Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 29.09.2014 / 07:29 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2004, №1
ПУБЛИКАЦИИ. ВОСПОМИНАНИЯ. СООБЩЕНИЯ


Ильф до Ильфа и Петрова
Вступительная статья и публикация А. И. Ильф
версия для печати (17557)
« »

Публикуемые рассказы и фельетоны Ильи Ильфа написаны в 1923—1927 годах, то есть до начала совместной работы с Евгением Петровым, которая принесла такие прекрасные литературные плоды, как романы «Двенадцать стульев» (1928) и «Золотой теленок» (1931), и многое другое. Здесь печатается лишь часть неопубликованных и забытых произведений раннего Ильфа.

Будущий писатель Илья Ильф (1897—1937) родился в Одессе в семье мелкого банковского служащего Арье Файнзильберга (здесь напрашиваетсяцитата из ильфовских записных книжек: «Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги»1) и в 1913 году окончил ремесленное училище. Затем, по его же словам, он переменил несколько техниче­ских профессий, писал стихи под женским псевдонимом в юмористическом журнале «Синдетикон» (ни единого экземпляра которого не удалось отыскать), был статистиком и бухгалтером, а также членом президиума Одесского союза поэтов. После подведения баланса выяснилось, что победила литературная, а не бухгалтерская деятельность, и в 1923 году Ильф приехал в Москву, где нашел свою окончательную профессию: стал литератором, начал работать в газетах и юмористических журналах.

Литературное дарование прорезалось в статистике и бухгалтере еще в Одессе. Хотя не найдено ни одной рукописной строки этого периода, известно, что молодой Ильф писал стихи, которые, по словам поэта и художника Евгения Окса (их дружба началась в 1918 году), товарищи называли «произведениями оригинального ума», а сам ав-
тор — «торгово-промышленной поэзией»: «Помню одну поэму, где были образы города, магазинов, закрытых шторами, там была некая фирма, не то “Гарвест компании”, не то “Катерпиллер”. Написана была белыми стихами <…> Была фраза: “Выньте лодочки рук из брюк”». Окс приводит по памяти начало поэмы Ильфа «На Вандименовой земле...», добавляя: «Никогда не видел эти стихи написанными или напечатанными <…> Позже в Клубе поэтов эта поэзиябыла встречена восторженно…»2

В начале 1920-х годов в Одессе было два или три литературных кафе. Одно из них носило довольно эксцентричное название — «Пэон 4-ый», взятое из стихов Иннокентия Анненского: «...Назвать вас вы, назвать вас ты, пэон второй, пэон четвертый...» В афише этого кафе Ильф упомянут в группе авторов экспромтов, эпиграмм и памфлетов вместе с Багрицким и Олешей. Отдельно извещается о «демонстративных выступлениях поэта Ильфа».

Мемуаров об Ильфе тех лет не так уж много, я вылавливала их по строчкам.

Лев Славин пишет, что в этом кафе «Ильф читал действительно необычные вещи, ни поэзию, ни прозу, но и то и другое, где мешались лиризм и ирония, ошеломительные раблезианские образы и словотворческие ходы, напоминавшие Лескова»3.

Воспоминания Славина подтверждают и дополняют другие мемуаристы.

Юрий Олеша: «Существовал в Одессе в 1920 году “Коллектив поэтов”. Это был своего рода клуб, где собирались ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве. Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. Мы серьезно работали <…> Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наиграна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и, вообще, не надо быть слишком высокого мнения о себе <…> Этот призыв к скромности и корректному пониманию собственных совершенств исходил от Ильфа всегда»4.

Сергей Бондарин: «Я недоумевал: что так привлекает этого таинственного человека в самодеятельных литературных кружках, что может он здесь почерпнуть, чего он здесь ищет? А может быть, он и сам пишет? Поговаривали, что пишет, но что пишет и как пишет — никто не знал. А сам он, если спрашивали его об этом, не то усмехнется, не то, наоборот, станет как-то задумчив, серьезен — и в ответ всегда одно:

— Я больше люблю читать или говорить по телефону»5.

Нина Гернет: «Худой, высокий Ильф обыкновенно садился на низкий подоконник, за спинами всех. Медленно, отчетливо произносил он странные, ни на какие другие стихи не похожие стихи, которые нравились мне именно этой странностью формы и поэтических образов:

 

 …Комнату моей жизни

Я оклеил мыслями о ней…

 

Или:

 

 А мы, в костюме Адама до грехопадения,

 Прикрыв неприличие шевиотовой эманацией…

 

Сохранились ли где-нибудь, у кого-нибудь из его тогдашних товарищей эти стихи?»6.

Валентин Катаев: «Мы полюбили его, но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист <...> однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов <...> Это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философ­скими отступлениями. В общем, нечто весьма своеобразное, ни на что не похожее, но очень пластическое и впечатляющее, ничего общего не имеющее с упражнениями провинциальных декадентов.

Сейчас, через много лет, мне трудно воспроизвести по памяти хотя бы один из его опусов. Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте...»7

И сноваОлеша: «Ильф поразил нас и очень нам понравился. Он прочел стихи. Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью и что какие-то литературные настроения Запада, не известные нам, ему известны <...> Уже в этих первых опытах проявилась особенность писательской манеры Ильфа — умение остро формулировать, особенность, которая впоследствии приобрела такой блеск»8.

 

У каждого свои воспоминания, но суть одна.

 

О литературной манере Ильфа тех лет могут дать представление лишь его письма 1920—1922 годов, адресованные одесским приятельницам и Марусе Тарасенко, которая в 1924 году стала его женой. В сущности, это не письма: «Это не стихи, но, наверное, и не проза, — будто бы сказал Ильф Бондарину. — Надо бы проще, но проще у меня, вероятно, никогда не получится»9. Их можно рассматривать как неудавшиеся (и слава богу!) поиски литературного стиля.

Нелепо предполагать, что одесская жизнь Ильфа сводилась исключительно к «демонстративным выступлениям». Он сотрудничал в одесских журналах и газетах. Конечно, все это было более чем скромно. Однако, работая в Югроста и одесской периодике, он приобретал навыки газетчика, которые впоследствии очень пригодились в «Гудке».

Время было тяжелое, голодное. В газетах не платили ни копейки. Позже Ильф рассказывал Петрову, что однажды гонорар ему выдали «натурой»: два ведра вина. Он нес их домой «на цыпочках», чтобы не расплескать.

А пока что его товарищи по «Коллективу поэтов» — Катаев, Олеша, Адалис — покидают Одессу.

Мечта Ильфа о «той благословенной поре», когда и ему «будет надлежать Москва» (из письма), сбывается: в начале января 1923 года он покидает родной город. Как водится, он поселяется у Катаева в Мыльниковом переулке на Чистых прудах. «Моя комната, — свидетельствует Катаев, — была проходным двором. В ней всегда, кроме нас с ключиком [Юрием Олешей], временно жило множество наших приезжих друзей»10. При содействии любезного хозяина (тот отрекомендовал Ильфа человеком, который умеет «всё и ничего») он поступил на службу в «Гудок» — газету железнодорожников — и стал сотрудником «четвертой полосы», где, как писал Петров, «в самом злющем роде обрабатывались рабкоровские заметки»11. Целое поколение писателей пришло в литературу именно из «Гудка» — Катаев, Олеша, Булгаков, Славин, Ильф, Петров, Козачинский, Гехт, Эрлих. Некоторых слава настигла (или постигла), когда они еще работали в редакции.

В должности «литправщика», то есть стоя на самой низшей ступени редакционной лестницы, Ильф совершает, как уверяет Катаев, «маленькую газетную революцию» — превращает безграмотные письма рабкоров-железнодорожников в «нечто вроде прозаической эпиграммы размером не более десяти—пятнадцати строчек в две колонки. Но зато каких строчек! Они были просты, доходчивы, афористичны и в то же время изысканно изящны, а главное, насыщены таким юмором, что буквально через несколько дней четвертая полоса, которую до сих пор никто не читал, вдруг сделалась самой любимой и заметной»12. Воспоминания Олеши вторят катаевским: «Заметки, выходившие из-под его пера, оказывались маленькими шедеврами. В них сверкал юмор, своеобразие стиля <…> Делалось это легко, изящно»13.

Выразительный портрет будущего соавтора рисует Евгений Петров, впервые увидевший его в редакции «Гудка»: «Это был чрезвычайно насмешливый двадцатишестилетний человек в пенсне с маленькими голыми толстыми стеклами. У него было немного асимметричное, твердое лицо с румянцем на скулах. Он сидел, вытянув перед собой ноги в остроносых красных башмаках, и быстро писал. Окончив очередную заметку, он минуту думал, потом вписывал заголовок и довольно небрежно бросал листок заведующему отделом, который сидел напротив. Ильф делал смешные и неожиданные заголовки. Запомнился мне такой: “И осел ушами шевелит”. Заметка кончалась довольно мрачно: “Под суд!”»14.

«Представлял ли он свое будущее как будущее писателя? В те годы он обнаружил уже острую наблюдательность. Обо всем он говорил метко. Порой нежнейшая лирика и грусть звучали в его словах» (Олеша)15. «...Его литературный вкус казался мне в то время безукоризненным, а смелость его мнений приводила меня в восторг» (Петров)16.

Как литобработчик и корреспондент он был трудолюбив и исполнителен, но друзей и коллег (многие сочиняли романы!) поражало то, что «Ильф сам неписал ничего. Дома длясебянасколько пом-
ню— ничего» (Олеша)17. «...Он был очень застенчив, писал мало и никогда не показывал написанного» (Петров)18. «Он писал мало, — повторяет Олеша. — Он как бы и не стремился к большой писательской работе <...> Он чрезмерно строго судил о себе. Произведения искусства, которые он уже в ранней юности успел выбрать в качестве образцов, успел оценить и полюбить, были так высоки, что собственные возможности представлялись ему шуточными»19.

Так или иначе, выныривая из газетной текучки, Ильф начинает писать.

Из письма Ильфа от 29 марта 1923 года: «Литературная работа в газете “Гудок” дает мне столько денег, что их до­статочно для хорошей жизни в лучшем из городов. Это не важно. Я начал работать. Это тоже не важно. Нет, это важно. Когда я окончу тот рассказ, что пишу сейчас, я позволю себе послать его Вам <...> Там написано о многом: о коте, которого звали Франклин и глаза которого были набиты зелеными камнями, о комнате, которая ночью кажется полем сражения, о весне, об облавах, но больше всего о любви и больше всего о смерти. До этого я написал их три. Они называются:

— “Мак-Донах” — приключения шотландца в Москве.

— “Гранитная станция” — это жизнь мальчика, который решил стрелять из драгоценннейшего в мире пулемета.

— “18-100” — это о моем бегстве из Одессы.

Я работаю и знаю, что буду работать. Это важно».

Он еще не представляет, как применить свое дарование, не знает, что его призвание — сатира. Он ищет. Поначалу берется за героиче­ские, драматические и даже мелодраматиче­ские темы (как оказалось, совершенно ему несвойственные). Автобиографические воспоминания о бурном одесском трехлетии 1917—1920 годов легли в основу самых ранних рассказов и очерков — «Куча “локшей”», «Каска и сковорода», «Рыболов стеклянного батальона», «Страна, в которой не было Октября», «Маленький негодяй», «Октябрь платит». К ним примыкает публикуемый рассказ «Стеклянная рота».

В первые месяцы после переезда в Москву Ильф писал нарочито манерно, вычурно: «Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился»; «Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту»; «Поезд валился к югу. От паровоза звездным пламенем летел дым»; «Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели»; «Небо облилось лимонным соком. Пришло утро». Эту его манеру Катаев и называл «пейзажной импрессионистической словесной живописью»20.

Впрочем, кое-какие намеки на будущего Ильфа есть: «Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами»; «Расскажите что-нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю библию» (бендеровский стиль!); «...Я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия» (упоминание о любимой рыбе одесситов в библей­ском контексте). Деловито, в духе газетного репортажа, подан сюжет ветхозаветной Троицы: «...Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами».

Одесса навсегда оставила след в творчестве Ильфа: революция, интервенция, оккупация, «14 смен властей», голод, блокада. Переселившись в Москву, он все еще оставался во власти родной одесской стихии. Многие особенности его ранней писательской манеры, не говоря уже о самой структуре речи, подсказаны жизнью южнорусского портового города.

Трудно сказать, для «Гудка» ли в первой половине 1923 года были написаны такие рассказы, как «Галифе Фени-Локш», «АнтонПоловина-на-Половину», «Мармеладная история», «Повелитель евреев» и другие, хотя в некоторые (может быть, намеренно) введена «железнодорожная» тема. Эти миниатюры оказались настолько «одесскими», что о публикации не могло быть речи. «То, что он писал, было так нетрадиционно, что редакторы с испугом отшатывались от его рукописей», — вспоминает Славин21. Не исключено, что Ильф все-таки надеялся напечатать их: рассказ «Антон Половина-на-половину» существует в трех очень близких вариантах. Однако вполне возможно, что и «Галифе Фени-Локш», и «Антон Половина-на-Половину», написанные, как сказал бы Бабель, «на живописном одесском языке»22, были пародиями на его же «Одесские рассказы». Ранняя ильфовская проза намеренно груба, насыщена вульгаризмами: «Наконец, приходит еще один зубной жлоб, и тут начинается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, — вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник» («Зубной гармидер»).

В «Мармеладной истории» возвышенно-банальная манера изложения («С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала», «высокий и нежный почерк», «Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки...», «Я увидел серые и голубые глаза...») контрастирует с далеко не столь возвышенной («По морде видно», «Я ел, как свинья...», «На меня было столько наклёпано...», «Львы... лупили зеленые буркалы»). Согласитесь, это нисколько не напоминает изыски человека, который «был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом французской культуры, ееновейшего искусства — живописи, скульптуры, поэзии» (Катаев)23.Аполлинером и «красными кентаврами, как бы написанными Матиссом», тут и не пахнет.

Чуть позже Ильф воспользуется кое-какими сюжетами этих ранних рассказов, заменив одесские реалии московскими и придав содержанию «железнодорожный» оттенок («Антон Половина-на-Половину» — и «Многие частные люди и пассажиры...», «Зубной гармидер» — и «Снег на голову»).

В стороне от «одесских» тем стоит «Лакированный бездельник» с подзаголовком «Колониальный рассказ» (начало июня 1923 г.). Может быть, это своего рода пародия на колониальный роман, на Киплинга, но слишком уж тщательно он выписан. Кто знает, может быть, это и есть то самое «прямое киплингование, ни разу не достигшее уров-
ня подлинника»24, о котором Ильф упоминает в последней записной книжке?

Постоянные поездки и командировки по железнодорожным маги­стралям страны входили в практику редакционной жизни. В 1924 году разъездного корреспондента Ильфа отправляют в Нижний Новгород и «Гудок» печатает его очерки под названием «Ярмарка в Нижнем»; в 1925 году он привозит из Средней Азии серию очерков: «Перегон Москва — Азия», «Глиняный рай», «Азия без покрывала» и «Энвер-басмач». Впечатления от его поездки по Волге на пароходе с тиражной комиссией (1925) нашли место в романе «Двенадцать стульев» (1928).

Живость и разговорная простота ильфовского стиля характерны для репортажей 1923—1925 годов, построенных на конкретном материале — для таких, например, как «Иверские мальчики», «Беспризорные», «Принцметалл» (зарисовки москов­ской жизни эпохи нэпа), «Ферт с товарищами» (осмотр собачьего питомника). Сухие, на первый взгляд невыразительные факты Ильф-газетчик преображает в сатирический фельетон. В эту группу очерков и фельетонов входят неопубликованные или малоизвестные «Записки провинциала» и «Катя-Китти-Кет» (жилищный кризис в Москве), «А все-таки он для граждан» («железнодорожная» тема), «Вечер в милиции» (беседа с правонарушителями), «Дело проф. Мошина» (плохая организация лекторской работы, лек-
тор — «жулик в крылатке»), «Странствующий приказчик» (проблема уклонения от налогов) и, наконец, «Судьба Аполлончика» (подлинно «лирическая песня о милиционере»). Со знанием предмета, с подлинным изяществом, весело написан очерк «Дружба с автомобилем». Конечно, в первую очередь Ильф был наблюдателем, но наблюдателем не простым: «Он делалвыводы из того, что видел, он формулировал, объяснял. Каждаяформулировка была пронизана чувством» (Олеша)25.

Иногда ильфовская стилистика этих лет близка Зощенко («Мадамочка, вы не беспокойтесь, я свой»; «Боюсь, что вы, моя симпатичная, влопались»; «Я, — говорит туловище, — не допущаю, чтоб крали примусб»). Вот совершенно зощенков­ский пассаж: «Бывает и такой снег на голову, что болит у рабочего зуб. Ветром надуло. А может быть, просто испортился. Не стану хвалиться, но боль держалась такая, будто мне петухи десну клюют. Так что в голове шум и невыносимое кукареку». Можно заметить и сходство с манерой Булгакова тех лет: «Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым. Это был бред <…> Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия».

Так и хочется сказать, что в те годы подобная стилистика «носилась в воздухе». Но постепенно язык московской улицы, сменивший говор одесской, становится выразительным, остроумным, лаконич-
ным — языком «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка».

Регулярно выступая в «Гудке», Ильф сотрудничал и в журналах «Железнодорожник», «30 дней», «Смехач», «Красный перец», «Заноза», «Советский экран» и «Кино», в газетах «Вечерняя Москва» и «Рабочая Москва». Далеко не под всеми его публикациями стоял изобретенный еще в Одессе псевдоним «Ильф». Он подписывался:
И., И. Ф., И. Фальберг, Антон Немаловажный, И. А. Пселдонимов,
И. Туземцов и А. Туземцов. Четыре года работы в периодике дали около ста известных нам текстов Ильфа — опубликованных и неопубликованных (не говорю о мелочах, которые он не подписывал). Это немного. Петров того же периода был гораздо плодовитее.

Среди разнообразных тем, затронутых Ильфом в 1925—1926 годах, особое место принадлежит кино. Больше полутора десятков его кинофельетонов было напечатано в «Гудке» и журналах «Советский экран» и «Кино». Это время характерно всеобщим увлечением кинематографом. «Кинематограф Ильф любил не меньше, чем книгу, радио или разговоры по телефону, за то что экран сообщал много такого, что не всегда могла рассказать книга. Ему, например, запомнилась сцена из старой кинохроники “Патэ” — приезд Пуанкаре в Петербург. Он запомнил жесты французского президента, мимику, и мы, случалось, в компании забавлялись этой игрой. Смешно воспроизводилась мимическая сцена, в которой Ильф изображал президента в котелке, неуверенно сходящего по трапу с броненосца» (Бондарин)26. «Я помню, как мы с Ильфом ходили в кино, чтобы смотреть немецкие экспрессионист­ские фильмы с участием Вернера Крауса и Конрада Вейдта и американские с Мэри Пикфорд или сестрами Толмэдж» (Олеша)27. А простому зрителю хотелось знать, как делаются фильмы, его интересовали «секреты производства». Описывая повседневный быт московских киностудий, курьезы съемок, кинопробы («Тигрицы и вампиры», «Проба актеров»), Ильф давал волю своему остроумному перу.

Как правило, кинорепортажи Ильфа были веселыми и добродушными, но наступал момент, когда можно было говорить о жгучей едкости ильфовскойиронии. Его возмущали «кинематографические эксцессы» — развлекательные фильмы «под заграницу», «парижский жанр 33-го ранга». «Межрабпом» он называл «коммерчески-иностранным» предприятием, делающим кассовые фильмы из жизни «графов в голубых кальсонах» и красавиц, чьи «пышные формы напоминают лучшие времена человечества». С язвительной иронией описывал он «балкано-румынский шик», вызывающий восторг у «одичавших романтиков с Зацепы» и снятый «в настоящей, неаполитан­ской губернии и в мадридском уезде». Тему он завершает через несколько лет очерком «Путешествие в Одессу» (1929). Интерес Ильфа (и Петрова, конечно) к этой теме не иссякал никогда. Можно вспомнить и посещение Бендером 1-й Черноморской кинофабрики в «Золотом теленке», и фельетоны Ильфа и Петрова 1930-х годов («Ганна кует чего-то железного…»), и тот факт, что, будучи в Америке, соавторы каждый вечер ходили в кино, снова и снова убеждаясь, что американцы демонстрируют им все тот же старый «балкано-румынский шик».

В серии фельетонов Ильф высмеивает конъюнктурные приемы того времени: специально для рабочей аудитории шекспировский Ромео превращается в Ивана, Джульетта становится «Красной Джульеттой», а Монтекки и Капулетти, «нацепив на себя визитки и штучные брюки, совершают прогулку на океанском пароходе» (рецензия на спектакль Малого театра «Иван Козырь и Татьяна Русских»); изобретается игра «Мировая революция»; сочиняются «красные романсы» («А сердце-то в партию тянет»); календари печатают «красные святцы» с именами для младенцев — Бебелина, Агителла, Плехан, Лассалина (просьба
не путать с Мессалиной, «женщиной явно не марксистского поведения»).

Для сочинений Ильфа тех лет характерны сатирические или юмористические отступления, сходные с теми, что в черновых набросках к роману «Великий комбинатор» (будущий «Золотой теленок») авторы условно именовали «отыгрышами». Иногда «отыгрыши» в репортажах (обычно незаконченных) оказываются выразительнее и ярче самого сюжета (может быть, оттого они и не закончены?). Не так уж интересно читать о финансовых махинациях директора оспопрививательного института после великолепного вступления: «Великие слова принадлежат так называемым великим людям. Средние людишки, простые смертные, исторических фраз не произносят. Например, гордую фразу “Государство — это я” сказал Людовик XIV, а не какой-нибудь мелкий французский счетовод. Также и слова — “Рубикон перейден” — принадлежат не маленькому древнеримскому частнику, а Юлию Цезарю. Уж если человек изрекает нечто историческое, то не сомневайтесь, не маленький это человек <...> Средние людишки, простые смертные, не облагаемые даже подоходным налогом, исторических фраз не произносят». Рассказ о студенте, несправедливо исключенном из института, Ильф предваряет подробнейшим руководством по охоте на жирафа с заключительным афоризмом: «Чтобы поймать жирафа, его надо утомить». Несчастного студента, «советского жирафа», журналист сравнивает с несчастным, загнанным животным.

Гудковский период Ильфа заложил основу его будущего мастерства. Пока что он пробовал силы. Создавал литературные запасы: наблюдения, мысли, сюжеты, эпитеты. Умел видеть мир с необычной стороны. Блестяще добивался эффекта смешного. Был непримирим к пошлости во всех ее проявлениях. Он словно делал наброски для будущего большого полотна, и отдельные мелочи из его запасов пригодились в совместной работе с Петровым.

Например, в незаконченном (вернее, едва начатом) рассказе«Николай Галахов вернулся домой…» обнаруживаются и знаменитый аншлаг «Штанов нет», и «водосточные трубы, осыпанные холодными цинковыми звездами» (в романе — «у водосточного желоба, осыпанного цинковыми звездами…»), и упоминание о Шепетовке — железнодорожной станции на границе с Польшей (в романе: «И вообще по­следний город — это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана»). Однако даже по нескольким страницам видно, что им не хватает стилистической четкости и выразительности «Золотого теленка». В наброске говорится: «Он с отвращением и недовольством прочел извещение об отсутствии штанов на прилавках госторговли. Из смутной глубины витрины посмотрел на него восковой манекен, карминные губы которого были раздвинуты чудной улыбкой. Манекен был одет в пиджак, его стоячий воротник с отогнутыми уголками стягивал строгий черный бантик, от которого не отказался бы и атташе, но брюк на манекене не было. Это придавало аншлагу “Штанов нет” крайнюю убедительность. Увидев голые скелетные ноги улыбающегося манекена, Николай Васильевич застонал». Образ, конечно, впечатляющий, но манекен без штанов — это грубо. Я уверена, что во время работы с Петровым над романом Ильфу не пришла в голову мысль настаивать на своем варианте. Все мы помним блестящее решение этого сюжета.

С удовольствием процитирую несколько фраз из ранних ильфов­ских фельетонов («одессизмы» не цитирую):

«Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо».

«Эти автогадины [мотоциклы] еще совершенно не укрощены человеком и носятся по Москве, пытаясь, как видно, вырваться на сво-
боду».

«Умалишенные налогом не обкладываются!»

«Сдавайте бороды на войлок!»

«Красавицы, пышные формы которых напоминают лучшие времена человечества».

«Если одесситу воткнуть в прическу страусовое перо, то он многое совершит».

Однако подлинный Ильф с устоявшимся литературным стилем (я назвала бы его сдержанно-элегантным) начинается приблизительно с 1928 года.

 

 

Илья Ильф

 

РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ

СТЕКЛЯННАЯ РОТА

Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики что есть силы орали:

— Капитан Садуль французов надуль!

Были новости еще трескучей.

На Украину шли большевики. Была объявлена мобилизация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год1.

Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами.

В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:

— Ну и ну! Таких еще не видел!

Над беднягами смеялись писаря:

— Стеклянная рота!

Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота. Надеяться было не на что.

Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на этот раз. К городу лезли большевики. Поэтому четырехглазых гнали в строй. Косые блямбы шли в строй.

Человек, у которого один вид винтовки вызывал рвоту, легендарный трус Сема Глазет тоже попался. Его взяли в облаве.

Вечером стеклянной роте выдали твердые, дубовые сапоги и повели в казармы. В первой шеренге разнокалиберного воинства шел Колесников.

Во всей роте он один не носил очков, не дергал глазами, не стрелял ими вбок, не щурился и не моргал, как курица. Это было удивительно.

Ночью в небе шатались прожектора и быстро разворачивались розовые ракеты. Далеким и задушевным звуком дубасили пушки. Где-то трещали револьверами, словно работали на ундервуде, — ловили вора.

Рота спала тревожным сном. Семе Глазету снился генерал Куропаткин и мукденский бой2.

Иногда в окно казармы влетал свет прожектора и пробегал по лицу Колесникова. Он спал, закрыв свои прекрасные глаза.

Утром начались скандалы.

Рядовому второго взвода раздавили очки. Усатый прапорщик из унтеров задышал гневом и табачищем, как Петр Великий.

— Фамилие твое как?

— Шопен! — ответил агонизирующий рядовой второго взвода.

— Дешевка ты, а не Шопен! Что теперь с тобой делать? Видишь что-нибудь?

— Ничего не вижу.

— А это видишь?

И рассерженный прапорщик поднес к самому носу рядового Шопена такую страшную дулю, что тот сейчас же замолчал, будто навеки.

Медали на груди прапорщика зловеще стучали. Вся рота, кроме Колесникова, была обругана. Больше всех потерпели косые.

— Куда смотришь? В начальство смотри! Чего у тебя глаз на чердак лезет? Разве господин Колесников так смотрит?

Все головы повернулись в сторону Колесникова.

Украшение роты стояло, отчаянно выпучив свои очи. Ярко-голубой правый глаз Колесникова блистал. Но левый глаз был еще лучше.

У человека не могло быть такого глаза. Он прыскал светом, как звезда. Он горел и переливался. В этом глазу сидело небо, солнце и тысячи электрических люстр. Сема пришел в восторг и чуть не зарыдал от зависти. Но начальство уже кричало и командовало. Очарование кончилось.

Ученье продолжалось еще неделю.

Звенели и разлетались брызгами разбиваемые очки. Косые палили исключительно друг в друга. Рядовой Шопен тыкался носом в шершавые стены и беспрерывно вызывал негодование прапорщика. Утром стеклянную роту должны были грузить в вагоны, на фронт.

Но уже вечером, когда косые, слепые и сам полубог Колесников спали, в море стали выходить пароходы, груженные штатской силой.

В черное, лакированное небо смятенно полезли прожектора. Земля задрожала под колесами проезжающей артиллерии. Полил горячий дождь.

Утром во дворе казармы раздались свистки. Весь город гремел от пальбы. Против казармы загудела и лопнула какая-то металлическая дрянь.

В свалке близоруких и ослепленных бельмами прапорщик искал единственную свою надежду, украшение роты, полубога Колесникова.

Полубог лежал на полу. Сердце прапорщика моталось, как маятник.

— Колесников, большевики!

Колесников привстал на колени. Правый глаз его потух. Левый был угрожающе закрыт.

— Что случилось? — закричал прапорщик.

Полубог разъяренно привстал с колен.

— Ничего не случилось! Случилось, что глаз потерял. Дураки ваши косоухие из рук вышибли, когда вставлял его, вот что случилось.

И он застонал:

— Лучший в мире искусственный глаз! Где я теперь такой достану? Фабрики Буассон в Париже!

Прапорщик кинулся прочь. Единственная подмога исчезла. Спасаться было не с кем и некуда. Оставалось возможно скорее схоронить погоны и медали.

Через пять минут прапорщик стоял перед Глазетом и, глядя на проходивших по улице черноморцев, говорил:

— Я же сам скрытый большевик!

Сема Глазет, сын буржуазных родителей, заревел от страха и упал на пол.

 

Автограф и машинопись находятся в РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1.
ед. хр. 88. тексты не идентичны. Предположительно рассказ написан для «Гудка» в 1923 году и тематически перекликается с опубликованным рассказом «Рыболов стеклянного батальона» («Гудок», 1923, 1 дек.). Печатается по машинописи. Подпись: И. Фальберг.

1 «Мало комуизвестно,писал Лев Славин, — что Ильф был некоторое время в частях гражданской войны. Он почти никому не говорил об этом». Летом 1919года Ильф служил в 1-м Караульном советском полку, сформированном из негодных к строевой службе призывников. По воспоминаниям служившего вместе с ним скульптора М.И. Гельмана, когда полк проходил мимо БУПа (Бюро украинской печати) на Пушкинской улице, 11, кто-то из вышедших на крыльцо журналистов с насмешкой воскликнул: «Стеклянный батальон!».

2 А. Н. Куропаткин во время русско-японской войны был главнокомандующим вооруженными силами (с октября 1905 г.). Смещен после поражения российских войск под Мукденом.

 

АНТОН ПОЛОВИНА-НА-ПОЛОВИНУ

Миша Безбрежный встал и выложил свою простую, как собачья нога, речь:

— Кто первый боец на скотобойне?

Мы все любили Мишу мозгами, кровью и сердцем. Он был профессор своего дела. Когда Миша вынимал из футляра свой голубой нож, бык мог пожалеть, что не написал духовного завещания раньше.

Ибо Миша не какой-нибудь лентяй, который ранит бедную тварь так долго, что она за это время свободно может посчитать, сколько раз ей пихали горячее клеймо в бок и почем был пуд сена в девятнадцатом году на Старом базаре.

Нет!

С Мишей расчет был короткий.

Пар вылетал из быка прежде, чем он успевал крикнуть «до свиданья».

У Миши была старушка-мама. Он ее держал на одном молочном воспитании, и это было в то время, когда кварта молока шла дороже, чем солдатские штаны.

Итак, Миша был боец первого ранга и первоклассный сын. И когда он сказал свою скромную речь, мы все ответили хором:

— Первый боец на скотобойне — Миша Безбрежный!

Миша достойно улыбается. Он любит почет и доволен.

Все это было в обед. Миша кладет лапку на свой футляр из бычачьего уда и садится на колбасные шкурки, раскиданные по зеленой траве, как на трон.

Мы все с любовью смотрим на своего вождя, и один только Антон Половина-на-Половину, первая завидуля на все Черное море, молчит и играет на зубах марш для тромбона.

— Что ты молчишь, музыкант? — спрашивает Миша. — Почему я не вижу уважения от дорогого товарища Половина-на-Половину?

У музыканта физиономия мрачнее, чем вывеска похоронной конторы. Он вынимает руку из пасти и визжит:

— Чтоб я так дыхал, если я тебе дорогой товарищ!

— Ого! — говорит Миша. — Ты мне лучше скажи. Кто первый боец на бойне?

Миша подымается с колбасного трона и смотрит подлецу в морду.

— Первый боец на бойне — я! — заявляет наглец. — Первый боец — Антон Половина-на-Половину.

Ленька-Гец-Зозуля и Мальчик-Босой подпрыгивают.

— Что он сказал? Миша, мы из него сделаем пепельницу для твоей курящей мамы!

— Не надо! — удерживает Миша. — Ты? — обращается Миша к негодяю Антону. — Ты первый боец? Посмотри лучше на свои кривые ноги, на свой живот. Это помойница. Ты первый боец? Да у тебя же руки тонкие, как кишки. Ты лучше вспомни, что тридцатифунтовый баран порвал тебе задницу на куски. Об этом еще писали акт.

Миша смотрит на нас и смеется. Мы смотрим на Мишу и давимся.

— Иди, — кончает Миша, — иди к своей жене и скажи ей, что ее муж идиот.

Половина-на-Половину дрейфит отвечать и уходит с позором. На прощанье он брешет:

— Я вас всех еще куплю и продам.

— Сволочь! — кричим мы ему вдогонку. — Локш на канатиках. Толчочная рвань.

Хорошо. Через две получки Ленька-Гец-Зозуля орет:

— Скидайте грязные робы! Ведите себя, как благородные девицы. Сейчас будет деликатное собрание, чтоб не ругаться по матушке.

Оказывается, приехал из города какой-то тип, главный воротила насчет сквернословия.

Мы посидали на места, а Ленька-Гец увивался возле пустой кафедры, пока на нас не вылезла городская лоханка, кошмарный юноша.

Это насекомое болтало воду в стакане, крутило, выкручивало и докрутилось до того, что через два часа так-таки кончило.

Потом насекомое уехало, и тут начинается самое глав-
ное — на пьедестал вылезает Антон Половина-на-Половину и вопит, словно его укололи в спину целым булавочным заводом.

— Тут, — говорит Антуан, — только что была городская халява1 и рассказывала анекдоты. В чем дело? Пока насекомое говорило, я шесть раз заругался и именно по матушке! Но что же это такое, дорогие бойцы? Разве мы свиньи, которых режут ножами? Разве это городское насекомое не говорило всю правду? Разве нет?

Ленька-Гец-Зозуля подскакивает на своем месте и воет:

— Замечательно! Замечательно!

Антуан подбодрился и кончает:

— Я решительно выставляю, кто будет еще ругаться по матушке, тому набить полную морду.

Ленька-Гец-Зозуля моментально задрал в небо свою волосатую лапу.

Миша подумал, но из деликатности, что Половина-на-Половину ему врет, тоже поднял руку. И мы поголовно дали свое знаменитое, скотобойческое слово биться до тех пор, пока не выбьем все такие слова.

— Что-то мне, дорогой товарищ Половина-на-Половину, не нравится все-таки! — бурчит Безбрежный после задирки рук.

— Он раскаялся! — заступается Гец.

— Ну, хорошо! — кладет Миша. — Посмотрим, посмотрим.

Хорошо. На другое утро Антон Половина-на-Половину подходит к нашему Мише и, не говоря худого слова, ругается прямо ему в рот.

Чтобы Безбрежный не сдержал своего слова, этого еще никто не говорил.

Миша подымает свой ручной механизм и ляпает подлого Антуана так, что у того трескается щека. Подлый Антуан падает, к колоссальному несчастью, прямо на нос Мишке-Маленькому, который заругался, и представьте, именно по матушке.

Случайно!

Но чтобы бойцы не держали своего слова, этого еще никто не говорил. Немедленно Колечка-Наперекор гахнул по Мишке. Мишка залепил Леньке-Гец-Зозуле. Ленька плюнул и сказал плохое слово, и влез по шею в драку. Тут Миша бешено заругался и полез казнить Геца.

Никто не скажет, чтобы бойцы не держали свое слово. С печалью на сердце и проклятиями во рту мы ринулись на нашего любимого вождя.

Это было замечательно.

Целый день стоял такой шухер, что никто не резал скотину, и все отчаянно бились за свое знаменитое слово, и все, представьте себе, в пылу драки ругались и именно по ма-
тушке.

А под всеми лежал ужасный Антуан Половина-на-Половину и поддавал огня разными шарлатанскими словами.

Так он нас купил и продал, потому что хотел закопать нас перед городскими насекомыми.

Но когда насекомые приехали на извозчиках и начали допросы с разговорами, и на разговорах все выяснилось, как оно было, и не нас выкинули со скотобойни, а мы его выкинули, и не половина-на-половину, а полностью, в окончательный расчет.

 

Один из трех вариантов рассказа. Написан предположительно в первой половине 1923 года. Печатается по автографу (первая и вторая страницы находятся в РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. ед. хр. 72; остальные
три — в личном архиве А. И. Ильф). Одесские реалии уступают место московским в фельетоне с тем же сюжетом «Многие частные люди и пассажиры...».

 

1 Применительно к женскому полу означало проститутку.

 

ГАЛИФЕ ФЕНИ-ЛОКШ

Вся Косарка1 давилась от смеха. Феня-Локш2 притащила с Привоза колониста3 и торговала ему галифе на ребенка.

Фенька крутилась возле немца, а галифе держали ее женихи — три бугая, нестоющие люди. Женя из угрозыска им хуже, чем компот из хрена. Дешевые ворюги.

Феня вцепилась немцу в груди.

— Сколько же вы даете, чтоб купить?

— Надо примерить! — отвечает немец.

Женихи заржали. Как же их примерить, когда немец высокий, как башня, а галифе на ребенка. Феня обозлилась.

— Жлобы! — говорит она. — Что это вам, танцкласс? Гражданин из колонии хочет примерить.

И Феня берет немца за пульс.

— Чтоб я так дыхала, если это вам не подойдет. Садитесь и мерьте.

Немец, голубоглазая дубина, мнется. Ему стыдно.

— Прямо на улице?

А женихи уже подыхают.

— Не стесняйтесь, никто не увидит! — продолжает наша знаменитая Феня-Локш. — Молодые люди вас заслонють. Пожалуйста, молодые люди.

Колонист, псих с молочной мордой, сел на голый камень и взялся за подтяжки.

— Отвернитесь, мадам! — визжат Фене женихи. — Гражданин немец уже снимает брюки.

Феня отходит на два шага и смеется в окно Старому
Семке.

— Эта застенчивая дуля уже сняла штаны?

— Феня, что это за коники4?

— Простой блат, Семочка, заработок! Он продал сегодня на базаре миллион продуктов за наличные деньги. Ну?

— Феничка, он не может всунуть ногу в галифе.

Феня волнуется.

— Где его штаны?

Семка начинает понимать, в чем дело, трясется от удовольствия и кладет живот на вазон с олеандром, чтобы лучше видеть.

— Их держат твои хулиганы! — ликует Семка. — Твои хулиганы их держат!

И тут наша Феня моментально поправляет прическу, загоняет два пальца в рот, свистит, как мужчина, и несется по улице всеми четырьмя ногами. А за ней скачут и ржут ее женихи с немецкими штанами, в которых лежат наличные за миллион продуктов.

А еще дальше бежит неприличный немец, голый на пятьдесят процентов. Вся Косарка давилась от смеха.

— У вас всегда такие грязные ноги? — в восторге спрашивает Старый Семка, когда молочная морда бежит мимо него.

Вся Косарка давилась от смеха, но что с этого? Кто делает такие вещи в три часа дня, когда Женя из угрозыска5 с целой бандой прыщей на лице идет домой на обед?

Он взял всех, как новорожденных, и повел прямо на протокол. Впереди шла Феня-Локш, за ней женихи, которые крутились от досады, потом Женя с немцем, а позади всех топал Старый Семка со своей смешливой истерикой, которая в тот день была у всей Косарки.

 

 

Печатается по автографу: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 74. Написан в первой половине 1923 года. Первая публикация: «Литературная газета», 15 октября 1957 года (с досадными опечатками).

 

1Серединская площадь в Одессе на Молдаванке, где располагались базар и биржа поденных рабочих, в основном косарей, в просторечии именующаяся Косаркой.

2 Локш — не только недотепа, простак, «лох», но и жулик, жульничество (пояснение Ильфа и Петрова в набросках к «Великому комбинатору»: «…то, что на юге для краткости называют локш, а в центральных губерниях — липа»).

3  Колонистами называли жителей немецких колоний под Одессой.

4На одесском жаргоне — «штуки», «штучки».

5Возможно, Евгений Петров (Катаев), до переезда в Москву работавший в Мангеймском уездном уголовном розыске под Одессой. Правда, соавторы никогда не упоминали о том, что знали друг друга (или друг о друге) еще в Одессе.

 

 

 

 

МАРМЕЛАДНАЯ ИСТОРИЯ

1

По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.

Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось — испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.

Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка1.

Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым2, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.

Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.

Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.

Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.

Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.

Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.

Четыре моих спутника говорили о мебели.

Их было хорошо слушать.

Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.

Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной3 комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.

Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.

Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.

Я проснулся во второй раз.

Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Мало-Ярославцу.

Я свесил голову и заглянул вниз.

Мебельщики рвали курицу.

Весь путь я молчал.

Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон4.

Но я уже не слушал.

Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.

Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.

— Гепеу5, — сказал один из мебельщиков. — По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.

3

Они ошиблись.

Жаргон я понимал.

Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок6. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.

Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.

Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.

Через полчаса к делу припутались факты.

Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.

Ореховые лакированные буфеты разлетались в щепки от выстрелов моего револьвера.

— Он погубил не одну девушку!

Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.

На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.

Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:

— Евреи.

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

— Евреи, кажется, пойдет дождь.

Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.

Свои слова я сказал на жаргоне.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им как соль и перец.

На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.

Началось счастье.

Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.

— Кушайте, — сказал один из мебельщиков, — вам станет прохладно и кисло.

Это была бессильная ирония побежденного.

Впрочем, я немедленно его наказал.

— Мне скучно, — сказал я. — Расскажите что-нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю библию.

Бедный старик начал, и я узнал, в какой день на небе за­тряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумб­рия.

В Крутах я пил вино, а Сарра сидела под зеленым деревом7, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами.

Я ел, как свинья, а старик все время рассказывал для моего развлечения.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами8. Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался.

Львы слушали и молча уходили. На их место приходили другие и лупили зеленые буркалы.

В окне на мгновенье задерживалось зеленое цветенье семафоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд шел на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники размахивали желтыми квадратными фонарями, там куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще не знали, что писем, падающих в большой чугунный ящик у почтамта, оказалось мало, что телеграммы показались мне недостаточно быстрыми.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, огонь в семафоре сделался огромным-огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый, горящий одеколон навалился на меня сразу, и задыхаясь, я прорвался сквозь сон.

В вагоне никого не было.

Я приехал.

5

Я увидел серые и голубые глаза и карамельную юбку.

Мы сидели на холодном, как серебро, подоконнике и молчали.

На пароходах разбивались склянки, собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».

Небо облилось лимонным соком. Пришло утро.

 — Папа приехал в тот самый день, когда ты! — сказала Маша. — Тебе надо с ним стать знакомым. Но не сегодня. Он не спал всю дорогу.

— Почему же он не спал? — рассеянно спросил я.

— К нему пристал какой-то негодяй и заставил всю дорогу рассказывать библию. Пойдем завтра вместе?

— Завтра? — Я пошел в угол комнаты. — Нет, завтра я занят и не смогу.

 

Я не пошел к нему. Но мне придется пойти. Я думаю, что все обойдется. Ведь слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

 

Печатается по автографу: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 81. Подпись: И. Написан в мае-июне 1923 года.

Короткая «Мармеладная история» — по сути, набросанный на скорую руку конспект сложного, даже изысканного автобиографиче­ского рассказа «Повелитель евреев», опубликованного, при его одиозном названии, лишь в 1992 году.

 

1 В то время карамель была полосатой. Ср. в «Повелителе евреев»: «полосатая карамельная юбка».

2 «Все на борьбу с Деникиным!»

3 Имеется в виду Маруся Тарасенко, будущая жена Ильфа, дочь одесского пекаря (из полтавских казаков). Она писала ему из Одессы 11 июня 1923 года: «Рассказ я получила. Мне нравится рассказ [«Повелитель евреев»; девушку зовут Валей] <…> Я помню вечер, когда мы сидели на подоконнике». А в конце ее длинного письма приписка: «Иля, ей-Богу, у меня глаза совсем не серые и не голубые. Я знаю, Вам так нравится. Мне очень жаль, что не серые и не голубые, но что я могу сделать?»

4 То есть идиш. Ср. в «Повелителе евреев»: «Жаргон я пони-
мал <…> Слова приобретают значение в зависимости от <…> языка, на котором говорят. Я сказал их по-еврейски».

5 ГПУ — Государственное политическое управление, ранее ЧК, затем НКВД, КГБ и т.д.

6 По приезде в Москву Ильф временно жил у Катаева, в Мыльниковом переулке, по соседству с Архангельским.

7 Библейский сюжет: Авраама и Сарру посетили три ангела в дубраве Мамре.

8 Библейский сюжет: Даниил в львином рву.

 

ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА

1

Один мой знакомый американец сказал мне так:

— Когда я заставился на ваш почтамт, то у меня волосы поставились на голове.

И американец рассказал мне, что такое очередь за мар-ками.

Я не так наивен, как мой знакомый американец. Меня трудно запугать очередью. И все-таки, когда я пришел на вокзал, волосы мои немедленно полезли вверх.

Это была чертовски длинная очередь. Черт знает что такое. Сначала она шла по прямой, потом заворачивала в полкруга, изгибалась восьмеркой и в противоположной от билетной кассы стороне запутывалась в невыносимый гордиев узел. Черт знает что такое.

Поезд уходил в 10 часов. Часы показывали 9. Дама впереди меня спокойно сияла молочными и перламутровыми прыщами. Она была сто тридцать шестая. Я был сто тридцать седьмой. А времени было только час.

Я поднял глаза и ужаснулся. На стене висел плакат, а на плакате было написано:

ДОЛОЙ ВЗЯТКИ.

Под этим местный художник карандашом пририсовал красивый наган. А под наганом мрачно чернела надпись:

СМЕРТЬ ДАЮЩИМ, ГИБЕЛЬ БЕРУЩИМ.

А времени было только час, и мне надо было непременно уехать. Я отделился от очереди и начал осматриваться.

Берущие стояли тут же. На них были холщовые передники и медные номерные бляхи1. Они улыбались и подвигались ко мне.

Честное слово, я этого не хотел. Я отбивался.

— Не надо.

Но тот, у которого на сердце висел № 32, вкрадчиво назвал цифру. Это была очень большая цифра. Много денег. Гораздо больше, чем билет стоил в кассе.

Честное слово, я не хотел. Но этот носильщик была сирена. Он ворковал, как голубок. Был просто безобразно убедителен. А я должен был уехать. Одним словом, я стал зайцем.

— Значит, гибель.

— Гибель.

— Смерть.

— Смерть.

Я не хотел умирать. Я схватил билет и убежал. Наган на плакате оглушительно выпалил. Или мне это показалось. Может быть, это смеялись носильщики.

Во всяком случае, я влетел на перрон, как будто за мной гналась компания динамитчиков. Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился. Искры летели назад, туда, где умирали те, которые давали, и гибли те, которые брали.

2

Меня не схватили. Я успел удрать. Я избежал карающей руки правосудия.

У меня имелось точное воображение о жизни в вагоне.

Мне дадут аршин колбасы и версту коридора. И скажут: «Вот по этому ходи, а этим питайся, пока не приедешь».

На деле все было иначе.

Я лежал на верхней полке.

Сердце мое хрипело и волновалось. Подо мной содрогались мосты и звенел рельс. Я уснул и видел тонкий, горящий сон.

Во сне плавали рыбы и задевали меня железными хвостами. Самую толстую рыбу звали Иван, и она так колотилась о мое плечо, что я проснулся.

Я увидел рыжие усы, фуражку с кантами над усами и скрещенные топоры на фуражке.

Потом я узнал, что это был ревизор движения. Но когда я проснулся, я еще ничего не знал. Я еще не знал, что я уже обречен, продан и взвешен.

Усы зашевелились. Под ними обнаружился рот, рот открылся, и изо рта выпало непонятное для меня слово.

— Три.

Я сделал большой глаз. Усы продолжали:

— Рубля.

Я молчал. Усы добавили:

— Золотом.

Он был страшен, этот человек. Член научной организации бандитизма или чего-нибудь в этом роде. Мне стало печально и очень захотелось, чтобы он ушел.

Он это сделал. Но предварительно он произвел маленький подсчет.

Золотые рубли перевел в червонные, червонные в дензнаки, а дензнаки забрал у меня.

Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту. Скосясь и надсаживаясь, поезд взбирался наверх, к Москве, к тому месту, где на двух берегах реки стоят тысяча башен и сто тысяч домов.

— Три, — сказал неприятный голос в темноте.

И сейчас же блеснул желтый фонарь. Я снова увидел проклятые рыжие усы. Он покачивал надо мной фонарем и грозно ждал.

— Еще два часа такой оргии, — подумал я, — и у меня не останется ни копейки.

Фонарь безнадежно висел над моим животом. Над моим животом колебались страшные усы.

— Сжальтесь, — пискнул я.

Он сжалился. Он сказал мне все. И я все понял.

Я безумец. Не на верхней полке надо было быть, а на нижней. Безумец. Не лежать, а сидеть. И если я этого не сделаю, то меня будут штрафовать, штрафовать, штрафовать, пока не кончится путь или пока я не умру.

Потом он взял положенное число золотых рублей и потащил свои усы дальше. А я свалился на свое место и внимательно принялся изучать свой билет.

Ничему это не помогло. Штрафы сыпались, как полновесные пощечины.

За раскрытую дверь я уплатил.

За окурок, брошенный на пол, я уплатил.

Кроме того:

Я уплатил за плевок, не попавший в плевательницу, и за громкий разговор, который приравняли к пению, а петь в вагоне нельзя.

— Три да три — шесть. Шесть раз шесть — тридцать шесть. Придет страшный рыжий с топором и усами.

Начинался бред.

Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо.

В Брянске я умолял меня не бальзамировать и отправить багажом.

Рыжий отказался. Тогда я положил свою просьбу к ногам одного блондина. Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым.

Это был бред. Я вернулся к своему месту и покорно повалился. Все это время с меня брали деньги.

Вокруг меня организовалась канцелярия, артельщики подсчитывали взимаемые с меня штрафы, касса хлопала форточкой, служащих набирали помимо биржи труда, биржа проте­стовала, секретарь изворачивался, и Надя все-таки осталась на службе.

Я приносил большой доход. Связь с американскими концессионерами налаживалась. Кто-то уже украл много денег, и над адской канцелярией витал призрак ГПУ.

Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия.

3

Брянский вокзал в Москве2 сделан из железа и стали. Дорога кончилась.

Я сделан из костей и невкусного мяса. Поэтому я радовался и смеялся. Дорога кончилась.

Теперь я буду осторожен. Я не знал, что есть страшное слово:

— Три.

Я не знал, что есть рыжий с тонкими усами. Он приходит ночью с фонарем и берет штраф. Днем он приходит без фонаря, но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.

Это ревизор движения.

Теперь я буду опасаться.

Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.

В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.

Все-таки я ничего не знаю.

Может быть, меня оштрафуют.

 

Написан предположительно в 1923 году. Печатается по автографу: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 77.

 

1 Носильщики на вокзале обязаны были носить нагрудную бляху с индивидуальным номером.

2 Имеется в виду Киевский вокзал.

 

ЛАКИРОВАННЫЙ БЕЗДЕЛЬНИК

Колониальный рассказ

 

Ганди оказался болтливым.

Он слизывал пену с бокала и говорил:

— Вот я пью ваше пиво. Я знаю, что вы хотите меня напоить. Но вам это не удастся. Человека, пившего горячую китайскую водку, ничего уже больше не берет. А я пил ее четыре года, до того самого дня, когда хотели украсть Чина.

Я перебил его:

— Кто такой Чин?

— Это потом. Мне просто не повезло. Компания «Океан­ское побережье» дала мне самый плохой участок. Они знали, что я без работы и пойду на все. И я должен был жить среди желтых китайцев. Их было больше, чем желтых шпал под рельсами, которые я прокладывал в этой проклятой стране. Вы все, молодые, думаете, что Китай — изящная и гармоническая империя. Боже мой, если бы вы посмотрели на эту империю небес — одна желтая ночь, разорванная дымом и лихорадочной тряской.

Я снова прервал Ганди:

— Расскажите лучше про Чина! А про Китай я узнаю
после!

Ганди толкнул стол и обругался.

— Идите к черту с вашим Чином!

Ганди нельзя было отпускать, он много знал. Я изви-
нился.

Огонь сползал по его папиросе, так быстро он курил.

— Вы меня не купили, и я вам не продался! Я буду говорить только о том, что захочу. И откуда вы знаете, что рассказ о Китае — не рассказ о Чине? Выйдите на Лялин переулок, заверните во вторые ворота слева, толкните дощатую дверь и войдите в прачешную Чи-Ао. Вы увидите диких, желтых китайцев. Вы смогли бы жить с ними вместе? А я жил четыре года только с такими. Компания «Океанское побережье» давала мне большие деньги, но я не остался. Какие деньги могут удержать человека в Китае, если он хочет жить в Москве? Налейте мне еще пива!

Ганди пил и болтал:

— Благодарите Бога, молодой человек! Если бы вам пришлось четыре раза перезимовать в Китае и иметь своим собеседником только дурака-шведа, вы поняли бы, сколько можно собрать ненависти против желтого народа в синих рубахах.

Дайте сюда бутылку, я расскажу вам, что было. Я бил их короткой, несгибающейся палкой. Они знали, что револьвер лежит в кармане моей куртки, слева, и молчали. Они терпели все. Однажды я пришел к ним в храм. Какая это была гадость! Засаленный зеленый шелк лежал на полу, и по нем ползали жуки. Что это была за гадость! Но я увидел там одну хорошую штуку — китайца, длиной с палец, вырезанного из кости и покрытого красным лаком. Он сидел, поджав ноги, а руки его были сцеплены над головой и рот открыт. Он кричал без перерыва. Это был их бог. Я взял его и опустил в левый карман, туда же, где лежал револьвер. Китайцы это хорошо знали.

Европейца, особенно служащего в английской компании, опасно трогать. Китайцы только просили и плакали. Они ревели и унижались. Но я не валял с ними дурака. Костяного бога я им не отдал.

Вот он, если вы хотите его видеть. Он орет так же, как орал прежде. Возьмите его и подарите своей невесте, если у вас есть такая. А если нет, оставьте его для себя, на память о великодушном Ганди из Китая.

Ну, что вы думаете, сделали китайцы? Они отобрали этого крикуна силой? Вы плохо знаете этот народ! Когда я уходил, они только выли.

В Китае надо быть осторожным. Своего дурака-шведа я нашел однажды покрытым муравьями. Они спускались на его постель по веревочке, переброшенной от муравейника через крышу. Их была тысяча, и еще сто тысяч шли за ними. Муравьи не слопали шведа — я заметил проделку китайцев. Но если не злые насекомые, то хороший клубок змей был вам всегда готов.

Нет, спасибо, я пока не хочу пить. Так вот. Револьвер всегда лежал под моей подушкой. Если вы спите на левом боку, то правая рука у вас свободна. Я приучил себя спать только так. Но спал я мало. Китайская ночь — это желтая ночь. Плохо спится, когда живешь за тысячу верст от мор­ского побережья. Мне дали самый дрянной участок. Каждую весну линию заливало водой, и мой дурак-швед носился на лошади, как будто этим можно было чему-нибудь помочь. А Герд, тот никогда ничего не делал. Он всегда вел себя, как мальчик, особенно в истории с костяным крикуном.

Китайцы очень хотели заполучить своего бога обратно. Когда в четвертую весну опять накидало воды и рельсы исчезли под водой, они подняли страшный крик. Они приходили ко мне и говорили, что вода не сойдет, если я не отдам бога. И Герд был вместе с ними. Он тоже хотел, чтобы лакированный бездельник возвратился в глиняный храм и снова сидел там, среди смехотворных рыжих драконов.

Вы думаете, мне нужен был этот бог? Он приносил мне столько же удовольствия, сколько это пиво. Что для меня пиво, если я пил китайскую водку? Она так режет, будто вы вспарываете себе ножом живот. Бога называли Чин. Собственно говоря, это не был даже бог. Так себе, находка! Его нашли, когда прокладывали линию. Три дня его мыли с разными процедурами, а потом построили ему дом, и главным жрецом оказался Жен-Кио. А какой из него жрец? Жен-Кио всегда воровал олово и прятал его в кустарнике.

Не сомневаюсь, что Чина сделали из бивня слона, подохшего от голода, потому что ему было лень добывать себе пищу. Чин просто плодил бездельников, и линия подвигалась вперед очень медленно. С тех пор как он появился, китайцы то и дело бегали на край лагеря молиться. А китайцы должны были много работать. Я не хотел получать из компании писем с разными неприятными вопросами. Я вам уже говорил — я пошел в их гадкую хижину и унес этого красного шарла-
тана.

Теперь налейте! Вот из-за этого началось все. Они не посмели мне помешать. Но это очень хитрый и упрямый народ. Их было у меня тысяча человек, и все они были как один, когда в наводнение пытались устроить забастовку. И Герд был вместе с ними. Но со мной трудно сладить. Я не поддался. Я хотел устроить соглашение. Мой дурак-швед привез с собой Венеру Милосскую. Ему больше бы пригодились, в этой жаре, кисейные штаны, но штанов он не привез. Венера была маленькая, запачканная статуэтка. Я позвал Жен-Кио, главного жреца, и сказал ему: «Слушай и передай всем! Ваш Чин — обманщик, и вы все обмануты. Оттого вы плохо работаете. А надо работать много. Так хочет компания. У меня есть бог белого цвета. Это трудолюбивый бог, и ему можно молиться только один раз в неделю. Больше он не любит. Он вас не обманет, и вы не будете чувствовать себя обманутыми. Тогда работа пойдет хорошо. Жен-Кио, пойди и передай это всем!»

Я показал ему Венеру, и он ушел. Сутки китайцы совещались, а потом Жен-Кио, главный жрец бога, который лежал в левом кармане моей куртки, слева, пришел и принес мне решение:

— Нет, им не нужно белого бога! Им нужен только Чин, у которого все время открыт рот, потому что он все время молится за китайцев.

Лейте, лейте! Тогда я сказал:

— Жен-Кио, ты всегда воруешь олово. Я это знаю. Я отрежу тебе косу. И всем, которые завтра не встанут на работу, я тоже отрежу косы. Пойди и передай это всем.

Я поговорил с моим дураком-шведом, и он поскакал на телеграф. Китайцы струсили. Они бросили бастовать, но Герд, мой второй помощник, был с ними, и я это знал.

С этого все и началось. Раньше мы были друзьями, хотя он не пил водки. Водку пил я один, потому что у моего дурака-шведа была какая-то желудочная болезнь. Какой он был дурак, этот швед! С ним нельзя было говорить из-за его глупости. Герд тоже перестал разговаривать со мной после истории с Венерой. И я остался один. А китайская ночь — это нехорошая ночь. Особенно если один помощник у вас идиот, а другой на стороне китайцев, которые вас ненавидят. И все это за тысячу верст от морского берега. Вы тоже пили бы водку на моем месте.

Да, так Герд был на стороне китайцев. Желтым жуликам не стоило труда убедить его в том, что я не имел права носить их бога в кармане. Герд поверил им и стал меня презирать. Если бы он прокладывал линию четыре года, он понял бы, что самое главное — это заслужить похвалу компании и добиться перевода поближе к берегу, где вечером бывает прохладно, а иногда даже идет холодный снег.

Какая у меня в палатке стояла жара! Даже когда я вспоминаю о ней, мой пульс начинает с размаху бить по руке и все вокруг желтеет. Вот в такие ночи я лежал на постели, а табак и револьвер были под подушкой. И я, господин на двести верст в окружности, лежал один и пил водку. Больше делать было нечего. Вода не спадала, и рельсы под ней ржавели. Китайцам тоже не было работы, и потому все мысли их сосредоточились на Чине. Украсть они его не могли. Днем я носил его с собой, а ночью под моей подушкой лежал револьвер.

Но Герд думал, что я поступил нехорошо, и ходил с китайцами. Я даже не пытался с ним разговаривать. Все равно, отдать Чина я уже не мог. Это значило струсить.

Налейте мне и слушайте, что было дальше. Когда вы станете дарить Чина своей невесте, если у вас есть такая, не вздумайте рассказывать ей того, что сейчас услышите. Это не для женского слуха.

— Жен-Кио, — сказал я главному жрецу, — если ты будешь шататься ночью возле моей палатки, я застрелю тебя, не подымаясь с постели. Запомни — если позади человека луна, то его отлично видно, даже через толстую парусину!

Луна в небе стояла очень редко. Почти всегда шел горячий дождь. И в эти черные ночи китайцы все-таки собирались вокруг палатки. Как видно, они на самом деле верили в этого курносого дурака с лакированным животом. А войти и схватить Чина, который висел на крючке у моей кровати, они не смели. И я лежал на спине, заведя глаз назад, на Чина. Он слегка качался, и мой глаз поворачивался за ним.

Разве вы, молодой человек, можете понять, что значит оловянный, китайский дождь? У меня не было силы взять даже стакан с водкой. Я мог только смотреть на выпуклый живот Чина. А живот этой орущей твари невыносимо сверкал.

Вы никогда не увидите того, что я видел, и благодарите Бога. Все было сразу. Живот Чина потух. Одну секунду я видел сухую, глянцевитую кисть руки. Пять пальцев медленно летели по воздуху к Чину. Чин замер и ждал, чтобы его взяли. А в следующую секунду я уже стрелял.

Дайте сюда бутылку! Я думал, что задохнусь от огня! Потом я выстрелил еще два раза и прыгнул с постели в дым. Чин орал, как еще никогда, и мой дурак-швед ворвался с фонарем. Герд лежал на полу, и его рука была прострелена три раза.

Компания предлагала мне много денег, но я не остался. Разве деньги могут удержать человека в Китае, если он захотел жить в Москве? Это вся история Чина.

— А китайцы? — спросил я.

— Вы еще не знаете этих трусов! Когда Герд стал умнее, а это случилось на третий год его работы, когда он понял, что главное — это похвала компании и перевод поближе к морю, он дал Жен-Кио, главному жрецу, сто палок. И Жен-Кио взял Венеру дурака-шведа и покрыл ее красным лаком. Теперь она стоит на том самом месте, в глиняном доме, где стоял Чин, и китайцы молятся ей раз в неделю, как она любит. И работа идет хорошо!

 

Написан в начале июня 1923 года.Печатается по автографу: личный архив А. И. Ильф. Первая публикация: Магазин Жванецкого (Москва), 1997, вып. 29 (публикация А. Ильф).

У этого рассказа есть предыстория: Ильф, как советовал ему Ганди, действительно подарил костяную фигурку Чина своей невесте 13 мая 1923 года. Из его письма от 8 июня 1923 года: «Об этом японце я написал для тебя рассказ». Она получила рассказ 14 июня.

«Лакированный бездельник» — японский бог счастья и благополучия: он не кричит, а хохочет.

 

 

МНОГИЕ ЧАСТНЫЕ ЛЮДИ И ПАССАЖИРЫ...

Многие частные люди и пассажиры легкомысленно жалуются, что железнодорожные кондукторы грубы.

А что эти частные люди знают про разные кошмарные эпизоды, которые играют на кондукторских нервах, как на балалайке?

Такой пассажир увидит кровоподтек левого кондуктор­ского глаза и сразу решит:

— Пьяница и драчун!

А кровоподтек вовсе справедливый. Кровоподтек правильный.

И хоть вся бригада носит на лице вышеуказанные знаки, но знаки эти не в позор, а во славу.

Позвольте мне как поседелому кондуктору все рассказать.

Давно уже среди нашей братии замечалось колебание насчет ругательных слов. Некоторые эти просоленные разговоры очень даже надоели.

А я прямо встал на общем собрании и безбоязненно спрашиваю:

— Что мы, свиньи?

— Ничего подобного! — кричит собрание. — Таких здесь нету.

— Почему же, — говорю я с восторгом на сердце, — почему же мы позволяем себе эти, так сказать, матерные выражения. Долой такие слова!

Собрание охватила ужасная радость.

— Совершенно верно!

Один Петька Клин сидит смутный. Я же спешу кончить.

— Но предлагаю, чтоб честно. Дал слово, держись. А то, извините, за отступление от правила накладём. Просто побьем. Это хотя не совсем великосветский манер, зато крепко будет.

Собрание враз голосует и дает свою культурно-просветительную клятву биться без пощады, пока безобразные слова не переведутся.

— Минутку! — кричит Петька Клин. — Если вы запрещаете эти слова, то как же я с женой разговаривать буду?

— Ты, — говорю, — старый ругатель. Мы тебя отучим. Мы с тобой биться будем. А нет — из союза выкинем.

Петька озлился.

— Посмотрим, — говорит, — кто кого выкинет. Увидим.

И пошел прочь.

Абсолютно несознательная единица — этот Петька.

Хорошо. На другой день, в 12 часов, нашу конуру, где мы отдыхаем, должны были осмотреть товарищи из союзного центра, которые приехали.

И за полчаса до двенадцати подходит ко мне Петька Клин и, не говоря худого слова, ругается самой ужасной бранью.

— Петька, — говорю я, — мы клятву дали биться против плохого слова.

— А мне, тра-та-та, — отвечает Петька, — на вас, тра-та-та, наплевать!

Тут меня взорвало.

— Ты так! Против всех идешь! Ну, держись!

Он удара не вынес. Упал.

И упал прямо на нос Василию Петровичу — кондуктору. А тот от неожиданности заругался. И именно нехорошими словами. Случайно.

Но клятву держать надо. Мы за такие выражения поклялись наказывать.

Немедленно Василий получил по щеке от ближайшего кондуктора и сам дал сдачи. Близлежащий кондуктор не стерпел боли и выразился. И именно гадким словом.

Сейчас же на них накинулись трое наших. А с полу поднялся Петька и опять же ко мне с ругней.

Пожалейте меня, старика, но я обругался. Ну, невозможно же было от этого подлеца стерпеть. Поругался и полез в драку.

Тут пошли лупцевать и меня.

Я не возражаю. Надо же клятву держать. И все мы бились за нашу культурно-просветительную клятву, и все, в пылу драки, ругались и, представьте себе, именно по матушке.

А пока мы все катались в свалке по полу, приспели товарищи из союзного центра и увидели нас, когда мы деремся и ругаемся, как самые последние бессознательные.

Тут Петька развернулся.

— Примерные товарищи, — орет он, — вы же сами видите, что за такое поведение всех их надо повыкидать из союза.

И все-таки его рука не вышла.

Целую неделю дело разбиралось, и все-таки докопались, кто виноват. Не Петька нас выкинул, а мы его.

А кровоподтек что? Кровоподтек этот справедливый и честный. Мы его как медаль носим. Зато клятву сдержали, и из кондукторов никто ни-ни, безобразных слов не говорит, ура!

 

Написан предположительно в 1923 году и предназначался для газеты «Гудок» («железнодорожная» тема). Печатается по машинописи: личный архив А.И. Ильф. Подпись: Немаловажный, Антон.

 

А ВСЕ-ТАКИ ОН ДЛЯ ГРАЖДАН

Товарищ Неустрашимый уезжал из Москвы.

— Извозчик, на вокзал!

— Пять рубликов! — бодро ответил извозчик.

Неустрашимый возмутился.

— И это называется «транспорт для граждан»!

Но извозчик попался какой-то нецивилизованный в задачах дня и цены не сбивал.

В общем, поехали.

У самого вокзала, на мешках и чемоданах, заседали пассажиры явно обоего пола.

Тут же тыкались мордочками в мостовую пассажирские дети.

— Какая необразованность! — горько подумал Неустрашимый. — Какая необразованность! К услугам граждан весь транспорт, прекрасные вокзальные помещения, а они все-таки сидят снаружи.

Но сказать мрачным личностям речь о вреде сидения голыми штанами на земле товарищ Неустрашимый не успел.

К нему подскочил носильщик.

— Прикажете снести?

Впрочем, спрашивал он только из вежливости, ибо был он не человек, а ураган с медной бляхой на груди.

Неустрашимый еле поспевал за своей корзиной.

— Сколько?

— Рупь! — стыдливо рявкнул ураган.

— А такса? По таксе — двугривенный! Где у вас вывешена такса?

Оказалось, что в другом зале.

— Идем! — решительно заявил Неустрашимый. — Я добьюсь справедливости. Транспорт для граждан, а не граждане для транспорта.

— Ишь! — удовлетворенно заметил носильщик. — Сор-
вали!

Надежда на справедливость была утрачена.

Носильщик-ураган вместо рубля взял два и, хихикая, удалился.

Неустрашимый обиженно огляделся по сторонам.

Зал ожидания был полон.

На прекрасном кафельном полу сидели пассажиры.

— Седайте и вы, молодой человек! — раздалось оттуда.

— Зачем же я сяду на пол? — закипел Неустрашимый. — Зачем, если к моим услугам весь транспорт, и я, если будет охота, сяду на скамью.

— Попробуйте! — ехидно сказали с полу.

— Что же это такое? — завопил, вглядевшись, Неустрашимый.

На скамьях не было ни одного свободного вершка. Его не было даже на подоконниках. Там тоже сидели зеленолицые пассажиры.

— Что же это такое? Транспорт для меня или я для...

— Бросьте! — сказали снизу. — Бросьте и садитесь вот здесь, слева, а то там кто-то заплевал.

— Нет! — жалко улыбнулся Неустрашимый. — Лучше я пойду к тем, кто на мостовой. Там хоть не накурено.

Но надо еще было взять билет, и он побежал к кассе.

Ближе чем на двадцать пять шагов он подойти к ней не смог и сказал все, что мог сказать:

— Мама!

У кассы стояла очередь.

Какая это была изумительная штука!

Она имела шесть хвостов, сто пятьдесят человек и такой грозный вид, что все становилось понятно.

— Не транспорт для граждан, а граждане для стояния у кассы.

Неустрашимый быстро подсчитал:

— Поезд отходит через час. Если даже будет продаваться по билету в минуту, то останется девяносто человек. Я буду девяносто первый оставшийся.

И придя к такому заключению, Неустрашимый плюнул.

— Вы? — деловито спросил моментально выросший из-под полу чин.

— Я, — сказал Неустрашимый.

— С вас рупь! Нельзя плевать. Транспорт для граждан, а не для свиней.

 

Больше я ничего не расскажу.

Из слов монументального чинуши каждый может на деле убедиться, что транспорт в самом деле для граждан. Раз он сказал, значит, так оно и есть.

 

Вероятно, написан для «Гудка» в 1923 году. Печатается по машинописи: личный архив А. И. Ильф.

 

ЗУБНОЙ ГАРМИДЕР1

Милая Одесса! Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, всегда рады вас видеть! Ну, как у вас? Как на Бугаев­ской2, на Пересыпи3? А помните, лежала в 22 году палая лошадь на Степовой4? Убрали уже?

— Убрали! — угрюмо сказал одессит. — Только не в том дело! Дорздрав5...

— Ну, зачем про дорздрав! Вы лучше про кокос что-нибудь!

— Дорздрав! — повторил одессит. По лицу его ясно можно увидеть, что сидел этот дорздрав у него в печенке и ни о чем другом он говорить не будет.

— Вы же знаете нашу Одессу! — продолжал он. — Что я вам скажу. Подражанский стал тачечником6, и ему выбили два зуба — левый коренной и переднюю лопату. Дорздрав наш, вот действительно хороший гроб на нашу голову. Второй врачебный участок — целый фунт лиха.

Болит у вас зуб. Вы решаете:

— Надо выдрать!

Так когда вы уже сидите в кабинете, когда перед вами стоят два врача, один — мужчина, а другой — дама, когда вы уже закрыли глаз и навеки простились с семейством, вот тогда вам говорят:

— Подождите чуточку, мы вам ничего драть не можем. Больных мало.

И вы говорите:

— Что же вы меньше как сразу целой голоте не рвете? Что, вам надо всю Молдаванку собрать в кабинет? Хоробы на вас нет, дерите, потому что из меня уже пар идет.

— А кто будет кресло держать?

И тут вы оглядываетесь и видите, что вы сидите не на зубном кресле, а на каком-то деревянном катафалке: обыкновенный кусок дерева, стул, а не зубное кресло.

Тут нужен специальный больной, чтоб держал стул за
спинку.

И вы сидите и ждете. Ну, тут пришел один, а пломба у него, слава богу, вывалилась, и ему сказали, чтоб он схватился за стул и держал его со всей силы. А я открыл рот и кричу:

— Дергайте!

И что же?

— Еще чуточку. Вы тут не хаюйте, это вам не Привоз! Еще один больной нужен!

— Зачем? — спрашиваете вы. — Зачем вы меня мучите? Мне даже каламитно смотреть на такое лечение! Что вы делаете с человеком, у которого вместо зуба — целый пожар!

И они говорят вам:

— Чтоб мы так жили, как мы виноваты. Нужен еще один человек, чтобы держать лампу, делать вам во рту освещение. Что мы можем сделать, если у нас нет правильного зубного кресла?

Наконец, приходит еще один зубной жлоб, и тут начи-
нается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, — вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а
парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утоплен-
ник.

Вот вы уже знаете, что такое горздрав. Это — хороший гроб на нашу голову.

 

Предположительно написан в 1923—1924 годах для газеты «Гудок» (упоминание Дорздрава). Печатается по автографу: РГАЛИ.
ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 94. Сюжет с московскими реалиями повторен в фельетоне «Снег на голову».

 

1 Гармидер — беспорядок, суматоха (укр.).

2 Бугаевская — улица на Молдаванке.

3 Пересыпь — район Одессы.

4 Степовая — улица на Молдаванке.

5 Медицинская служба железной дороги.

6 тачечник — тот, кто перевозил грузы на ручной двухколесной тележке-тачке.

 

СНЕГ НА ГОЛОВУ

Бытовая картинка

Рабочие жалуются на непорядки в амбулаториях.

Из писем рабкора

Бывает и такой снег на голову, что болит у рабочего зуб.

Ветром надуло. А может быть, просто испортился.

Не стану хвалиться, но боль держалась такая, будто мне петухи десну клюют. Так что в голове шум и невыносимое кукареку.

Про девицу в амбулаторной приемной я ничего не го­-
ворю.

Есть там такая, в малиновой кофте. Она записки пишет. Пусть пишет. А у меня зуб. Мне рвать надо. Я прямо в кабинет.

Сижу я в кабинете, уже закрыл глаза и навеки простился с семейством. А врач вдруг кладет орудие — клещи на полку и говорит:

— Напрасно вы рот открыли. Закройте. Я вам ничего драть не могу.

— Почему?

— Больных мало.

— Как мало? А я ж кто такой? Меня вам мало?

Оглядываюсь и вижу, что сижу на какой-то чепухе. Не зубное кресло, а просто стул, обыкновенный кусок дерева.

— Тут нужен специально больной, чтобы держал его за спинку.

— Пусть, — говорю, — малиновая девица держит.

— Невозможно. Она у нас нервная и от одного вашего вида может в истерику впасть.

Сижу. Но тут пришел один, пломба у него, слава тебе, вывалилась.

Он хватает стул и держит его изо всей силы. Я открыл рот и кричу:

— Дергайте!

— Чего вы кричите? — изумляется врач. — Ничего я драть не могу. Мне еще один больной нужен.

— Зачем? — спрашиваю я. — Зачем вы меня мучите? У меня во рту вместо зуба пожар!

— А кто лампу будет держать? — спрашивает хладнокровный врач. — Нет у нас правильного зубного кресла и — никаких гвоздей.

Наконец, приходит еще один парень с побитыми зубами.

Он светит, врач дерет, малиновая девица от моих криков катается на полу, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник.

Выдрали…

Бывает же такой снег на голову, что у рабочего болит зуб!

 

Первая публикация в журнале «Красный перец», 1924, № 24.

 

ЗАПИСКИ ПРОВИНЦИАЛА

Здравствуй, милый, хороший город Москва! Я разобью тебя на квадраты и буду искать. При системе комнату найти легко.

 

Совершенно непредвиденный случай! Один квадрат разбил мне морду. Било меня человек восемьсот. Главным бойцом было какое-то туловище с женским голосом.

— Я, — говорит туловище, — не допущаю, чтоб крали примусa.

— Это не ваш! — пищу я. — И потом — это «оптимус». Мне жена дала в дорогу.

Короче говоря, она стучала по моей голове своими медными ладонями. Квадрат тоже положил на мою голову порядочную охулку.

Примус они забрали.

 

От квадратной системы надо отказаться. Очередной квадрат весьма неожиданно кончился большой собакой, у которой, поверьте слову, было во рту 8000 зубов, поверьте слову!

 

Нашел приятелей. Одолжил на ночь один квадратный аршин на полу.

— Больше, — говорят, — не можем. У нас ячейка.

— Неужели, — спрашиваю, — коммунистическая? Что-то я за вами не слыхал никакого марксизма!

Смеются.

— Пчелиный улей, — говорят, — это дивный пример сочетания множества живых тварей на микроскопической площади. Не без помощи плотника и мы соорудили соты. Комнатушка... того, величиной с клозет, а вот посмотрите — 27 человек живет, и каждый имеет собственную шестигранную ячейку. Гостей только принимать нельзя. Но пчелы тоже ведь званых вечеров не устраивают.

По-ра-зи-тель-ные эти мои парни!

 

Вчера ко мне подошел обсыпанный оружием парнюга и сказал:

— Пошел вон!

— Дорогой товарищ! — начал я хорошо обдуманную речь.

— Пошел вон! — повторил парнюга с оружейной перхотью на всем теле.

Этот склад оружия, безусловно, не получил никакого воспитания. Я снял с Лобного места (чудная жилая площадь, с часами напротив) свой чайник и ушел.

Арсенал продолжал хамить мне в спину.

 

Прощай, милый город Москва! Последние два дня я жил в собственном ботинке. Галки кидали мне на голову что-то белое, пахнущее весной. Пойду себе пешком на родину. Прощай, город, милый, хороший!

 

Первая публикация в журнале «Заноза», 1924, № 12. Подпись: Ильф.

21 декабря 1923 года Малый Совнарком РСФСР принял постановление об ограничении въезда в Москву граждан на постоянное жительство ввиду острого жилищного кризиса.

 

КАТЯ-КИТТИ-КЕТ

За 24-й год в Москве осело 200 000 жителей.

Из газет

 

Имей понятие — и не осядешь.

Я, например, термолитового домика не возводил, строительной кооперации деньгами не помогал, кирпичом о кирпич, так сказать, не ударил, а вот есть же у меня комната.

Имей понятие! По приезде в пышную столицу опочил я на полу у приятеля-благодетеля. Но тут стали расцветать лопухи, пришла весна, благодетель мой задумал жениться и меня вышиб.

— Погибаешь на моих глазах! — заметил я ему. — А зовут ее как?

— Катя! Китти! Кет!

Что эта Катя-Китти наделала, невозможно передать. Три дня я страдал на сундуке своей тети. Потом не вытерпел.

— Тетя, — сказал я, — до свиданья. Спасибо за сундук, прелестный сундук, но мне предоставили в Кремле всю Грановитую палату. До свиданья, тетя.

Ночью околачивался на бульварной траве, к утру уже родился отважный план, и ноги сами понесли меня на квартиру благодетеля-приятеля.

Дверь открыла особа, заведомая Катя.

— Язва дома? — спрашиваю.

Катя-Китти-Кет не соображает.

— Дома, — спрашиваю, — язва — Николай?

— Что-о-о?

— Мадамочка, вы не беспокойтесь, я свой.

— Вам, наверно, Николай Константитича?

— Пусть Константитича.

— Нету его!

— Жалко, жалко! Коля-то на сколько лет ушел? Неуже-
ли, — говорю, — попался и даже амнистию не применили?

Юбка в три названия похолодела.

— Вы чего хотите? Он на службу ушел. Что случилось?

Тут я сжалился.

— Пустите меня, мадамочка, в халупу вашу. Боюсь, что вы, моя симпатичная, влопались.

Вел себя как демон.

— Не знаю, про какую вы говорите такую службу? Какая может быть служба, если у вашего Коли отпечатки пальцев в Мууре1 лежат!

Катя хлебает слезы.

— Так он что? Вор?

— Ошибаетесь! Марвихер2!

Заревела Катя. Вынимает Катя-Китти-Кет платком слезы из глаза. А я план провожу.

— Как старый знакомый вашего супруга рекомендую осторожность.

— Что же мне делать? Я его вовсе не люблю. Это он меня любит, а я его любить не могу, если он на седьмом этаже живет. У меня на такой этаж сердце лопается. И еще мар-
вихер!

Вот поросенок дамский! Седьмой этаж ей не нравится! Убедил пока молчать и обещал придти еще раз в отсутствие мифического ворюги язвы-Николая.

Дура девчонка страшная.

— Катя, — говорю я в третье свиданье, — где живет ваша мама? В Брянске? Очень хорошо! Деньги у нее, Китти, есть? Ну, так обручальное продадите, все равно его ваш Колюша сопрет. И поезжайте-ка домой, пока все не раскрылось. А то и его посадят, и вам не поверят. Вы, скажут, пособница! Вы, скажут, Кет, а он — кот. Хорошо вам будет?

— А как же брак, — плачет Катя. — Он не захочет.

— Еще бы захотел. Он даже знать не должен. Заочно разведитесь. Это в Брянске два рубля стоит.

И вы-про-во-дил я ее в два дня. Чистейшая работа.

Дивная работа. Когда от моего благодетеля сбежала жена, я ринулся его утешать.

Пока он плакал, я живо занял старое место в углу и начал:

— Коля, ты это брось. Они все такие. Поиграют нами, а потом кидают. Брось, Коля, это слабосильное сословие, ходи лучше на службу аккуратно.

Коля поднял к потолку мокрую переносицу и застонал:

— Что ж, старый друг, переезжай ко мне обратно. Переедешь, а? Не покинешь Колю?

— Ну как, — говорю, — ты мог подумать? Я уже здесь и завтра пропишусь.

Вот. Термолитового дома не строил. А комната есть. Они, эти 200 000 разве строили? Они тоже хитрые.

 

На основании эпиграфа датируется началом 1925 года. Печатается по машинописи: личный архив А. И. Ильф. Подпись: А. Немаловажный. Первая публикация в газете «Метро» (Москва), 17 октября 1997 года.

 

1 То есть в Московском управлении уголовного розыска.

2скупщик краденого (воровской жаргон).

 

ВЕЧЕР В МИЛИЦИИ

В отделении милиции часы бьют шесть. Камеру предва-
рительного заключения уже украшают собою трое прежде-
временно упившихся граждан, но самое главное — еще впереди.

Пока дежурный возится с двумя необычайно печальными китайцами. Вчера они приехали в Москву из Семиреченской области и сразу заблудились. Дежурный пытается узнать, где они остановились, но китайцы от печали не могут выговорить ни слова; кстати, они не знают русского языка, а дежурный не знает китайского. Положение безвыходное, и китайцы уходят.

На смену им появляется буфетчик из управления гостиницами.

— Ровно девять лет живу у вас, — гудит он, — и никогда ни одного подобного случая.

— В чем дело?

— Прошу вас, любезный товарищ начальник, снять штраф.

— А вы дебоша не устраивайте в пивной...

В этом месте беседы за дверьми раздается великолепный рев, и дворники вносят здоровенного детину. Он пьян настолько, что может только плакать. Горько рыдающего его водворяют в камеру, а отобранным на ночь вещам составляют опись.

— Денег 4 р. 6 к. Цепочка желтого металла. Старый кожаный черный бумажник. Больше ничего.

Утром, когда пьяный проспится, ему отдают его вещи. Оставлять при нем опасно — товарищи по камере очистят.

— А ты чего сидишь?

Беспризорный, засевший на подоконнике, мрачно отве-чает:

— Со всех парадных гонят. Мне холодно.

— Ну, и здесь тоже нельзя.

Беспризорный угрюмо помалкивает.

Привели шинкаря. Он неохотно вытаскивает из кармана полбутылки хлебного вина.

— Еще вынимай!

Ставит на стол еще бутылку.

— Этот продавал, — говорит постовой, — а вот этот покупал. Два с полтиной бутылка.

Пишется протокол. Утренних пьяных после протрезвления выпускают. Они страшно кряхтят.

— Вязали меня? — спрашивает один из них.

— Вязали!

— Так я и знал! — горестно отмечает пьяный. — Удавить меня надо!

 

 

Предположительно написан в 1923 году. Печатается по машинописи: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 74. Подпись: И. Фальберг.

 

 

 

 

СУДЬБА АПОЛЛОНЧИКА

Лирическая песнь о милиционере

Настоящая его фамилия — Танькин.

Кровь в нем перемешана с молоком.

Со щек Танькина никогда не слезали розы.

Этот чертовский милиционер был так красив, что у дешевых гетер с Цветного бульвара перехватывало дыхание, и от радости они громко, прекрасно и нецензурно ругались.

— Аполлончик! Настоящий Аполлончик!

Светло-зеленая парусиновая рубашка, зеленые канты на шапке и зверских галифе делали Аполлончика похожим на только что распустившееся дерево.

Только что распустившееся дерево величественно шлепало маленьких босячков, вежливо писало протоколы о безобразниках и элегантно сдирало штрафы с лиц и лошадей, переступивших закон.

Кровь и молоко кипели в Аполлончике, рука его не уставала махать и писать.

И все это кончилось в один сиятельный весенний день.

— Тебе новый пост! — сказали Аполлончику в отделе-
нии. — В Текстильном переулке.

Это было явное оскорбление.

По Текстильному не ходил трамвай!

В Текстильном не было ни одной пивной!

В Текстильном жили только застарелые, похожие на черные цветы, дамы.

Текстильный — это богадельня!

Там на посту инвалиду стоять!

Что будет делать там кровь и молоко, сам закон в зеленой куртке?

— Будешь против посольства стоять. Ты смотри, не подгадь.

Аполлончик печально цокнул сапогами и пошел на новое место.

Крохотное посольство крохотного государства1 вело жизнь загадочную и скучную.

То есть —

носило белые штаны2,

каждый день брилось,

играло в теннис,

вылетало со двора на рыжем, дорогом автомобиле,

и

боль-ше

ни-че-го!

Розы погасли на щеке Танькина.

О драках и штрафах не могло быть речи.

Когда вставало солнце и когда вставала луна, они находили на лице Аполлончика одну и ту же черту невыносимой тоски.

Проклятые иностранцы вели себя, как ангелы в тюрьме, как испорченный примус.

Не гудели, не нарушали, ничего не переступали, были скучны и по горло набиты отвратительной добропорядочно­с­тью.

Рука, бессмертная рука в зеленых кантах, рука, не устававшая писать и махать, бессильно повисла у кушака.

Погода была самая благоприятная для скандалов, для езды с недозволенной быстротой, для пылкого, наконец, слишком громкого пения, которое на худой конец тоже можно оштрафовать, но они даже не пели.

Долгие, вдохновенные ночи оглашались воплями.

Но то были вопли в соседних переулках.

Эти вопли усмирял не Танькин. Нет, их усмиряли другие.

Аполлончик засыхал.

Волнующие картины буйственной Трубы толкались и плавали у него перед глазами.

Рука поднялась, но снова упала.

Нет, это был только тихий, семейный Текстильный.

Безусловно, где-то очень близко затеялась прекрасная вертящаяся драка.

Аполлончик сделал несколько шагов.

Вперед него, задыхаясь, пробежали любопытные.

Аполлончик придвинулся к концу своего переулка (дальше уйти было нельзя) и вытянул шею.

Голоногие ребята разносили свежие новости.

— В тупике! Стекла бьеть!

Летели и мели юбками бабы.

— Мамы мои, пьяный-распьяный! Два милицейских справиться не могут!

Сердце Аполлончика спирало и колобродило.

Из тупика донесся свисток о помощи.

Пьяный ужасно заорал.

Аполлончик оглянулся на посольство. Там тускло и скучно горели огни.

— А пропади вы!

И полный нечеловеческого восторга Аполлончик ринулся на крик, на шум и сладостные свистки.

 

Так, под напором европейского капитализма пал Аполлончик Танькин, милиционер города Москвы.

За непозволительный уход с поста, с поста у европейской державы, его выгнали.

Но он не горюет.

— Черт с ним, с капитализмом! Это же такая скука!

 

Написан в 1923 году. Печатается по машинописи: личный архив
А. И. Ильф. Первая публикация в газете «Метро» (Москва), 17 октября 1997 года.

Рассказ датирован на основании письма Ильфа от 4 июля 1923 года: «У меня скоро будет своя комната в Чернышевском переулке. Утром там всегда у соседнего дома хрипит лакированный автомобиль, и во дворе финляндской миссии кидают теннисный мячик».

 

1 Ср.: «Напротив помещалось посольство крохотной державы» («Двенадцать стульев»).

2 Ср.: «Полтора миллионов человек и все поголовно в белых штанах» («Золотой теленок»).

 

ДЕЛО ПРОФ. МОШИНА

Версия официальная

ЧЕЛОВЕЧЕСТВО — РАБОЧАЯ СЕМЬЯ

Лекция под таким названием прочитана 28 сентября в саду имени Кухмистерова профессором Мошиным и была публикой заслушана с несомненным вниманием.

 

Неофициальная версия

ЖУЛИК В КРЫЛАТКЕ

Исполняя редакционное поручение, ваш корреспондент отправился в клуб Кухмистерова на лекцию профессора Мошина «Человечество — рабочая семья».

К сожалению, клуб Кухмистерова был разобран по кирпичику и вместо него строился новый.

Отметив поразительную осведомленность секретариата редакции (адрес был дан им на место постройки), ваш корреспондент через полчаса пешего хода прибыл в сад Кухмистерова, что в Сыромятниках.

Профессор Мошин, седой и представительный жулик в крылатке, подстерегал вашего корреспондента в воротах сада.

— Вы из газеты? — сказал он незабвенным голосом. — Счастлив с вами познакомиться!

Здесь профессор показал вашему корреспонденту толстую пачку бумаг, удостоверяющих, что лекции его посещали многие тысячи людей и что люди эти сохранили о профессоре чудные воспоминания.

Однако в саду упомянутых в удостоверении толп не было. Были две девицы и с ними двое прихлебателей.

— Вы, конечно, напишете о моей лекции, что вам подскажет совесть! — вкрадчиво заметил профессор. — Но не надо писать о том, что аудитория невелика. Я не виноват. Нет даже афиши.

Афиша была, но говорилось в ней только о выступлении знаменитых велосипедистов братьев дю-Монд.

Братья дю-Монд находились тут же. Они красили свой трек, напевая без французского прононса «По морям, по волнам».

Профессор ревел:

— Я только что приехал из Рязани. Меня там еще на четыре лекции приглашали остаться. А тут ничего не организовано.

— Оно и плачевно, — заметил один из прихлебателей. — Человек приехал из Рязани, а между прочим, никого нет!

Братья дю-Монд страшно засмеялись.

— Не будет кина1! — заключили девицы.

И ушли.

За ними потащились прихлебатели.

Оставшейся публике, то есть вашему корреспонденту, садовому сторожу и набежавшей со стороны полудюжине взрослых мужчин, профессор прочел свою лекцию.

Вашему корреспонденту было неприятно ее слушать.

Лектор начал с вавилонского царя Ассурбанипала и возился с ним первые десять минут. Доказав вредность Ассурбанипала, лектор набросился на Мальтуса с ужасным криком:

— Нет, Мальтус, мы не пойдем по твоим стопам!

Затем профессор возвратился к временам античным и там увяз. Ему так и не удалось вылезть оттуда до сорок третьей минуты лекции.

Зато оставшееся время профессор порхал над тем же Мальтусом и обращался к нему с невнятными упреками.

Ваш корреспондент так и не смог уловить сути лекции. Временами казалось, что лектор говорит о том, как пролетариат справится с угрозой перенаселения земли, но эта мысль заглушалась буйной полемикой с Мальтусом, и всё снова становилось неразборчивым.

Аудитория с громовым криком «Кина не будет!» разошлась.

Больше ничего не было.

 

 

Печатается по машинописи: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 74. Первоначальный вариант фельетона «Садовая культработа».

 

1 Ср.: «Кина не будет! — раздался крик на докладе, и зал опустел» (Ильф Илья. Записные книжки. М., 2000).

 

САДОВАЯ КУЛЬТРАБОТА

28 сентября в саду имени Кухмистерова лектором Мошиным была прочитана лекция под названием «Человечество — рабочая семья».

Если организаторы лекции и имели какое-нибудь представление о том, как лекции устраиваются, то это представление назовем мягко неверным.

Прежде всего необходимо было расклеить афиши. Принимая во внимание, что сад рассчитан только на «своих» обычных посетителей, можно было ограничиться афишей хотя бы только на воротах сада.

Но и так сделано не было. Вместо этого висела афиша о гастролях знаменитых велосипедистов братьев дю-Монд.

Братья дю-Монд находились тут же; они красили свой трек, без всякого французского прононса напевая «По морям, по волнам».

Зато больше почти никого не было.

Точно — было восемь человек.

Две девицы, протомившись с четверть часа, ушли, распространяя печальную весть:

— Кина не будет.

С девицами ушли их поклонники.

Таким образом аудитория сократилась сразу на пятьдесят процентов.

Остальные вяло и отвлеченно (никого из администрации в саду не было) ругались.

Зашли в сад два милиционера, жизнерадостно обложили культработу вообще, деятельность братьев дю-Монд одобрили и благоразумно сгинули.

Затем публика, ободренная прибытием в сад семи здоровенных комсомольцев, нашла садового сторожа, умолила его открыть зал, и лекция началась.

Темой лекции явилось грядущее перенаселение земли.

Здравой целью лектора было, как видно, желание доказать, что только объединенный пролетариат, только связанное в одну рабочую семью все человечество сможет справиться с этой угрозой.

Все это надо было хорошо рассказать и объяснить.

Ни того, ни другого, однако, не случилось.

Рассказывал лектор темно, главную мысль затирали излишние мелочи, и изловить ее снова было для рабочего слушателя задачей большого труда.

Какая-то необычайно легковесная лекция, лекция не нужная и ничего не прибавляющая к знаниям рабочего.

Немногочисленная аудитория наградила лектора тоскливым, укорительным аплодисментом и с радостной торопливостью разошлась.

Больше ничего культурно-просветительного в этот вечер не случилось.

 

Печатается по машинописи: личный архив А. И. Ильф. Подпись: И.

Не исключено, что оба варианта фельетона, написанного по заданию редакции, не были напечатаны и впоследствии составили часть ильфовского фельетона «Диспуты украшают жизнь», предварявшегося редакционной врезкой: «Устроители лекций иногда используют в чисто коммерческих интересах тягу масс к знанию, предлагая слушателям недоброкачественный материал. В фельетоне “Диспуты украшают жизнь” И. Ильф высмеивает некоторые уродливые явления нашей культурной жизни» (журнал «30 дней», 1929, № 3).

 

СТРАНСТВУЮЩИЙ ПРИКАЗЧИК

(Налогоплательщик Ломоносов)

Дул мягкий ветер. Буйно произрастала бульварная трава. По крышам устало ползали кошки. Через улицу шел человек с юмористической фамилией — Косулькин. Все главные признаки весны были налицо.

Но не главные признаки волновали Косулькина. Волновали его признаки второстепенные. Со всех стен бледно-розовые листочки задавали все тот же вопрос:

— Не утаил ли ты своих доходов?

Зловредные трамваи везли на себе аршинные надписи:

— Гражданин, подай декларацию!

Моего гражданина залихорадило. Он прочел декларацию и отчаялся. Декларация задавала все вопросы, какие только можно задать человеку:

— Нет, утаить доходов не удастся. Впрочем…

Впрочем, лицо Косулькина заблестело. Смеясь и радуясь, он поставил какой-то знак против вопроса № 12:

— Работали ли вы в качестве странствующего приказчика, торгующего по образцам фирмы?

На вопрос № 13 (были ли вы врачом, акушеркой, инженером, архитектором, художником, артистом, музыкантом, част­ным преподавателем и членом коллегии защитников) Косулькин тоже ответил.

Потом он ответил еще на семь вопросов, подал декларацию и ушел.

 

 

А потом в губфинотделе раздался страшный вой.

Выл председатель комиссии по обложению подоходным налогом. В руках он держал декларацию Косулькина.

— Что это такое? Вы посмотрите, что здесь написано!

Над декларацией склонились заинтригованные головы.

На вопрос № 12 (были ли вы странствующим приказчиком?) Косулькин ответил:

— Конечно, был!

— Да не здесь! — орал председатель. — Читайте ниже.

Ниже было коротко изображено черт знает что.

Против знаменитого вопроса № 13 (были ли вы врачом, акушеркой, инженером, архитектором, художником, артистом, музыкантом, преподавателем и правозаступником) стояло одно невероятное слово:

— Да!

Сотрудники зарычали и отпрянули.

— Ничего не пойму! — сопел председатель. — Какая-то ошибка. Вызовите этого Ломоносова на завтра ко мне.

Утром в кабинет просунулась стриженая курьерская голова и испуганно захихикала:

— Массажистки пришли-с!

— Что такое?

Но голова только прыснула и исчезла.

Затем дверь открылась и пропустила в кабинет странствующего приказчика Косулькина.

— Так! — сказал председатель. — Тут в вашей декларации вышла небольшая путаница. Позвольте, я кое-что повторю. Вопрос № 8. Скажите, вы не занимались извозным промыслом?

— Да, я занимался! — кротко ответил Косулькин.

— Гм! А вот по вопросу № 14. Не являлись ли вы служителем религиозного культа и какого именно?

— Я именно являлся служителем.

Председатель пугливо заглянул в глаза Косулькина и бегло зашипел:

— Тут вы пишете, что содержали няньку, хотя указываете, что холосты. Но мы это выясним позже. Меня интересует вопрос № 13.

Глаза Косулькина лучезарно заблистали.

— Так вот. Были ли вы музыкантом, акушеркой, правозаступником, инженером, массажисткой, странствующим приказчиком и артистом? Содержали ли вы лошадь, кучера, конюха, шофера и членов семьи? Получали ли вы доход от деятельности, не предусмотренной выше?

Косулькин подумал и сказал:

— Да! Был акушеркой и получал доход, не предусмотренный выше.

Председатель заскрежетал и рухнул на стол.

— Вон отсюда! Уберите от меня этот университет! Умалишенные налогом не обкладываются.

И освобожденный Косулькин ушел под восторженное шипение сотрудников.

 

 

Второстепенные признаки весны не волновали больше Косулькина. Дело было сделано. Тяжела лапа финотдела, но, как видите, от обложения избавиться иногда можно, надо только умеючи.

 

Фельетон написан для журнала «Смехач». Печатается впервые, по автографу: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 88.

 

ДРУЖБА С АВТОМОБИЛЕМ

Что значит это наводящее ужас движение?

Гоголь

Наводящее ужас движение особенно усиливается на московских улицах осенью.

Автомобили самого огнедышащего свойства сигают по мостовым. Свист, писк и железное мяуканье сирен ломится в уши.

Самый беспокойный сорт механического транспорта образуют мотоциклы с привязными колясками. Эти автогадины еще совершенно не укрощены человеком и носятся по Москве, пытаясь, как видно, вырваться на свободу.

Заурядный прохожий совсем не разбирается в наводящем ужас движении.

Для него полутонный фордовский фургончик и шестиколесный «бюссинг», бодро несущий на своих пневматиках целых пять тонн, все едино — «грузовики».

Зауряд-прохожий не видит разницы между жидкокостным пассажирским «штейером» и серо-оливковым восьмицилиндровым «паккардом», который с могучим шорохом молниеносно переносит своих седоков через весь город.

Прохожему, кажется, даже все равно, что его раздавит — дряхлый, разболтанный «опель» или сводящий шоферов с ума «кадильяк».

Невежество прохожего прискорбно.

Так как он ничего не понимает, то, глядя на долговечные, неприхотливые, прекраснейшие машины, он и не восхищается.

Он не понимает, что «человек уже научился строить автомобили».

Кроме того, он не знает самого главного сейчас — того, что советский человек еще не научился покупать автомобили.

Удивительным образом обойдя режим экономии, в Москву каждый месяц проникают новые, крытые цветными лаками гиганты: «ройсы», «линкольны», «бьюики», «доджи» и прочие «кадильяки».

Это машины для богачей, туринг-машины, построенные для туризма, для любителей необыкновенно быстрой езды и идеальных прогулок целыми семействами.

Это машины не по карману и просто не по нужде. Перетаскивать работников из треста в трест чудесно могут и автоизвозчики — бодрые, дешевые «форды», «ситроены» и другая, вполне добротная мелюзга.

Зауряд-прохожий в удивленьи отшатывается, когда со страшным напором проскакивает мимо него темно-синяя тяжелая машина.

Долго прохожий смотрит вослед уходящей темно-синей буре, полной сверканья латуни, хрусталя и алюминия. Тогда, кажется, и он начинает понимать силу соблазна, окружающего иного трестовика.

Жару надбавляют заграничные проспекты на толстой лаковой бумаге, с безупречными фотографиями, предупредительно отпечатанные на русском языке.

Проспекты эти воют ангельскими голосищами:

«Несомненным преимуществом владельца “кадильяка” является его сознание, что он имеет действительно хороший автомобиль. Это чувство постоянно обновляется и усилива-ется».

«Кадильяк» обращается к разуму покупателя. Компания «Бьюик» подбирается прямо к сердцу:

«Искреннее расположение к нашему автомобилю выявляется медленно. Точно так же, как верная дружба, оно создается через испытания, устойчивость в больших опасностях, через никогда не покидаемую веселость во всех тяжелых обстоятельствах».

Можно напороться на покупателя-эстета. У фирмы «Братья Додж» есть и для этого строчка:

«Кузова этих привлекательных специальных типов низко подвешены, что придает им необыкновенное изящество линии».

Иногда даже и девичий какой-то восторг проскакивает в описании:

«Это просто удовольствие на нем ездить».

Мыслимо ли удержаться от покупки очень, правда, дорогой, но зато вызывающей восторг машины!

Особенно если вдобавок она награждает вас «веселостью во всех тяжелых обстоятельствах», тем более что «это чувство постоянно обновляется и усиливается».

Ведь это вечно обновляющаяся веселость очень понадобится покупателю, когда явится к нему контрольный орган с резонным вопросом.

— Вы на службу иначе как на 15-тысячной машине ездить не можете?

Тогда и сам неразумный владелец машины поймет, что есть движение, наводящее ужас на государство, которому оно обходится дороже, чем следует.

 

Печатается по автографу: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 76.

Очерк можно датировать серединой 1920-х годов. 18 января 1923  года Объединенная американская компания заключила договор с Внешторгом о поставке в Россию 300 тракторов, легковых и грузовых автомобилей на сумму 800 000 золотых рублей. «Автомобильная» тема обнаруживается в ильфовском очерке «Москва от зари до зари»: «Сотрясая землю, проносятся на пневматиках грузовики “бюссинги”… Постоянные взвизгивания и стоны автомобильных сирен и клаксоны рвут уши <…> Черные, чахлые фордики проносятся со скоростью чуть ли не штормового ветра. В то же время реввоенсоветовский “паккард” болотного цвета, машина во много раз сильнейшая фордовской каретки, катится уверенно и не спеша. Слышно только шуршание ее широких рубчатых покрышек о мостовую» («30 дней», 1928, № 11).

 

БЕБЕЛИНА С ЛАССАЛИНОЙ

Иногда из провинции в столицу доносится дикая весть о том, что какое-то новорожденное дитя назвали Табуретом или Вьюшкой.

До сих пор нельзя было понять, кто это наущает несчастных родителей на такие штуки. Теперь все ясно. Делает это С.-Западное Обл. Промбюро, выпустившее календари с совершенно комическими святцами.

Вот имена, рекомендуемые Промбюро:

Атеос (наивное Промбюро думает, что это понятное имя), Атом, Бебелина (старались в честь Бебеля, а получилась Бобелина — какая-то «Королева греческая»), Рура, Солидар, Декрета (если не понравится, есть в другом роде — Декретина).

Засим имеется подходящее имя для девочки — Лассалина (просьба от Промбюро не путать с Мессалиной, женщиной явно не марксистского поведения).

Потом идет Плехан. Есть, впрочем, и Плехон. Кто такой Плехон, не указано.

Пропускаем бесчисленное множество Пестелин, Металлин, Кинталин и Текстелин. Переходим к именам совершенно ослепительным:

Васко (отнюдь не «Васька») дается 20 мая в честь открытия Васко да Гамою пути в Индию, Фарада (в честь ученого Фарадея), Урица, Пика, Коллекта, Агителла, Бреста и так далее и далее.

Кому нужна эта стряпня? Для кого и для чего заготовляются эти «имена»1?

 

Предположительно написан в 1924—1925 годах. Печатается по машинописи: личный архив А. И. Ильф.

1 «Созвучные эпохе» имена были очень популярны в 1920-е годы. Например, в фельетоне Евг. Петрова «Отработал» (1924) упоминаются Ставка и Молот.

 

КРАСНЫЕ РОМАНСЫ

Советский пошляк обнаглел не сразу.

Сначала он был поведения тишайшего, привычек скромнейших. Следы его можно было обнаружить разве только в самой гаденькой лавочке.

К дрянненькой толстовке он прикалывал узенький плакат:

«Толстовка фасона “Полпред”». Или: «Фасон “Пролетарская Муза”».

Те умилительные времена прошли безвозвратно. Ныне сов-пошляк продирается в люди и работает не покладая лап. Старательно и терпеливо он покрывает слюной все советские факты, ко всему приспособляется и ко всему припутывает свои тошнотворные привычки.

Во Владивостоке он сидит в частной фирме и продает —

«Кабинетные гарнитуры “Режим экономии” современного стиля, очень прочные и практичные».

Современность стиля совершенно неописуемая. Можно надеяться, что электрические пояса молодости под названием «Афродита, или Борьба с бюрократизмом» не заставят себя ждать.

Область воспитательная также не забыта.

— Не теряйте, товарищи, времени, а ликуйте сразу, сопровождая ликование троекратным криком «ура». Найден способ беглого и нежного обучения политграмоте.

Объявление в сибирской газете «Красный Курган» радост­но извещает, что

«ПОЛУЧЕНА И ПОСТУПИЛА В ПРОДАЖУ

ИГРА

МИРОВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Рекомендуется школам, клубам и всем игрокам. Игра рассчитана для всех возрастов. Кроме того, совершенно не замечая, можно по игре изучать политграмоту. В игре приходится воевать с белыми и черными, с газами и кулаками, побывать в деревне, рабфаке, МОПРе, словом, заглянуть всюду.

Понять игру можно с первого же хода. Руководство и кубики прилагаются. Играть может сразу до 10 человек.

В каждой семье необходимо иметь эту игру и на досуге разумно развлекаться. Игра стоит 1 рубль, но в интересах внедрения нового быта, для членов профсоюзов предоставляется скидка в 50 проц.».

Празднуйте, члены профсоюзов. Какая чудная «Мировая революция». Одно слово — игрушка. И как приятно разумно развлекаться на досуге мировой революцией.

Пошляк — натура покладистая. Революцию он приемлет, но делает из нее игрушку, вещь исключительно для домашнего употребления.

Красный пошляк даже партию приемлет.

Он и для партии готов постараться. Такими пошлячатами в Москве сочинен и соответствующим нотным органом издан рвущий сердце романсик:

«А сердце-то в партию тянет».

Идеальная штучка.

Для Главлита (чтоб не встревожился) имеется «партия». Для девиц роскошного сретенского жанра (чтоб им не совсем противно было) приложено «сердце» и всякое там «тянет».

Романсище снабжен подобающим текстом:

 

«У партийца Епишки

Партийные книжки,

На плечиках френчик,

Язык, как бубенчик».

 

Итак, пролетарий, вот тебе романсик. Спой, светик, не стыдись! Это ведь чистая работа.

Такие вот угнетающие душу плоды и произведения появляются во все большем числе.

Однако совершенно уже грандиозным по пошлости опусом является клубное, массовое «действо». Некоторым образом, это советские сатурналии для трудящихся обоего пола.

Состоит он, как сообщает «Новый Леф»1, в следующем:

«Прибывающих в зал клуба встречают у входа организаторы.

Первый прикрепляет на спину каждому названия животных и объясняет, как их узнать. Второй раздает женщинам на голову бумажные венки. Третий раздает мужчинам белые воротнички и галстуки. И так далее».

Зачем же это — венки на голову?

Всему, оказывается, есть своя причина.

«Нужно, чтобы женщина, приходя в этот день в клуб, почувствовала себя празднично. Мы этого достигаем, надевая женщинам венки, хорошо, если при этом будут раздаваться возгласы:

— Вот, сегодня мы украшаем вас венками!

Не менее остроумно раздать мужчинам воротники и галстуки. Эти принадлежности костюма, одетые на рабочие блузы и толстовки, придадут мужчинам праздничный колорит».

От такого колорита и новогреческих воплей «Вот, гражданочка, мы украшаем вас венками и вениками» иначе, чем в хулиганы, податься нельзя.

Тем не менее, это проект преподавателя массовой работы на курсах Мосгубрабиса2.

Ученики, надо полагать, будут достойны учителя. И процветет в клубах столь фантастическое массовое действо, что все уже поймут необходимость похода (давно требующегося) против пошляков и их пошлячат.

 

Датируется предположительно 1927 годом. Печатается по машинописи: личный архив А. И. Ильф.

 

1 «Новый Леф» (1927—1928)журнал, сменивший «Леф», выходивший вначале под руководством В. Маяковского, затем — С. Треть­якова.

2 Профсоюз работников культуры Московской губернии.

 

КОМПОТ ИЗ МЕРИ

— Нам не надо компота из слив!

Это было сигналом к возмущению приютских детей.

Они плевали в компот, выливали его на пол и танцевали на тарелках. Детей всегда кормили компотом из слив, и он очень им надоел.

Сильнее всех шумела зачинщица детского бунта в картине «Найденыш Джуди»1 — Мери Пикфорд.

Начальница приюта была чрезвычайно неприятно пора-жена.

Но мы, зрители, сочувствовали:

— Правильно, Мери! Долой всякий компот!

Мы ведь тоже любим бунты.

Тем хуже было нам на «Двух претендентах»2. Компот подавался там в каждой из десяти частей картины.

Обычно Пикфорд играет две роли в последовательном порядке.

В начале — нежную и строптивую замарашку, а под конец картины — девицу, успевшую в антракте между пятой и шестой частью получить прекрасное воспитание в английском вкусе.

Это воспитание почти всегда портило Мери. Она скуч-нела.

Но человеку естественно расти даже на экране. Зритель вспоминал короткие клетчатые халатики Мери-замарашки, но все же примирялся с длинными платьями Мери-девицы.

В «Двух претендентах» Мери ведет свои роли в несколько необычном порядке, и поэтому в картине оказалось множество заколдованных кадров.

Пикфорд одновременно играет мать и сына.

Делается это, кажется, очень просто. На левую половину ленты снимается мать. Затем она переходит на правую сторону и, соответственно нарядясь, играет сына.

Но подойти к себе самой ближе, чем на аршин, Мери, конечно, не может. И получились завороженные сцены.

Мальчик ретиво бежит целоваться с матерью, но за шаг от нее застывает.

В одной половине кадра нежно разводит руками Мери-мама, а Мери-мальчик опасливо бродит в отведенной ему части.

Когда же они обнимаются, то кто-нибудь из двоих стоит спиной к зрителю.

Если спиной мама, значит, мама поддельная. Если спиной сын, то сын этот фальшивый.

Все сцены игры Мери с самой собой призрачны и просто неестественны.

Такое совместительство страшно мешает игре. А как это надоедает, и передать невозможно.

Двухчасовой компот из двух Мери.

Проделана вся эта неумная комбинация для того, чтобы поразить зрителя сходством сына с матерью.

Сходство получилось поразительное. Даже нечеловеческое какое-то, слегка пугающее.

Логическим следствием всего этого была бы новая картина, где Пикфорд будет играть сразу бабушку, мать и дочку. Надеемся, что это не случится.

Играет же Мери по-прежнему превосходно. Причем Мери-мальчик во много лучше Мери-мадам.

У матери положение драматическое, что вообще Пикфорд удается слабо. Только один раз лицо дамы показало разнообразные, трогающие чувства.

Посланец мерзкого старика — лорда Уэрделя требует сына в Англию. Тяжесть минуты усугубляется еще тем, что на кухне горит жаркое. И дама жалко улыбается, теряя в одно время сына и дешевый обед.

Настоящего мальчика из Пикфорд не вышло. Вышла переодетая девчонка.

Она прекрасно дерется, но мальчики так не дерутся. Для этого у Мери слишком много злости. Прежде чем ударить своего врага, она с минуту прыгает от ненависти. Юные озорники мужского пола так не делают. Они бьют сразу.

Поскольку мнимый мальчик не мешал самому себе (появляясь в образе мамаши) и мог свободно бегать по всему экрану, он сделал все, что полагалось не в меру сентиментальным сценарием.

Смягчал сердце черствого лорда, водил дружбу с немытыми деревенскими детьми (жадные ребята, приглашенные на паштет в замок, съели даже розу, предварительно посыпав ее перцем), вырывал себе зуб веревочкой и в конце концов с помощью своих американских друзей — бакалейщика, торговки яблоками и чистильщика сапог, на радость свободолюбивым американцам сделался прямым наследником лорда.

Монтажер, пользуясь тем, что в начале картины лорд Уэрдель имеет злобный вид, пытался было сделать из него феодального демона и угнетателя землеробов.

Этого, пожалуй, не стоило делать. Старик под благотворным влиянием Мери быстро подобрел, даже плакал иногда, даже играл на губной гармонике.

Вообще, ясно стало, что такой старик мухи не обидит. И надпись, возвещавшая о жестокостях феодала, пропала даром.

 

Датируется 1925 годом. Печатается по машинописи: личный архив
А. И. Ильф. Мери Пикфорд (1893—1979) — знаменитая американская актриса.

1 «Найденыш Джуди» (в американском прокате «Длинноногий дядюшка», 1919). Девочка-сиротка попадает к благодетелю, который в конце концов женится на ней. По мнению критиков, Пикфорд в главной роли Джуди Аббот была очень убедительна.

2 «Два претендента» (в американском прокате «Маленький лорд Фаунтлерой», 1921). Пикфорд одновременно сыграла мать Фаунтлероя и самого мальчика.

 

РОМЕО-ИВАНЫ

Дорогой друг, в Англии, нашем отечестве, совсем не представляют себе, как необыкновенна Москва и до чего здесь любят Шекспира.

Недавно в Малом театре я смотрел одну из лучших его трагедий — «Иван Козырь и Татьяна Русских»1.

У нас она идет под старым названием «Ромео и Джульетта». И здесь Шекспир вообще потерпел значительные изменения. Он переменил фамилию и называется г. Смолин2.

Кроме того, московиты уже не называют его сочинение трагедией. По крайней мере, выходя из театра, я слышал восхищенные, как видно, возгласы:

— Какая халтура! Удивительная халтура!

Конечно, изменилось и содержание трагедии.

Монтекки и Капулетти, как следовало ждать от столь буржуазных семейств, больше не враждуют. Обе фамилии, нацепив на себя визитки и штучные брюки, совершают прогулку на океанском пароходе.

Борьбу они ведут с низшим сословием парохода — кочегарами и командой. Эти люди вполне уместно введены
г. Смолиным, так как Шекспир этого сделать не мог из-за отсутствия в его время пароходов, а равным образом и лиц, их обслуживающих.

Красный Ромео-Иван с самого начала ведет себя вполне сознательно и гораздо лучше, чем во времена Ренессанса.

Он получил от г. Смолина поллитровку. Не хочет защищать капитана пароходчиков под фирмою «Монтекки и К°» и тайным образом, тем же пароходом, возвращается на марксистскую родину.

Попутно он освобождает от капиталистического общества Красную Джульетту, Татьяну Русских. Девица, избавленная от весьма позорных перспектив, очень обрадована. Оба решают спастись.

Однако здесь г. Смолин получает сильный отпор. Как ни старался он уйти от влияния нашего великого Шекспира, ему это не удалось.

Шекспир побеждает. Иван-Ромео и Красная Джульетта спастись не могут, и целый акт идет без участия г. Смолина, силами одного Шекспира.

Красная Джульетта принимает порошок, делающий ее на некоторое время покойницей. Ее кладут в морг. Ромео-Иван в ужасе бежит туда, желая застрелиться.

Тут г. Смолин делает адское усилие, и Красная Джульетта просыпается прежде, чем несчастный Ромео-Иван успевает лишить себя жизни.

Шекспир злобно кряхтит, а необыкновенные любовники образца 24-го года спасаются через люк.

Тут же выползают не предусмотренные Шекспиром кочегары и при свете красных огней подвергают фамилии Монтекки и Капулетти полному раскассированию.

Все же, дорогой друг, я очень благодарен г. Смолину и терпеливо ожидаю при его помощи увидеть также «Отелло» и «Венецианского купца» и все прочее, сочиненное нашим великим драматургом.

                    Ваш...

 

 

Датируется 1925 годом. Печатается по машинописи: личный архив
А. И. Ильф.

 

1 «Иван Козырь и Татьяна Русских» — первая пьеса Смолина, посвященная советской действительности, была поставлена в Малом театре (1925). Режиссер — Платон, Татьяна — Пашенная, Иван — Ольховский.

2 Смолин Дмитрий Петрович (1891—1955) — драматург.

 

ПРОБА АКТЕРОВ

Набирают актеров для съемки картины «Предатель»1. Кандидаты подстерегают режиссера у фанерного его апартамента. За тонкими перегородками режиссер разделывается с очередной посетительницей и говорит страшные слова:

— Я набираю штат проституток!

И режиссер бегло осматривает посетительницу.

Увы, у нее безнадежно порядочный вид. Спокойные глаза и толстые щеки. Отказ ей обеспечен. Она уходит, а режиссер нервно шипит:

— Да это же мать семейства! За последнюю неделю я просто не могу уже смотреть на все эти честные физиономии. Мне нужны представительницы разврата, а не голуби.

Картина требует большого числа женщин наипорочнейшего вида на роли проституток и шансонеток. Поэтому рабис2, киношколы и все остальное, что есть в Москве женского, шлет сюда удивительный подбор лиц, горящих нечистыми страстями.

Товар здесь показывают лицом в прямом смысле это-
го слова. Лица и фигуры плывут перед режиссером. Находятся, наконец, столь желанные им «представительницы раз­-
врата».

— Вам дадим что-нибудь небольшое в шантане. Там у нас будет штук шесть проституток в гусарских мундирах, разные боярышни. Вы подходите!

Претендентки на разные роли проверяются путем фото- и киносъемок.

На полчаса в ателье зажигаются электрические солнца — это пробуют актрису на роль женщины-тигрицы.

После краткой репетиции начинают. Не все, конечно, идет хорошо сразу. Сначала тигрица недотигрила, потом перетигрила, но она опытная актриса, и в третий раз режиссер остается довольным, а лысый фотограф запечатлел тигриную фигурку. Если и на фото тигрица получится удачно, то она получит роль в фильме.

В фойе среди кандидатов отнюдь не голубиного вида появляются все новые фигуры.

Жадные родители приводят сюда прелестных карапузов, заявляют, что карапузы — уже вполне сформировавшиеся гении и меньше 60 рублей за съемочный день, конечно, не запрашивают. А у гениев молоко на губах не обсохло. Это буквально.

С младенцами конкурируют глубокие старики. Сколько фотогеничных морщин! Какие дивные, аршинные бороды!

Но морщины и конские бороды сегодня не в моде. Все побила собака. Для картины «Каштанка»3 нужна собака. Но дрессирована ли она настолько, чтобы играть роль в фильме?

Ателье пятый и десятый раз наполняется светом прожекторов — сложная и долгая проба актеров продолжается.

Между тем, сколько есть людей, которые так подходят кино, что никакой пробы им делать не надо. Но большей частью этих людей работать в кино не заманишь.

Этим летом во время съемок на юге режиссер, работая на пароходе, увидел удивительного кочегара. Его голова совершенно и поразительно походила на череп. Когда этот человек смеялся, то был страшен. Темные очки, которые он носил, увеличивали сходство. Это был клад для кино.

С трудом его уговорили сниматься. Назначили день съемки и напрасно прождали. Кочегар не явился и вообще не являлся. Только потом узнали, что жена, побоявшись, как бы «череп» не увлекся киноактрисами, сняла с него сапоги и пиджак. «Черепу» не в чем было придти на съемку.

В то же приблизительно время предложили сниматься пароходному технику — китайцу.

— Нельзя. Меня повесят!

— Кто повесит?

— В Китае.

Оказалось, что китаец — коммунист, и о своем пребывании в России ему меньше всего хотелось бы дать знать отечественной полиции. Картина же может попасть в Китай, где его лицо хорошо известно.

Из-за этой съемки ему пришлось бы, может быть, отказаться от возвращения на партийную работу в Китай.

                                                       

 

Датируется 1926 годом. Печатается по машинописи: РГАЛИ.
ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 86.

 

1 Фильм А. М. Роома (1926) по рассказу Л. Никулина «Матросская тишина».

2 Рабис — профсоюз работников искусства.

3 Фильм О. И. Преображенской (1926).

 

ТИГРИЦЫ И ВАМПИРЫ

Все хотят сниматься в кино. Все считают себя талантами и тащат на кинофабрику свои портреты.

Разницы в возрасте нет. Взрослые приходят сами, детей приводят родители. Женский пол вообще безвылазно циркулирует в коридорах кинозаведений.

Для того чтобы все это скопище не мешало работе, учрежден специальный молодой человек. Он сонно принимает от гениев фотографические карточки и наклеивает их в альбом. В разговоры молодой человек не вступает.

Столь осторожная политика имеет своим следствием то, что гении удаляются, несколько обнадеженные. Их место занимают другие. Новый прием карточек. Альбом пухнет. Результатов же большей же частью не получается.

Очень немногие из успокоившихся в альбоме франтов и женщин с чертовским выражением лица ценны хотя бы как натура.

Фабрике нужны лысые, нужны люди тучные или очень худые, пригодится хромоногий, пригодится все характерное.

Людей студийного образца и вида фабрика не выносит. Особенных способностей ни к кому из них не приложено, а в студийной бородке ничего характерного нет. И портреты их никогда не будут потревожены режиссером, спешно набирающим актеров для своей картины. Ему совсем не то нужно.

— Мне требуется дюжина проституток!

Картина требует женщин развратной наружности. Нужны нахальные, жадные, хитрые лица. Кандидатки одна за другой проникают в логово режиссера.

Он быстро вглядывается и морщит лоб. У кандидатки на редкость милый и порядочный профиль. Режиссера это приводит почти в негодование.

— Голуба, — говорит он, — вы же по внешности голубица, а мне нужны вампиры.

Голубица огорченно уходит.

— Просто уже не могу видеть честные лица, — вздыхает режиссер. — Такая профессия. Где все эти женщины с порочными ртами? Почему сегодня я вижу только ангелов?

Все же, мало-помалу, тигрицы и вампиры находятся. Их ищут в рабисе, киношколах, среди знакомых и среди незнакомых.

Подбирается удивительный ассортимент лиц, горящих нечистыми страстями. Их пробуют в игре, снимают фото, и только после этого трудная работа собирания «типажа» может считаться оконченной.

Все остальное в том же роде. Если режиссеру надо показать матросов, то он ищет таких людей, которые и без мор­ской формы будут похожи на матросов, — выискивается не просто подходящая фигура, а тип.

 

 

Имеется «железный» сценарий. Он уже исправлен, дополнен, урезан, исчерпан, снова дополнен и снова исправлен. Изменений в нем больше не будет.

Установлен календарный план съемок. Все готово, и костюмерная подсчитывает:

— Одна сорочка детская, колыбель одна деревянная, брюки штучные.

И так далее.

Сам режиссер носится по загроможденному постройками ателье. Карманы его подозрительно вздуты.

— Яблоки и пряники. Ничего не поделаешь. Сейчас снимем пробуждение четырехлетней девочки. Можно уже.

Можно. Свет проверен.

— Тогда принесите девицу.

Девицу приносит сама мамаша.

Между прочим, многие мамаши и папаши быстро вошли во вкус по части оплаты киногастролей своих весьма несовершеннолетних детей и теперь меньше 60 рублей за съемочный день не запрашивают.

— Да мы, может быть, одному Москвину столько пла-
тим!

По ужимкам мамаши видно, что она считает свое дитя способней Москвина, а сбавляет с запрошенного только из вежливости.

Толстощекой девочке делают репетицию и мягко показывают, что нужно делать.

— Свет! Приготовились!

Прожектора и солнца зажигаются с аэропланным гудением. Мощный свет заливает свежепостроенную комнату и спящую в люльке девочку.

— Начали! Встань, Ляля! Так, так, молодец! Ну, зевни. Потри глаза ручкой. Зови маму. Мама, мама! Мамы нет, Ляля. Плачь!

Тут девочка, встревоженная необыкновенной обстановкой и ослепительным лиловатым светом, начинает плакать не на шутку.

Раздается великолепный рев. Девочка плачет во всю.

— Стоп, стоп! — кричит режиссер.

Он бросается к девочке. Задабривает ее яблоком и готов сам рыдать вместе с ней. Но в глубине души он очень доволен.

Плач вышел как нельзя лучше. А все остальное, кроме хорошо снятой сцены, для кинорежиссера кажется безраз-
лично.

Из недели в неделю идет волненье и продолжаются хлопоты. Картина работается полгода и больше. Но вот все сцены сняты. Негатив проявлен и попадает в копировочное отделение лаборатории.

В копировочной темно. Мутно млеют красные лампочки. Копировочная, как некая театральная геенна, имеет только два цвета — черный и красный.

В темноте быстро мигают два квадратных красных глазка аппарата «Дуплекс». На нем печатаются две ленты сразу.

Напечатанная лента во мраке передается в проявочную, наматывается по 40 метров зараз и спускается в ванну.

Из ванны лента выходит оживленной, покрытой бесчисленным количеством отпечатков, и идет в фиксаж.

Водяной душ в промывочной обливает ленту одновременно с обеих сторон. Окрашенные и обсохшие ленты ворохами перетаскивают в разборочное отделение и взвешивают. На фабрике ленты считаются весом.

Монтаж, сборка, склеивание отдельных сцен в длинную пьесу — последняя и сложнейшая операция в кинопроизводстве.

Сцены укорачиваются и вовсе бракуются. Кое-что переснимается совсем. Картина снабжается надписями, просматривается частями и целиком, опять изменяется и склеивается.

Она готова. Ее выдают в прокат.

 

Датируется 1926 годом. Печатается по машинописи: РГАЛИ.
ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 89.

 

МАДРИДСКИЙ УЕЗД

Советское кино испытывает новое потрясение.

Под напором крымских, каракалпакских и забайкальских легенд полковники-усачи, еще так недавно бойко попрыгивающие на всех окраинах, стали хиреть и вскоре угасли совсем.

Киноактеры, три года не вылезавшие из пространных галифе, облачились в халаты и принялись изображать юго-восточные и северо-западные предания, а то и просто басни.

Экранами завладели минареты, ведьмы и пропасти неизмеримо-идеологической глубины.

Сниматься в кино могли только люди с черными буркалами. Актеров, не знавших, что такое чувяки и шариат, режиссеры гнали как несозвучных эпохе.

Несозвучные в отчаянии принялись отращивать себе совершенно юго-восточные, в конский хвост длиною, бороды.

Однако едва бороды произросли, как уже опоздали. На кинофабриках стоял полновесный крик:

— Кому нужны эти бороды? Продавайте их на войлок!

Действительно, этим летом борода уже не требовалась.

Халаты из мордастых ситцев брошены в кладовые, а народы советского Востока, подработав на массовках, возвратились в первобытное состояние и, к радости заготовительных органов, снова приступили к возделыванию хлопка.

Теперь требуется от актера голый, хрустальной твердости подбородок. Из чудесных коридоров кинопредприятий понесло новым и на этот раз уже совершенно непонятным духом.

Первым в стойло московского зимнего сезона прибежал «Межрабпом»1 со своей штучкой «О трех миллионах»2.

Счастливая судорога обняла потомков присяжных поверенных, и они повалили в зрительный зал смотреть штучку. За ними ринулись подруги кассиров и одичавшие романтики с Зацепы.

С тех пор эта категория зрителей уже не выходила из состояния радостных спазм. Ее победил балкано-румынский шик, с которым связана эта картина.

Фокстрот с какими-то пузырями, красавицы, «пышные формы которых напоминают лучшие времена человечества», и предупредительно лезущие к первому плану вывески на франко-болгарском наречии беспрерывно вопиют о том, что пейзаж сей нисколько не русский, что все снято в настоящей, неаполитанской губернии и в мадридском уезде.

Герой же «Трех миллионов», невзирая на некоторые культ­просветные к нему добавления, нисколько не сын мозолистых родителей, а простой граф, временно впавший в благородное воровство. Здесь заграничность постановки тоже не нарушена, и сердца кассировых подруг упоены в меру цензурных возможностей.

За коммерчески-иностранным «Межрабпомом» выступает иностранец с детства — режиссер Кулешов3, делающий кинокартину по рассказу Лондона4.

Все возможное в окрестностях красной столицы переделывается в ледяные варианты Аляски. Не умри Джек Лондон так скоропостижно, он, конечно, возжелал бы родиться и действовать в пределах бывшего московского градоначальства, на кулешовском Юконе. До того там все загранично получа-
ется.

Одесская фабрика даже на вышеприведенном европеизме не успокоилась, а сразу углубилась в так называемую пыль веков.

В самом деле. «Нас три сестры, одна за графом, дру-
гая — герцога жена, а я, всех краше и милее, простой морячкой быть должна».

Посему в Одессе фабрикуются цельные «Кво-вадисы»5 и «Кабирии»6 с колизеями, малофонтанными гладиаторами7, центурионами с Молдаванки и безработными патрициями, набранными на черной бирже. Ставится нечто весьма древнеримское — «Спартак»8 — естественно, получается восстание рабов в волостном масштабе.

Пришла пора спасаться.

Идут «рымляне» и «рымлянки», лезут графы в голубых кальсонах, антарктические персонажи — и кто его знает, что еще может быть. Если одесситу воткнуть в прическу страусовое перо, то он многое совершит.

Нужна ли только эта ломаная, болгарская заграница и парижский жанр 33-го ранга? Зачем делать именно те картины, которые мы бракуем, если их предлагает заграница?

 

Датируется 1926 годом. Печатается по машинописи: личный архив
А. И. Ильф. Существует вариант под названием «Балкано-румынский шик»: РГАЛИ. ф. 1821. оп. 1. ед. хр. 81.

 

1 «Межрабпом» — кинотоварищество «Межрабпом-Русь», организованное 1 августа 1924 года.

2 «Процесс о трех миллионах» (1926) — фильм Я. А. Протазанова. В этом фильме по повести Г. Нотари «Три вора» И. В. Ильинский сыграл мелкого воришку, благородного вора — А. П. Кторов.

3 Кулешов Лев Владимирович (1899—1970) — режиссер и теоретик кино.

4 Имеется в виду фильм Л. В. Кулешова «По закону» (1926). Сценарий В. Б. Шкловского по рассказу Джека Лондона «Неожиданное».

5 «Кво-вадис» (1912; реж. Г. Энрико; реж. Георг Якоби совместно с Г. д’Аннунцио-младшим) — итальянские фильмы, поставленные по роману Г. Сенкевича «Камо грядеши». Скорее всего, имеется в виду второй фильм, вышедший на советский экран в 1924 году. В «Золотом теленке» упоминается кинотеатр «Камо грядеши» (быв. «Кво вадис»).

6 Итальянский фильм, режиссер Пьетро Фоско (1914).

7 Имеются в виду статисты, жители Малого Фонтана в Одессе.

8 «Спартак» (1926) — фильм, поставленный на одесской кинофабрике турецким режиссером М. Эртугрулом. Из записных книжек Ильфа: «Легат посмотрел картину “Спартак” и приказал сжечь одесскую кинофабрику. Как настоящий римлянин он не выносил халтуры».

 

ПУТЕШЕСТВИЕ В ОДЕССУ

Памятники, люди и дела судебные

Для того, чтобы туристу из Вологды или Рязани попасть в Одессу, есть несколько способов.

Можно отправиться туда пешком, катя перед собой бочку с агитационной надписью: «Все в ОДН»1. Этот способ излюблен больше всего молодежью и отнимает не больше полугода времени.

Можно также проехать из Рязани в Одессу на велосипеде. Для этого надо приобрести билеты третьей всесоюзной лотереи Осоавиахима2 и дожидаться, пока на него не падет выигрыш в виде велосипеда.

Если же билет выиграет фуфайку или электрический фонарик, то надлежит ехать в Одессу поездом. Фонарик можно захватить с собой и по ночам пугать его внезапным светом железнодорожных кондукторов.

Любознательному туристу Одесса дает вкусную пищу для наблюдений.

Одесса один из наиболее населенных памятниками городов.

До революции там обитало только четыре памятника: герцогу Ришелье, Воронцову, Пушкину и Екатерине Второй3. Потом число их еще уменьшилось, потому что бронзовую самодержицу свергли. В подвале музея Истории и Древностей4 до сих пор валяются ее отдельные части — голова, юбки и бюст, волнующий своей пышностью редких посетителей.

Но сейчас в Одессе не меньше трехсот скульптурных украшений. В садах и скверах, на бульварах и уличных перекрестках возвышаются ныне мраморные девушки, медные львы5, нимфы, пастухи, играющие на свирелях, урны и гранитные поросята.

Есть площади, на которых столпились сразу два или три десятка таких памятников. Среди этих мраморных рощ сиротливо произрастают две акации.

Стволы их выкрашены известью, на которой особенно отчетливо выделяются однообразные надписи — «Яша дурак». На спинах мраморных девушек тоже написано про Яшу.

Львы и поросята перенесены в город из окрестных дач6. Что же касается нимф и урн, то похоже на то, что они позаимствованы с кладбища. Как бы то ни было, вся эта садовая и кладбищенская скульптура очень забавно украсила Одессу.

Кроме памятников, город населяют и люди.

Об их числе, занятиях и классовой принадлежности турист может узнать из любого справочника. Но никакая книга не даст полного представления о так называемом «Острове погибших кораблей».

«Остров» занимает целый квартал бывшей Дерибасовской улицы, от бывшего магазина Альшванга до бывшей банкир­ской конторы Ксидиаса7. Весь день здесь прогуливаются люди почтенной наружности в твердых соломенных шляпах, чудом сохранившихся люстриновых пиджаках и когда-то белых пикейных жилетах8.

Это бывшие деятели, обломки известных в свое время финансовых фамилий.

Теперь белый цвет акаций осыпается на зазубренные временем поля их соломенных шляп, на обветшавший люстрин пиджаков, на жилеты, сильно потемневшие за последнее десятилетие.

Эти погибшие корабли некогда гордой коммерции. Время свое они всецело посвящают высокой политике, международной и внутренней. Им известны также детали советско-германских отношений, которые не снились даже Литвинову9.

Отвлечь от пророчеств их может только процессия рабов в хитонах, внезапно показавшаяся на Ришельевской улице.

Рабы с галдением останавливаются на углу. Вслед за ними движутся патриции в тогах. За преторами бегут какие-то начальники когорт и пращники. За пращниками следуют тяжеловооруженные воины из секции совторгслужащих биржи труда. Шествие замыкает разнокалиберная толпа, которая несет в кресле очень тощего Юлия Цезаря.

Делается шумно и скучно.

Всем становится ясно, что ВУФКУ10 пошло на новый кинематографический эксцесс — опять ставит картину из быта древнеримской империалистической клики.

Подъехавшие на семи фаэтонах кинорежиссеры устанавливают римско-одесский народ шпалерами. Статисты, стоя на фоне книжного магазина Вукопспилки, машут ветками акаций, потому что на пальмы не хватило кредитов.

Граждане города, не нанятые в римляне, с омерзением смотрят на действия родной киноорганизации.

После триумфа фаэтоны с режиссерами трогаются в направлении общеизвестной одесской лестницы. Туда же несут Цезаря, закусывающего на своей высоте «бубликами-семитати»11.

На общеизвестной одесской лестнице снимаются все картины, будь они из жизни римлян или петлюровских гайдамаков — все едино.

Если турист располагает временем, то ему стоит подождать судебного процесса, который обязательно возникнет по поводу постановки римского фильма.

Есть в Одессе и другие достопримечательности, может быть, и уступающие в полезности триумфу Цезаря, но зато более поучительные.

Но это уже специальность не «Чудака», а скорее «Наших достижений»12. Ибо не одними хороводами ВУФКУ может похвалиться Одесса.

 

Первая публикация в журнале «Чудак», 1929, № 13.

 

1 Общество «Долой неграмотность».

2 Общество содействия авиации и химической защите.

3 Арман Эмманюэль де Ришелье дю Плесси (1766—1822), эмигрировавший во время Великой французской революции из Франции в Россию, был генерал-губернатором Малороссии в 1805—1814 гг. Памятник «дюку Ришелье» (в Одессе его называют просто «дюк») установлен на Николаевском бульваре в 1828 году Памятник графу, впоследствии князю Михаилу Семеновичу Воронцову (1782—1856), генерал-губернатору Новороссийского края (1823—1844) на Соборной площади был установлен в 1863 году. Ср.: «Старики бежали <…> и приходили в себя, только приткнувшись к мокрым ногам бронзовой фигуры екатерининского вельможи, стоявшего посреди площади» («Золотой теленок»). Памятник Александру Сергеевичу Пушкину был установлен на Николаевском бульваре в 1889 году. Памятник Екатерине II был установлен на Екатерининской площади в 1900 году, снесен 1 мая 1920 года.

4 Имеется в виду музей одесского общества Истории и Древностей (ныне Археологический музей). Многочисленные фрагменты
памятника Екатерине II (бюст императрицы и фигуры ее вельмож) установлены во внутреннем дворике Историко-краеведческого музея.

5скульптуры «Лев» и «Львица» работы А. Сайна в 1928 году перенесены с бывшей дачи городского головы Г. Маразли на Французском бульваре в Городской сад.

6 Имеются в виду дачи представителей местной финансовой и торговой знати на Французском бульваре.

7 В 1920 году центральная улица Одессы — Дерибасовская — была переименована в улицу Лассаля. Ср.: «Им [одесситам] тоже известна лучшая улица на земле <...> Это, конечно <...> улица Лассаля, быв-
шая Дерибасовская» («Двенадцать стульев»). Магазин Альшванга — одесское отделение Московского торгового дома братьев А. и
Я. Альшванг на углу Дерибасовской и Екатерининской улиц. Банкирская контора Ксидиаса — банкирский дом И. Ксидиаса на Дерибасовской, 7.

8 Ср.: «Что же касается пикейных жилетов, то они полны таких безумных сожалений о прошлом времени, что, конечно, они уже совсем сумасшедшие» («Записные книжки» Ильфа) и «Это были странные и смешные в наше время люди. Почти все они были в белых пикейных жилетах и в соломенных шляпах канотье» («Золотой теленок»).

9 Литвинов Максим Максимович (1876—1951) — советский дипломат, народный комиссар иностранных дел.

10 Кинофабрика ВУФКУ (Всеукраинского фотокиноуправления) на Французском бульваре, ныне Одесская киностудия художественных фильмов.

11 Бублики, посыпанные кунжутным семенем. В «Двенадцати стульях» упоминается «Одесская бубличная артель — Московские ба-
ранки».

12 «Чудак» — юмористический журнал, основанный в 1928 году
М. Кольцовым. «Наши достижения» — журнал художественного очерка, основанный в 1929 году М. Горьким.

 

Вступительная статья, публикация и комментарии

А. И. Ильф

1 Ильф Илья. Записные книжки. Первое полное издание. М., 2000. С. 563.

2 Окс Евгений. Из воспоминаний // Петров Евгений. Мой друг Ильф. М., 2001. С. 260.

3 Славин Лев. Я знал их // Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. М., 1963. С. 43.

4 Олеша Юрий. Об Ильфе // Там же. С. 27, 28.

 

5 Бондарин Сергей. Милые давние годы // Там же. С. 60.

6 Гернет Нина. 1920 год, Одесса. Неопубликованные воспоминания (фонды Одесского литературного музея).

7 Катаев Валентин. Алмазный мой венец // Катаев Валентин. Алмазный мой венец. Избранное. М., 2003. С. 414.

8 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 28.

9Бондарин Сергей. Указ. соч. С. 63, 69.

10 Катаев Валентин. Указ. соч. С. 423.

11 Петров Евгений. Из воспоминаний об Ильфе // Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. С. 15.

12 Катаев Валентин. Указ. соч. С. 415, 416.

13 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 29.

14 Петров Евгений. Указ. соч. С. 15.

15 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 29.

16 Петров Евгений. Указ. соч. С. 16.

17 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 34.

18 Петров Евгений. Указ. соч. С. 16.

19 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 29.

20 Катаев Валентин. Указ. соч. С. 414.

21 Славин Лев. Указ. соч. С. 41.

22 Бабель Исаак. Одесские рассказы. Одесса, 2001. С. 23.

23 Катаев Валентин. Указ. соч. С. 413.

24 Ильф Илья. Указ. соч. С. 561.

25 Олеша Юрий. Указ. соч. С. 31.

26 Бондарин Сергей. Указ. соч. С. 60.

27 Олеша Юрий. Книга прощания. М., 1999. С. 316, 317.





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100