Как давно длится наше “литературное сегодня”? Можно предположить, что сегодняшний день литературы начался в разнообразных переменах на рубеже 80—90-х годов. Но это едва ли так. Девяностые были временем не начала, а подведения итогов, узнавания нашего собственного прошлого и сведения с ним счетов. Во всяком случае, это было главным. Тогда же остро переживали изменившийся статус литературы, вплоть до сомнения — а выживет ли она?
Сейчас этот вопрос снят с повестки дня, хотя едва ли когда-нибудь литература займет прежнее место в нашем культурном опыте, когда для русского общественного сознания она была “нашим всем”: и социологией, и философией, и общественной трибуной... Теперь литература будет литературой, но что это значит и какой она будет?
Как провозглашает заголовок одной из печатаемых ниже статей, читать снова модно. Но что мы читаем? Многое из того, что расходится большими тиражами, литературой счесть трудно. В лучшем случае — “беллетристика”, в худшем — “чтиво”. А еще можно сплошь и рядом услышать: “Литературу больше не читаю, читаю документальную прозу”. Впрочем, документальной стала не только проза, но и драма. Поскольку драма-вербатим не только завоевывает сцену, получает престижные премии, но и печатается в толстых журналах, выходит сборниками, она приобрела литературный статус. Во всяком случае, она дает повод поговорить о том, как сегодня заново словесное искусство выстраивает свои отношения с действительностью. Для эстетики — это основной и вечный вопрос. Для литературной критики — это вечно новая проблема, которую приходится обсуждать каждый раз заново.
Наше литературное сегодня только начинается. Догадки, ожидания, новые формы, новые имена и боязнь всего, что кажется старым. Сейчас молодые готовы отречься не только от того, что было до них, но подвергнуть ревизии и собственных прежних кумиров. Девяностые годы прошлого века, еще такие недавние, уже сделались в полном смысле слова прошлым.
Впрочем, звучит и новое предостережение — против поспешной ревизии. Предостережение против “ревизоров” можно услышать не только от тех, кто ностальгически держится за прошлое, которое дорого, потому что в нем прошла и осталась вся жизнь. Нет, это мнение одного из тех, кто пришел одновременно с происходящими переменами в качестве их современника и свидетеля.
Четыре ниже публикуемые статьи принадлежат молодым критикам. Они все молоды, но далеко не все из них — начинающие. Слово Сергея Шаргунова о Пелевине — что это? Не заявка ли на обновление культовых фигур в связи со сменой поколения?
Пятая статья настоящей подборки, написанная М. Свердловым, подхватывает обсуждаемые проблемы, чтобы оценить услышанное в более обширной перспективе литературного опыта.
Жанна ГОЛЕНКО
ЧИТАТЬ МОДНО!
1
Литературы у нас нет. Этот грозный тезис был очень популярен примерно год-полтора назад. Сейчас что-то подобных заявлений не слышно. А тогда даже передачи делали, ток-шоу с подобными броскими названиями. (Да, забыла уточнить: под отсутствующей подразумевалась не вся русская литература, а только современная.) Имел ли тезис основания? И да, и нет. Отчасти это был ловкий рекламный ход, или, как теперь говорят, пиар, стремящийся раздразнить, раздражить, толкнуть в книжный магазин, в спор, в опровержения. Отчасти результат тоски по “великому”, к которому приучил и золотой век, и серебряный, и лучшее из соцреализма. А отчасти и снобистское нежелание тех, кто отрицал, причислять к литературе книжки только-только появившихся авторов. Подобные настроения упорно носились в воздухе. От товарищей по “цеху” можно было совершенно спокойно услышать: “Нет, критику я не пишу. Не о ком”.
Возможно, тогда-то и стало более очевидным это негласное размежевание текущей литературы на два лагеря: на, условно говоря, “служивых” и “новобранцев”. Пролегла между ними пунктирная линия. С одной стороны, состоявшиеся. С другой — те, кто появился недавно: сначала на страницах толстых журналов, потом отдельными тоненькими изданиями и небольшими тиражами. С одной стороны, реалисты всех модификаций, с другой — бунтари. Разумеется, в подобном делении большой оригинальности нет. Подумаешь, два течения, два поколения! Это существовало всегда. Но хорошо известное, перешагнув в XXI век, вдруг приобрело новые смысловые и даже философские нагрузки, которые выразились не только в лингвистике, но и в вещах более материальных: в интернет-журналах “Проза”, “Поэзия”, “Пролог”, в статьях постмодернистского обозрения “Книжная масса”, в “ПИРОГАХ” с их книжками из “Проекта ОГИ”, в лозунгах “Читать модно!” и во многом другом.
Загадочное слово “проект”. Еще недавно сложно было представить, что художника, мастера слова (!) возможно “раскручивать” и “проталкивать” на рынок, будто новую марку парфюма от Chanel. К театральному рынку с его антрепризой мы уже как-то привыкли. Хотя кастовые границы до сих пор существуют: уважающий себя театральный критик никогда всерьез не будет писать об антрепризной постановке, какая бы удача ей ни сопутствовала. В нашем устоявшемся сознании неразрывны парные слова “антреприза” и “касса”, высокое искусство и низкие деньги… Разумеется, словечко это больше из сферы шоу-бизнеса. Это там раскручивают звезд и делают имена. На первом канале даже “Фабрика” придумана по их изготовлению. И вдруг литература… Хотя, вероятнее всего, “вдруг” — исключительно для нас, привыкших считать, что литература — род особый.
Отечественные литературные проекты только учатся ходить, но мнения зала уже разделились. На первый взгляд, всем понятны спрос и предложение, где результат — реальный сегодняшний читатель, который реально платит за экземпляр, а значит, гарантирует художнику обед. А на второй — риск потери читателя завтрашнего, а еще лучше послезавтрашнего, ведь глаголящее рождается из невычислимого. И что предпочесть? Конечно, возможен (и желателен) третий вариант, некая квадратура круга, соединяющая и то, и то, например проект “Вера Павлова”, где и читатель доволен, и продюсер сыт. Но всегда ли это реально?
Интересно, что думают по поводу литературного клонирования сами “дети”?
“Обычные”, непроектные авторы, словно театральные критики, на подобные игрища презрительно вскидывают брови. Они, как правило, из разряда и “служивых”, и “реалистов”, вернее “новых реалистов”. Когда начинаешь изучать их прозу, то размышления охватывают тебя словно виллисы Альберта из последнего акта “Жизели”.
2
Помните знаменитый всхлип Ипполита из рязановской “Иронии судьбы”? О том, что “в нас пропал дух авантюризма. Мы перестали лазить в окна любимых девушек. Мы перестали делать прекрасные глупости”? Да, да, а потом он в пальто забирается под душ, просит потереть ему спинку, ну и так далее. Здесь зритель, как правило, смеется.
Вполне возможно, что всхлип и не вспомнится: вся эта лирическая заумь в комедии проскальзывает мимо — жанр иной. Тем не менее крик души, вернее “заявленная в нем проблема” (о духе, разумеется, а не о девушках), в иных контекстах и слоях слышится все чаще.
Лишь уточним: пропал дух не авантюризма — это другое, а романтизма. Начало процесса оговаривать не будем. Данный факт для иных материалов и тем. Но так получается, что пик его стремительной убыли приходится на текущий момент.
Как известно, особенных расхождений в выкладках, что такое романтизм, нет, а потому напомним лишь тезисы
А. Блока. И прежде всего те, что доказывают: романтизм — это “новый способ жить с удесятеренной силой”1 , жадное стремление создать такую жизнь, а не только литературное течение. Что литературное новаторство — “лишь следствие глубокого перелома, совершившегося в душе, которая помолодела, взглянула на мир по-новому, потряслась связью с ним, прониклась трепетом <…> захлестнулась восторгом от близости к Душе Мира”2 . Это стремление ко всем эпохам, ко всем областям деятельности человека, где ярко проявилось желание установить новую связь с миром. Это “шестое чувство”, сближающее человека с природой, ее стихией, проявляющей себя в духе мятежа. Стихия может отступить (на время). И возникнет состояние покоя, или, как говорит Блок, “период классицизма”. Но потом снова бушующие волны. И так до бесконечности. По синусоиде.Да, только стихии бывают разные. Блок говорит о “позитивном” варианте — созидающем, объединяющем — и не упоминает обратный. А ведь именно эти, вторые стихии клокочут сейчас, как никогда. Негативные волны, которые разъединяют, крушат, так как уже лишены близости Душе Мира. Кто-то называет их “центробежными силами”, тянущими в разные стороны, пытаясь тем самым, в частности, объяснить “кучкизм” нашего литературного процесса. А кто-то спросит: “Уж не живем ли мы в период “другого” романтизма, где сложное состояние текущей литературы есть один из ее результатов?”
Передо мной сборник избранных рассказов журнала “Проза” — “Ветер текущих дней”3 . Избранных, а потому не нужно привлекать другие сборники для создания “атмосферы”.
Действительно, имен случайных в нем нет. И подборка не “телефонный справочник”. И рассказы есть хорошие: “Обида” П. Алёшкина, “Куликово поле” А. Кожедуба, “Мужчина и женщина” Е. Чернова. Сюжетная линия, диалоги. Но одно но. Единая черта и этих повествований, и сборника вообще — отсутствие жизни. Отсутствие будущего.
Стоит ли повторять, что слово “жизнь” — ключевое в расшифровке романтизма. Гиперсема. На нем держится почти все здание. Причем, раскрываясь всеми слоями, данная категория остается важнейшей не столько в “текущий момент”, сколько в проекции на будущее (как вектор, способный дать выход в иные слои и атмосферы). В будущее, которое сокрыто, но которое угадывается, подразумевается, предчувствуется. Помните исчерпывающую, символичную характеристику, данную Онегиным: “В чертах у Ольги жизни нет”?
Как нет ее не только в метафизическом, но и в прямом смысле и у большинства персонажей “Ветра текущих дней” (кстати, в таком случае сборнику больше бы подошел заголовок “Ветер прошедших дней”). Умирает героиня “Обиды” Дарья Сучкова, умирает Алексей Спиридонов в “Листопаде” В. Пронского и дед в рассказе М. Котовой “Рыба”, умирает Сергей Сергеевич в “Учителе пения” Е. Богданова и Георгий Иванович в “Святом” Л. Суетенко. Почему умирают? Если “по факту”, однолинейно — либо от болезни, либо возраст берет свое. А если “по художественной задаче” — причин нет. Берясь за такие многослойные, знаковые темы — темы Конца, Ухода, — большинство авторов, по-видимому, даже и не помышляют о том, как их раскрывать, осмыслять и вообще, что такое символика Смерти в мировой литературе. Второй план у тех же Котовой, Суетенко, Богданова отсутствует, поле подтекста пусто. И в чем идея? А потому остается “красиво” предполагать, додумывать за создателя, что его герои умирают или от одиночества, или от ненужности себе и другим, или еще от чего-то. Они уходят, как тот старый деревенский кот, главный персонаж рассказа Э. Алексеева:
“Он отвернулся и, чуть припадая на заднюю ногу, продолжил путь в сторону леса. И как я ни звал его снова и снова, больше уже не останавливался, пока совсем не скрылся из виду.
И больше мы его не видели.
Да разве можно одному выжить в лесу? Без зубов, старому и совсем уже больному? Одному, всеми отвергнутому…”
Чувствуете интонацию? Каков набор эпитетов: одному, старому, совсем уже больному, одному, всеми отвергнутому…
Или: “И ему сразу же захотелось в свое сумеречное от северной стороны и никогда не мытых окон жилище. Постель всегда разобрана, в термосе не переводится крепкий чай, пусть не фирменный, как здесь, да зато такой, какой нравится. Нырнул под одеяло, раскрыл свеженький журнальчик, и будничная сиюминутная чертовщина тут же уносится прочь”.
Или вот еще: “Алексей печально смотрел на посеревшие от дождей яблони, с кое-где забытыми краснобокими плодами, на стыдливо голую после листопада аллею, за которой непривычно сквозил пожухлый луг, и понял, почему именно сейчас захотелось побыть одному, именно в эти прощальные тихие минуты, когда с уснувших деревьев опадали последние сиротские листья” (курсив мой. — Ж. Г.).
Если перейти от литературно-разговорного стиля данной статьи (хотя такого стиля, как известно, нет ни у Розенталя, ни у Фоминой) к языку научному, то так и хочется констатировать: тяготея к единым синтетическим формам, авторы распространяют метафоричность (или метафору) на однородные ряды определений, на структурно-семантический блок однородных членов. В полотне материала внутренняя форма слова однородных рядов вкупе с отдельными глаголами (отвернуться, скрыться, выжить, нырнул, уносится, сквозил, побыть, опадали…), их предметное, образное значение и соединяющий их признак синтезируют наглядный образ “ноябрьской пустоши, мертвой тоски”, гуляющей по всем страницам4 . И не будущее, а прошлое стоит тут вторым планом, и не настоящий, а прошлый день (во всех смыслах) является источником вдохновения.
Разумеется, день за окном и календарь на стене поднимают настроение не всем. И в конечном итоге не так важно, что подтолкнуло к перу. Только художнику, как бы там ни было, все же пристало слушать музыку дня и дня сегодняшнего. И чтобы читатель их слышал… (Тем более, если заявлено “Ветер текущих дней”.) В противном случае “беззвучные”, болтающиеся, неоправданно внешне и внутренне состарившиеся герои, которые разорвали все связи с Миром и которых авторы так и не приблизили к решению проблем (наверное, о распавшихся связях времен?), запрограммированы лишь на два следствия — читательский вопрос: “Во имя чего писалось?” и на быструю кончину самого текста.
“Я подошла к комнате, открыла дверь. Внутри царил полумрак: стол был отодвинут к окну, зеркало над диваном завешено, посреди комнаты стоял гроб. В нем лежал Святой, на его лице был покой и умиротворение”.
Согласитесь, что эти строки и извинения героини в конце рассказа “Рыба” воспринимаются уже как символика:
“Глаза разъедает солью, заволакивая облачной пеленой виноватую дедушкину улыбку. Прости меня, дедушка. Прости меня, девочка. Простите меня все”.
К сожалению, таких подборок великое множество. В этом плане сборник “Прозы” типичен.
— Я тут еще беды не вижу.
— Да скука, вот беда, мой друг.
Надо признаться, что когда начинают оценивать, разбирать подобную литературу, то критерий “скучно”, как правило, не фигурирует. Что угодно, кроме этого. Хотя не любой ли жанр имеет право на существование, кроме скучного? Но дело даже не в этом, а в том, что скучному хотят найти иную, более красивую замену — “новый реализм”. Синониму, надо сказать, больше сорока лет, и связывается он в первую очередь с фильмами Годара, Трюффо, Антониони, раннего Феллини. “Новый реализм — 2”? Тем не менее. Сначала — с появлением этого понятия в литературе — в “новые реалисты” записывали авторов, которые реалистические традиции пронизали отдельно взятыми чертами постмодернизма (ирония, игровое начало). Но чистота жанра постепенно сдавала свои рубежи, и возникли притоки и ответвления. Первая группа “новых реалистов”, вторая… Владимир Бондаренко насчитал их три5 . А кто-то пять, да еще подгруппы. Плюс к этому обозначилась альтернатива — “метафизический реализм”. Запутаться в этих цифрах и группах не трудно. Особенно если дифференциация проблематична даже для самих разводящих (да и сами художники — люди непостоянные, легко “кочуют” из одной схемы в другую). Еще вчера Сергей Шаргунов своими рецензентами записывался в стойкие постмодернисты, а сегодня на тех же основаниях “превратился” в реалиста. В результате “новый реализм” выглядит как тот невод, в который может попасть почти любой современный писатель. Только чаще всего после этого невода (как после прочтения сборника “Ветер текущих дней”) задаешься парадоксальным вопросом: “Что здесь нового?”
Впрочем, к этому стилю тяготеют не только матерые волки, не одну верстку видавшие, не только “служивые”. Любое деление в искусстве условно. Границы пунктирны и легко нарушаемы.
Недавно “Литературная учеба” попросила меня написать “сопроводительную” рецензию на одного молодого прозаика, некоего Олега Зомберна.
Первое, обо что спотыкаешься сразу, — заголовок. “Дом Матвея”. Ничего не напоминает? Кому как, а мне так сразу “Матренин двор” Солженицына. Сознательная или бессознательная отсылка, или, выражаясь иначе, межтекстовая связь, — сказать затрудняюсь. В любом случае на парафразе заголовка отношения с Солженицыным заканчиваются и последующие одиннадцать страниц ничем на классика советской (и уже просто русской) литературы не походят. А походят они на “разбавленные” мотивы Шукшина, Астафьева, Распутина. От всех понемногу. От Шукшина все же побольше — заимствован его знаменитый “чудик”. У Шукшина они и мечтатели о чудесном, и строители чудесного, и спасатели всех и вся. Так и “чудик” Матвей (только уже Зомберна) пытается мечтать, строить, спасать. Так хочет автор. Вернее, этого бы ему хотелось. Только на деле получилась суета, многословность бытописания с “неработающей” деталью плюс обилие ненужных (а если нужных, то чем?) мизансцен с бесконечными “выпил”, “сел”, “встал”, “закурил”, “налил” и т. д. Кстати, по силе изложения сцена “битья татарвы” могла бы дать название самому рассказу: на ее шовинистском фоне строительство спасительного корабля явно отходит на второй план. Сам же корабль и все, что вокруг него делается, приводят на ум уже “Прощание с Матерой” Распутина. К сожалению, эту мощную и выигрышную метафору (корабль-спаситель) Зомберну не получается до конца “вытянуть”, прописать, напитать тремя, четырьмя смыслами. Она так и остается брошенной тенью от тени. И не только она. В начале рассказа мы “знакомимся” со звездой, “услужливо подлетевшей к голове” героя. Что ж, метафора известная и популярная в литературе, и, казалось бы, здесь есть над чем потрудиться, только и “звезда” мелькнула звездочкой и закатилась на первой же странице. А все почему? А все потому, что автор, как и его герой, мечется: то ли ему повествовать со всеми “задрал”, “взял”, “повертел”, то ли притчу слагать, то ли миф. Увязать же и то, и другое (и жен, и любовь, и казаков, и татар, и корабли) вместе, гармонично, наверное в силу возраста, пока не получается. В результате этой путаницы автор дописывается до того, что сын героя, названный вначале Леней, ниже почему-то становится Митей. Ну, и так далее…
И все-таки, что хотел сказать художник? Вспомним (не без иронии) роль Белинского в толковании “Мертвых душ” Гоголя и предположим, что Олег Зомберн хотел показать, как это бывает — строительство Ноева ковчега по-русски: вместо стройки то пьянство, то погром. То есть всегда найдется что-то, что русского человека от дела оторвет. Я не права? Очень даже может быть, поскольку идея — “Спасаться, говорю, надо. Дома-корабли строить… Такие, чтоб плавали, а то мы в водке утонем или еще в чем”, — как и многое другое, не раскрыта.
“Ну, неужели так все плохо! — взмолился по телефону автор, услышав мой приговор. — Хотя бы для приличия что-нибудь похвалите!”
Могла бы похвалить стилистическую технику (стилизацию под сказовую форму), но за это разве обязательно хвалить?
И все же за одно точно могу похвалить “Дом Матвея”
О. Зомберна (поэтому и взялась за написание отрицательной рецензии на непонравившийся рассказ) — за сам факт появления. За возможность еще раз, сделав Матвея тем рупором, каким он не стал у себя “Дома”, сказать:— Писать надо. Книги строить… А то мы утонем в водке или в подобной литературе.
Кстати, в редакции меня отчасти поняли: “Да, конечно, он не гений. А кто в нашей литературе сейчас гений? Да, аналогии. Он типичный “новый реалист”. Нельзя ли все же найти в нем что-то хорошее?”
Видите, характерна не только сама ситуация, но и позиция редакции. Куда там нам до романтизмов и гениев. Будем хвалить что есть. И такие примеры можно приводить сколько угодно. А вывод простой: большое количество старой новой литературы несколько подмывает и само понятие “новый реализм” (неспособное сделать материал веселее), и его необходимость процессу.
3
А где же жизнь? За этим обратимся к постмодернистам (как тут не вспомнить “Дегуманизацию искусства” Ортеги!) и зайдем в “Проект ОГИ”.
Вот они — проектчики! Андрей Геласимов, Ирина Денежкина, Ксения Букша… Правда, к “ОГИ” здесь относится только Геласимов, остальные двое — “детеныши” (или лучше сказать “детёнки”, по названию рассказа Денежкиной?) других проектов: Букша — Макса Фрая, Денежкина — одного издательства.
Если меня спросят: “Что бы такое почитать из начинающих?” — я отвечу: “Возьмите “Год обмана” Геласимова. И не говорите, что это плохо”. Нет, это действительно хорошо.
“Год обмана” — занятно изложенный, с чувством юмора пересказанный один год бытия типичного молодого шалопая, москвича Михаила, который из-за обычной русской безалаберности теряет работу, но тут же находит другую. Его покупает, как игрушку, его же босс Павел Петрович (помните знаменитую комедию с Пьером Ришаром?) для своего сына-подростка Сережи. Мальчик якобы растет странным, апатичным, сидит постоянно у компьютера, нужно, чтобы кто-то познакомил его с жизнью — со злачной жизнью (!), — привил к этакому времяпрепровождению вкус. Вот на эту специфическую, но приятную миссию и нанимают за большие деньги Михаила. Благо в чем, в чем, а в этом он знает толк…
Дорогой читатель, у вас в руках не книжка, а “инструкция по применению”. Если герой “Ура!” Шаргунова говорит яростное “Нет!” табаку, алкоголю, наркотикам и другим “нехорошим излишествам”, то Геласимов иронично, поэтично и вдохновенно устами главного персонажа будет учить своего подопечного и вас заодно (независимо от вашего желания) правильно пить, курить, косить от армии, увиваться за женским полом и многому другому6 .
“На следующий день я решил больше не выпускать инициативу из своих рук. Взялся за бизнес, так надо вести его по-настоящему. “Учиться, учиться и учиться”, — как завещал великий вождь. Педагогика — вещь серьезная. Требует глубокого научно-методического подхода.
— Сегодня учимся бухать, — сказал я своему воспитаннику, снова оторвав его от компьютера. — Чего ты там все время делаешь?
— Так ерунду одну, — отозвался он. — А “бухать” я уже умею.
— Нет, — протянул я и загадочно улыбнулся. — Пару раз напиться на какой-нибудь наркотической вечеринке — это не значит “бухать”. С этого дня у тебя начинается новая жизнь. Радуйся, ты попал в руки профессионала. Я чемпион Москвы в полутяжелом весе.
— А почему не в тяжелом?
— Я над этим работаю. Но среди полутяжей мне равных нет.
— Хорошо, — сказал он с улыбкой. — Когда начнем?
— Сперва нужно пройти теоретическую подготовку.
— Да? Это как?
— Нужно ознакомиться с правилами для главбухов.
— Главбухи-то здесь при чем?
— Те, кто бухают не по науке, — это просто любители. Махровая самодеятельность. Главбухи, мой дорогой, — это уже элита.
— Понятно, — снова улыбнулся он.
— Правило номер один: бухать так бухать. Нельзя стать настоящим главбухом, если у тебя остаются сомнения. Главное, чтобы в сердце было искреннее желание стать маленьким пьяным поросенком. Воля здесь ни при чем. Надо по-настоящему захотеть. Тогда у тебя, может быть, получится. Сейчас настоящих мастеров почти уже не осталось — одни любители. Но я тебя научу.
Пацан мой улыбался до ушей, но молчал.
— Правило номер два: главбух должен быть художником. Без поэтического отношения к делу ничего не выходит. Ты любишь море?
— Да.
— Думай о нем, когда пьешь.
— Меня укачает.
— Тогда думай о женщине.
— О Марине?
— О ком хочешь. Лишь бы это была поэзия. Какие стихи тебе нравятся?
— Есенин.
— Отлично. Он тоже бухал. Надо распределить выпивку по поэтам. Есенин — пусть будет водка.
— Лучше рябиновая настойка.
— Молодец. Кто еще?
— Пушкин.
— Это шампанское. Еще?
— Байрон.
— Я не читал. Сам придумай.
— Наверное, коньяк…
— Ты должен быть уверен.
— Да, точно коньяк.
— У нас еще остались вина. Сначала красное.
Он ответил не сразу.
— Может, Блок?..
— Откуда мне знать?
— Нет, Блок — это белое вино.
— А кто тогда красное? — спросил я.
— Франсуа Вийон… — Он опять подумал. — Да, точно! Франсуа Вийон.
— Венгр?
— Нет, француз. Его повесили за воровство и разбой.
— Хороший поэт. Дашь потом почитать. Кто у нас будет отвечать за портвейны?
— Я не знаю. Я портвейн не пил.
— Значит, есть пробелы. Ладно, будем ликвидировать. Вот тебе и домашнее задание. Сегодня — портвейн. А завтра ныряй в папины книжки.
— У него нет стихов.
— Ну, сходи в библиотеку. В общем, на этом пока все. Всякие виски-шмиски оставим на другое занятие. Нельзя мешать все в одну кучу.
— Больше нет правил? — разочарованно спросил он.
— Еще как минимум два. Но в начале контрольный вопрос. Кто был самый верный ленинец, на которого нам надо равняться?
Его лицо выразило сильное удивление. Потом он задумался и наконец улыбнулся.
— Бухарин?
— Пять баллов. Начинаешь улавливать суть. Следующее правило гласит: никогда не забывай про бухучет. Если ты перестал считать, ты уже не главбух, а просто бухарик. Надо всегда знать, сколько уже выпито. В этом случае ты способен мыслить стратегически и верно распределять остающиеся ресурсы. Это понятно?
— Как божий день.
— И наконец, золотое правило главбухов. Не блевать. Ни при каких обстоятельствах. Это унижает человеческое достоинство.
Обговорив с ним еще кое-какие детали, я сел на телефон и стал искать подходящую пьянку.
Вариантов, как всегда, было много. Две свадьбы, один мальчишник, встреча бывших одноклассников, презентация в туристической фирме, девичник и несколько попоек без всякого повода. Все это было хорошо, но не хватало стиля. Требовалось напряжение всей композиции”.
Впрочем, “инструкция по применению” — это всего лишь забавные эпизоды, необходимые композиционные ходы, построенные на отличном чувстве юмора и работе с языком.
Двадцать первый век — век еще более изощренных языковых форм. Все сочтено, все измерено. Известно, что Гете насчитал тридцать два мировых сюжета, но, думается, и до него в каком-нибудь веке до нашей эры были уже свои статистики. Остается язык. И стиль. Здесь еще возможны горизонты. Но чем же удивить читателя нашего времени? И так ли необходимо его удивлять? Но в таком случае нужно признать все эти сборники с “ветрами”, “песками”, “гробами”, “воронами” и т. д. Кстати, подобная метафорика очень в ходу у некоторых поэтов. Начитавшись Блока, вырвав из него все “вьюги”, “снега” и “метели” и добавив своих “воронов”, “гробы” и “слезы”, они вот уже какой год в своих стихотворных опусах на интонационной волне из “Князя Игоря” — “Погибли мы, пропали мы…” — держат Россию “на коленях”, закольцовывая вопросом, когда же она с этих колен встанет. Вопрос в другом: кем решено, что подобная слезливая беспомощность есть черта истинной русской поэзии (а они ее только так и подают) и русского народа, который какой-другой, но только не беспомощный.
Чехов говорил, что после Мопассана нельзя писать по-прежнему. После Джойса круг поиска одновременно расширился и сократился.
Что предлагает нам Геласимов? Его рецепт как будто не сложен: литературно-художественный язык, помноженный на сленг. Плюс точная мера непристойных частушек (когда к месту, когда нет), плюс взвешенное количество брани (ругается он, вернее его герои, очень забавно, невольно вспоминаешь, что “Ругаться тоже надо уметь”), плюс драйв (стилистический напор) и несколько ложек остраненного взгляда. Все это погружается в “соус” бахтинского многоголосья с авторским растворением в каждом из своих персонажей и упаковывается в форму джойсовского композиционного построения.
Толстой любил своих героинь — Наташу Ростову, Анну Аркадьевну — в особые минуты их жизни вывозить в оперу. Как правило, их мысли по замыслу писателя в этот час были заняты другим, не театром, а любовью, и чтобы подчеркнуть диссонанс, душевный раздрызг, Толстой пересказывает происходящее на сцене как увиденное невникающими женскими глазами, то есть вводит все тот же прием остранения. Геласимов даже слишком эксплуатирует этот прием, начиная от огромных кусков текста (сцена верховой езды или репетиция “Вишневого сада”), заканчивая целыми главами, такими, как предытоговая глава “Маленький Миша”. Причем цель всякий раз меняется: или вызвать нашу улыбку или участие, или дать точный портрет, или имитировать эзопов язык.
“Пьесу Чехова в исполнении моих новых друзей можно было пропустить почти полностью.
Они продолжали ходить со скучными лицами, сидели на стульях, смотрели друг на друга и куда-то под потолок. Каждый раз, как они смотрели под потолок, у них возникала долгая пауза, а потом кто-нибудь обязательно говорил: “Гениально”, — и они все повторяли как заведенные: “Гениально! Просто гениально! Чехов был гений!” Видимо, им нравилось, когда удавалось так помолчать.
Но тогда этому Чехову вообще не надо было писать слов. Вышли бы на сцену, помолчали и разошлись. Вот это было бы гениально.
Главный прикол начинался, когда очередь доходила до Рамиля. Он играл натурального отморозка. Я сдерживался изо всех сил, чтобы не рассмеяться, когда он принимался подгружать остальных насчет того, что “человечество идет вперед, совершенствуя свои силы”. Вот тут уж точно надо было обладать гением Чехова, чтобы написать такой текст. При этом лица всех остальных делались еще скучнее, но они очень внимательно смотрели на его рот. Им надо было знать, когда он закончит. А он вовсю задвигал им про тех, кто “называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят “ты”, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек по тридцати, по сорока в одной комнате, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота”. Меня лично больше всего добивало то, что “рабочие спят без подушек”. Это было круто. Это было не в бровь, а в глаз.
Но, разумеется, мы с Мишкой всегда оживали, как только выходила наша Марина. У нее была какая-то странная роль. Странная, но очень смешная. Она всегда говорила с немецким акцентом, показывала фокусы и без конца ела огурцы. Почему она ела именно огурцы, наверное, не знал даже Чехов. Взял да заставил ее есть первое, что пришло на ум. Может быть, сам в это время помыл себе огурчик <…>
Головной болью были обсуждения после репетиции. Иногда они приставали ко мне, чтобы узнать мое мнение <…>
— Ну, как тебе? — спрашивал кто-нибудь из них <…>
— Очень актуальная вещь, — говорил я. — Жизненная. Но секса мало. И вообще, непонятно, чего они все хотят.
— Как это мало? Да здесь и не должно быть секса. Это же классика.
— Вот я и говорю. Никакого секса.
— Ну и что?
— Не знаю. Как-то не по приколу. Смысл какой им тогда собираться? Они же не на работу туда приходят.
— Ты что хочешь сказать, что “Вишневый сад” устарел?
— Я хочу сказать, что не понимаю, что им всем надо”.
Так убедительно и одновременно артистично вынести на страницы то, о чем принято умалчивать, в чем не принято признаваться: пьесы Чехова обычным нормальным людям (хотя и отдельным интеллектуалам тоже) кажутся скучными. Есть даже такой театральный анекдот: “На сцене — “Три сестры”, в зале — два зрителя”. А тот же Толстой, обращаясь к Антону Павловичу, говорил: “Шекспира я не люблю, а Ваши пьесы — еще хуже”. Конечно, прием понятен: ничто так ярко не характеризует Михаила, как подобное среднестатистическое толкование драматурга. Но Геласимов и не ставит задачи писать о сверхчеловеках, по-видимому, как Чехов, полагая, что сюжеты не надо выдумывать — их предлагает сама жизнь, и их нужно только разглядеть и сделать срез. Разумеется, он никого не дублирует, но отсылки к Чехову очевидны: в рамках романа, как на театральной сцене, на определенный отрезок времени (на год) соединяются шесть персонажей, из них четыре главных: Михаил, Павел Петрович, его сын Сергей и девушка Марина, в которую влюблены Сергей и Михаил. Как и у Чехова, здесь нет хороших и плохих: все приличные люди, но у каждого в душе драма, каждый одинок, каждый вынужден лгать, чтобы приноровиться к другому, и каждый ищет любви как спасения из замка, где король может все, но не может сохранить семью и понять сына, где принцу холодно и одиноко и он вынужден искать утешение в прекрасной и бесплодной любви к Одри Хепберн; откуда, задыхаясь, бежит королева-мать в далекую Швейцарию к очередному возлюбленному и где в конечном итоге никакие деньги не могут удержать пажа и Золушку, как две капли воды похожую на кареглазую диву. Три вопроса, три проблемы, каждая из которых, если четко сформулировать, уже знакома или как книга, или как документальный фильм, или как телесериал: “Легко ли быть молодым?”, “Отцы и дети”, “Богатые тоже плачут” (хотя данное упоминание и комично), решаются автором на легкой, но упругой волне иронии и игры, в контексте самого что ни на есть сегодняшнего дня со всеми необходимыми из него музыками и репликами: джипами, охранниками, разборками, бандитами, долларами, компьютерами, торговлей, заграницами, Италией, бранью, сленгом и т.д. Для этого он даже вводит определенный композиционных ход, больше известный по “Улиссу” Джойса, но встречающийся уже у Гете: события повествуются не линейно, а передаются с разных то-
чек — глазами того или иного персонажа. Впечатления разнятся, наслаиваются, создавая эффект калейдоскопа. Для этого роман разбит на четыре части (весна, лето, осень, зима), каждая из которых в свою очередь поделена на главы — почти самостоятельные рассказы, названные по имени персонажей (“Михаил”, “Сергей”, “Павел Петрович”…). От первого лица рассказывают только Михаил и ребенок, изложение остальных — или через дневник, или через письмо, или телефонный разговор. Геласимов рассматривает своих героев со всех сторон. Испытывает своих подопечных огнем, водой и медными трубами. Испытывает дружбой, предательством, меркантильностью, ложью, любовью и смертью, заранее зная, что они все выдержат и Любовь станет для них тем спасительным островом, где закончится мучительный год обмана, где они отдохнут и обретут счастье.4
Лозунг “Читать модно!” был “снят” мной с обложки книги Ксении Букши. Он показался мне знаковым в отношении тех авторов, которых я условно назвала “новобранцами”, а Макс Фрай неуверенно и длинно “поколением -007-, фронтовым братством тайных агентов Несбывшегося, которых, по счастью, удается обнаружить в любых координатах пространства-времени. Опознать по сиянию глаз, идентифицировать по легкому дыханию, найти по горячим, подолгу не остывающим следам”. Приметы, прямо скажем, не очень убедительные. Букше в этом братстве отведена почетная и важная роль идеолога, поскольку ее ““Аленка-партизанка” вполне может считаться манифестом”7 нового поколения. Но только что же это за поколение такое и авторов, и читателей, которому так сложно найти определение, но для которого так легко создавать манифесты и идеологии (достаточно вспомнить уже упоминавшийся роман “Ура!” С. Шаргунова)?
Букша как будто услышала наш вопрос и написала свой ответ — “Рулет с черникой. Роман о нас”. Написала его быстро, энергично и сумбурно. Кровь стучит в висках. Молодость распирает сердце, душу и бумагу. Так много хочется сказать, о стольком поведать по всем правилам постмодернизма. Потому из повести (хотя автор и называет ее романом), как из рога изобилия или из волшебного мешка Деда Мороза, на читателя сыпется сказочное, фантастическое, феерическое. Падают волшебные вишни с клена, вьюги, стихи собственного сочинения, метели, снежная сука, реплики из Булгакова (“Мастер и Маргарита”), из Блока (“Двенадцать”), из Гофмана с его “Щелкунчиком”, из Гоголя с его рождественскими загадками, превращениями и чудесами. На мгновение волшебное и реальное меняются местами, и тогда в нас выстреливает патриотизм, антифашизм, национализм, антисемитизм, Сталин и политзаключенные. И все это на фоне розового неба, фиолетового вечера и рыжей луны. И все это цветистым языком, интеллектуальным сказом.
“Нет, не вьюга — снежная баба идет с той стороны. Снежная сука на четвереньках, метет лед выменем. Встает она из-за горизонта зловещим маревом, глаз у нее один, черный, и в нем звезда. Завешивает дорогу. Черный страх. Идет, не собака, не корова, а баба. Снежная сука”.
“И пахнет елкой, и день вкрадывается в послеполуденную, невнятную пору. Все приготовлено, холодец стынет за окном. Останется только нарезать закуску, а теперь Подмосковье погрузилось в предновогодний отдых. И в лени-полене, обугленной пене, струятся сомненья бесплотные тени; прядет и кукукает душа; телесные соки струятся, шурша — словно мышки на сене…”
“Хурма прозрачна на свет, мед льется столбом, в банке редеют острова клюквы, и серой дымкой стоит на дне вода. Снег поднимается и дышит в глаза Маше Колышкиной. Маша печет пирог с рисом и мясом”. А Букша печет роман о нас, и начинка в ее пышном, богато сдобренном тесте — жители фантастического подмосковного города Красный Шар. Школьники, их родители, учителя. Жизнь сера, скучна и в “морозной тьме”. Развлечения молодежи — наркотики и алкоголь. И что сделать, чтобы все это изменить? Или встретиться с чертом и заключить договор, или поесть волшебных вишен с клена, которые, как молодильные яблоки в русских сказках, и красоту наведут, и счастье подарят. (По такому случаю роман так и манит назвать “Рулет с вишней”.) А желаний так много, а чудес так хочется…
“Антон рыдал. В нем происходило что-то новое, и он не замечал, что вокруг него нового происходило еще больше. В частности, баба Галя вынула из шкафа старый рецепт Рыбы Марешаль — и вовсю готовила. Чревоугодный блеск загорелся в ее одуревших от уринотерапии глазах. Она слопала трехэтажный бутерброд. Она выплеснула в унитаз (о ужас! о кощунство!!!) китайский гриб, который уже три года противно колыхался на шкафу в трехлитровой банке. Акулий хрящ и прополис ждали своей судьбины. Антон рыдал. Мама Марина бегала взад-вперед, и ветер от ее резких поворотов обдавал Антона свежим запахом.
— Чего мне хочется? — задавалась она. — Че-го??”
Но действие вишен скоротечно, и все остальное время мир Букши (или лучше сказать — мир нового поколения, от лица которого автор вещает?) — хаос, где “хмарь сгущается”, а чудеса возможны только под Новый год или на Рождество. И как справиться подростку со всем тем недетским, что обрушивается на него за порогом дома? Только выработать свои правила игры, где одно из главных — ирония, ведь “ирония — маска беззащитных”, не так ли? (Правда, писательница со всем своим девичьим задором выбирает несколько странноватые поводы для шуток: все те же антифашизм, патриотизм, национализм, антисемитизм и политзаключенные.) И придумать свою идеологию.
Поколение или братство “-007-” утверждает, что “Читать модно!”, и выбирает рулет с черникой!
“— Вот некоторые говорят, что у вашего поколения нет идеологии, — задумчиво продолжала Валентина Петровна. — Хочешь, Машка, чтобы у тебя была идеология?
— Не хочу, — отказалась Маша. — Это после уроков на партсобрания ходить? Не хочу. У меня мозгов не хватит на идеологию. Я вообще не знаю, что это такое.
— А у меня вот есть идеология, — сказала Валентина Петровна. — Я вот тут рулет с черникой спечь собралась. Банку с черникой открыть и спечь. Как тебе такая идеология?
— Классная идеология! — обрадовалась Маша. — Рулет — это дело. Такую идеологию я завсегда люблю”.
Идеология поколения “-007-” есть полное отсутствие какой-либо идеологии! И в этом для них сейчас, наверное, спасение.
Мир Букши мрачен, но не безнадежен. Ей, как и авторам “Ветра текущих дней”, календарь на стене и день за окном настроения не поднимают, но в отличие от старших коллег она этот день слышит, и в сказку верит, и свет в конце туннеля видит. И что особенно интересно — предлагает свой способ существования, свою экзистенцию. Возможно, способ не героический и кому-то покажется примитивным, но нужно, во-первых, учитывать возраст автора, а во-вторых, это все же лучше, чем тянуть: “Погибли мы, пропали мы…” или “стоять на коленях с Россией”, даже не понимая, что на коленях стоят прежде всего они.
5
Литература у нас есть. Вопрос в другом: какая она и что ее ожидает в период “другого” романтизма?
В медицине существует диагноз — “зеркальное отражение”: когда сердце пациента с правой стороны. Аномалия, требующая вмешательства. Примерно такой диагноз можно поставить нынешнему романтизму, пусть и под видом постмодерна. Все в нем есть согласно схеме Блока, только стихии обратные, разрывающие, зеркальные. С не той стороны. И результаты будто в кривом зеркале: имеем претензию на духовность, но старо и скучно или не скучно и жизненно, но нет будущности. Не будущего, а будущности.
И Геласимов, и Букша есть третий удачный вариант в проекте. Геласимов даже больше остальных, так как, учитывая спрос (что, кстати, в тексте не видно, и это хорошо) и оперируя современным языком, он пытается говорить о вневременном. Но, к сожалению, на малой территории и с локальным решением текущих проблем. Глобальной темы — нет, не чувствуется близость Душе Мира, а потому истинного литературного новаторства тоже нет. И актуален вопрос о будущем, ведь оно имеет свои лимиты.
Проектчики, “новобранцы”, поколение “-007-” — люди достаточно молодые, если не сказать юные. В своем творчестве они отталкиваются от детства, отрочества. И это понятно. Только не плохо бы не забывать, что конек детских впечатлений далеко не завезет. И эксплуатировать его так безжалостно, как это делает Букша, а еще больше Денежкина, не следует. Когда-то нужно и взрослеть. Иначе, открыв очередную книжку, например “Детенка” Денежкиной, есть риск увидеть лишь истеричное воплощение банальных дамских советов из практической психологии: “чтобы избавиться от негатива — пишите дневник”. Она и пишет. Только мы тут при чем?
Есть риск утонуть в море талантливых черновиков, памятников сиюминутному (“Рулет с черникой”), у которых будет читатель завтрашний, но не найдется — послезавтрашний. Это в том случае, если забыть, что одна из задач художника не только наблюдать, сканировать жизнь, информировать, но и предлагать выход (как это старается делать Геласимов, находя его в любви). А как же импрессионизм? Но импрессионизм — это целое философское направление в литературе, живописи, музыке, театре. И в каком-нибудь стоге сена Клода Моне или в “Кувшинках” есть и высшая позиция, и дыхание Духа. Да, искусство — игра, как сказал Кант, а позже обыграл Толстой. Но Кант и добавил: “Игра духовных сил”.
Конечно, проект — пластинка скорострельная. Одно имя отработано, запускаем другое. Но мы имеем дело все же с литературой. И правила здесь должны быть иные. Тем более, что романтизм как литературное направление — пусть и в обличье постмодернизма, и с лозунгами: “Читать модно!” — направление, за которым перспектива. (Определение “новый реализм”, по сути, приравнивается к постмодернизму, особенно если учесть “два типа творчества” (Л. И. Тимофеев), о которых говорит сначала косвенно Аристотель в своей “Поэтике”, потом, в новейшее время, скажет Ницше (дионисийское начало и аполлоническое), а еще позже — Г. Вельфлин и В. Жирмунский. Только Г. Вельфлин назовет эти два типа творчества “классика” и “барокко”, а В. Жирмунский — “классический” и “романтический” со всеми вытекающими “измами”.) Вопрос лишь в том, как поскорее выбраться из Негативных волн и разбить кривые зеркала. У Блока, с которого мы начали этот разговор, все в той же статье “О романтизме” есть творческо-практические рекомендации. Правда, изложены они в прошлом столетии и предназначались современному той эпохе театру, но ведь “никаких особенных искусств не имеется”, искусство “единосущно и нераздельно”8 , не так ли? В частности, поэт заверяет, что лишь народный переворот способен воскресить шестое чувство. Я далека от мысли призывать всех к революции и петь гимн войне. Да и обращение Блока к актерам Драматического театра было написано в девятнадцатом году. Но порой кажется, что без некой встряс-
ки — не обойтись. С другой стороны, чего-чего, а этого в нашей стране с избытком. Уж лучше бы покой и стабильность, тем более что в России покой — уже встряска. В любом случае будем ждать изменений в ту или иную сторону.
1 А. Блок. О литературе. М.: Наука, 1982. С. 258.
2 Там же. С. 255.
3 Ветер текущих дней. Избранная проза журнала “Проза”. М.: Московская городская писательская организация, 2003.
4 Подробно (на материале М. Шолохова) см.: Голенко Ж. Текстообразующие функции однородных членов предложения в ранних произведениях М. Шолохова (на материале рассказа “Нахаленок”) // Филологические науки. 2003. № 6. С. 82—92.
5 См.: День литературы. 2003. № 8.
6 Для лучшего знакомства с книгами “молодых” — Геласимова, Букши, — на мой взгляд, будут уместны пространные цитаты из текстов.
7 Букша К. Аленка-партизанка: Повесть; Вероятность: Производственный роман; Рулет с черникой. Роман о нас / Послесл. А. Житинского. — СПб.: Амфора, 2002, обложка.
8 Блок А. Указ. соч. С. 270.


