Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 27.05.2012 / 13:22 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2005, №1
РАЗБОРЫ. ОБЗОРЫ. РЕЦЕНЗИИ


«Реальная критика» новомирского шестидесятника
(О литературно-критическом и публицистическом наследии Юрия Буртина)
версия для печати (25629)
« »

Так получилось, что в студенческую бытность я лично не знал Юрия Буртина, хотя четыре года из пяти (он учился курсом старше) провел с ним под одной филологической крышей в ЛГУ им.
А. А. Жданова. Однако, не зная лично, был наслышан:

о крамольной критике по поводу олауреаченного за приторную патоку романа С. Бабаевского “Кавалер Золотой Звезды” на конференции студенческого научного общества;

о дерзком выпаде на встрече с ленинградскими поэтами против “самого” — тут же присутствовавшего А. Прокофьева, чья “аляповатая ремесленническая подделка под стилистику русского фольклора” (с. 27) была без обиняков названа псевдонародной;

о “провальном” докладе “Григорий Мелехов и историческая основа “Тихого Дона””, который по вердикту кафедры советской литературы “написан с бухаринских позиций” (с. 29) и “целиком пропитан кулацкой идеологией”.

Было от чего всполошиться доценту Е.И. Наумову: “У этого студента с первого курса каша в голове” (с. 27). За “кашу” едва не пришлось поплатиться исключением и из комсомола, и из университета.

От расправы Буртина уберегла встреча с Михаилом Шолоховым. О ней я тогда слышал лишь смутно. Но читаю сейчас об этом в автобиографических очерках “Исповедь шестидесятника” (давших название посмертно вышедшей книге избранного) и диву даюсь вместе с автором. Как соотнести “сильнейшее впечатление”, какое произвел на него живой классик, “уже самая манера поведения которого была <…> удивительной и неожиданной”, с ужасом его же — шолоховских — погромных речей 60-х годов, включая “яростную филиппику против А. Д. Синявского и Ю. М. Даниэля, с злобным сожалением о том, что их, к тому времени уже осужденных на длительные сроки”, … не поставили к стенке? Ю. Буртин и не соотносит два впечатления, а просто передает слова собеседника, укрепившие студента-смутьяна в его разумном понимании и романа, и трагедии Григория Мелехова, о котором Шолохов “сказал с сильным чувством: “Я жил с ним пятнадцать лет, я люблю его, как сына”…” (с. 30).

Сам Буртин не склонен считать свои воспоминания ни автобиографией, ни мемуарами, хотя “элементы того и другого” (с. 13) в них явно содержатся. “Не автобиография — ибо касается в жизни автора лишь того, что имеет отношение к названной (шестидесятнической. — В. О.) проблематике и может рассчитывать на какой-то общественный интерес. Не мемуары — ибо главное здесь не в изложении тех или иных фактов, а в их анализе и осмыслении. Это именно нечто вроде исповеди рядового участника общественного процесса. Вместе с тем у меня есть ряд преимуществ перед многими другими его участниками. За исключением 1991 года, когда (вместе с И. М. Клямкиным) я несколько месяцев был главным редактором еженедельника “Демократическая Россия”, мне не приходилось занимать никаких руководящих должностей, а следовательно, и зависеть в своих поступках от кого-либо, кроме самого себя. В то же время, и в 60-е, и в 80—90-е годы волею обстоятельств я оказывался если не в центре, то и не на периферии общественного движения, в более или менее близком соприкосновении с его выдающимися деятелями и рядом других крупных фигур” (с. 13—
14).

Студенческим годам в книге отведено несколько исповедальных страниц, — “ручаюсь лишь за искренность своего изложения” (с. 14). Это время формирования мировосприятия, отношения к духовным реалиям последних сталинских и первых послесталинских лет. Вколоченный в сознание и укоренившийся в нем сталинизм, который, откровенно признается Ю. Буртин, и для него тогда — “конечно, чисто религиозная вера, хотя и имевшая вид рационального знания” (с. 17), был шорами не на глазах даже, а на плененных умах, не замечавших своей несвободы.

Одновременно с этим было, однако, и другое. Роман Веры Пановой “Времена года”, выбивавшийся из “обязательного оптимизма тогдашней словесности”: “Разнос, учиненный ему партийным официозом “Правды” в статье В. Кочетова, уже начинавшего тогда выходить в люди в двойном качестве — казенного романиста и лидера сталинистcко-охранительного направления в литературе, — был едва ли не первым пристрелочным выстрелом власти по слишком самостоятельному журналу (“Новому миру”. — В. О.). После многих лет господства высушенной, бесполой литературы, разучившейся писать о любви, свежестью пахнуло от повести Э. Казакевича “Сердце друга”” (с. 42). И еще “В родном городе” Виктора Некрасова — честный и горький роман о вчерашнем фронтовике, чье пробудившееся в войну “чувство собственного достоинства и внутренней свободы оказывается в неизбежном конфликте с руководящими карьеристами и демагогами” (с. 42—43).

Все эти первые предоттепельные меты будоражили пробуждавшееся сознание, раскрепощали, высвобождали его из-под сталинистских навалов и завалов. У Ю. Буртина в силу его природной одаренности, проницательности аналитического ума, безупречности художественного вкуса такая ломка происходила куда острее, чем у других, и намного раньше, чем у многих, заложила идеологический, мировоззренческий фундамент шестидесятничества.

В сущности, еще не до конца сложившимся, но уже складывавшимся шестидесятником и предстал он в ту пору профессионального становления, когда под научным руководством А. Г. Дементьева писал дипломную работу о “Стране Муравии”. Ознакомившись с нею через Дементьева, к тому времени ставшего его заместителем по “Новому миру”, Твардовский воспринял ее не ученическим сочинением студента, безоглядно влюбленного в его поэзию, а серьезной пробой пера в самостоятельном исследовании.

И вот переброс от раннего Буртина, автопортретно раскрытого в “Исповеди шестидесятника”, к Буртину зрелому, самопроявленному в статье “Шестидесятники перед судом современного конформизма” (1996), — не просто темпераментная, а жаркая полемика с глумливым поношением как русской либеральной интеллигенции вообще, так и ее шестидесятнического подъема в особенности. Статья писалась по конкретному поводу, в котором отразилось модное и по сей день не преодоленное поветрие новоявленного нигилизма, демонстративной исторической непамяти.

Не склонный к обзору имен и названий, Ю. Буртин в статье “Шестидесятники перед судом…” даже извиняется за “откровенный историко-литературный ликбез” (с. 251), который вынужденно противопоставляет “агрессивному невежеству” ниспровергателей шестидесятников, скрывающих за своими нападками “некий комплекс неполноценности” (с. 248). Он не скупясь перечисляет всех тех, в ком видит “самое открытое и яркое выражение духа этого времени...”, толковать о котором “обойдя литературу <…> значило бы обеднить и деформировать всю картину” (с. 251).

Однако всей картины, показывал критик, не исчерпывает и литература. Ее высокому взлету под стать такие знаковые явления театра, как ефремовский “Современник”, товстоноговский БДТ, любимовский “На Таганке”. Вместе с подъемом литературы, театра, кино шел подъем общественных и гуманитарных наук — философии, истории, филологии, возрожденной социологии. И еще “самиздат”, через который распространялись запрещенные произведения — от “По праву памяти” Твардовского и романов Солженицына до “Колымских рассказов” Шаламова и “Крутого маршрута” Евгении Гинзбург, от “Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе” А. Д. Сахарова до публицистики Г. Померанца, Л. Чуковской, А. Амальрика, П. Григо-
ренко.

Следует ли из всего названного и сказанного, будто демократическую оппозицию оттепельных 60-х и критиковать не за что? По мысли Ю. Буртина, для интеллектуального и нравственного развития общества “она сделала и много, и мало. Много, невероятно много, если сравнивать с тем, что было сделано за 15 предыдущих, послевоенных, и 15 последующих, доперестроечных лет, даже если сложить те и другие вместе. Мало, слишком мало, если мерить сделанное масштабом той гигантской, беспрецедентной, общемировой по своему значению задачи понимания “реального социализма” и отыскания исторически верного пути его преодоления, которую должна была разрешить независимая общественная мысль” (с. 257).

Суд, несопоставимый с расхожими щипками-укорами, какие решительно отметает Ю. Буртин. Вспомнить хотя бы сетования на “безрелигиозность” шестидесятнического либерализма: “Брежнев, Андропов, Суслов, возрадуйтесь: вы реабилитированы! Дело не в том, что вы разгромили “Новый мир” и тем подкосили Твардовского, изгнали Солженицына и сослали Сахарова, а в том, что тогдашняя демократическая оппозиция не уделяла должного внимания несовершенству человеческой природы” (с. 256—257). Вспомним еще высокомерные рассуждения об ограниченности шестидесятников, не выходивших “за рамки “социализма с человеческим лицом””. А может быть, и хорошо, что “не выходили”? Может быть, это как раз говорит о том, что мысль “шестидесятников” не “бежала впереди реальной жизни, а вытекала из нее и ставила перед обществом именно те задачи, которые оно только и в состоянии было разрешить при самом благоприятном течении событий?” (с. 258).

В защите шестидесятничества Ю. Буртин не только полемически резок, но, я бы сказал, яростен. В ниспровержениях его критик видел “идеологию современного конформизма” (с. 260), родственного “конформизму сусловских времен”. И отторгаемую тем убежденнее, что для него самого шестидесятничество, вошедшее в плоть и кровь, имело огромное духовное значение мировоззренчески и нравственно, творчески и биографически.

Моральный кодекс шестидесятничества исключал терпимость к неправде, не принимал соглашательских недомолвок и умолчаний, не допускал компромиссных отступлений от предписанных себе принципов и норм общественного поведения: “… опыт и свобода были дороже” (с. 48). Юрий Буртин сам поставил себя в положение идейно неблагонадежного, когда направил “обширное, в целый печатный лист” (с. 47) письмо Маленкову с протестом против цековских атак на “Новый мир” в 1953—1954 годах. Сам, не отбыв положенного кандидатского срока, обрек себя сначала на партийный выговор, затем на исключение из КПСС, когда дважды “самовольно, без команды свыше” (с. 48), добивался выдвижения Твардовского в депутаты Верховного Совета СССР поверх обкомовской разнарядки. Сам сорвал себе защиту диссертации о поэмах Твардовского, когда на обсуждении в ИМЛИ “посчитал своей моральной обязанностью в традиционном благодарственном слове упомянуть <…> А. Д. Синявского, в тот момент уже арестованного” (с. 49). И сам, состоявшийся, хоть и “неостепененный” ученый, распорядился своей судьбой, напрочно связав ее с “Новым миром”, не просто лучшим из тогдашних (и не только тогдашних) русских литературных ежемесячников, но журналом, сыгравшим совершенно исключительную, историческую роль.

Размышляя на исходе своей жизни о прожитом и пережитом в “Новом мире” за одиннадцать лет авторского участия в журнале, за “три лучших, счастливейших года” (с. 53) штатной работы в нем и в последний период удушения и разгона редакции и последовавших вслед за этим болезни и смерти Твардовского, Ю. Буртин называл себя не “сыном XX съезда” (с. 74), а “еще со студенческих лет” воспитанником журнала, который стал ему “вторым отчим домом” и роль которого, как и роль Твардовского, в его “литера-
турной и гражданской биографии была и остается определяю-
щей”.

Библиографический указатель публикаций Ю. Буртина, приложенный к книге, открывается “новомирской” рецензией 1959 года на “Братья и сестры” Ф. Абрамова. Последней в “старом” “Новом мире” оказалась рецензия, датированная 1969 годом, на книги стихов А. Яшина. Между ними еще десяток рецензий и статей включая статью “О частушках” (1968), памятную мастерством глубинного социального подтекста, который угадывался, прочитывался и в цитатно приводимых разнотематических частушках, и в аналитических комментариях к ним критика, который, отталкиваясь от частушечных текстов, с демонстративным беспристрастием и отстраненностью “академически” рассуждал о том, как преломились в них судьба советской, и прежней доколхозной, и новой коллективизированной, деревни, крутая ломка сельского уклада, бытовых традиций и обычаев, условий крестьянского труда, вековечного чувства земли и других нравственных устоев, моральных опор, этических скреп повседневной, обыденной жизни, поспешно и чохом списанных на “патриархальность”, “ветхозаветность”, “темные пережитки” досоциалистической старины.

Перечитывая сейчас эту включенную в книгу статью тридцатипятилетней с лишним давности, освежая в памяти другие, не вошедшие в избранное, ясно видишь, что все они образуют глубокопородный пласт не только в творческом наследии самого Ю. Буртина, но и “новомирской” критики в целом, ставшей в движении отечественной литературно-критической мысли прошлого века даже не исторической ступенью, а самостоятельным этапом. Так, судя по беглым оценкам отдельных статей В. Лакшина, И. Виноградова, других постоянных авторов “Нового мира”, понимал его литературную критику и Ю. Буртин. И потому не только на добролюбовском, но и на “новомирском” фундаменте выстраивал теоретические и методологические посылы “реальной критики”, о возможностях и задачах, горизонтах и масштабах которой концептуально размышлял в программной статье 1987 года ““Реальная критика” вчера и сегодня”.

Реальная — значит, честно и широко мыслящая, граждански ответственная. Не только выражающая, но организующая, воспитывающая общественное мнение. Публицистически исследующая “д е й с т в и т е л ь н о с т ь н а м а т е р и а л е (а лучше сказать — в м а т е р и а л е ) х у д о ж е с т в е н н о й л и- т е р а т у р ы” (с. 197).

В пределах цитируемой статьи объектом приложения “реальной критики” взята повесть В. Распутина “Пожар”, рассмотренная в ключе напряженных поисков ответа на заданный в ней вопрос: “Мы почему, Иван, такие-то?!” (с. 213). А за пределами статьи один из образцов именно “реальной критики” — спор с А. Солженицыным о “Бодался теленок с дубом”. И не с одним Солженицыным, а и с В. Лакшиным, писавшим о “Теленке” по горячим следам “тамиздатовской” публикации. Его критика, полагал Ю. Буртин, “по частностям едва ли не во всем справедливая, не ухватывала тем не менее главного. Толковать о недостатках этой книги и ее автора, защищать от него Твардовского и не предложить никакого собственного взгляда на Ленина, Октябрь, социализм значило остаться ниже уровня данного спора” (с. 68).

Статья “Из наблюдений над стихом А. Твардовского” (1960, первая публикация в “Вопросах литературы”) принципиальна как подтверждение готовности и умения “реальной критики” включить в сферу своего внимания критику эстетическую, дать строгий литературоведческий анализ художественных форм, соотносимых с общественно значимым содержанием. Без этой давней, по самоаттестации автора, “вполне академической статьи” (с. 48) о ритмах, рифмах, строфике, фонетике образного слова, синтаксисе стихотворной речи могло бы и не состояться вовсе или стать не таким, каким оно стало, последующее постижение связи духовного развития поэта “с движением общественных умонастроений, а через них — с глубинными процессами народной жизни”. Об этом Буртин писал не раз по поводу стихов и поэм Твардовского.

В свое время А. Фадеев сетовал, что “Василию Теркину”, как и всему поэтическому миру Твардовского, недостает подлинного “понимания роли партии как ведущей силы в преобразовании общества”1 . Но это тот как раз “случай, когда оппоненты бывают проницательнее защитников и, осуждая, невольно прославляют. То “понимание роли партии”, которое погубило Фадеева, действительно несвойственно автору “Теркина” и “Дома у дороги”, во всяком случае, никак не проявляется в этих вещах” (с. 237), — замечает Ю. Буртин, раскопавший в архивных залежах стенограмму закрытого заседания секретариата правления Союза писателей СССР, где в узком аппаратном кругу обсуждался проект доклада о поэзии ко Второму писательскому съезду. Оттого и в “Книге про бойца” нет как нет “ни “мыслей по поводу нашего строя” (предполагает-
ся — апологических), ни “воина-коммуниста”, “идейного вожака”, который бы “идейно звал куда-то”, — ничего из этого обязательного ассортимента” (с. 237). Больше того: нет даже Вождя и не только его, но и “ни одного из близких его имени основополагающих общественно-политических понятий таких, как партия <…> советский строй, социализм, коммунизм, — ничего из того, что входило в обязательный идеологический комплекс “литературы социалистического реализма”” (с. 231).

Персонифицируемый в Василии Теркине русский “солдат —защитник своей земли — и его Генералиссимус воевали как бы на двух разных войнах, лишь отчасти совпавших между собою” (с. 239). Конечно же, это не было сознательной оппозицией культу Сталина и режиму сталинизма. “Если можно говорить об оппозиционности “Книги про бойца”, то лишь в том смысле, что объективно, независимо от воли автора, она вступала в противоречие с определенными сторонами официальных взглядов. Даже в тех случаях, когда в произведении звучали <…> явно полемические ноты, поэт, надо думать, не отдавал себе полного отчета, в какую мишень попадал он своим стихом, метясь в явление, казалось бы, более или менее локальное и частное” (с. 246). Но и не сознавая своей внутренней чуждости тоталитарной системе, он объективно противостоял ей “всем <…> духом и смыслом; не опережая своего времени, но выразив его с наибольшей среди современных ей произведений мощью и глубиной, “Книга про бойца” знаменовала собой незримый, но важный и необратимый сдвиг в общественном сознании. Не будь “Теркина”, не было бы и разящей антитоталитарной сатиры “Теркина на том свете”, не было бы редактировавшегося Твардовским “Нового мира”, органа уже сознательной демократической оппозиции 60-х годов, прямого предшественника нашего нынешнего (то есть “перестроечного”. — В. О.) трудного движения к демократии <…> как круто ни повернулось время, в этой книге по-прежнему нет ни одной строки, которую сегодня хотелось бы пропустить или исправить” (с. 247).

Не случайно “свобода” как в литературной критике, так и в политической публицистике Ю. Буртина не просто наиболее частое, но основное сущностное понятие. Это чутко уловил Г. Явлинский, который и помог изданию книги, и написал к ней предисловие, вынеся в заголовок — “Дисциплина свободы” — то же ключевое слово…

Анализировать, да и просто обозревать политическую публицистику, составившую второй раздел избранного Ю. Буртина, и большую научную работу “Другой социализм” (1999), образовавшую третий раздел “История и теория”, не в замысле настоящей статьи и не в тематике публикующего ее журнала. Но важно тезисно подчеркнуть, что оба раздела плотно стыкуются с первым отнюдь не в силу композиционно заданного соседства под одной книжной обложкой, а в силу внутренней природы “реальной критики”, которая потому и реальная, что опрокинута, разомкнута в идеи и
проблемы, какими живет и болеет общество в переломные моменты
истории.

Взгляд на современность, высвобожденный из-под “перестроечного” воодушевления и августовской эйфории 1991 года, печален и горек: новый общественный строй, рекламирующий себя как демократический, “имеет с демократией весьма мало общего” (с. 307) и, как ни отличается, ни отрекается от прежнего, “глубоко родствен ему, служит его продолжением”. Если “реальный социализм” был классическим обществом отчуждения, то сменившее его на порубежье веков социально-экономическое устройство России нынешней наследует “это свойство и воспроизводит его едва ли не в увеличенном виде” (с. 308), обретя типичный для недемократических режимов “замкнутый, авторитарно-бюрократический характер” (с. 309). Российская демократия сегодня формальна и номинальна, она “своего рода театр, где на сцене не столько деятели, сколько лицедеи, и то, что они перед нами разыгрывают, изображают, не надо путать с реальной жизнью… Вновь мы живем в стране, где нет общества, уже начинавшего было появляться, а есть только государство и население, власть и народ. Власть думает и повелевает (плохо справляясь и с тем и с другим), народ исполняет и терпит. Ничего другого от него не хотят, только “поверьте”, “подождите” и “потерпите”, да время от времени — “поддержите”” (с. 323).

Вводя в современный политический словарь термины “номенклатурная демократия”, “номенклатурная власть”, “номенклатурный строй”, будь он социалистическим или капиталистическим, Ю. Буртин ставил смысловое ударение на прилагательном, сближал понятие номенклатуры с понятиями авторитаризма, олигархии, аппаратного бюрократизма, монополии на власть и собственность, чиновного стяжательства, коррупции и криминала, диктатуры нового, по Джиласу, класса. Да и самый сегодняшний строй вперекор его рыночным этикеткам именовал не иначе как номенклатурным капитализмом, который обрекает страну на скучную повторяемость, дурную бесконечность “уже знакомых нам однотипных общественных ситуаций” (с. 420), доконвергентных политической, экономической, социальной моделей. Теория конвергенции, воспринятая от “Размышлений…” А. Д. Сахарова, стала для Буртина основанием собственных историософских воззрений на политический плюрализм и экономическую свободу, либерально-консервативные и социал-демократические начала и стимулы выбора, который в 1989—1991 годах “оставалось только завершить” (с. 580), а теперь “рано или поздно придется совершать заново и в гораздо более трудных условиях”, когда всеобщий подъем сменился апатией, унынием, упадком сил…

В воспоминаниях Д. Фурмана, приложенных, как и несколько других, к избранному, Буртин назван “одним из наиболее благородных людей нашего поколения. Он был “типичен”, но типичен не в том смысле слова, что таких людей было много. Наоборот, их было очень мало. Но он идеально воплощал “идею” шестидесятничества, был “шестидесятническим святым”” (с. 600).

Человек народнически обнаженной, совестливой души, он, по мысли Л. Баткина, не дождался, увы, не только гражданского общества, “даже настоящего зрелого “Яблока” и то не дождался” (с. 602), но с трезвой горечью прозревал и торопил будущее. И наконец, В. Хорос вопреки расхожим представлениям считает Ю. Буртина не романтиком, а “просто Человеком правды, тем, кто привык называть вещи своими именами. И при этом — следуя опять-таки замечательной народной духовной традиции — не отделял правду-истину от правды-справедливости” (с. 615).

В такой многогранности, разносторонности, но и в единстве стержневой основы духовного облика, таланта, мастерства видят Юрия Буртина его друзья и сомышленники по литературе и по-
литике. Две области его деятельности, которые он, как берега
реки возведенным мостом, сводил, соединял своей “реальной критикой”.

Валентин ОСКОЦКИЙ

1 Правление СП СССР. Архив. Оп. 28, № 32, лл. 13, 21, 79—80. Сноска Ю. Буртина.





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100