Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2003, 5

Дядя с собачкой

Сам по себе тот факт, что история время от времени возвращается на круг, не должен нас удивлять. Циклы, переплетаясь, по равнодушным математическим законам создают похожие узлы, похожие условия. Шестое декабря каждые семь лет приходится на вторник. Из похожих условий произрастают похожие следствия, события, судьбы. Не будем делать из этого вывод, что Петр Первый и Сталин одно лицо. Просто полюбуемся историческим узором.

Более удивительно, что история возвращается на круг ровно через столетие. Но тут смягчающее обстоятельство массовое помешательство. Магия цифр через каждого действует на всех, просто и безотказно.

Когда Юрий Трифонов в первой фразе романа “Нетерпение” написал, что жить в России в семидесятых годах стало невозможно, а привязку к ХIХ веку реализовал только через пару абзацев, как веселился читатель застойной поры! Ох и классная получилась фига почти что и не в кармане. И цензору не придраться: автор с очевидностью имеет в виду душную атмосферу царизма, а вы, товарищ цензор, что имеете в виду? Но сейчас становится очевидно, что Трифонов не играл, а проговаривал очень существенные вещи.

“Дама с собачкой” написана в 1899 году, вышла же, если память мне не изменяет, в 1900-м. Нас от крымско-московской истории Гурова отделяют 100 лет. Между тем это случается с нами. Начиная с обмолвки Гурова о себе: по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда-то петь в частной опере, но бросил.

Господи! Это же я... ну, не совсем я, но мои разнообразные сокурсники окончили МГУ и Физтех, а оказались (не считая провинциальных американских университетов пе-
щерного уровня) в офисах, “фирмах”, банках. Гурову к 1899-му нет и сорока, наверное, он ровесник Антона Павловича, с 1860-го. Мои сокурсники 1959 года рождения. Люди старше нас хотя бы на два-три года уже отказались служить в банке. Те же, кто моложе лет на пятнадцать, выбирали профиль института, уже примерно понимая, что почем, и если пошли на филологию, то предприняли усилия, чтобы в ней остаться.

Двадцать лет назад Москва была, как подростковое лицо прыщами, буквально усеяна “почтовыми ящиками” закрытыми НИИ. Сегодня, а пуще того несколько лет назад, до дефолта, банками. Ящики проиграли гонку вооружений. Банки, мягко говоря, не помогли отечественной экономике. Они помогли только своим сотрудникам решить жилищную проблему, повидать мир, дать детям образование, не имеющее отношения к живой традиции семьи. В этом что-то не то чтобы именно русское, но... — как сказать? — переходное, на одно поколение. Я, сынок, копаюсь в этом тухляке не затем, чтобы ты там копался. А ты давай-давай в Гарвард или в Сорбонну. Это не по-европейски, там более принято величественно и понемногу впускать наследника в семейное дело. Это по-нашему, ради счастья детей. Ну, на худой конец, внуков.

 

“Дактили” Ходасевича:

Был мой отец шестипалым. Как маленький лишний мизинец

Прятать он ловко умел в левой зажатой руке,

Так и в душе навсегда затаил незаметно, подспудно

Память о прошлом своем, скорбь о святом ремесле.

Ставши купцом по нужде — никогда ни намеком, ни словом

Не поминал, не роптал. Только любил помолчать.

У отца Ходасевича было шестеро детей. У Гурова “всего” трое. Они примерно сверстники (Ходасевич-старший чуть постарше, Владислав Фелицианович ровесник гуровской дочки). Один из подобных героев нашего времени еще в конце 80-х угадан Рязановым в “Забытой мелодии для флейты”. Каждая эпоха дает повод не играть на флейте, даже если ты очень талантлив. Ровно полвека назад, в исторической противофазе, с долей условности освобожденный из лагеря, пораженный в правах и в здоровье Заболоцкий горько сожалел о том, что его стихи принесли любимой семье только унижение, сиротство, тревогу, нужду. Но какая-то сила заставляет его вернуться в поэзию, не только писать (это чистая органика), но и публиковаться, участвовать в литературном процессе, умирать мотыльком у свечи. Это решение, для которого должен быть веский повод. Он подсказан Пастернаком, любимым поэтом позднего Заболоцкого, в его знаменитом точнейшем противопоставлении 1930 года:

Напрасно в дни великого Совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта —

Она опасна, если не пуста.

Согласно канонам русского языка, если не отделяет в этой конструкции плохое от худшего. Ты получишь три, если не два. В 50-е, унесшие жизни Пастернака, Заболоцкого и Георгия Иванова, поэзия была всего-навсего опасна. В конце века она, вероятно, оказалась пуста. Какого века? Да любого: и ХIХ, где Брюсов вырывал лиру из рук Надсона, и ХХ, где студенты-филологи вообще затрудняются назвать первого из живых поэтов. Лучше бы вспомнили Асадова.

 

Вот вам сюжет: математик начинает заниматься языками программирования, потом программным обеспечением, потом включается в умную и квалифицированную торговлю компьютерами, потом, чтобы не пустовало место на складе, реализует и сопутствующие товары и вот находит себя азартно спекулирующим сахарным песком. Не надо называть его (сюжет) фантастическим. Особенность его в том, что кардинальная профессиональная миграция осуществлена без яркого переломного решения, тактикой малых шагов. Примерно так равномерное течение времени делает из замка песок. Обратных примеров пока не замечено.

Вот вам второй сюжет: главному бухгалтеру процветающего банка предлагают пост замдиректора. Бухгалтер колеблется. В отношении материальных благ у него есть все вплоть до сотового телефона у кошки. Он с удовольствием остался бы бухгалтером, но в банке принято увольнять тех, кто не хочет расти. Можно было бы согласиться на новый пост, но тут неприятная тонкость: замдиректоров часто отстреливают. Это такая традиция если кто-то хочет обратиться к директору банка с предложением, он для начала отстреливает замдиректора, чтобы просто подтвердить серьезность своих намерений. Вам, может быть, смешно. Бухгалтеру не смешно. Он хочет жить. Он не хочет жить плохо.

Я сам видел одного бухгалтера в минуту такого сомнения. Два кислых варианта. Третий взять расчет, немного еще... ну, это неважно, и съездить отдохнуть в Крым. Да, конечно, Крым.

 

Не забытые филология и частная опера, не постылый банк, не два собственных дома, не чужая собственная жена, даже не любимые (наверное) дети, не клуб, не холодные адюльтеры, а именно и ровно любовь к Анне Сергеевне, неприкаянная, лишняя, бесперспективная, делает Гурова милым нам человеком и чеховским героем. Без этой любви он всего лишь удачливый персонаж Мопассана. Без этой любви в утомительных командировках и унылых гостиничных номерах “Дама с собачкой” превращается в стильное танго 60-х (к столетию
А. П. Чехова):

На двух концах разлуки долгой

Друг другу станем мы судьбой,

Опять ударят в берег волны,

                                      взовьется ветер вольный,

Призывно прошумит

                                      морской прибой...

Не назначайте больше встречи,

Не отправляйтесь в дальний путь —

Нельзя вернуть волну,

                                      нельзя вернуть весну,

Любовь нельзя вернуть.

Я застал годы, когда билет в Крым стоил примерно столько же, сколько две поездки по Москве на такси, а койка в какой-нибудь деревушке сдавалась практически бесплатно. Я застал годы, когда для средней московской семьи поездка в Крым была тем же, что и на Багамы, то есть пустой мечтой. Но это скорее исключения, а норма вполне гуровская или чеховская: поехал, отдохнул, вернулся. Я был там раз пятнадцать.

Один раз, с отчимом, мы подружились в Алуште с мужчиной и женщиной из Москвы. Она была доцентом, кажется, химфака МГУ, возраста Гурова, а не Анны Сергеевны. Он таких же лет или чуть постарше. Нет нужды говорить, что между ними закрутился роман. Чеховская деталь: пожилые женщины были одеты, как молодые. Смягчим: наша героиня средних лет одевалась, как девочка. Швейцар в кафе однажды упрекнул ее в голой спине. Она поправила его: открытая. Я встретил их, мужчину и женщину, в Москве, в столовой МГУ, и спросил: “Как ваши дела?” Они замялись; теперь я понимаю, что само местоимение было бестактностью. Их дела были обсуждаемы по отдельности, а вместе... и похвастаться было нечем, и:

“Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна”.

Это, конечно, из “Дамы с собачкой”. А у Заболоцкого кратко и грустно:

Он-то знал, что кончается лето,

Что подходят ненастные дни,

Что давно уж их песенка спета,

То, что, к счастью, не знали они.

Только тут было наоборот они знали, а я еще не знал, хотя и догадывался.

 

Девяностые годы ХХ века подарили московским филологам своеобразную мечту Гурова — возможность работать почти по специальности почти в банке. Я имею в виду буржуазные газеты — “КоммерсантЪ” и отчасти “Русский телеграф”. Удачнику предоставлялся шанс шаманить со словом, по существу являясь банковским служащим. Впрочем, нет в жизни счастья. Совмещая трудносовместимое, нельзя избежать трещин и перегибов. Так и тут — если среднего советского журналиста литератор слегка презирал за сервильность и сиюминутность, зависимость от вкуса и интересов массового читателя, то журналист буржуазный зависел не от тех, кто стоял перед ним, а от того, кто стоял за его плечом. Не от читателя, а от работодателя. Газета превращалась в ДЕЗ (дирекцию единого заказчика). Информация, соответственно, в дезу (или “дезуху”), то есть дезинформацию. Работа была в своем роде тонкая. Прямой и безудержный гон, фикшн под видом новостей отдавался на откуп “Мегаполису” и прочей откровенно желтой прессе. Деза буржуазных газет напоминала цветные очки, в которых кое-что (например, наши вымирающие папы и мамы) растворялось, сливалось с фоном, а кое-что другое (например, ресторанный рейтинг или новые выдумки современных перформансистов) выдавалось за главное и существенное. “КоммерсантЪ” обслуживал (и обслуживает) фиктивный мир нового русского кабана, в который входят внутренность автомобильного салона, квартира после евроремонта, вибромассаж, сауна и пр. Из этого мира по законам оптического дуализма фиктивными предстаем уже мы с вами. И я даже думаю, что задавивший одного-двух совков нувориш так противится правосудию не из шкурного желания остаться на свободе, а от искреннего недоумения: неужели юридические инстанции всерьез принимают эти миражи за людей?

Впрочем, “Ъ” адекватно описан Климонтовичем в романе “Последняя газета”. Мы лишь добавим, что работали там больше филологи, чем журналисты. Гуровы наших дней.

“Жизнь на русской земле не скоро станет прекрасна. Но завтрашние русские люди будут знать твердо, что приблизить “доброе новое время” зависит от них самих, что его надо не ждать, а торопить, не призывать, а создавать, не приколдовывать, а делать. Так бывает всегда в творческие эпохи.

Лирика Чехова этим людям станет в лучшем случае чужда, в худшем — досадна, враждебна. Из кого бы ни состояла будущая Россия — из чеховских героев она состоять не будет. В жизни они явятся разве только больными исключениями, в литературе их разлюбят, потому что перестанут понимать. В прекрасном писателе Чехове будут вычитывать не их, а нечто совсем иное”.

Кто же это пишет и когда? Бухарин по итогам Первого съезда писателей? Или вечный студент Петя Трофимов, странным образом извернувшись, ужалил своего создателя? Или Григорий Явлинский пророчествовал на встрече со студентами МГУ?

Нет. Как ни удивительно, это Ходасевич, его статья к
25-летию смерти Чехова. Впрочем, юбилей смерти — тоже диковатый повод для разговора.

Что сказать на это в 2003 году? Вероятно, стоит только порадоваться, что мы еще не завтрашние русские люди, а сегодняшние или даже вчерашние. И совсем не жаль, что жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе.

Версия для печати