Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 26.05.2012 / 18:06 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2003, №4
В ТВОРЧЕСКОЙ МАСТЕРСКОЙ


Считаю себя русским писателем
Беседу вел М. Гейзер
версия для печати (15574)
« »

Имя писателя Григория Кановича в представлении не нуждается. После издания его трилогии “Свечи на ветру” он, как говорится, в одночасье стал писателем не только признанным, но знаменитым. И не только на его родине в Литве (Канович родился в местечке Иоанис около Каунаса в 1929 году), но и в Москве, в Ленинграде. Почему же пламя “Свечей на ветру” оказалось таким заметным в СССР 80-х годов. Почему об этой книге заговорила вся интеллигенция?

Объяснений тому несколько. Во-первых, Канович после длительного перерыва заговорил с читателями на русском языке на еврейскую тему. До этого было издано на русском языке немало интересных книг еврейских авторов, но это были переводы с идиш. Трилогия “Свечи на ветру” появилась одновременно со знаменитым романом Анатолия Рыбакова “Тяжелый песок”. Но имя Рыбакова, автора “Кортика” и “Бронзовой птицы”, было уже давно известно читателям. А тут никому неведомый русский писатель из Литвы “врывается” в современную русскую литературу (тогда еще советскую), входит в нее уверенно и достойно.

Шимон Маркиш объясняет феномен Кановича еще и тем, что он явился продолжателем основоположников русско-еврейской литературы, возникшей во второй половине XIX века, в частности таких, как Осип Рабинович, Леванда, Семен Юшкевич и др. Если это так, то весьма условно, даже символически. Григорий Канович по происхождению своему “другой еврей”, чем, скажем, Осип Рабинович. Последний родился и вырос в черте оседлости, что не могло не сказаться на психологии его творчества. Канович — потомок еврея-ремесленника Семена Кановича. Литва, как известно, не была на территории черты оседлости, поэтому литовские евреи — особая, своеобразная ветвь евреев бывшей Российской империи. В Литве, в Вильнюсе в особенности, еврейский язык (идиш) и литература на нем обрели особое развитие. А с литературой — и культура. Не случайно Вильнюс называли “Ерушалаим де Литэ” — литовским Иерусалимом. Так вот, Канович — потомок свободных евреев, и уже этим он не похож на писателей-евреев, выходцев из черты оседлости. “Мудрость предков” (слова Бабеля) передалась ему от дедов, но это, повторим, была мудрость не та, что у предков Бабеля. Это мудрость людей, не познавших таких унижений и оскорблений, как их одноплеменники на Украине. Предки, пращуры Кановича были людьми, гордившимися своим еврейством, им в голову не приходило, что от своего происхождения, своей истории можно отречься. Вот в чем исток свободы, которой пронизаны все произведения Кановича. Даже трагедии, которые так часты в судьбах героев Кановича, не превращают их в нытиков, потерявших надежду и память о прошлом.

“Мы живем до тех пор, пока вспоминаем”, — говорит один из героев повести Г. Кановича “Шелест срубленных деревьев”.

Лучшие книги Кановича — это притчи, воспоминания о евреях Литвы, о своем народе, написанные на русском языке, они хранят библейский дух, который делает их частью двух литератур — русской и еврейской. Да и язык произведений Кановича особый. Вот взятый наугад отрывок из его прозы: “Из голубой, необозримой сини слетались мои учителя и мои однокашники, моя мама и мой отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который — сколько его ни руби, сколько ни пили — никогда не срубить и не спилить, ибо то, что всходит из любви и происходит из печали, ни топору, ни пиле неподвластно”.

Думается мне, что именно на язык Кановича обратил внимание Константин Паустовский, похвально отозвавшийся о его творчестве.

Чтобы понять то явление в литературе, имя которому — Канович, надо помнить о том, что автор книг “Продавец снов”, “Шелест срубленных деревьев”, “Лики во тьме” и других — человек устоявшихся принципов и убеждений, которым не изменял в течение всей жизни. В частности, в вопросе ассимиляции: “Растворившись, ассимилировавшись, мы не стали ни равными, ни свободными, ни счастливыми, а лишь навлекли на себя двойное презрение со стороны тех, от кого бежали, и тех, к кому примкнули”. И теперь становится ясным, почему писатель, признанный не только в Литве, но и в России, писатель, избранный в числе немногих в первый Верховный Совет СССР, оказался в 1993 году в Израиле. Но и эта эмиграция, а точнее — алия (восхождение к Иерусалиму), не решила всех проблем. В одной из бесед со мной Г. Канович сказал: “Я пытаюсь найти свое место здесь. Переход этот оказался для меня нелегким, ведь Израиль, который жил в моем воображении, в моем сердце, не совсем тождественен тому, который я встретил наяву. Здесь, в Израиле, я переживаю личную драму. Именно так. Когда жил в Литве, думал, что хорошо знаю евреев, их характер, их жизнь. Здесь оказалось, что не такой уж я знаток своего народа. И это я, родившийся в традиционной еврейской семье. Среди моих родных были люди и богобоязненные, и такие, кто приветствовал пришествие советской власти в Литву. Но и те и другие никогда не отрекались от своего народа”.

Творчество Григория Кановича в огромном потоке современной прозы не только не оказалось на обочине — оно заняло в литературе свое особое место. В какой литературе? Русской? Русско-еврейской? Еврейской русскоязычной (именно так озаглавил свою огромную монографию израильский литературовед Леонид Коган)? На мой взгляд, прозу Кановича нельзя втиснуть в прокрустово ложе одной культуры. Он писатель одной темы — еврейской. Вот что сказал он мне по этому поводу: “Не думайте, что я привязан к еврейской теме, что я впрягся в еврейскую тему, как рикша. Для меня евреи, еврейский народ — стартовая площадка для философских и жизненных размышлений о человечестве в целом. Почвой для моего творчества являются воспоминания, которые никогда не покидают меня. Был у моего отца друг, поляк по происхождению, антисоветчик по убеждениям, пан Глембоцкий. Так вот он не раз говорил моему отцу (его слова я воспроизвел в своей книге “Шелест срубленных деревьев”): “Пан Канович, не помню, у кого я вычитал одну великолепную мысль: “Только воспоминания… слышите… только воспоминания никакой захватчик не в силах оккупировать. Ни немцы, ни эти… В воспоминаниях ты всегда свободен… Никого не боишься… При желании можешь пускать туда кого угодно и кого угодно изгонять…” Так вот эти слова пана Глембоцкого не покидают меня никогда. Все мои творения в значительной мере — воспоминания. Фантазии, вымысла в них, поверьте, немного. Говорю сейчас об этом потому, что меня не раз на встрече с читателями спрашивали: “Неужели в действительности такое было?” А ведь было”.

Все события произведений Григория Кановича происходят в Лит-
ве — этом особом еврейском анклаве Российской империи. Пишет он всю жизнь на русском языке, достоинства которого отмечали многие писатели и литературоведы. Да и география жизни его весьма обширна: он родился в Литве, там прошли его детство, юность, зрелые годы. Жил некоторое время в России, а последнее десятилетие — в Израиле. Все это еще больше усложняет вопрос о “национальном характере” творчества Кановича. Можно лишь утверждать безошибочно, что родиной творчества является еврейское местечко. Когда-то в одной из своих книг я осмелился написать, что история евреев России есть история жизни местечек. Меня не раз упрекали за это, считали такое высказывание глубоко ошибочным. Я же до сих пор уверен в своей правоте и убеждаюсь в этом, читая Кановича. Герои его произведений не оказались стиснутыми местечковым бытом. Скорее наоборот, именно местечки помогли сохранить евреям национальную самобытность, свои обычаи, предания, не поддаваясь ассимиляции. Впрочем, к чему привело исчезновение местечек, точнее других сказал Борис Слуцкий:

Черта за чертой. Пропала оседлость:

Шальное богатство, веселая бедность.

Пропало. Откочевало туда,

Где призрачно счастье, фантомна беда…

Григорий Канович, разумеется, не первый, кто писал о еврейских местечках. До него это блистательно сделали Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом Алейхем, Ицхак Перец. Но упомянутые авторы писали на идиш — Григорий Канович оказался первым создателем еврейской прозы на русском языке. И в этом направлении он, пожалуй, единственный. Рядом с его творениями можно поставить, быть может, только “Ярмарку” Ямпольского. Все остальное, что создано в этом плане за последние несколько десятилетий, в лучшем случае — инкрустация. Проза Кановича отличается своей библейской образностью. В
ней следы и притч, и Псалмов. Есть в романе “Слезы и молитвы дураков” Кановича такая мысль: “— Душа больна, — пожаловался рабби Ури, и его любимый ученик Ицик Магид вздрогнул. — Больное время — больные души, — мягко, почти льстиво возразил учителю Ицик. — Надо, ребе, лечить время. — Надо лечить себя, — тихо сказал рабби Ури… Боже праведный, сколько их было — лекарей времени, сколько их прошло по земле и мимо его окна! А чем все кончилось? Кандалами, плахой, безумием. Нет, время неизлечимо. Каждый должен лечить себя, и, может быть, только тогда выздоровеет и время”.

Отец писателя, знаменитый в Вильнюсе портной Шлейме Канович, стал прообразом для героев многих рассказов Григория Кановича. Есть в его книге “Шелест срубленных деревьев” новелла “Площадь висельников”. “Мой отец, любивший в субботние дни прогуливаться вместе со свояком Лейзером или часовщиком Нисоном Кравчуком… по просторной, облюбованной вездесущими попрошайками-воробьями площади, обсаженной тенистыми деревьями, по старинке продолжал называть ее Лукишкской даже после того, как ей было присвоено имя Ленина.

— Тебя, Шлейме, все время тянет назад. Что ты, как заведенный, повторяешь: Лукишкская, Лукишкская?.. — ворчал бывший чекист Шмуле, изгнанный из органов после убийства Михоэлса… и снова взявшийся за портновскую иголку. — Не пора ли, голубчик, привыкнуть к новым названиям и к новой власти?

Шмуле, которого хотя и вышвырнули из ГБ, к политическим шуткам относился по-прежнему с большой опаской. Кто-кто, а он-то хорошо знал, что советский строй шуток не понимает”.

Однажды в Вильнюсе произошло любопытное событие. Связано оно было с памятником Ленину, установленным в Вильнюсе. В городе был человек, звали его Абрам Десятник, охранявший в 17-м Зимний. Он утверждал, что “на всех других памятниках Ленин похож на актера Щукина, а на нашем — точь-в-точь такой, каким был”. Но Шлейме Канович был истинным портным и узрел то, чего не заметили другие.

“— Товарищ Ленин стоит в женском пальто, — отчеканил отец.

— Не может быть! — воскликнул Хлойне. — Не может быть!

— Вот это да! — Восторг распирал впалую грудь Рафаила Драпкина (известный в городе кинолюбитель. — М. Г.). — Вот это да! В женском пальто!.. Вождь мирового пролетариата… — И он зажал рот, чтобы не прыснуть…”

Хлойне, бывший подпольщик, не один день просидевший в лагерях, воскликнул: “Если бы такое случилось во времена Сталина, виновным не снести бы головы… Нельзя допустить, чтобы люди…, которые подмечают все наши недостатки, потешались над святым, над Владимиром Ильичем”. И старый коммунист Хлойне решил сообщить обо всем в Кремль. И далее рассказывает Канович: “Отец от такой Хлойниной прыти совсем сник… Он рассказал эту историю для того, чтобы как-то скрасить будни и чтобы — хоть на день, хоть на час — стало веселее жить”.

Я так подробно остановился на отрывке из новеллы “Площадь висельников”, так как он является образцом той литературы, к которой, на мой взгляд, принадлежит творчество Кановича, — русско-еврейской. Сам же Григорий Семенович не очень согласен с фактом существования такой литературы. Вот что сказал он совсем недавно в беседе со мной, расшифровку которой я привожу ниже.

 

Существует ли русско-еврейская словесность?

— Русско-еврейская литература, русско-еврейский писатель — это лишь приблизительные термины, которые подчас ничего не имеют общего с тем, что я думаю об этом. Я считаю так: нет русско-еврейских писателей, русскоязычных — тем более. Русский писатель, пишущий на еврейские темы, не должен думать о том, к какой литературе, к какой словесности он принадлежит. Если он не принадлежит русской словесности, на мой взгляд, грош ему цена. Если тебя называют русскоязычным, а не русским писателем, то есть тебя не принимают в твоем же доме, значит, ты — никакой не писатель. Приведу простой пример: какой писатель Искандер? Абхазский писатель, пишущий на русском языке? Я убежден, что Искандер — русский писатель; писатель, создавший свой мир и свой язык. Вы утверждаете, что Семен Фруг, Юшкевич — писатели русско-еврейские. Не согласен. Они, как и Ба-
бель, — русские писатели. Язык определяет “национальность” писателя, а не его происхождение. Нельзя искусственно отделить Бабеля, Светлова, Жаботинского, Уткина от матери-родины. Поверьте, это не пафосные слова.

Люди пишущие делятся на две категории: те, кто именуют себя писателями, и те, кто таковыми являются. Бывает, человек пишет много, резво, является членом Союза писателей в России и в Израиле, но это еще не значит, что он писатель. Писатель прежде всего создает свой мир, свои образы, отражает свое видение жизни. Еще раз напомню Искандера, Айтматова. Оба они — писатели русские. И себя я считаю русским писателем. Писателей немного, гораздо больше тех, кто себя причисляют к таковым. Возьмите русскоязычный Союз писателей Израиля. Знаете, сколько в нем значится авторов? Двести пятьдесят четыре. И это — на миллион русскоязычного населения! Есть в этом некий нонсенс. Лишь единицы могут считать себя русскими писателями, пишущими на еврейские темы.

— Хочу уточнить. Я утверждаю, что есть писатели двунациональные, произведения которых — если не все, то хотя бы часть, — в равной мере принадлежат или интересны читателям как русским, так и евреям. И не следует путать термин “двунациональная литература” с “двуязычной”. И, как частный случай, — русскоязычной. Двуязычные писатели, безусловно, есть: Набоков, Рабиндранат Тагор, отчасти — Бродский. Бабель же — писатель русский. Лишь те его произведения, в которых преобладает еврейская философия, еврейская тематика, еврейские интонации, могут быть отнесены к литературе русско-еврейской.

— И все же я считаю, что принадлежность писателя к той или иной литературе определяется только его языком.

— То есть вы придерживаетесь мысли, высказанной когда-то Жаком Тибо: “А может быть, язык — это и есть родина?”

— Пожалуй, он прав, но язык — это родина, которую можно увезти с собой. Даже если писатель ведет свой род от Чингизхана, но его род так ассимилировался, то он может себя считать русским писателем.

— В вашем творчестве удивляет и восхищает верность теме.

— Тема, которую я разрабатывал в течение сорока лет, была тихим вызовом существовавшему строю.

— Но ведь не один вы разрабатывали эту тему. Задолго до вас, в 1961 году, Борис Балтер создал свою книгу “До свидания, мальчики”.

— Во-первых, в этой замечательной книге еврейская те-
ма — не единственная. А кроме Балтера, кто еще? “Тяжелый песок” Рыбакова появился лишь в самом конце 70-х.

— Ну, а “Псалом” Фридриха Горенштейна?

— И все же для меня еврейская тема была единственной. Мои коллеги говорили, что я сумасшедший. Писатели с именем, которые желали мне добра, не раз спрашивали меня, зачем нужны мне эти “лапсердаки” и “пейсы”? Зачем, мол, я воскрешаю прошлое, которое никому не нужно? А я продолжал писать “Слезы и молитвы дураков” и другие книги. Надеюсь, что хоть какие-то из них переживут меня. А что стало с теми писателями, именитыми, лауреатами разных премий, представлявших советскую литературу на всемирных писательских форумах? Кто помнит их имена сегодня? Кто их читает? Может быть, нескромно, но расскажу вам следующее. Однажды я приехал в Хайфу на литературный вечер. В библиотеке собралось человек пятьдесят. То, что было после моего выступления, потрясло меня. Люди подходили ко мне за автографами с моими книгами, привезенными из Гомеля, Минска, Киева, даже Новосибирска. Чтобы люди, выезжающие в Израиль, среди самого ценного привезли с собой мои книги, изданные в СССР еще в 80-х годах, — этого я не ожидал. Я еле совладал с волнением. Не потому, что я реагирую на похвалу. Я — истинный сын моего отца, портного Шлейме Кановича. А он не раз говорил мне: “Главное в жизни — это
чтобы клиент попросил сшить очередной новый пиджак, а
не говорить: “Вот какой хороший пиджак я шил пару лет
назад””.

— Судя по всему, и здесь, в Израиле, вы продолжаете писать о том же.

— Скоро выйдет моя новая повесть, называется она “Вера Ильинична”. Эта книга о судьбе русской женщины, которая приехала со своей семьей в Израиль. В итоге во всей семье еврейкой оказалась только эта русская женщина. Ее зять-еврей стал стесняться своего происхождения еще больше, чем в СССР. Не захотели быть еврейками дочери. Словом, все то мерзкое, что было ТАМ, ЗДЕСЬ — порой — гиперболизируется.

— Не помню, печатались ли ваши произведения Ароном Вергелисом в “Советиш Геймланд”?

— Это отдельная история. Когда вышла моя книга “Свечи на ветру”, член редколлегии “Советиш Геймланд” писатель Самуил Гордон, разумеется, по указанию своего хозяина, написал в Вильнюс моему другу, писателю Гальперину, сделавшему перевод моих книг на идиш, буквально следующее: “Хватит Кановичу поставлять на рынок антисемитскую пищу. Имея такой талант, чем он занимается?!” Другой известный еврейский писатель в рецензии на мою книгу “И нет рабам рая” написал: “Мало героики, и слишком много клопов”.

По этому поводу могу сказать следующее: существует литература “до парикмахерской” и после. Я никогда не обольщался литературой “после парикмахерской”, то есть литературой, сдобренной духами, дезодорантами. Я писал евреев такими, какими их видел, какими любил и люблю. Я считаю, что имею право писать о евреях так, как писал и пишу до сих пор.

Настоящая литература никогда не интересовалась костюмерной. Принц Гамлет во что был одет? Сегодня для нас не столь важно. Даже знаменитые его слова: “Быть или не быть?” менее значимы, чем его фраза: “Не все в порядке в Датском королевстве”.

— А о чем пишут другие, приехавшие в Израиль, русские писатели? Ведь там для них еврейская тема не существо-
вала.

— Они здесь переименовывают своих героев. Николай становится Натаном, Семен — Шимоном или Шмуэлем, и, таким образом, они переделывают себя в русско-еврейских писателей.

— И все же, по вашему мнению, есть ли будущее у русской литературы в Израиле?

— Приведу в качестве примера судьбу русской литературы, возникшей сразу после революции в Париже, Берлине. В этих городах русских было не меньше, чем русских эмигрантов в Израиле. Более двух миллионов читающих по-русски было во Франции, свыше полумиллиона — в Германии. Там создавалась прекрасная русская литература. Не буду в подтверждение приводить примеры. Сегодня читателей этой литературы ни во Франции, ни в Германии нет.

— Но произошло другое, и весьма справедливое, явление. Эта литература вернулась в Россию.

— Это еще раз подтверждает мысль, что литература без почвы невозможна. Даже по себе чувствую, что мой русский язык, который хвалили даже антисемиты, здесь скудеет. Я мог бы объяснить — почему. Общаясь на русском языке, мы говорим совсем на другие темы. И если наши писатели из России порой утверждают, что они создают здесь новую русскоязычную средиземноморскую культуру, я считаю это шарлатанством.

— Что же тогда говорить о каком-то новом международном союзе русскоязычных евреев, который совсем недавно с большой помпой был провозглашен в Москве и в Иерусалиме. В создании этого “шедевра” приняли участие депутаты Кнессета от русскоязычного Израиля, активисты сегодняшнего еврейского движения в России.

— Я уже четко высказал свое отношение к таким культуртрегерам. И здесь у нас в Израиле есть русские писатели, уверенные в своей гениальности. Они порой говорят о себе в третьем лице. Недавно в Израиле вышел большой том с произведениями русских писателей. Назван этот сборник по одному из помещенных в нем рассказов — “Призраки Израиля” писателя Микки Вульфа. Вот я перед вами — один из этих призраков. Печально все это…

В сборник вошли рассказы Анатолия Алексина, Нины Воронель, Марка Зайчика, Эли Люксембурга, Давида Маркиша… Вот они, призраки Израиля.

— И все же, что думаете вы о будущем “призраков”?

— Думаю, что его нет. Еще немножко продержимся. Уже сейчас тиражи газет на русском языке падают…

— Чем отличается ваша писательская жизнь ЗДЕСЬ и ТАМ?

— Мне здесь нетрудно, интересно жить. Наверное, потому, что я не предъявляю каких-то особых требований к своей персоне. Думаю, вам не надо объяснять, что писатель себя чувствует почти всегда дискомфортно. Последние годы в Союзе я оказался во властных структурах. Мне дали хорошую квартиру, создали хорошие условия. Я понимал, что это — форма подкупа. Подкуп существует везде. Я же считаю, что настоящему писателю должно быть немного трудно, даже плохо. Ему не надо создавать тепличные условия. Я думаю, что писатель должен исстрадаться, чтобы написать что-то настоящее. Помню, мама моя не раз говорила, что хорошо поет только голодный цыган.

— Не могу не спросить о следующем. В бывшем СССР вы попали в политическую элиту. Уверен, что вы могли бы повторить этот “подвиг” здесь, в Израиле. Уважение к вам, к вашему творчеству, как я успел это понять, в Израиле вполне реальное.

— Я убежден, что власть, богатство растлевающе действуют на любого человека. А для писателя это вообще гибельно.

Я закончу нашу затянувшуюся беседу вот каким воспоминанием. В период моего пребывания в рядах народных депутатов на первой же сессии в фойе Кремлевского Дворца съездов — было это на следующий день после ее открытия — я встретил Василя Быкова. В руках его был маленький дорожный чемоданчик. “Куда вы собрались?” — спросил я его. “Домой! — решительно ответил он. — Работать, писать. А здесь мне делать нечего!”

 

Григорий Канович, слава Богу, не обойден вниманием читателей, да и литературоведов. В последнее время книги его переводятся на иностранные языки. И сегодня, в свои семьдесят с лишним, он пишет так же талантливо, как и много лет назад. А это — гарантия того, что его книги останутся в русской литературе, которой он принадлежит.





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100