бродским дурным предчувствием сопровождала Бек на пути в Нью-Йорк. Когда-то в Москве Бродский, испытывая отвращение к “здесь и теперь”, всех видел постриженными под одну гребенку: “Девочки типа вас остригают челочки, сами не зная — под кого: под Ахматову или под Цветаеву”.
Однако в Штатах все обошлось, а закончилось и вовсе удачно — совместным с Бродским чтением стихов Бориса Слуцкого. Бек начала их читать, Бродский подхватил и закончил. Поводом послужила записка о том, не слишком ли легко современная русская поэзия впитывает “нелирические функции”.
Покуда над стихами плачут,
Пока в газетах их порочат,
Пока их в дальний ящик прячут,
Покуда в лагеря их прочат, —
До той поры не оскудело,
Не отзвенело наше дело,
Оно, как Польша, не згинело,
Хоть выдержало три раздела….
В поэтической родословной у Бек и Бродского не так много общих имен, но Слуцкий для обоих — в числе самых значительных. Воспоминания о той встрече Бек назвала “Борис и Иосиф”. Этим названием она причислила Бродского к тем, кого считала “своими”. Слуцкий для нее — великий поэт.
По времени вхождения в литературу — семидесятница, но такого собирательного хронологизма не существует, видимо, оттого, что собирать некого, так как сами не собрались, не самоопределились. Сейчас в ходу (с негативным и несколько уничижительным оттенком) — “младошестидесятники”. Это о тех, кто не вполне успели по возрасту, но продолжили по духу. В определенной мере для Татьяны Бек это верно, поскольку она чувствовала себя ближе со старшими, чем со сверстниками, но поэтически важнейшие для нее связи уходили поверх 60-х — в предшествующую эпоху.
Оттуда и ее ощущение жизни — из послевоенного, позднесталинского, послесталинского детства. С воспоминаний о нем и начинается “До свидания, алфавит”. За его пределами воспоминательный раздел включает в основном лишь мемуарные портреты. А эпоха — именно та, одарившая отнюдь не сентиментальной памятью о чем-то безбедном и идиллическом:
Строились разрухи возле.
Вечный лязг, и треск, и гром.
Даже летом ноги мерзли
В помещении сыром,
Тесном и полуподвальном,
Где обоев цвет несвеж…
В этом братстве коммунальном
Мы росли эпох промеж.
Этим стихотворением в 1987 году Т. Бек открыла свою третью книгу стихов — “Замысел”. Подробности — в прозаических воспоминаниях, но суть — в стихах, о которых “мама, искренне изумляясь, спросила не без обиды:
— Откуда у тебя в стихах словосочетание “ужас детства”?
— Оттуда”.
Оттуда — из эпохи строгих правил, воспитания через принуждение, быта, наполненного некрасивыми вещами, повязан-ного всеобщей нищетой. Но как поэтический результат — не попытка отстраниться и забыть. Напротив, тоска воспоминания и желание различить красоту некрасивого. Это осталось навсегда.
Именно с такого рода стихотворений начинается раздел “Стихи вдогонку” в “До свидания, алфавит”. Менее полусотни текстов — преимущественно дополняющих воспоминания. Но у Бек едва ли не все лучшие стихи таковы, так что раздел представляет собой максимально отобранное избранное. Первые в нем — стихи из второй книги “Снегирь” (1980), которой Бек, в общем-то, и заявила о себе. Одно из лучших и знаменитых ее стихотворений — об отце (“Снова, снова снится папа…”). Здесь же “Одиночество в душном кафе” и ранний манифест (1971), не утративший своей силы и в зрелые годы:
Вечно манили меня задворки
И позабытые богом свалки…
Не каравай, а сухие корки,
Не журавли, а дрянные галки.
Улицы те,
которые кривы,
Рощицы те,
которые редки,
Лица,
которые некрасивы,
И — колченогие табуретки.
Я красотой наделю пристрастно
Всякие несовершенства эти…
То, что наверняка прекрасно,
И без меня проживет на свете!
Эти поэтические сюжеты и темы, их трактовка возвращают к самому началу второй половины ХХ века, на рубеж 40—50-х — к “Некрасивой девочке” Заболоцкого, к рабочей столовке Смелякова… Но у Бек по этому далеко не прекрасному царству есть свой гид — Арсений Тарковский. Воспоминания о нем относятся к детству, к семейным обедам и семейной дружбе, к чтению им стихов, среди которых обязательно “Кактус” и “Верблюд”, “любимые поэтом именно в качестве приемышей чужбины и отходов творения”. “…Тарковский в стихах, как никто другой, умел воспеть красоту некрасоты”. Вероятно, вспоминая о нем или просто свидетельствуя о родстве вкуса, Бек напишет позже свой “Кактус”.
Имя Тарковского как будто бы открывает ход к последним живым связям с классической традицией, к Ахматовой, акмеизму, антологию которого составила Бек, тем самым расписавшись в своем поэтическом пристрастии… Это и так, и не так. Тарковский сказался (и вспомнился) более всего как певец некрасоты. Акмеисты, читаемые и любимые, ощущаются в стихах не так уж сильно. Они важны скорее как знак более общей связи с началом ХХ столетия. То столетие, в котором Татьяна Бек прожила большую часть своей жизни и которое пережила так на недолго, — ее поэтическая родина. Свой век объят полностью, от начала и до конца. Все остальное лишь опосредованно — в нем и через него. Именно в этом смысле, — не как влияние, а как общее начало, — выступает Александр Блок. Стихи Бек, чем далее, тем чаще, напоминают об этой линии родства интонационно, цитатно.
Возникшая в годы после революции формула русской классики “От Пушкина до Блока” не только верна, но исчерпывающа, поскольку не ограничена поэзией. Поэзия Блока наследует русскому роману. Завершает его темы. Заново аранжирует их с романсовым надрывом. У Блока роман встречается с романсом. Эта встреча определяет многое в русской поэзии на столетие вперед — интонацию, сюжетность, многофигурность, избыточность. В том числе смысловую избыточность.
Татьяна Бек вспоминает, как ей позвонил любимый ученик — талантливый, рано погибший Леня Шевченко: ““Татьяна Александровна, я давно хочу и не решаюсь сказать вам, что ваши стихи отравлены смыслом…” Я на мгновенье задохнулась, ощутив себя Максим Максимычем при Печорине, но сама на себя цыкнула и констатировала: ученик оборотился в нельстивого, и несентиментального, и, наверное, справедливого учителя”.
У всякого явления есть свой опасный предел. Иногда он — на грани смысловой темноты или пустоты, иногда — в отравленности смыслом. Это сладкая отрава. Ей поддались многие. Можно сказать больше — русская поэзия ХХ века, путь которой теперь завершен. Есть ли для нее исчерпывающая двусоставная формула? “От Блока до Бродского”?
Проницательный ученик поставил верный, но не индивидуальный диагноз. Он просто указал на поэтическую традицию, из которой Бек вышла и одним из завершителей которой ей было суждено оказаться. В ее стихах разнообразно доминирует и сказывается смысловая нагруженность стиха: сюжетом, воспоминанием, афоризмом… Даже целый сборник может быть спланирован романно, например “Замысел”. Это замысел книги о собственной жизни, не той, что течет сейчас, а всей — от детства до старости. В соответствии с этим замыслом первым в книге стоит уже процитированное “Строились разрухи возле…” — о детстве. Завершает ее самое расцитированное стихотворение Бек: “Я буду старой, буду белой…”
Между этими двумя стихотворениями — сюжет сборника. Романность и в прозе имеет склонность к избыточности описания, деталей, повторяющихся впечатлений. В стихе избыточность этого рода почти обречена проговориться монотонностью интонации. Тогда, как и в романе, спасение в том, чтобы впустить в свою речь собеседника или, во всяком случае, слушателя, подразумеваемого оппонента. Почти во всех лучших стихах Бек так и происходит. Лирический монолог перебивается если и не введенной в текст стихотворения, то воспринимаемой поэтическим слухом чужой речью, требующей ответа. В стихах об отце:
На морозе папа-холмик…
Я скажу
чужим
словам:
— Был он ерник и затворник,
И невесть чего поборник,
Но судить его — не вам!
О себе — “Начинается повесть…” (из сборника “Замысел”):
Как хотите, а я не могу!
Это я, а не образ из ребуса,
На московском нечистом снегу
Ожидаю 2-го троллейбуса.
Это я. Это слезы — мои,
И моя виноватость недетская.
А была: из “хорошей семьи”,
Голубица университетская.
И здесь, и в других текстах (хотя бы приведенный выше — “Назло хороводу, отряду, салону…”) появление собеседника обостряет речь, течение которой нарушает монотонию правильного размера, ломает расстановку ритмических пауз, переплескивает из строки в строку. Позднее признание: “Я завишу вдрызг от чужого слова…” (“Постбасня”, 2003) — имеет объясняющую силу и для гораздо более ранних стихов.
В этой речевой поэзии нет сильных, резких поэтических приемов. Смысл порождается тем, что когда-то было названо “колеблющимися значениями” (Ю. Тынянов о Блоке). Колебание смысла обусловлено складом речи: тембром, интонацией, перепадом стиля, ускользающего от поэтических штампов, но не увлеченного погоней за модной идиомой. Встречи слов неожиданны, однако когда они происходят, то оставляют впечатление речевых находок, не поражающих воображение, но звучащих точно и умно. Именно таковы словесные портреты — жанр, особенно удающийся Бек, — живых и ушедших друзей, родных. В них мгновенно узнаваемые подробности соседствуют с прозрением остро схваченной человеческой сути, быт — с творчеством:
И мотался по снегу, и детские губы кусал,
Одержимый талантом, и порчей, и вечной изменой,
И свою неудачу, как гордую сагу, писал
Меж исколотой веной и плачущей в голос Каменой.
“Памяти Даура Зантария”, 2001
Если романная многофигурность была характерна и для первых книг, то в сборниках “Смешанный лес” (1993) и “Облака сквозь деревья” (1997) человеческий фон хотя и становится насыщеннее, но отношения — проще и напряженнее, поскольку мелочное отступает перед фактом расставания и смерти. Человеческое сближается с природным, растворяется, откликается в нем, и это сближение меняет образный ключ поэзии, заданный названиями новых книг.
В названиях первых двух сборников (“Скворечники”, “Снегирь”) природная метафора взлетала с птичьей легкостью. Кстати, нужно сказать, что природное в стихах Бек не только источник метафоры, но предмет наблюдения и знания. Об этом есть в воспоминаниях об одном из самых близких друзей — Юрии Ковале: “Скромная моя книга “Снегирь”… всей собою — включая название — обязана Ковалю. Он, как вожатый, водил меня по заснеженным лугам и полям дальнего Подмосковья и вслух, как школьный преподаватель естествознания — занимающийся с двоечниками, распутывал следы: ласки ли, крота, зайца, лисицы. Это были его личные иероглифы и его персональные охранные знаки”. Слово “знак” не раз встречается у Бек — как жизненная метка, подсказанная природой и распознанная человеком.
В четвертом и пятом сборниках пейзаж распахнулся, охватывая земное, растительное — лес и небесное, ускользающее — облака. Оба символа имеют расшифровку в стихах (хотя в обоих случаях это лишь первая подсказка). Лес — то, что живет, уходя корнями в родословную, отмеченную смешением многих кровей: “Мне повезло / Быть широким и смешанным лесом”. Облака — то, что видится сквозь и поверх деревьев: “Наши бедные мамы и папы / Облаками попарно бредут”.
Сентиментально строка у Бек может прозвучать лишь вне контекста. Ее лучшая лирика пронзительна, но не сентиментальна. Ее лирическая ситуация — разлука, прощание, одиночество:
Брошенный мною, далекий, родной, —
Где ты? В какой пропадаешь пивной?
Вечером, под разговор о любви,
Кто тебе штопает локти твои
И расцветает от этих щедрот?
Кто тебя мучает, нежит и ждет?
По желудевой чужбине брожу
И от тоски, как собака, дрожу —
Бросила. Бросила! Бросила петь,
И лепетать, и прощать, и терпеть.
Кто тебе — дочка, и мать, и судья?
Страшно подумать, но больше — не я.
Очень рано в эту лирическую ситуацию вошла мысль о смерти. Сначала были прощания с ушедшими, поэтические воспоминания. Потом эта мысль сместилась в настоящее и сделалась постоянной спутницей: “Я мысль о смерти сделаю настольной, / Как лампа, — без которой не могу” (“Я надышалась — и за мною выдох…”).
Ведь и стихотворение, давшее название итоговой книге, было написано еще в 1995 году:
Звуков мало, и знаков мало.
Стихотворная строчка спит…
Я истаяла. Я устала,
До свидания, алфавит.
“Я с руки накормлю котенка…”
Ощущение усталости, как о том свидетельствуют стихи, однажды возникнув, не отпустило Татьяну Бек. Оно и в сборнике “Узор из трещин” (2002), и в разделе избранного “Отсебятина”, куда вошли стихи самого последнего времени. Можно цитировать бесконечно: “Дух бодрился и выдохся…”, радость, страсть и ярость появляются в сопровождении эпитета “бывшие” (“Ты — моя бывшая радость…”). Душевная усталость подтверждена не только признаниями, но элегической вязкостью стиха, когда взятая интонация, как колея, из которой невозможно вырваться. И это притом, что звук крепок, подвижен, мастерски осмыслен:
Прозренья мои — как урки,
Присевшие на пригорке.
Курила всю ночь. Окурки
Страшнее, чем оговорки.
Еще я пила из кружки
Чифирь смоляного цвета,
А кошка вострила ушки,
Не видя во мне поэта.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Отпела и отгорела…
Когда ты меня отпустишь,
Бессонница без Гомера —
Мучительная, как пустошь?
Внешние обстоятельства жизни в последние годы складывались благополучно. Т. Бек стала обозревателем в газете, постоянно появлялась на телевидении, вышли новые книги, преподавала, учила молодых на семинарах и в Литературном институте. Это общение было особенно важным, ибо давало ощущение продолжения, равновесия между прошлым, всегда столь для нее значимым, и будущим, которое, оказывается, совсем не обязательно за теми, кто примелькались на тусовочной поверхности.
Однако равновесие оказалось хрупким…
Сейчас, когда читаешь давний автопортрет — какой Татьяна Бек хотела, чтобы ее запомнили, — замечаешь точный бытовой знак со смыслом, к прочтению которых приучили нас стихи Бек. Она и ушла, как жила, не праздно, не с пустыми руками:
— Вспоминайте с улыбкой — не с мукою —
Возражавшую вам горячо
И повсюду ходившую с сумкою,
Перекинутой через плечо!
“Вы, кого я любила без памяти…”
* * *
В церкви Боткинской больницы, где отпевали Татьяну Бек, и вокруг было очень много народа, самого разного, людей, которые в жизни никогда не встретятся. Было много литераторов. Говорили потом: чьи еще похороны всех соберут? Наверное, больше ничьи. Остро переживалось чувство боли, но никак не удавалось взять торжественный и траурный тон. Продолжали разговаривать и договаривать. Как будто раньше и не подозревали, какое большое место занимала Т. Бек в современной литературе, на каком бойком месте прошла ее собственная жизнь.
Осталось чувство незаполнимой пустоты. И не только от того, что столь во многих, как теперь говорят, литературных проектах была занята Татьяна Бек. Утратой стала она сама, напомнившая простое и почти забытое: что путь, творческий и человеческий, может быть становлением — к мастерству, к зрелости, по восходящей.
Игорь ШАЙТАНОВ


