Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2005, 3

"Уже открыл одну строку..."

О Борисе Слуцком

Мы живем в мире преходящих ценностей. То, что раньше казалось малозначительным, обыкновенным, впоследствии вдруг приобретает невероятную важность, актуальность, весомость, и наоборот, события сиюминутные гипертрофируются до неузнаваемых размеров и только с течением времени приобретают свое истинное значение.

Кто привел впервые в нашу мастерскую Бориса Слуцкого, я не помню. Да это и несущественно. Важно то, что он сразу же прочно занял свое постоянное твердое место в среде наших друзей и знакомых.

Пытаясь охарактеризовать или хотя бы как-то однозначно определить наши взаимоотношения, я не могу подыскать слова или понятия, которые бы исчерпывающе донесли суть нашего многолетнего общения. Все существующие для определения данного случая слова не годятся. Мы были друзьями — это действительно так, но вместе с тем было и нечто большее между нами. От Бориса Слуцкого исходила какая-то повышенная гражданственность, которая заставляла нас относиться к нему не только как к другу, но и как к общественному деятелю. Для нас он был больше, чем друг.

Мы с первой же встречи стали называть друг друга по имени и общались на доверительном местоимении “ты”. Слова “товарищ”, “знакомый”, “приятель” и тому подобные никак не подошли бы к нашей длительной бесконфликтной связи.

Я не фронтовик и принадлежу к той редкой части поколения, на призывном возрасте которого остановилась война. Борис и мои коллеги Владимир Лемпорт и Вадим Сидур прошли ее от начала и до конца. В те послевоенные времена это было весьма важно. У фронтовиков был свой особый статус в этической иерархии общества. Я был не только младшим по возрасту, но и по рангу этого статуса. И вот впервые при знакомстве со Слуцким я этого не почувствовал. Этот рыжий и довольно крупный по размерам человек вдруг стер грань несопричастности. Приходя в мастерскую, он всегда был добродушно-весел. Легкая эйфория не покидала его ни на минуту. Всех нас это настраивало определенным образом, и мы как бы включались в предложенную веселую игру, и беседы проходили легко, непринужденно и весело. Шутки Бориса были несколько тяжеловатыми, но то добродушие, которое за ними скрывалось, смягчало их настолько, что было смешно и трогательно.

Сняв телефонную трубку, сразу за первыми приветствиями Бориса часто можно было слышать одну и ту же фразу: “Ну как, вы еще не начали делать мою конную статую?” Этот юмористически поставленный вопрос имел свою подоплеку. Дело в том, что Лемпорт на всех наших знакомых реагировал довольно необычным образом. Он лепил их портреты или не лепил. По отсутствию конкретного портрета можно было догадаться о том, что думает о данном человеке художник. А так как в то время под всеми работами мы подписывались сообща, то, естественно, отсутствие портрета грехом ложилось на совесть всего коллектива.

Однажды Лемпорт сделал все-таки портрет, и не только сделал, а вырубил в камне. Слуцкому ничего не оставалось, как изменить форму вопроса. Теперь он спрашивал: “Портрет мой вы сделали, а как насчет коня?” Мы в тон его шутки отвечали: “Делаем, Боря. Коня сделать значительно труднее, чем твой портрет”.

Однажды Лемпорт из янцевского красного гранита довольно быстро вырубил пятинатурный портрет. Увидев его, Слуцкий был очень польщен и, чтобы скрыть свое удовольствие, опять же пошутил по-своему тяжело и простовато: “Я все понял — вы делали портрет Мао Дзедуна, он у вас не получился, и вы решили назвать его моим именем”. Эту шутку он не уставал повторять каждый раз, когда приходил к нам с новым человеком. Мы так и называли этот портрет: фрагмент конной статуи поэта Бориса Слуцкого.

В этом человеке, надо сказать, уживались совершенно несовместимые качества. Простота, доброта, непритязательность в обращении и в то же время застенчивое тщеславие. Именно застенчивое. Ибо что может быть парадоксальнее, чем застенчивость и тщеславие.

Юный Юра Коваль, тогда еще не начавший писать, но уже снискавший славу хорошего живописца, часто, сидя у нас за столом, под гитару исполнял одно из удивительных произведений Слуцкого “Лошади в океане”. Если это случалось в присутствии автора, то Борис сначала круто краснел от удовольствия, а потом с минуту боролся с собою, пытаясь подавить приступ непреднамеренного тщеславия. О достоинствах стихотворения говорить нечего. Оно всегда в любом исполнении вызывало неизменный успех. Борис очень решительно прерывал славословие в его честь и переводил разговор на другую тему.

Все люди разнятся по степени своей социально-этической структурности. Одни целеустремленно следуют своим внутренним желаниям, другие безропотно подчиняются установленным правилам поведения. Борис не принадлежал ни к тем, ни к другим. Его “рыжий” своевольный темперамент сочетался с какой-то особенной обязательностью в отношении этических норм поведения. Для Бориса не было пустой условностью спросить у человека о здоровье его близких, узнать о материальном положении не только своих друзей, но и друзей этих друзей.

Однажды я разговаривал по телефону в присутствии Слуцкого. Речь шла о возможности вступления в жилищный кооператив. За неимением средств для первого взноса я активно начал отказываться. Борис мгновенно включился в разговор и тут же предложил свою денежную помощь.

Вот уже двадцать лет я живу в небольшой благоустроенной квартире, которую я приобрел благодаря моему другу Борису Слуцкому.

“Я на медные деньги учился...” — начало одного из стихотворений поэта. Это не просто красивая фраза. Она выражает гражданскую сущность Слуцкого. Пережив многое, познав лишения, повидав людские несчастья, он проникся высочайшим состраданием к людям, которые, по его мнению, незаслуженно пребывали в забвении или каким-либо образом оказывались непризнанными. Помогать таким людям он считал своим гражданским долгом. Впрочем, это был даже не долг, а неотъемлемая часть его сущности. Он устраивал встречи, организовывал протекции, хлопотал по поводу попавших в беду, знакомил с нужными и влиятельными людьми. Все это делал бескорыстно с единственным желанием помочь. Особенно его тянуло к молодым. Пятидесятые годы прошлого столетия отличались от предыдущих тем, что после долгого тяжелого довоенного и послевоенного угнетения вдруг наступило время надежд на просветление. Оно даже и началось, но как-то быстро захлебнулось в круговороте хрущевской демагогии. “Потепление” сменилось крепким “похолоданием”. Слуцкий с риском для своей упрочившейся репутации смело и решительно продолжал борьбу за потепление. Тормошил нас и других художников, подбивал на рискованные выступления, способствовал организации малоперспективных выставок, знакомил между собою близких по духу, но незнакомых друг с другом художников. Этой его деятельности мы обязаны знакомством с такими художниками, как Дима Краснопевцев, Володя Вейсберг, Юра Васильев и, конечно же, с Назымом Хикметом. По его инициативе Назым пригласил нас участвовать своими произведениями в праздновании его семидесятилетия в здании Политехнического музея. Сама личность Хикмета была непростая. Он, как истинный борец, сражался с бюрократической мафией от культуры. Не всегда у него это получалось. Не получилось и на этом вечере. Всю нашу экспозицию за полчаса до открытия торжеств сняли под удивительным предлогом “не возбуждать нездоровый интерес публики”. Борис Слуцкий был председателем юбилейной комиссии на этом вечере и принял самое активное участие в восстановлении экспозиции ко второму отделению мероприятия. Всенародно с трибуны он объявил о нашем присутствии в зале и о развернутой в фойе небольшой выставке наших работ. Увы! Не он виноват в том, что администрация все-таки не ослушалась своего начальства свыше и работы выставить не позволила.

Тогда же в качестве компенсации Борис предложил выставляться каждому из нас поочередно на “четвергах” в Доме литераторов. “Четверги” эти были в его непосредственном ведении. Удалось выставиться одному Лемпорту, и то не без скандала.

Вспоминается один любопытный эпизод, не относящийся непосредственно к его общественной деятельности, но характерный для самого поэта. Вдова Марка Бернеса попросила нас сделать памятник всенародному любимцу на Новодевичьем кладбище. Лемпорт нарисовал портрет, а я вырубил его в камне, переведя рисунок на язык рельефа. Портрет общественности не понравился. Все оказались во власти того кинематографического стереотипа, который сложился в головах даже близко знавших Бернеса друзей. Особенно возмущался на церемонии открытия поэт Костя Ваншенкин. С кладбища мы ушли расстроенные, но не переубежденные. История с портретом возникла вновь тогда, когда однажды Борис пригласил нас пообедать с ним в ресторане Дома литераторов. Слуцкий любил иногда это делать. Заказывал целиком столик на четыре—шесть, а то и больше персон и угощал друзей. Попытку принять участие в оплате стола воспринимал как личное оскорбление. В меню литераторской кухни он разбирался хорошо, и недовольных не было.

Во время одной из таких трапез я увидел, как к нашему столику пробирается взволнованный Костя Ваншенкин. Увидел это и Лемпорт. Борис сидел спиной к подходившему и не сразу смог вмешаться в разыгравшийся скандал. Лемпорт издалека понял намерения Ваншенкина и первый перешел в нападение.

— Я знаю, Костя, что ты хочешь сказать, — без предупреждения начал Володя и продолжал: — Ты хочешь сказать, что наш памятник Бернесу — говно. Так вот, стихи твои тоже говно!

Костя затряс головой и смог ответить только бессвязным взвизгиванием. Все присутствовавшие в зале с любопытством повернули головы в нашу сторону.

И вот каким образом повел себя Слуцкий. Он встал и попытался примиренческим жестом остановить Лемпорта. Но ровно настолько, чтобы не помешать ему высказать еще пару ядовитых фраз. Ваншенкин, видимо, это почувствовал. Повернувшись, молча удалился, предоставив лицезреть нам оскорбленную спину. После инцидента Слуцкий ни словом упрека не обмолвился по этому поводу. Обед прошел в благодушных шутках по поводу случившегося, и нам было ясно, что он на нашей стороне.

Как я уже говорил, Борис испытывал неподдельную страсть к новым людям и к знакомству их с другими людьми. Это была страсть коллекционера. К знакомствам он относился как к антиквариату. Приведя кого-нибудь из “интересных”, как он говорил, людей в нашу мастерскую, поэт получал истинное наслаждение от церемонии осмотра наших произведений. Увесисто шутил, представляя ту или иную скульптуру, и не стеснялся повторять одну и ту же показавшуюся ему удачной шутку. Сам не очень разбираясь в изобразительном искусстве, он подключался к восприятию приведенного им гостя и смотрел на скульптуру его глазами. Перед приходом по телефону всегда следовала краткая, но исчерпывающая характеристика предстоящего гостя.

Так, однажды он затащил нас к Анне Ахматовой, познакомил с Василием Гроссманом, привел Лилю Брик, показал мастерскую Пабло Неруде, несколько раз приходил с венгерским писателем Анталом Гидашем. Борис был по натуре и по творчеству монументалист, если выражаться нашим профессиональным языком. И знакомства поддерживал с поэтами-монументалистами. Леонид Мартынов, Эдуардас Межелайтис — эти и многие другие для него были отмечены печатью вечности. Он и стихи свои читал монументально, размеренно ударяя по каждому слову так, будто забивал сваи тяжелой деревянной “бабкой”:

Старух было много,

Стариков было мало.

То, что старух гнуло,

Стариков ломало.

Нам не всегда удавалось подбить его на чтение своих стихов. На память он помнил плохо, с записной книжкой или просто со сборником опубликованных стихов не ходил.

Трудно сказать, как он общался с другими поэтами вне нашей мастерской, но у нас, сидя за столом или расхаживая по мастерской, был очень деликатен, вежлив и снисходителен.

Был поэт, который являлся нашим близким другом и вырос в профессионального хорошего поэта буквально у нас на глазах. Купив в качестве новинки магнитофонную приставку, мы первым делом записали стихи Генриха Сапгира. Прямо с голоса. Нам они очень нравились, ими мы “угощали” каждого приходившего к нам.

Познакомили и Бориса Слуцкого. Он сразу признал в нем большого поэта и даже в шутку его фамилию избрал в качестве единицы измерения талантливости поэта. Когда речь заходила о каком-нибудь новом поэтическом имени, Борис кратко определял: “Этот в одну треть Сапгира”, “А этот на целый Сапгир тянет”.

В жизни почти каждого человека бывают поступки, о которых он впоследствии очень сожалеет. Эти поступки трудно поддаются объяснению, и для них почти никогда не находится оправдания. Тяжким грузом висят они на совести человека, подтачивают изнутри чувство собственного достоинства, делают человека беззащитным, безвольным.

Я думаю, что нечто подобное произошло со Слуцким. Его портрет был бы неполным и даже искаженным, если умолчать о событии, поразившем литературную общественность. О нас и говорить нечего. Мы сначала не поверили, думали — произошла ошибка. Ошибки не было.

Борис Слуцкий на том позорном собрании, где клеймили Бориса Пастернака, выступил. Это все в те же пятидесятые годы, когда начали “закручивать гайки”. Мы ни разу при последующих встречах не касались этого трагического события. Можно только предположить, какая борьба происходила в душе Слуцкого. Встречаться мы стали почему-то значительно реже. Я чувствовал — произошел надлом, но степень его разрушительной силы осталась невыясненной. Как известно, Пастернак от Нобелевской премии в период этой шумихи вынужден был отказаться. А вскоре после этого умер.

Слуцкий несколько оправился, приобрел прежнее добродушие. Большим событием в его жизни была женитьба на Тане, милой, симпатичной женщине с искрящимися глазами. Встречи в ресторанах сменились обильными домашними ужинами. Квартира Слуцкого находилась в районе Сокола, неподалеку от рынка. Весь базарный ассортимент продуктов прочно угнездился на хлебосольном столе этой маленькой семьи.

За трапезой Борис обстоятельно сообщал нам о кулуарных событиях в жизни писательской братии, рассказывал об историческом прошлом многих видных людей, уничтоженных в период сталинских репрессий. Он хорошо знал все тонкости процессов над так называемыми “врагами народа”. Часто разговор сосредоточивался только на искусстве. Художников прошлого он любил и хорошо знал их творчество и подробности биографий. Все стены его квартиры были завешаны картинами современников (в том числе кое-что было и наше). На книжных полках в изобилии были представлены дорогие книги с роскошными репродукциями почти всех современных художников. В один из визитов он познакомил нас с уникальнейшими веркоровскими репродукциями с картин Фернана Леже. Были у него и монографии о Пабло Пикассо, тогда еще с трудом пробивавшего дорогу к нашему зрителю. У него же мы с интересом листали книги с фотографиями работ современных скульпторов: Генри Мура, Арпа, Джакометти, Манцу и многих других, не получивших у нас широкой известности. В день рождения он подарил мне антикварную книгу с рисунками Хокусая. Слуцкий считал своим гражданским долгом познакомить нас с мировым современным искусством и, по-видимому, лелеял надежду вывести нас на орбиту общеизвестности.

Не совсем в связи с этим я вспомнил вдруг посещение мастерской Ильи Глазунова. Он только что закончил институт и уже успел снискать скандальную славу гонимого художника. В мастерской Илья прежде всего показал нам альбом с аккуратно наклеенными на картон вырезками-публикациями о себе. Кое-что попадалось и из зарубежных газет. Глазунов уже тогда претендовал на мировую славу.

По выходе из мастерской, как только за нами захлопнулась дверь, Слуцкий ехидно, но без нажима произнес: “Посмотрели росомаху и пошли-ка братцы на...”

Однажды он позвонил и загадочным голосом сообщил:

— Я сегодня хочу привести к вам очень интересного человека. Будьте к шести часам в мастерской.

Но именно на это время у нас был назначен важный визит. Мы взмолились:

— Давай перенесем на другое время, Борис, — не можем сегодня.

— Нет, только сегодня или никогда!

Слуцкий иногда мог быть до неприятности твердым и упрямым. Нам пришлось потратить немало усилий, чтобы убедить его в невозможности сегодняшней встречи.

— Ну что ж, — в заключение сказал он, — об этом вы когда-нибудь пожалеете.

Борис оказался прав. Он должен был прийти к нам с Аллилуевой — дочерью Сталина. Конечно же, было бы очень интересно соприкоснуться с чудовищем, сыгравшим такую значительную роль в жизни каждого человека, хотя бы через посредство его ближайшей родственницы.

Прощаясь с друзьями лично или по телефону, Борис неизменно соблюдал один и тот же ритуал. Он поочередно перечислял имена близких ему знакомых и дам и каждому просил передать “поклон”. Именно “поклон”, а не что-либо другое. Перед этим справлялся о здоровье каждого и об успехах в житейских делах. Это не была простая формальность, чтобы доставить удовольствие человеку при прощании. Его эмоциональной памяти хватало на то, чтобы помнить о знакомых и близких своих друзей даже те вскользь рассказанные мелочи, о которых успевал забыть сам рассказчик. Он помнил о моих переживаниях, связанных с болезнью дочери, держал в памяти все подробности моих житейских неурядиц, вызванных отсутствием постоянного жилья. Он помнил о судьбе родственников Лемпорта и неподдельно всегда интересовался их настоящей жизнью.

Мы знали, что интересы Слуцкого-поэта, Слуцкого-человека и Слуцкого-гражданина не исчерпываются только повышенным вниманием к нам, но в то время нам искренне представлялось, что ближе человека такого плана у нас нет, и невольно складывалось впечатление, что и мы для него являемся довольно значительным объектом неформального общения.

Панегирики писать довольно просто. С глубокой древности этот жанр отработан настолько, что не нужно ни о чем раздумывать. Бери бумагу и пиши все самое хорошее, что принято в данное время. Эффект всегда будет однозначным. А главное по этой схеме — как можно больше фанфар в конце панегирика. Борис Слуцкий исключил эту возможность. Лет пять (а может быть, и больше) назад раздался телефонный звонок. Я был в мастерской один. В трубке услышал знакомый голос Бориса. Слегка взволнованный и необычно низ-
кий:

— Вы, наверное, знаете, что Таня умерла. (Короткая пауза.) Ее похоронили (“похоронили”, а не “похоронил”) на Пятницком кладбище. Я хочу, чтобы вы взялись за сооружение памятника Тане. Это должен быть большой черный камень, и на нем должна (должна!) быть изображена бегущая лань.

Предложение это мне сразу же показалось странным и неприемлемым. Неприемлемым хотя бы потому, что с самого начала исключалась возможность творческого поиска. Это уже было непохоже на того Слуцкого, которого мы знали. Чувствуя внутреннее напряжение в тембре голоса говорящего, я не стал вступать в дискуссию по поводу образа (потом разберемся!). Мне важно было узнать некоторые детали чисто профессионального характера: где достать камень, какой камень, габариты участка и так далее.

В качестве поясняющей справки хочу добавить. К мемориальному жанру мы всегда относились отрицательно. Брались за эту работу неохотно и большею частью из чисто гражданского долга. Так было с памятником Николаю Заболоцкому, Назыму Хикмету, Марку Бернесу и другим. В данной ситуации отказаться мы не имели права. Я спросил Бориса, когда мы встретимся, с тем чтобы вместе съездить на кладбище и совместно обсудить некоторые детали предстоящей работы.

— Сейчас, — безапелляционно и даже как-то зло сказал Слуцкий.

— Сейчас невозможно. Нет Лемпорта, а завтра с утра мы на неделю улетаем в командировку на установку нашей работы.

— Нет. Только сейчас! — так же жестко повторил голос из телефонной трубки.

Я несколько растерялся от необычной неделикатности и настойчивости Бориса. Пустился в пространные объяснения причин невозможности нашей сиюминутной встречи. Слуцкий меня не слышал. Не хотел слышать.

— Ну ладно! — с нажимом сказал он и опустил трубку.
Это и был мой последний с ним разговор.

Люди по-разному уходят из жизни. Одни легко, другие мучительно. Одни слишком рано, другие слишком поздно.

Слуцкий избрал (если так можно выразиться) смерть необычную. Он умер дважды. Глубочайшая депрессия наступила вскоре же после смерти Тани. Депрессия клиническая, тяжелая и необратимая. Все наши попытки повидаться с ним, попробовать памятью о прошлом вернуть его к истинной жизни не увенчались успехом. Он никого не хотел видеть. Врачи советовали подождать.

Людям свойственно любое следствие объяснять ближайшими причинами. Постепенно сложилось банальное мнение, что поэт не смог пережить смерть своей любимой жены и поэтому, мол, ему ничего не оставалось делать, как впасть в глубочайшую депрессию.

Такого, на мой взгляд, с людьми типа Слуцкого случиться не могло. Болезнь была подготовлена всей суммой обстоятельств, через которые ему пришлось пройти. Говорят, что ничто так не укорачивает нашу жизнь, как сама жизнь. Борис жил активно, взваливая на себя порой непосильные ноши. На склоне лет женился и расслабился. Первый же удар судьбы — смерть Тани — оказался для него непосильным. Превысил запас прочности.

Как поэт и как структурная личность Слуцкий умер именно тогда, в семьдесят седьмом году, вскоре же после смерти своей подруги. Весь период после этого, вплоть до реального конца, жизнью в полном смысле назвать нельзя. Это было существование, не больше. Болезнь отняла у него самое основное — волю. А без воли Борис Слуцкий уже не Борис Слуцкий. Возможно, он интуитивно, одним краем сознания, это понимал и, может быть, поэтому маниакально страшился всякого общения. Даже с самыми близкими друзьями.

Ушел из жизни Борис тихо, бесшумно и скромно, был похоронен на Пятницком кладбище в Москве. Это была его вторая смерть. Но и она не самая страшная. Все мы смертны и рано или поздно разделим эту участь. Для поэта и вообще для художника страшно забвение. Особенно тогда, когда при жизни не все было опубликовано. Думаю, что с Борисом Слуцким этого не произойдет. Бессмертие он себе заработал.

* * *

О творчестве Слуцкого будет написано еще немало. Оно достойно самого серьезного анализа и внимания. Поэтов, даже хороших, — много; таких, как Слуцкий, — не было и не будет.

Передо мною небольшой сборник “Работа”, изданный в 1964 году. На внутренней стороне обложки дарственная надпись. Это экземпляр, подаренный Лемпорту в 1967 году. “Владимиру Лемпортасу — который первый в мире понял, что лепить меня перспективнее, чем Мао. Борис Слуцкий — 8.I.1967”.

Эта шуточная надпись сделана по поводу того же упомянутого выше портрета из гранита, который вырубил Володя.

Борис воспринимал наши произведения только тогда, когда ему удавалось найти для готовой скульптуры удачную словесную формулу. До этого она для него не существовала.

В свою очередь и стихи его воспринимаются не емкостью фабульного содержания, не афористичностью крылатых строчек, а всей сущностью крепко сколоченных в единый образ стихов. Его стих — это своеобразное искусное перекатывание валунов. У него нет мелких стихотворений, все они наполнены монументальной тяжестью, все значительны.

Мы все ходили под богом,

У бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали,

Его иногда видали

Живого. На мавзолее.

Он был умнее и злее

Того — иного, другого

По имени Иегова...

Когда их читал сам поэт, становилось страшно от молотоподобных ударов словами по сознанию слушателей.

О своем труде (именно труде) стихосложения Слуцкий рассказывает сам во многих своих стихотворениях. Вот одно из них в том же сборнике:

Изобретаю стихотворение:

Уже открыл одну строку.

Но нету у народа времени,

Чтобы прислушиваться к пустяку.

Меня всегда поражает способность Бориса втискивать в стихотворную строчку почти не умещающиеся слова. Втискивать, вбивать. Всегда внатяжку, всегда с насилием и всегда навечно. Слушая или читая и вникая в смысловую часть произведения, я всем своим существом ощущаю это упорное намерение вбить в сознание слова, разбухшие до огромного символа. Он, как циркач пудовыми гирями, удивительно искусно жонглирует такими же пудовыми словами.

Я не литературный критик, и мне нелегко подобрать нужные слова, образы для того, чтобы обозначить ту связь, которая существовала между нами как художниками. Но думаю, что она формировалась где-то на этом уровне. Уровне пластического мышления, восприятия действительности как невероятно значительной субстанции. Разница только в том, что Слуцкий это восприятие фиксировал емкими словами, а
мы — скульпторы — в глине, в дереве, в камне.

Июль 1986

P.S. О стихах Б. Слуцкого.

Даже короткие стихи его крупны. Монументальны. Как валуны перекатываются, а не галькой шелестят. “Лирики и физики” — это он устроил столкновение, катастрофу на дороге благополучия. Писать о творчестве Слуцкого — пустое занятие. Достаточно перечитать его стихи “Изобретаю стихотворение...” и т.д. Он все сам написал о своем творчестве. Крылатые стихи “Мы все ходили под богом...” читал он особенно весомо, охотно, настойчиво. У Слуцкого я не знаю поэм, баллад, стихотворных романов и повестей вроде “Евгения Онегина” или “Мцыри”. Он краток, лаконичен, малословен. В этом его поэтическая тайна, уникальность и художественное кредо.

Слуцкий — поэт, который не прячется за спину выдуманного героя. Почти все им написанное — от собственного имени, от своего “я”. Это законное право любого художника. Как лирический поэт он сумел выйти на общечеловеческий уровень, стать доступным для перевода на любой другой язык. Мне бы хотелось послушать стихотворения Слуцкого в переводе на литовский Межелайтисом, на испанский Пабло Нерудой (Гарсия Лоркой), на еврейский Овсеем Призом, на французский — Верленом, на английский — Бернсом, на дагестанский — Расулом Гамзатовым. Слуцкого имеет право переводить только очень хороший поэт. Не просто хороший, а близкий по душе и по форме.

Версия для печати