Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2005, 3

Одна судьба

Публикация Г. Долматовской

“С деткоровским приветом”

1

Сперва мы познакомились заочно.

Киевский подросток, я посылал в московский журнал “Пионер” свои первые стихотворные пробы. Иногда меня печатали за подписью “Деткор Яша Хелемский”.

Обычно отвечала на мои послания сотрудница редакции Любовь Воронкова, впоследствии известная детская писательница. Но однажды под очередным ответом из Москвы появилась другая подпись — “Евг. Долматовский”. (Недавно это письмо обнаружилось в моем архиве.)

Поначалу текст звучал сугубо официально и стилистически небрежно:

“Товарищ Хелемский, Люба Воронкова в “Пионере” больше не работает. Поэтому на меня остались переписывающиеся с ней товарищи”.

Однако следующие строки выглядели намного естественней:

“Ты меня не знаешь, как я не знаю тебя. Поэтому о себе. Был деткором, литбригадником “Пионерской правды”, был делегатом пионерского слета, а прошлой осенью — деткоровского. Пишу стихи. Несколько напечатано… Если хочешь поддерживать связь с редакцией через меня, давай”.

Разбирая присланные стихи, мой новый воспитатель не преминул заметить: “Из влияний (всегда они бродят среди нас и готовы повиснуть на шее) у тебя чувствуются Багрицкий и Светлов. Ты начнешь отмахиваться, но от родителей в данном случае отказываться не стоит, они не лишенцы”.

Пассаж о лишенцах несколько резанул слух. Значит, от лишенцев отказаться можно? Но я предпочел воспринять эти слова как попутную остроту. Тем более, что культ Павлика Морозова еще не возник.

Судя по всему, автор московского послания был мой ровесник. И свое письмо к нему я начал просто: “Здравствуй, Женя! Рад познакомиться”. Шутливо попенял на его официально-менторские строки. Добавил, что без родителей дети не появляются, отрекаться от них в любом случае бессовестно, а начальное подражание свойственно всем начинающим, если они не гении. Посожалел, что мы разминулись — мне довелось участвовать в обоих слетах, в составе киевской делегации. Высказал надежду, что мы еще встретимся.

Следующее послание Евг. Долматовского уже начиналось по-свойски: “Салют, Яшка!”, было выдержано в шутливо-дружеском тоне и содержало сообщение, что два моих стихотворения в наборе. Завершалось письмо словами: “С деткоровским приветом!”

* * *

Переписывались мы недолго. Я счел, что детство уже позади, и стал посылать свои опусы во “взрослые” журналы.

А через некоторое время тогдашний редактор “Пионерской правды” Солдатов неожиданно пригласил меня, деткора-“ветерана”, на постоянную работу в Москву, в газету, где прежде тоже печатались мои стихи и заметки.

Это именовалось в ту пору   в ы д в и ж е н и е м.

Как всякий провинциал, мечтающий о столице, я с радостью согласился. Прихватив минимум вещичек, несколько любимых книг, пообещав близким, что буду им писать каждый день, я безоглядно устремился в новую жизнь. Тем более, что паспортов и прописки еще и в помине не было.

При мне было два документа: аттестат об окончании единой трудовой школы № 50 и справка редакции “Киевский пионер”, где я трудился, отвечая, подобно Жене, на стихотворный самотек.

Московское жилье? На несколько дней меня приютили тамошние родичи. А затем я “снял угол” в просторной комнате одинокого пенсионера-железнодорожника. Мы отлично ладили со стариком. Он даже отгородил мою половину ситцевой занавеской, после чего я счел себя вполне устроенным обитателем белокаменной.

2

При нашем личном знакомстве Долматовский оказался с т о л и ч н о й ш т у ч к о й. Экипирован был отменно. Элегантная куртка на “молнии” (тогда еще редкость), брюки гольф с напуском, пестрые гетры, башмаки на толстой подошве. Красивый, ухоженный мальчик, как говорится, из х о р о ш е г о дома. Отец — известный адвокат. Квартира на Гоголевском бульваре. Учился в престижной школе № 17 Хамовнического района, в переулке между Пречистенкой и Остоженкой. Из восьмого класса был без экзаменов переведен в педагогический техникум.

Женя любил и умел рассказывать о себе. Несмотря на ранний возраст, он успел многое повидать и узнать. Послушаешь его — чего только с ним не случалось. В общем, парень был во всех смыслах не из простых.

* * *

Среди его одноклассников тоже попадались ребята неординарные. Кто — родовит, кто сам по себе талантлив. К примеру, один из них, Кира Кондрашин, параллельно учившийся в музыкальной школе, уже тогда подавал большие надежды. А впоследствии стал знаменитым дирижером. Другой соученик, Юра, был побочным сыном Есенина. Оказывается, поэт состоял в раннем “гражданском браке” с Анной Изрядновой. Юра иногда посещал сводных брата и сестру — Костю и Таню, росших в семье Мейерхольда и Зинаиды Райх.

У Жени была излюбленная устная новелла о том, как он побывал в доме великого режиссера. Юра, узнав, что у Мейерхольда ожидается Маяковский, предложил соседу по парте встретить поэта у подъезда в Брюсовском. Вдруг Владимир Владимирович согласится послушать их стихи. Юра тоже пописывал.

Авантюрная мальчишеская затея? Но она удалась. Маяковский, взглянув на ребят с тетрадками в руках, сразу догадался: “Пионеры со стихами? Ну, что ж, пошли!” И так, словно направлялся к себе домой, повел их к Мейерхольду.

Женя — в это трудно сейчас поверить — в школьную пору подражал символистам и акмеистам. У начитанного мальчика “висли на шее” Блок, Ахматова, Гумилев.

Несовершеннолетний эпигон опрометчиво прочитал “агитатору, горлану, главарю” свои философические строфы. Маяковский разнес услышанное в пух и прах. Потребовал, чтобы Женя немедленно прекратил заимствование у тех, кто уже б ы л, перестал повторять то, что уже с к а з а н о. И начал писать о том, что е с т ь, — о школе, о красных галстуках, о своем времени. Подражатель стоически внимал баритональному басу разгневанного классика. А Юра, струхнув, скрылся в детской у Кости и Тани.

Между тем Женю слушал еще один человек. Держался он скромно, сидел в сторонке. И вдруг, прервав Маяковского, сказал: “Володя, не надо на него кричать. Он же еще ребенок”. В ответ прозвучало: “Если он ребенок, пускай ездит на трехколесном велосипеде. А если взялся писать стихи, пускай становится самим собой. Ведь он весь в сегодняшнем дне и, конечно, в завтрашнем. Скидки ему не нужны”.

* * *

— Как ты думаешь, кто за меня заступился? — прервал свой рассказ Женя. — Нипочем не угадаешь. Так вот — сам Пастернак! Это был он. Дошло? А теперь слушай дальше.

И последовало продолжение.

Через пару дней удивленный отец позвал наследника к телефону:

— С тобой хочет говорить Мейерхольд.

Всеволод Эмильевич сказал Жене, что находит у него литературные способности. Стихотворство бросать не надо. Но к Маяковскому прислушаться стоит.

Режиссер пригласил мальчика к себе. Больше того, написал письмо в Наркомпрос с просьбой принять Долматовского в университет невзирая на возраст.

Письмо Женя помнил наизусть: “…Вот увидите, он будет примерным студентом, а годы, обозначенные в его метрике, пусть будут рассматриваемы как не успевшие перемениться”.

— Вот какой, оказывается, добряк этот великий мастер! С виду грозный, на репетициях резкий, — говорил Женя, — а душа чуткая.

Отец, однако, запретил отпрыску идти обходным путем, опережая сверстников при помощи протекции. Поступать надо на общих основаниях и в положенный срок. О чем Женя и сообщил режиссеру, добавив: “Я и сам не хочу поступать по блату”. Мейерхольд сразу согласился: “Действительно, б л а т — нехорошее слово. Кстати, заимствованное у Бодуэна де Куртенэ”.

* * *

Кажется, это был один из первых рассказов, услышанных от моего нового приятеля, задолго до того, как он поведал об этом печатно. Не скрою, я позавидовал ему. Оказаться сразу в обществе трех гениев! Да пусть бы они все обругали меня последними словами. За то, чтобы п о б ы т ь рядом с ними, я готов был принять любую хулу…

— А с Маяковским после того, как он тебя распушил, ты больше не встречался? — спросил я.

— Нет. Но я слушал его не раз. Был даже в Доме печати, когда громили его “Баню”. Автор был мрачен, однако достоинства не терял… Ну, а литературные вечера в Политехническом я посещал и посещаю регулярно. Чего и тебе советую.

3

Между тем Женя был запросто вхож и к Багрицкому. В комнату на Камергерском, уставленную аквариумами, он попал благодаря своему другу Вале Португалову, начинающему стихотворцу и завзятому рыболову. Именно эта вторая страсть и свела его в Кунцеве с автором “Юго-Запада”.

О своем начальном приходе Долматовский тоже охотно рассказывал. Стоит привести некоторые подробности, не вошедшие в его очерк о Багрицком. Они запомнились мне.

Увидев поэта на фоне диковинных рыбок, снующих в застекленной воде, Женя, избегая возвышенных слов, улыбнулся:

— Какое симпатичное общежитие!

Видимо, интонация была найдена нужная. Багрицкий живо откликнулся:

— Вот так и соседствуем. Как ответственный комендант этого общежития, заверяю — кухонных склок тут не бывает.

Вдруг Эдуард Георгиевич жутко закашлялся. Отдышавшись, он хрипло изрек:

Вот вижу я — идут коровы.

Им хорошо. Они здоровы.

И тут же добавил:

— Это я сочинил не сейчас и не здесь. По Москве буренки не ходят. А вот в Кунцеве, где у хозяина дома было немало живности, я увидел, как шествует по двору корова по имени Красотка со своим теленком. У меня был очередной приступ, и я разразился завистливым экспромтом. Ну вот, будем считать, что свое творчество я предъявил. А теперь послушаем, на что способны вы. Читайте свои катрены, терцины, стансы или что там у вас еще есть в запасе. Главное, не робейте. В Одессе у меня комната была полна птиц. Голосистая компания. Они запросто могли освистать плохие стихи. А рыбки — это тот народ, который безмолвствует. Так что их бояться не надо. Да и меня тоже.

… Свой рассказ Женя заключил кратко:

— Я сразу почувствовал себя как дома.

* * *

Кстати, один из лучших фотопортретов Багрицкого был сделан Женей при участии того же Португалова. Валя принес яркую лампу, потому что фотоаппарат был старомодный, с бромосеребряными пластинками, выдержка требовалась большая.

Багрицкий отнесся к этому философски:

— Одесские уличные фотографы мучают клиентов до получаса. Правда, у них снимки, как правило, получаются. Вы, насколько я понимаю, гарантий не даете. Но все равно потерплю. В детстве сидеть без движения было трудно. А сейчас даже без фотографа — в самый раз.

Когда негатив проявили, случилось чудо. Изображение оказалось достаточно четким.

Впоследствии этот портрет неоднократно публиковался. Читателям он наверняка знаком. Острый взгляд, распахнутая блуза, седеющая шевелюра. За спиной на стене — охотничья винтовка и ягдташ. На столике — микроскоп. Антураж, соответствующий увлечениям поэта. Впечатляет.

* * *

Что я мог всему этому противопоставить?

В театр Мейерхольда я попал лишь однажды — делегатов пионерского слета водили на спектакль “Рычи, Китай!”. Всеволода Эмильевича видел только издали, когда он выходил кланяться зрителям.

Маяковского слышал один-единственный раз. На стадионе “Динамо”, когда он читал “Песню-молнию” делегатам того же слета.

Пастернака мне еще только предстояло увидеть и услышать. Стать завсегдатаем Политехнического — тоже.

У Багрицкого я однажды побывал. Но не со своими стихами, а по заданию редакции. Принес поэту читательские отклики на поэму “Смерть пионерки”, напечатанную в нашей газете. Эдуард Георгиевич чувствовал себя очень плохо. Но письма бегло просмотрел и обещал ответить ребятам на страницах “Пионерской правды”, когда ему станет лучше. Видя состояние мастера, я не посмел беспокоить его своими стихами. Понадеялся, что это удастся сделать, когда я приду за ответом на письма. Но вторая встреча не состоялась. Багрицкий заболел пневмонией, и она оказалась для него роковой…

* * *

Хотя Женя был несколько младше, мне он казался старше и опытней, чем я. Комплекс недавнего провинциала? Но это было поначалу. Стремясь наверстать упущенное, я вскоре почувствовал себя на равных. Довольно быстро освоился в столице. В юности это дается без особого труда.

4

Долматовский был легок в общении, остер на язык, за словом в карман не лез. Рифмованные экспромты, эпиграммы, палиндромы рождались у него мгновенно.

В “Пионерке” работала Лида Подгуг, очень способная журналистка. Кстати, тоже соученица Жени по школе и техникуму. В дальнейшем она сменила профессию, стала видным библиографом, автором научных трудов. А тогда, в начале тридцатых, это было юное создание. Недавний одноклассник обращался к Лиде, неизменно обыгрывая ее редкую фамилию, не иначе как: “Подгуга верная моя”.

Каламбурил он виртуозно. Иные из его находок забылись, иные воспроизвести невозможно, поскольку попадались в них словеса, по тогдашней терминологии — н е п р и л и ч н ы е.

Обладая истинным чувством юмора, он никогда не обижался на колкие словосочетания или эпиграммы, адресованные ему. Причем весело и охотно распространял эти, не всегда лестные для него, тексты.

Помню, как носился он с телеграммой, полученной ко дню рождения от неведомых остряков, подписанной весьма выразительно: “Твои братья Сим и Иафет”. Если учесть, что третий сын старика Ноя носил имя Хам, других пояснений не требуется.

Женя взывал к авторам этого поздравления:

— Обнаружьтесь, я вручу каждому из вас по двадцать копеек, честно заработанных.

Автор оказался один — общий наш приятель Даня Плотке, будущий Даниил Данин. От награды он гордо отказался, заявив, что восторг адресата дороже обещанной монеты.

…Так же несколько лет спустя — уже в литинститутские времена — обрадовался Женя посланию Миши Матусовского, тоже связанному с календарной датой. Долматовский увидел свет 5 мая. И очень гордился тем, что день и месяц совпадают с годовщинами рождения Карла Маркса и газеты “Правда”.

В честь последнего события был учрежден официальный праздник журналистов и газетчиков.

Телеграмма Матусовского гласила:

Подгадали предки день зачатья,

И родился Женя в День печати.

НАЧАЛЬНАЯ ПОРА

1

При “Пионерской правде” существовало литературное объединение, которым руководил детский писатель Исай Рахтанов — автор популярной повести “Чин-Чин Чайнамен”. Достаточно сказать, что в число, как тогда говорили, “литбригадников” входили Володя Дудинцев, Ваня Меньшиков, Саша Гинзбург (будущий Александр Галич).

Женя, тоже питомец объединения, продолжал заглядывать на эти занятия. Я, работавший в штате редакции, тоже любил их посещать, хотя, как и Долматовский, был года на три старше его участников.

Но однажды Женя сказал мне:

— Слушай, Рахтанов хорош, и ребята очень стоящие. Но все-таки это детский сад. Давай-ка я поведу тебя в “Огонек”, на чтения к Ефиму Зозуле. Там состав будь здоров! Один Яра Смеляков чего стоит — талантище! А руководитель — мудрый человек, друг Михаила Кольцова.

Так я оказался в сообществе “огоньковцев”, о котором надеюсь написать особо.

* * *

В писательскую среду Долматовский вошел стремительно и очень рано. Тому способствовали явная одаренность, юношеская энергия, общительный нрав и опять же чувство юмора, ценимое в редакциях.

Он стал довольно широко печататься. Вышли первые сборники стихов. На поэтических вечерах Жене сопутствовал успех.

Романтическое восприятие действительности, желание быть не только пишущим очевидцем, но и участником происходящего привели его на строительство московского метро. Поступок, во многом наложивший отпечаток на его дальнейшую судьбу.

Возможно, им в какой-то мере руководило модное тогда среди юных выходцев из интеллигентных семей стремление сделать р а б о ч у ю биографию. Это могло облегчить поступление в престижный институт, а в данном случае и упрочить свое положение в литературе. Рапповская психология еще давала себя знать.

Но в основе лежало увлечение г р о м а д ь е м строительных планов, совершенно искреннее. Советы Владимира Владимировича, услышанные в детстве, вероятно, не забылись. К счастью, отец когда-то решительно запретил Жене разбивать строку лесенкой. И дело обошлось без прямого подражания.

Но жить в “маяковском” ритме удачливый дебютант приучил себя с младых ногтей. Жаждал всюду поспеть, везде отметиться, на все откликнуться. И это у него получалось.

2

Шли годы. Мы взрослели. Женя много ездил по стране, устремлялся то в приволжские города, то в Центрально-Черноземную область, то на Дальний Восток. Поэтические отзвуки возникали буквально на ходу. Прокладка туннеля под Театральной площадью, пограничники, ушедшие в ночной наряд, выезд “на картошку”, спектакль ТРАМа — из этих событий он жаждал извлечь поэзию. Иногда это удавалось, иногда оборачивалось риторикой. Но все писалось от души. Как всегда, уцелевала л и р и к а. Именно она становилась отражением реальности.

Некоторые из тогдашних строк Долматовского я помню по сей день:

В метро трубит тоннеля темный рог,

Как вестник поезда, приходит ветерок.

…Ты по утрам спускаешься сюда,

Где даже легкий ветер — след труда.

Пусть гладит он тебя по волосам,

Как я б хотел тебя погладить сам.

Сохранились в памяти и строки о бригаде актеров, выступающих в новогоднюю ночь на пограничной заставе.

…Говорят им: “Играйте без грима,

Темновато и холодно тут”.

Меркнет жалобный свет керосина,

Расцветает неведомый мир:

Старомодный этюд из Расина

И торжественный, мудрый Шекспир.

…Дездемоне, пожалуй, не снились

Ночь такая и Дальний Восток...

И что два отделенья влюбились

В чуть охрипший ее голосок.

Порой смакую пейзажную строфу из стихотворения “Трое”:

Тучи шли, как клочья пакли,

Наискось летели капли.

Капли, капли, капли, капли

Летом и грибами пахли.

И, конечно же, особую популярность обрели песни на стихи Долматовского. В этом жанре он преуспел уже в самом начале своего пути. “Улыбка”, “В далекий край товарищ улетает…”, “У меня такой характер…”, чуть позднее — “Всё стало вокруг голубым и зеленым…”.

Все эти ранние удачи и сейчас иногда звучат в ретро-передачах.

* * *

Нельзя не сказать о том, что быстрое восхождение Долматовского было в печально знаменитом году омрачено. Трагедия не миновала и благополучный очаг на Гоголевском бульваре. Репрессировали главу семьи. Без вины виноватого, как тогда водилось.

Вот и стал везучий дебютант сыном л и ш е н ц а, лишенного не только всех прав и элементарной свободы, но, как позднее выяснилось, самой жизни.

Все хлопоты — Жене и его матери удалось добраться до самого Вышинского, который в молодости лично знал Долматовского-старшего, — завершались не только отказом, но и гнусными оскорблениями.

(Лишь на склоне лет в автобиографической повести “Очевидец” поэт подробно рассказал о встрече с прокурором-палачом, который в клочья изорвал свои письма к давнему знакомцу, предъявленные ему ходатаями, а им велел убираться прочь.)

Внешних проявлений своей беды Женя тщательно избегал. Только шутил меньше. Исчезли веселые чертики в его глазах. Своими тревогами он ни с кем не делился.

Случившееся никак не отразилось на его новых стихах. Не только потому, что писать об этом было опасно даже д л я с е б я. Женя просто не умел работать “в стол”.

Именно в это время он решил отправиться в долгую командировку на Дальний Восток и привез оттуда новую книгу — о стражах границы, об авиаторах и тигроловах, о таежной учительнице, о Командорских островах и глухом стойбище Урми.

3

Все эти годы я оставался газетчиком. В “Пионерке” мне повезло. Я ведал отделом литературы. Поэтому мне не пришлось славить подвиг Павлика Морозова или восторгаться другими образцами пионерской бдительности. Перебираю старые газетные вырезки, нахожу свои рецензии на книги Паустовского о Кипренском и Левитане, на спектакль “Синяя птица”, возобновленный МХАТом, на катаевскую новинку “Белеет парус одинокий”…

Кроме того, мне выпала честь отправлять в набор будущую классику — повести “Золотой ключик” и “Гиперболоид инженера Гарина”, “Старик Хоттабыч” и “Чук и Гек”, печатавшиеся у нас с продолжением.

Перед войной я перешел в “Комсомольскую правду”, тоже в литературный отдел.

Стихи продолжал писать, иногда печатался в периодике, но первую книгу издавать не спешил. Мой первый поэтический наставник Николай Ушаков, чью студию я посещал, будучи еще киевским школьником, преподал нам пример своим крылатым изречением: “Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь”.

Между тем профессия газетчика нисколько мне не мешала. Благодаря многочисленным командировкам я повидал почти всю страну. Это способствовало накоплению житейского опыта.

Конечно, газета брала свое. Но параллельно развивалась и лирика. Причем, в отличие от редакционного темпа, созревала неторопливо.

С Долматовским и в пору его растущей популярности, и в годину его горестей у нас сохранились приятельские отношения. Нас по-прежнему сближал “деткоровский” исток.

Дважды наши пути, правда мимолетно, пересекались на предварительных фронтах — в Западной Белоруссии и на Карельском перешейке, где нам довелось быть военными корреспондентами.

Между тем г л а в н а я война приближалась к нашим границам все неотвратимей.

ДВА ПОСВЯЩЕНИЯ

1

Среди жестоких неожиданностей, которые приносит война, случаются и счастливые внезапности. Люди, занесенные в списки утрат, порой негаданно воскресают. Даже самые безжалостные правила не обходятся без исключений.

Обнадеживающее ощущение, что не каждая потеря безвозвратна, пришло, однако, не сразу. Слишком безысходными были поражения, обрушившиеся на нас в начальные недели гитлеровского нашествия. Слишком много вестей о павших и пропавших стучалось в дома.

Стихотворение “Жди меня” широкую известность получило в начале сорок второго, когда было напечатано в “Правде”, а затем в сборнике “С тобой и без тебя”, посвященном актрисе Валентине Серовой. В этот же сборник вошло и другое — “Мы не увидимся с тобой…”. И посвящено оно было памяти Евгения Долматовского, сгинувшего на украинской земле, в окружении. Ибо с первых дней войны находился на линии огня, остро воспринимал и оценивал происходящее.

В симоновском дневнике той поры есть такая запись:

“Долматовского видели последний раз четвертого августа. Пытался найти его следы, когда оказался вблизи тех мест, где было окружение, но с внешней стороны кольца…”

Все поиски были тщетны. В какой-то миг надежда ослабла и само собой родилось скорбное стихотворение.

Мы не увидимся с тобой,

А женщина еще не знала,

Бродя по городу со мной,

Тебя живого вспоминала.

…Но чем ей горе облегчить,

Когда солдатскою судьбою

Я сам назавтра, может быть,

Сравняюсь где-нибудь с тобою.

Между тем через некоторое время выяснилось, что Долматовский при попытке вырваться из кольца, раненный в голову и руку, попал в плен, сумел бежать, нарвался на полицаев, чуть не был расстрелян, снова оказался в лагере и снова бежал. После долгих мытарств ему удалось выйти к своим.

Все это он подробнейшим образом сам описал и в стихах и в прозе.

Но все же стоит напомнить одну примечательную историю, менее известную и о многом говорящую.

2

Мать Долматовского продолжала верить, что сын жив. Она ежедневно звонила мне в редакцию “Комсомолки”, где я работал до октябрьского отъезда на фронт. Спрашивала, не появились ли какие-нибудь, хоть косвенные, сведения о судьбе Жени. Он, служа в походной газете, одновременно был и нашим военным корреспондентом. Никаких известий, увы, не поступало. Услышав мой беспомощный ответ, мать говорила: “Не будем раньше времени сдаваться”.

Адель Марковна давно знала меня и была вправе рассчитывать на мое активное содействие.

Да я и делал все, что мог. Тормошил редакционное начальство, хотя оно и без моих напоминаний занималось поисками. Я и сам звонил во все места, где могла оказаться хоть какая-то информация. И все же я испытывал чувство вины перед матерью однокашника. Как и перед близкими нашего штатного корреспондента Аркадия Гайдара, тоже пропавшего без вести…

* * *

Однажды родительница Долматовского пришла в редакцию. Постаревшая, но непреклонная. В руках у нее была сумка, где умещался тот неприкосновенный запас, с которым она в часы воздушных тревог спускалась в бомбоубежище или выходила по неотложным делам из дому. Среди самого необходимого в сумке были и стихотворные сборники сына, которые он успел издать до войны.

Поняв по моему удрученному взгляду, что мне нечем ее утешить, она сама подбодрила меня:

— Будем держаться, Яша. Я верю, что Женя сам даст знать о себе.

…Она продолжала писать сыну на полевую почту редакции.

* * *

Вот лишь несколько строк из первой весточки, отправленной сыном заждавшейся матери, когда он вновь оказался в поезде-редакции, где выпускалась фронтовая многотиражка:

“Ты уже знаешь, что я воскрес, жив и здоров, а главное, счастлив, что ты никогда не сомневалась в моем бессмертии (жаль, конечно, что не в литературном, а в простом, человеческом, но, может быть, это важнее)… Да, ты была права, когда отказывалась от соболезнований и не пошла на поминальное собрание… Твардовский накопил целую пачку твоих писем и вручил мне, как только мы встретились. Спасибо тебе, спасибо! Даже не знаю, как выразить словами то, что я сейчас чувствую, — вот тебе доказательство, что я плохой писатель”.

Как видно из письма, Твардовский служил в той же редакции. Уважительная заботливость Александра Трифоновича и незыблемая материнская вера, — какой это современный сюжет, перекликающийся с горькими судьбами матерей, многие из которых свято верят в то, что увидят своих сыновей, пропавших без вести в Афганистане и Чечне. Дай Бог им тоже дождаться.

3

Между прочим, рассказ о воскрешении Долматовского и посвящении Симонова перекликается с параллельным сюжетом.

В декабре сорок второго Лиля Брик и Василий Катанян писали в Горький Николаю Глазкову:

“Слуцкий был легко ранен и, выздоровев, вернулся на фронт. Но вот уже два месяца о нем снова ничего неизвестно. Коган и Смеляков убиты”.

Вскоре Слуцкий объявился и дал о себе знать. Павел Коган действительно пал в бою под Новороссийском. Но и слухи о Смелякове не опровергались.

Вернемся к Долматовскому. Он, конечно, уже знал о симоновском реквиеме, который, естественно, перестал быть секретом. Автор подарил рукописный экземпляр ожившему адресату, а стихотворение напечатал в журнале, в конце сорок второго. Конечно, без посвящения.

* * *

Казалось бы, симоновский опыт мог подсказать Долматовскому, что не нужно спешить со стихотворным отпеванием Смелякова. Но, видимо, душа бывает сильнее расссудка. В Сталинграде, когда обстановка предельно ожесточилась, поэт написал ностальгическое стихотворение “Последняя вечеринка”. В нем прозвучала такая строфа:

Вразвалку, грузно входит в дверь

Угрюмый Ярослав.

Где ты, мой друг, лежишь теперь,

Как пламя, отпылав?

Тут уж все было сказано открытым текстом. Имя павшего названо.

* * *

Но я не вправе укорять Долматовского за эту поспешную открытость.

Дело в том, что когда слух о гибели Смелякова дошел и до нашего Брянского фронта, мой давний друг, а тогда и армейский однокашник, Даниил Данин одновременно получил из Москвы с оказией стихотворение Ярослава, ходившее в списках и считавшееся п о с л е д н и м. Даня, хоть и сам побывал в окружении, принял эту версию на веру и внушил свое восприятие мне.

Стихотворение Ярослава, теперь знаменитое, начиналось строкой “Если я заболею, к врачам обращаться не стану…”.

Потрясенные очередной утратой, мы все время повторяли: “Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду…”

А концовка “Не больничным уйду коридором, а Млечным Путем…” и впрямь напоминала автоэпитафию.

Скорбные слухи и смеляковский шедевр слились в нашем сознании воедино. Мы тоже решили, что Ярослава больше нет.

4

А он был. Только в плену у финнов. Когда маленькая северная страна вышла из войны, он возник, увы, ненадолго. Его сразу же спровадили на наш север. После финского плена он оказался узником ГУЛАГа.

К счастью, друзьям удалось помочь поэту. Помнится, Симонов использовал свое влияние и связи. Ярослава вернули из лагеря. Заменили каторгу ближней ссылкой. Разрешили жить на сто первом километре, в шахтерском Подмосковье, где он работал сперва в забое, а потом в местной многотиражке. Однако Смеляков появлялся в столице, навещал приятелей, привозил новые стихи. А затем получил право снова жить в родном городе. Стихи его стали появляться в печати.

Если не ошибаюсь, первая подборка появилась в “Знамени”. И — это уж точно — открывалась стихотворением “Если я заболею, к врачам обращаться не стану…”.

* * *

“Последнюю вечеринку” Ярослав, конечно же, прочитал. И при встрече с автором — это было при мне — отреагировал в свойственной ему манере:

— Спасибо, гражданин начальник. Оказывается, вы, как говаривали мои солагерники, в гробу меня видали.

— Но меня тоже видали, — ответил Долматовский, умевший все смягчать шуткой. Пусть невеселой, но шуткой.

— Знаю, — хмуро откликнулся Ярослав, — беда в том, что мы даже не можем с тобой раздавить полбанки в честь возвращения с того света.

После ранения в голову врачи категорически запретили Долматовскому употреблять спиртное. И он до конца своих дней практически оставался трезвенником.

Смеляков искренне его жалел.

ДОРОГА НОМЕР ОДИН

1

Пережив окружение и плен, Долматовский, как известно, оказывался в самых горячих точках — в Сталинграде, на Курской дуге, при форсировании Днепра и взятии Берлина. Четырехлетний путь от “уманской ямы” до того дня, когда поэту довелось вести протокол переговоров Чуйкова с комендантом Берлина Кребсом о сдаче столицы рейха, — описан поэтом во всех деталях.

Стремительный темп фронтовой жизни он сохранил и в послевоенную пору. Не давая себе передышки, много странствовал, выпускал книгу за книгой, публиковал мемуарные страницы, отдавал дань газетной публицистике. Звучали его новые песни. Шостакович создал на его стихи ораторию “Песнь о лесах”.

При всем этом Долматовский не ограничивался литературными замыслами. Круг его интересов и обязанностей был куда шире. Одно время, замещая Константина Федина, он практически руководил писательской гильдией Москвы. Был активистом Комитета ветеранов войны. Входил в редколлегию журнала “Смена”. Позднее стал одним из основных функционеров Комитета защиты мира. В этом качестве объездил почти всю планету. Наконец, в течение многих лет вел творческий семинар в Литинституте. И на все его хватало.

Выглядел Долматовский вальяжно. Одевался со вкусом, попыхивал трубкой. Собрал внушительную коллекцию вересковых раритетов. Любил похвастаться:

— Эту трубку мне подарил Эренбург. А эта принадлежала фон Паулюсу. Когда его вывели из подвала сталинградского универмага, мы, газетчики, ринулись в бункер командующего. И там на столе валялась трубка, которую хозяин в расстройстве забыл прихватить с собой. Я думаю преподнести эту вещицу Павлику Антокольскому. Ко дню рождения. Он хоть и не “ф о н”, зато наш родной Паулюс. И, как ты знаешь, завзятый трубочник.

* * *

Объезжая страну за страной, Долматовский устремлялся то в освобождающуюся Африку, то в сражающийся Вьетнам. В орбиту его путешествий входили европейские и заокеанские страны, Индия и Филиппины, молодежные фестивали и целинные новоселья.

Увиденное незамедлительно отражалось в его стихах и очерках.

Иные из его книг целиком посвящались одному странствию. Посещению черного континента или пылающим берегам реки Меконг.

Из этих сборников мне больше всего запомнились не описательные или риторические строфы, а два четверостишия, ставшие эпиграфами к этим путевым циклам.

Первый эпиграф звучал ностальгически:

Как целый мир открывший юноша,

Все познающий на земле,

Мороз, об Африке задумавшись,

Рисует пальмы на стекле.

Второй, взятый из стихотворения “Дорога номер один”, посвященного главной военной магистрали, пересекающей вьетнамские поля сражений, звучал почти исповедально:

И кажется мне

В смятении чувства,

Что с юности

До седин,

Я еду, шагаю, ползу и мчусь

Дорогой номер один.

Существенное признание: Долматовский и впрямь непрестанно двигался по д о р о г е н о м е р о д и н, невзирая на трудности и опасности. В самолете и на “виллисе”, в международном вагоне и на попутном грузовике, а случалось, перебежкой и ползком.

Все эти броски сопровождались опять же сиюминутной отдачей. Осмыслить впечатления, отложить на какой-то срок написанное с ходу и отшлифовать спешные строки — на это у него не было ни времени, ни внутренней потребности. Он смолоду был запрограммирован на непрерывное действие без оглядки.

Попытка остановиться, оглянуться, задуматься пришла много позднее. Ее продиктовали возраст и сложившиеся обстоятельства.

Но к этому мы еще вернемся.

* * *

В пору его бесконечных разъездов мы виделись реже. Да и я тоже странствовал. Не так регулярно, как Женя, и все больше по отечественным долготам и широтам. Но бывал и за рубежом. Шестидесятые годы приоткрыли эту возможность и для людей, не столь энергично задействованных.

Случилось мне побывать в круизе, повидать несколько стран Западной Африки, которые только что обрели независимость. Женя, конечно, слетал в те края первым и к тому времени успел издать книгу “Африка имеет форму сердца”. Он искренне радовался, что мне тоже удалось приобщиться к бурным событиям, охватившим дальний материк. И свой новый сборник он вручил мне с надписью, очень для него характерной: “Дорогому Яшке Хелемскому, киевско-сьерра-леонскому от ростовско-гвинейского Женьки ибн Долматовского”.

2

Его непрерывный марафон мог вызвать у недругов и даже у друзей противоречивые чувства, если бы сам гонщик при личном общении не смягчал свою целеустремленность присущей ему издавна улыбчивой самоиронией. Неистребимо веселый нрав помогал ему во всех случаях жизни, особенно в сложные ее периоды.

Выручал он его даже в те минуты, когда решительно было не до смеха. Но за внешней легковесностью таилось неизменное стремление сохранять присутствие духа при любых обстоятельствах, разряжать повседневное напряжение острым словцом.

Этим свойством он выделялся даже среди собратьев по перу, у которых язык был тоже хорошо подвешен.

Вернемся к фронтовым дням. В месяцы зимней кампании на Карельском перешейке Евгений был военным корреспондентом газеты “Боевая красноармейская”. Состав тут был сильнейший. Прозаик и драматург Леонид Рахманов, автор пьесы “Беспокойная старость”, которая легла в основу знаменитого фильма “Депутат Балтики”. Видный литературовед Борис Бялик. “Крокодилец” Михаил Эдель. Несколько питерских журналистов, которым тоже палец в рот не клади.

И — самое главное — отдел юмора вел не кто иной, как Евгений Петров.

Так вот, когда был задуман забавный персонаж для четвертой полосы — Паша Брехунцов, призванный хоть как-то развлечь армейских читателей хвастливыми байками о своих фантастических подвигах, Евгений Петров предложил соавторство именно своему тезке, особо оценив его чувство смешного.

(Много лет спустя Долматовский рассказал об этом в очерке, который назывался “В соавторах у Евгения Петрова”.)

* * *

Через два года, уже на большой войне, доставив в медсанбат своего друга украинского поэта Савву Голованивского, Женя, дабы подбодрить раненого, тут же выдал четверостишие:

Привез я бессмертного Савву

С разгромленной правой ногой,

Но он обещает на славу

Писать научиться другой.

К слову сказать, самого Долматовского, под Сталинградом, в станице Дубовка, раненного тоже в ногу, в полковой медпункт приволок на собственной спине Василий Гроссман. Почти беспамятный от шока и большой потери крови, поэт не смог толком поблагодарить своего спасителя. Встретившись с ним много позднее, уже на днепровском рубеже, Долматовский произнес пылкие благодарственные слова. Гроссман не сразу припомнил случившееся, а потом откликнулся:

— Да-да, что-то в этом роде было… Так это ты ехал на моем хребте, судорожно дыша и обдавая меня при этом отвратительным запахом филичевого табака?

Потом они встречались не раз на дорогах, ведущих к вражеской столице. Возможно, близкая дружба не возникла, но о том, что их связывали отношения, естественные для товарищей по опасной корреспондентской профессии, свидетельствует пародия Долматовского на известную песню “По военной дороге…”

Средь огня и насилий

Едет Гроссман Василий.

Он Москвы и Бердичева сын.

С ним Курганов, Горбатов.

По курганам горбатым

Кто из них въедет первым в Берлин?

“Курганы горбатые” — Зееловские высоты, потребовавшие немало усилий и утрат, тоже не очень располагали к остроумию. Но Гроссман и другие герои этого шестистрочия явно не обиделись.

Все же шутка никогда не помешает.

3

Он и сам не был обидчив.

Вскоре после войны я стал свидетелем забавного диалога. Анатолий Тарасенков вернул Долматовскому подборку стихов, предложенную журналу “Знамя”. Критик, работавший в редакции, предложил автору доработать строки, по его мнению, нуждающиеся в шлифовке.

Несогласие с доводами Тарасенкова Евгений выразил своеобразно. Был задан вопрос:

— Толя, а тебе не кажется, что ты сейчас говоришь не от имени “Знамени”, а от имени древка?

Критик тоже не оплошал:

— Возможно, и так… Но тогда тебе повезло. Если бы я говорил от имени “Знамени”, я бы выдал кое-что похлеще.

Долматовский реплику оценил:

— За находчивость прощаю предыдущие высказывания. До скорого!

Разошлись, смеясь.

* * *

Самоирония с годами тоже не покидала Долматовского.

Поводом для ее проявления послужила однажды причина, по тем временам значительная. Долматовскому присудили Сталинскую премию третьей степени за сборник стихов “Слово о завтрашнем дне”.

Почему лауреатства удостоили именно эту книгу, явно скороспелую, а не лучшие образцы фронтовой лирики поэта, не его песни военных лет (“Моя любимая”, “Случайный вальс”, “Песня о Днепре”), заслужившие всеобщее признание, — остается только гадать. Премиальные пути неисповедимы.

Приятелей, поздравлявших Долматовского и, конечно же, произносивших сакраментальное: “С тебя причитается”, Евгений неизменно приглашал в ресторан “Нарва”, располагавшийся на углу Садового кольца и Цветного бульвара, неподалеку от “Литгазеты”.

— Почему “Нарва”? — вопрошали приглашенные. — Почему не ЦДЛ?

— Придете, поймете, — отвечал свежеиспеченный лауреат.

Все и впрямь сразу становилось ясно при взгляде на вывеску ресторана. Под названием на ней значилось: “Ресторан третьего разряда”. (Тогда принято было обозначать ранги.)

— Теперь поняли? — подтрунивал над гостями Долматовский. Премия-то моя третьей степени. Какова награда — таков и ресторан! Кстати, цены здесь не ниже, чем в вашем клубе. Так что дело не в моей скупости, а в принципе. Дошло?

* * *

Я мог бы привести еще много образцов его острословия. Но вряд ли в этом есть дальнейшая надобность.

Лучше вспомнить его собственные строки:

Всю жизнь я легкомысленным слыву,

Неисцелим недуг такого рода.

Таким я падал в черную траву,

Шел через реку в грохот ледохода.

Таким рискну остаться навсегда,

Не взвешивая проторей и выгод…

Да, на дороге номер один ему приходилось порой падать в обугленную траву и участвовать в опасных переправах. Для преодоления протяженной дистанции, даже при известной доле тщеславия, нередко требуется мужество. А порой и умение с улыбкой поглядеть на себя со стороны.

 

“ВСЕ-ТАКИ ПОСТАВЬ ЕЕ НА ПОЛКУ”

1

Несмотря на фронтовые травмы, постоянно напоминавшие о себе, Долматовский упорно не оформлял свою инвалидность. Для него было невыносимо само звание и н в а л и д, что ни говори, отдающее комплексом неполноценности.

Он продолжал кружить по планете. Германия, Франция, Греция, Волгоград, Киев, Махачкала…

Вышла в свет его документальная книга “Автографы победы”. Собирался материал для повести-исследования “Зеленая Брама”. Параллельно шла работа над завершающим томом мемуарной трилогии “Было”. Публиковались новые стихи, звучали с экрана и по радио его старые и новые песни. Тщательно подбирались очередные слушатели для его литинститутского семинара.

Лишь на восьмом десятке Долматовский, уступив требованиям близких, пройдя необходимые формальности, получил инвалидность. Но тут же постарался об этом забыть. И продолжал действовать.

Он по-прежнему оставался верен смеляковскому девизу: “Если я заболею, к врачам обращаться не стану…”

Однако здоровье все больше подводило его.

Дело было не только в естественном постарении и давних ранениях. Грянули резкие общественные перемены. Зазвучали другие песни, взошли другие имена. В издательствах и редакциях появились другие люди. К Долматовскому все реже обращалась перестраивающаяся периодика, почти не удостаивали его своим вниманием радио и телевидение, не слишком беспокоили и устроители литературных вечеров.

Государственные издательства терпели крах. Одно из них вынуждено было вернуть Долматовскому уже подготовленную к печати книгу “Очевидец”. После окончания “холодной войны” свернул свою деятельность Комитет защиты мира.

Свою невостребованность ощутили многие сверстники поэта — литераторы, композиторы, киношники.

Человек умный, наделенный острым чувством времени, он понимал всю необходимость и сложность наступивших изменений. Но слишком привык размашисто шагать по дороге номер один, чтобы покорно свернуть на обочину и смириться с ролью “вчерашнего”.

* * *

В Литературном институте, ощутив внутреннее состояние Долматовского, задумали его творческий вечер. Теряя былую уверенность, он не стал звать своих друзей на это выступление. Но вечер, по отзывам присутствовавших, прозвучал достойно. Студенты и преподаватели тепло приветствовали институтского ветерана, да и сам Долматовский был в ударе.

Однако на мой вопрос, каково его собственное впечатление, он ответил хмуро:

— Что тебе сказать? Отнеслись ко мне в лучшем случае снисходительно. Попочтили старика-профессора. Если говорить честно, получилось мероприятие чисто месткомовское…

Он ведь помнил свои вечера-концерты в Колонном зале с участием широко известных композиторов и певцов, а также первоклассного оркестра под управлением Юрия Силантьева. Вечера, дублировавшиеся потом на телеэкране. Мог ли он удовлетвориться скромным выступлением по месту службы?

2

Перечитаем одно из поздних стихотворений Долматовского. Достаточно нескольких строк, чтобы постигнуть всю горечь его тогдашних раздумий.

Все старался успеть, все боялся проспать.

В час ложился и ставил будильник на пять.

Дальше — фронт, где

…С пробитой в бою головой

Отлежался в кровавой грязи и опять,

Обманув медицину, пошел воевать.

Финал — горше не бывает:

А сегодня пришел то ли сын, то ли внук,

Кандидат неизвестных каких-то наук,

И с ухмылкой глядит на меня, говоря,

Что спешил я напрасно, что всё это зря.

* * *

Чувствовал он себя все хуже. Мучили невыносимые головные боли. Смеляковский девиз он сменил на гудзенковское пророчество: “Мы не от старости умрем, от старых ран умрем”. Все чаще повторял эти строки.

Давний осколок настиг его на восьмидесятом году жизни…

* * *

Вспоминаю, что даже в канун болезни, окончательно свалившей Долматовского с ног, его по-прежнему выручал юмор. Правда, с оттенком знакомой самоиронии, теперь, увы, грустной.

Признавая заслуженный успех песен, созданных Робертом Рождественским в содружестве с Оскаром Фельцманом и Микаэлом Таривердиевым, он откликнулся на них элегической самоэпиграммой.

Все песни пишет Робик.

Пора ложиться в гробик…

Третий том своих записок “Было” он подарил мне с надписью, предельно выразительной:

В этой книге никакого толку.

Все-таки поставь ее на полку,

Это сочинение пустое

Из эпохи культа и застоя.

3

Время в уходящем веке мчалось стремительно. Все художнические попытки угнаться за ним оборачивались авторскими потерями. Наоборот, те, кто творил вопреки гонке, оставаясь самим собой, ничем не поступаясь, сумели, как ни странно это звучит, о п е р е д и т ь время и заглянуть в будущее.

Скажем прямо, сохранить независимость удалось немногим, чей стоицизм был равен их таланту. Имена их известны. За свою прозорливость и свободу они дорого платили, порой самой жизнью. Зато наследие их незыблемо.

Но есть в этом сопоставлении и промежуточная версия. Марафонцы, погруженные в злобу дня, но обладавшие врожденным даром, порой наперекор бегущей инерции, создавали строки и страницы “на все времена”. Из-под их пера выходили стихи, песни, мемуары, неподвластные конъюнктуре. Отблески этих вспышек не меркнут и ныне, напоминая о тех, кого грешно и нерасчетливо забывать начисто.

Другое дело, что таким мастерам противопоказано п о л- н о е собрание сочинений. Но их у д а ч и, нарушая ту или иную, давно сложившуюся репутацию, остаются нашим достоянием, живым свидетельством ушедших лет.

Искусство о т б о р а должно стать насущным свойством литературоведа, текстолога, составителя. Иначе многого не досчитаемся. Огульное отрицание столь же порочно, как и безоглядная хвала.

4

Сейчас, когда Долматовского уже нет с нами, мысленно обозревая пройденный им путь, его литературное наследие, я повторяю про себя строку из дарственной надписи на последней прижизненной книге. Шутливая строфа теперь воспринимается почти как завещание: “Все-таки поставь ее на полку”.

Написанное поэтом обширно и неровно. Но, перелистывая эти тома и томики, обнаруживаешь, что л у ч ш и е страницы обращены к нам, с е г о д н я ш н и м.

С нами его песни, не нуждающиеся в перечислении, они и ныне на слуху. С нами его избранные лирические записи, особенно строки предвоенных и фронтовых лет, очищенные от патетического соседства, проникновенно запечатлевшие ауру тревожных ожиданий и юношеских надежд, первой любви и первых утрат.

Разве устарели строки, обращенные к украинской земле, где поэт оказался в окружении?

Я увидел тебя распятою

На немецком штыке,

И прошел равниной покатою,

Как слеза по щеке…

Разве кануло в Лету стихотворение той же поры “Лелека”?

Середина двадцатого века,

Полпланеты войною гремит.

Вон летит вдоль дороги лелека,

Украинская птица летит.

…Перепахана танком пшеница,

Разворочен снарядами шлях.

Улетает печальная птица,

Тихий мир унося на крылах.

С какой нежной точностью звучит местное название аиста — л е л е к а. Находка, определяющая интонацию всего стихотворения.

* * *

Опять же не стану продлевать перечень. Обращусь к документально-лирической прозе ушедшего.

Уже упоминались его книги “Автографы победы” и “Зеленая Брама”.

Первая из них — тщательно собранные надписи на стенах рейхстага, дополненные поисками авторов и беседами с ними. Сплав исследования и раздумий, зримых записей и поэтических отступлений.

Вторую можно с полным правом назвать сенсационной. Она посвящена подвигу двух армий Юго-Западного фронта — 6-й и 12-й, которые оборонялись до последнего, оказались в окружении и здесь тоже сражались самоотверженно. Офицеры и рядовые, которым не удалось вырваться из кольца, вели себя в плену достойно и отважно.

Однако, как это водилось, их имена долго были под запретом, многие впоследствии оказались в гулаговских бараках.

“Зеленую Браму” (выразительный подзаголовок — “Документальная легенда”) можно сравнить со знаменитой книгой Сергея Смирнова “Брестская крепость”. Долматовский на основании тщательного изучения документов, прежде засекреченных, активной переписки с уцелевшими участниками зеленобрамской драмы, благодаря многочисленным посещениям памятных мест и встречам с тамошними старожилами сумел воссоздать правду, восстановить добрые имена людей, безвинно ошельмованных. Среди них оказались и видные генералы.

Приведу строки из стихотворного предисловия к этой документальной легенде.

Что такое Зеленая Брама?

— Средь холмов украинской земли

есть урочище или дубрава

от путей магистральных вдали.

Это место суровых событий,

не записанных в книгу побед,

неизвестных, а может, забытых...

Как узнать их потерянный след?..

Из безвестья Зеленая Брама

проявиться должна, наконец:

Тайна жжет, как открытая рана.

Ясность — это заживший рубец.

Книга, помимо всех ее достоинств, оказалась бесценным пособием для историков, разошлась быстро. Второе издание выдержало двухсоттысячный тираж. А главное, незажившая рана превратилась в зарубцевавшийся шрам.

* * *

Привлекает своей раскованностью и достоверностью автобиографическая повесть Долматовского “Очевидец”, некогда возвращенная автору обанкротившимся издательством.

Ныне ее посмертно обнародовал журнал “Октябрь”. В ней немало страниц, которые прежде опубликовать было невозможно.

Если к этому прибавить полные примечательных подробностей воспоминания о Маяковском и Мейерхольде, о Симонове и Твардовском, о Платонове и Смелякове, Антокольском и Бажане, выкристаллизовывается истинно и з б р а н н о е. Возникает, как сейчас принято говорить, с а м о е - с а м о е.

Это ядро творческого наследия, отделенное от проходных стихов и газетных очерков, может послужить не только нашему, но и грядущему дню.

* * *

“Одна судьба” — так назвал когда-то Долматовский триаду поэм о своем фронтовом пути.

“Одна судьба” — так озаглавил я эту мемуарную хронику. Жизненная участь Долматовского, одна из многих, но явно неординарная, запечатлела подвиги и заблуждения, победы и потери, цельность и разбросанность.

Сам поэт сказал об этом так:

Одному поколенью на плечи —

Не слишком ли много?

Испытаний и противоречий

Не слишком ли много?

Одиссею — одна одиссея...

Нам же этого мало…

Новой человеческой поросли для полноты исторического ощущения хорошо бы обратиться к с а м о м у - с а м о м у, что оставили художники ушедших десятилетий, чья Одиссея была трудна и противоречива.

Среди них — Евгений Долматовский.

IV—V. 1997.

Публикация Галины Долматовской.

Версия для печати