Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2003, 4

Художественный образ в историческом контексте

(Анализ биографий персонажей «Горя от ума»)

Зиму 1823—1824 годов Грибоедов провел в Москве, усерд-но посещая балы и вечера и одновременно отделывая «Горе от ума». Москва была городом его детства и юности, который он оставил 1 сентября 1812 года вместе со всеми москвичами и где с тех пор провел одну неделю в августе 1818 года проездом из Петербурга в Персию. В тот краткий визит Мо-сква ему очень не понравилась, и, пять лет страдая в духовной пустыне Персии и Кавказа, он мечтал не о ней, а о Петербурге, где остались все его друзья, где был театр, где жизнь била ключом. В начале 1823 года он получил желанный отпуск, но не умчался в северную столицу, а приехал в Москву и прожил в ней, с учетом летнего перерыва, более года, до конца мая 1824 года. Его отношения с матерью были столь плохи, что он вынужден был поселиться не в родном доме в Новинском, а у своего самого задушевного друга Степана Бегичева. Общество Бегичева утешало и поддерживало Грибоедова, и все же, едва закончив вчерне комедию, он, не сказавшись другу, уехал в Петербург. Никогда более он не останавливался в Москве иначе как проездом.

Несомненно, главной причиной, удерживавшей Грибоедова в Москве, было желание как можно точнее и достовернее узнать московскую жизнь. Он хотел отразить ее в пьесе не по детским — допожарным — воспоминаниям, не по краткому впечатлению пятилетней давности, а по непосредственным живым наблюдениям, относящимся к тому же времени, когда происходит действие комедии. Готовность Грибоедова жертвовать столь многими своими удобствами и удовольствиями во имя творческого замысла совершенно необходимо принимать во внимание при анализе «Горя от ума».

Зачем понадобилась ему эта жертва? Что выделяло Москву во всей остальной России, делало ее незаменимой для развертывания событий национальной русской комедии? Конечно, Грибоедов потратил целый год не на изучение местного колорита, — на это ему, с его наблюдательностью и профессиональным опытом, не потребовалось бы и месяца. И не на изучение типов представителей российского общества, — их равно можно было бы найти в Петербурге. Москва отличалась одним общепризнанным качеством: в ней наиболее ясно проявлялись самые общие принципы устройства дворянского мира, без петербургских или оренбургских крайностей. В Москве значение родственных связей, чинов и денег выступало в некоей неразрывности и гармонии. Объективная картина повседневной жизни дворянской России естественнее всего выявлялась именно в Москве.

Грибоедов сознательно поставил целью заново открыть для себя московскую действительность, изменившуюся за одиннадцать лет его отсутствия. К сожалению, вся глубина его реализма оказалась потерянной и для современников, и для по-следующих поколений. Его творческий метод настолько опередил время, что просто не был понят. Задолго предвосхищая Чехова, он рисовал героев и конфликты едва заметными штрихами, через мелкие детали и ассоциации. Современники могли бы понять его намеки, но, воспитанные на классицистской и романтической драматургии, где детали не играли никакой роли, они просто не привыкли обращать на них внимание. Когда же реализм вполне утвердился в русской литературе и на русской сцене, эпоха Грибоедова давно ушла и многое в «Горе от ума» осталось незамеченным. Известно, как бывал недоволен  Чехов, когда актеры Художественного театра пропускали, по его мнению, очень ясные указания на внешность и суть персонажей. У Чехова шелковый галстук или клетчатые брюки говорят все о происхождении, убеждениях и последующей судьбе героев. Но, к счастью драматурга и театра, он лично мог давать пояснения там, где исполнители не понимали его текст. Судьба лишила Грибоедова такой возможности. Впрочем, не зная очень многих деталей, талантливые актеры инстинктивно чувствовали замысел автора: столетиями грибоедовские образы трактуются внешне довольно схоже различными исполнителями, и дело тут не только в сценической традиции.

Собственно говоря, эпоха «Горя от ума» ушла уже к моменту его первого представления в 1831 году, — слишком глубокой пропастью между несколькими годами легло 14 декабря 1825 года. Долгий путь пьесы к зрителям и читателям — полный ее текст увидел свет почти полвека спустя после создания — принес ей своеобразную пользу. Герои Грибоедова стали восприниматься как абстрактные фигуры, превратились в типы, почти в «вечные образы»: Чацкий стал символом молодого бунтаря, Скалозуб — тупого служаки, Молчалин — тихони, лезущего в люди, Лиза — субретки в русском сарафане и так далее. Каждое поколение по-своему воспринимало бунт Чацкого или низость Молчалина, но общее отношение к ним как к бессмертным типам от этого не менялось.

С другой стороны, устоявшаяся типизация, обогатив русскую культуру, обеднила грибоедовский замысел. Особенно это относится к типизации центрального конфликта пьесы: Чацкий против остального общества, из которого слегка выделяется Софья. Еще В. К. Кюхельбекер свел все к этому противостоянию: «…дан Чацкий, даны прочие характеры... и показано, какова непременно должна быть встреча этих антиподов». Спустя полвека точку зрения Кюхельбекера поддержал И. А. Гончаров, а позже — практически все советское грибоедоведение, с легкой руки М. В. Нечкиной. Правда, такое представление о центральном конфликте соответствует грибоедовскому, высказанному в хрестоматийно известном письме П. А. Катенину: «25 глупцов на одного здравомыслящего человека; и этот человек разумеется в противуречии с обществом его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих…»2 Однако в коротком письме даже сам автор не сумел бы исчерпать весь смысл «Горя от ума», который не сумело исчерпать грибоедоведение за полтора века своего существования. Пожелай Грибоедов сделать ум или борьбу с ним единственным содержанием пьесы, он мог бы перенести действие в прекрасно знакомый ему Московский университет и изобразить столкновение молодого адъюнкта или даже студента с консервативными профессорами, особенно из ино-странцев, во главе с ненавистным Грибоедову историком М. Т. Каченовским. Но он избрал местом действия мир мо-сковских гостиных, который был ему известен гораздо хуже университета, армии, Петербурга, Польши, Кавказа и даже Персии. Он вынужден был почти год изучать этот мир. И сделал его главным героем пьесы.

Разумеется, это обстоятельство было давно замечено. Однако анализ комедии, ее многочисленных идей и конфликтов, проводился методами не только исторического, но и литературоведческого и театроведческого исследований. В результате, в зависимости от желаний и задач авторов, герои «Горя от ума» рассматривались то как социальные типы — и тогда пьесу политизировали, видя в ней манифест декабризма и даже отклик на конкретные программы и дискуссии3; то как театральные амплуа — и тогда пьесу архаизировали, ища и находя в ней следы влияния классицистской драмы, прежде всего «Мизантропа»4; то как живые люди со страстями и противоречиями — и тогда пьесе придавали любое звучание, вплоть до модернистского (Чацкий появляется из «ниоткуда», комната Софьи оказывается «пространственной аномалией»
и т. д.5). Уже у Гончарова эти три, в сущности, взаимоисключающих отношения причудливо переплелись. Соответственно, при этих крайних подходах на первый план выступал вопрос интерпретации того, что хотел сказать Грибоедов. Вариантов ответа существует почти столько, сколько исследователей брались за перо, и каждый ответ по-своему убедителен.

Но немаловажно выделить и то, что Грибоедов действительно сказал. Попытки историко-бытового анализа «Горя от ума» предпринимались неоднократно. И все же это гениальное произведение неисчерпаемо. Тысячи филологов, литературоведов и театроведов писали о нем почти два века, но и тысяча первый найдет в нем что-то, не замеченное предшественниками. Историки обращались к грибоедовскому тексту достаточно редко, и, как правило, в поисках примеров для подтверждения собственных концепций либо в поисках прототипов. Восстановление полноты общественных и бытовых ассоциаций, наполняющих пьесу, достоверного облика основных героев комедии, ее основных конфликтов, как они показаны автором, имеет значение не столько для театральных постановок, где стремление к жизненной достоверности утратило пока популярность, не для истории культуры, куда грибоедовские типы вошли в виде устоявшихся нарицательных фигур, но прежде всего для понимания глубины реализма Грибоедова и всего своеобразия и даже революционности его творческого замысла.

 

Время действия пьесы определяется очень четко. Грибоедов закончил «Горе от ума» в конце мая — начале июня 1824 года, после чего вносил в текст только незначительную стилистическую правку. Следовательно, события в комедии не могут происходить позже этого срока. При этом они разворачиваются после июня 1818 года, когда «его величество король был прусский здесь», после ноября 1821 года, когда профессоров санкт-петербургского Педагогического института обвинили «в расколах и безверьи», и даже после начала 1823 года, поскольку Фамусов грозится сослать слуг «на поселенье» в Сибирь, что было запрещено с 1802 по 1823 год. На календаре Фамусова зима, ибо Чацкий скакал «И день и ночь по снеговой пустыне». Первоначально Грибоедов отнес действие к Великому посту («Великий пост и вдруг обед!»), но в окончательном тексте отказался от этого указания. Действие происходит, несомненно, до поста, потому что Загорецкий вручает Софье билет на «завтрашний спектакль». Разумеется, речь идет о благородном спектакле в частном доме, ибо в публичный театр Софье билет не нужен: она может пойти только в ложу и только с отцом или со знакомым семейством, а следовательно, по их приглашению и без билета на конкретное место. Любые спектакли в пост запрещались. Великий пост сезона 1823/1824 года начался 17 февраля, следовательно, действие происходит не позже.

Однако временные рамки можно еще сузить. В прошлом году, в конце, когда дул осенний ветер, Чацкий встречался с Платоном Михайловичем в полку. Едва ли он мог вспоминать в январе-феврале только что прошедшие октябрь-ноябрь, ибо за столь короткий срок его друг не успел бы переехать в Москву (он теперь «московский житель», значит, тогда им не был), выйти в отставку, жениться и уже разочароваться в женитьбе. Более вероятно, что Чацкий в ноябре-декабре 1823 года вспоминает минувшую осень. Таким образом, время действия точно совпадает со временем работы Грибоедова над пьесой, что придает ей характер своеобразного по форме источника.

Место действия в Москве, в отличие от времени, четко не указано, ибо не имеет принципиального значения. Однако Хлестова в очень дурную погоду («ночь — светапреставленье!») «час битый ехала с Покровки». В хорошую погоду, когда сухо и безветренно, этот путь занял бы у нее, допустим, полчаса. От Покровских ворот она не могла ехать ни на юг в Замоскворечье, где дворяне не жили, ни на запад к Кремлю, ни на восток за Яузу, где почти не было города. Ей оставался путь на север, причем крутой спуск к Трубной она долж-на была, несомненно, объехать стороной. Таким образом, ее конечная цель лежит где-то между Тверской и Кузнецким мостом. Так называемый «дом Фамусова» принято помещать у Тверских ворот, в доме С. А. Римского-Корсакова, за которого вышла замуж двоюродная сестра Грибоедова Софья. Этот адрес кажется вполне возможным.

Еще яснее место действия внутри самого фамусовского особняка. План любого дворянского дома средней руки был одинаков: парадная анфилада заканчивалась в торцах крайних комнат окнами или зеркалами, которые зрительно расширяли ее протяженность, от нее вглубь дома уходили личные комнаты и спальни хозяев, отделенные от анфилады узким черным коридором. Слуги жили в нижнем, невысоком этаже, там же устраивались сени, кухня, погреб и прочее. Маленькая мансарда предназначалась для детей или гостей.

Три первых акта проходят в последней комнате парадной анфилады, от которой дверь ведет вправо в комнату Софьи. Зрители как бы заглядывают в дом через торцовое окно, вечером распахнутые настежь двери комнат (по ремарке) открывают их глазам всю анфиладу. Поскольку после пожара полагалось выводить фасады на красную линию улицы, то окно на улицу находится против двери к Софье, а зрительный зал помещен как бы во внутреннем дворе дома. В нем должен садиться на лошадь Молчалин, и Софья «бежит к окну» у самой рампы, глядя на его падение с лошади (садиться на улице он не мог, ибо тогда Софья не увидела бы его из окна своей комнаты и не бросилась бы к выходу ему на помощь, потеряв сознание уже в гостиной). Эта комната считалась гостиной в женской половине дома и находилась в распоряжении хозяйки, то есть Софьи. В дни торжеств здесь собирались друзья и родственники, а менее близкие знакомые оставались в зале или парадной гостиной. Фамусову здесь нечего было делать, у него был собственный кабинет в противоположном конце анфилады, на мужской половине, куда не должна была без нужды заходить Софья. Тем не менее в начале второго действия Фамусов расположился в гостиной дочери, явно переваривая завтрак и неспешно внося в календарь дела на будущую неделю. Грибоедов хотел показать, что кабинет Фамусова занял Молчалин, трудясь над бумагами, о которых твердил в первом акте, а хозяин сбежал от него подальше, в гостиную дочери (больше просто некуда, парадные комнаты в обычные дни едва топили, чтобы не переводить напрасно дрова, а в предвидении вечернего приема их протапливали, мели и прибирали, и Фамусов не мог бы там с приятностью отдохнуть после еды).

В конце второго действия Фамусов ушел от резких ре-
чей Чацкого к себе, куда потом удалился Скалозуб («К батюшке зайти я обещался») и, вероятно, Чацкий. Софья по просьбе Молчалина отправилась искать мужчин, но никого не нашла («Была у батюшки, там нету никого»). Непонятно, куда так быстро мог исчезнуть Фамусов с гостями, разве что пойти на конюшню поглядеть, не испортил ли Молчалин лошадь.

Третий акт Грибоедов начал не с вечера, а с предвечернего времени, чтобы подчеркнуть, что действие продолжается в той же гостиной перед комнатой Софьи, — она запирается у себя на ключ, а потом торжественно выходит к гостям. И только четвертый акт перенесен в сени: старинное правило единства места Грибоедов выполнил безупречно, как не удавалось самим классицистам. То же можно сказать о единстве времени: события укладываются менее чем в 24 часа. Одна-
ко Грибоедов проявил тут скорее знание сцены, стремление избежать частых смен картин и перерывов в спектакле, нежели желание заслужить похвалу поклонников Аристотеля и Ра-
сина.

Праздник в доме Фамусовых дается вопреки трауру («Мы в трауре, так балу дать нельзя»). Это, конечно, не глубокий траур, когда веселиться не полагалось, а полутраур. Одним этим словом Грибоедов дал изображение костюмов персонажей. Утром Софья может носить, что ей угодно, но к гостям она должна выйти в одежде белого, серого, черного или лилового цветов, которые отведены для полутраура. К 1823 году белый цвет окончательно вышел из женской моды, поэтому наиболее вероятно серое платье в полоску или гладкое (но не в рисунок!), отделанное лиловыми лентами — что и нарядно, и удовлетворит требованиям общества. Фамусов в цвете не ограничен, поскольку мужчины и без того перестали носить яркие тона, а Молчалин со свойственной ему заботой о приличии должен надеть или черный галстук вместо парадного белого, или даже креповую повязку на рукав. Он, правда, не родственник хозяевам, но живет в доме и обязан выражать им сочувствие. Лакеям следовало бы иметь белые нашивки на одежде — плерезы — в знак траура8.

Зачем вообще устраивать праздник в траурное время? Вероятно, поводом к нему стал день рождения Софьи, который нельзя перенести на другое число: она очевидная царица бала, не только его хозяйка; даже Хлестова говорит, что приехала именно к ней. Именин у нее быть не может — они в сентябре, остается день рождения. К тому же, об именинах любого человека известно всем, кому известно его имя, а о дне рождения знают только родственники и близкие друзья, поэтому полковника Скалозуба надо приглашать на вечер, а Чацкий сам примчался. Естественно, вечером Софье никто не дарит подарков, кроме подхалима Загорецкого, надеющегося выделиться в толпе мужчин, — подарки следовало прислать с утра вместе с визитной карточкой и в ответ получить приглашение на бал.

 

 

Действие начинается утром, «чуть день брежжится». В ноябре — декабре в Москве солнце встает между половиной восьмого и началом девятого (по солнечному времени) — столько и должны показывать большие часы. День серый, мрачный, поскольку утром Чацкий упомянул «ветер, бурю», и вечером Хлестова жаловалась на «светапреставленье», а в ту пору погода не менялась по три раза на дню: если утром и вечером пурга, то днем едва ли ярко сияло солнце. Все эти выкладки важны только ради объяснения одной фразы Лизы: на вопрос Софьи «Который час?» горничная отвечает «Седьмой, осьмой, девятый». Ее реплика обычно смущает актрис, не знающих, что автор имел в виду: Лиза врет на ходу, чтобы поторопить барышню, или отвечает наобум, а потом справляется с часами?

А между тем это и есть по-чеховски предельно лаконичное указание Грибоедова на характер Лизы! Она не врет — час, разумеется, именно девятый, раз уже светает; наобум Лиза назвала бы именно его (она же видит рассвет); сперва она пытается ответить, со своей точки зрения, исчерпывающе «Всё в доме поднялось» (что еще нужно знать барышне?), но повторно спрошенная о часе, бросается к часам и высчитывает расположение стрелок: маленькая стрелка в самом низу — седьмой, это точка отсчета, а далее по пальцам «осьмой, девятый». Так считают дети, так считают полуграмотные слуги. В этом-то суть реплики. Лиза — не разбитная горничная, подобная Маше из «Модной лавки» И. А. Крылова, столь ярко изображенной, что кн.  Шаховской перенес ее в свою комедию «Пустодомы» с указанием источника. В столицах часто встречались крепостные девушки, родившиеся и выросшие в городе, с деревней никак не связанные, мечтавшие выбиться в люди: они учились отлично шить, отпрашивались на работу в модную лавку, что хозяевам было выгодно, поскольку они получали высокий оброк с их доходов; правдами и неправдами добивались вольной; а там, как мечтала крылов--
ская Маша, «покупали себе мужа-француза», пусть самого ничтожного и нищего, лишь бы иметь право открыть свою лавку с гордым именем на вывеске «мадам N», — и уже свою дочь они отправляли в пансион или институт и выдавали за разорившегося дворянина. Бывшая крепостная роднилась с благородным сословием! В нашу пору всеобщего увлечения женской историей не проведено исследования, которое выявило бы истинное происхождение модисток и их подручных с Кузнецкого моста. Но можно предположить, что описанный Крыловым путь был хоть и редок, но вполне реален.

Лиза не похожа на них, она и не думает о подобном будущем, не желает, как ясно из второй сцены первого действия, войти в фавор у барина. Она прямо вызывающе противопо-ставлена традиционным субреткам. В глубине души и в манерах она — простая девушка, хотя одета наверняка в барышнины платья со споротыми лентами, которые Софья едва ли надевала больше трех-четырех раз. Слуги в доме имели свою иерархию: лакеи для общих поручений носили камзолы и пудреные парики в стиле XVIII века, горничные из девичьей одевались в сарафаны, а камердинеры и камеристки (какова Лиза) выбирались одних лет с господами и по возможности с одной фигурой, чтобы донашивать их одежду. Известно, что камердинер Грибоедова Александр Грибов носил фрак, естественно, хозяйский, а не сшитый специально для него. Поношенность одежды была очень незначительна, поскольку она раньше выходила из моды, чем истрепывалась. На улицах слуги в европейском платье отличались от господ отча-сти прошлогодним его кроем, отчасти мелкими деталями, едва уловимыми, но очевидными наметанному глазу.

Лиза по-своему не лишена честолюбия. Она мечтает о «буфетчике Петруше», лице в доме очень значительном: в обязанности буфетчика входил выбор и заказ дорогих вин, пряно-стей, чая и прочих товаров колониальных лавок, ведение расходов по кухне, владение деньгами или улаживание дел с поставщиками. Брак двух высокопоставленных слуг обещал им обеспеченную жизнь, возможность выкупиться к старости на волю или просто получить вольную и увидеть своих детей и внуков свободными. Для этого им не требовалось проявлять инициативу, как модистке Маше, а только плыть по течению. Лиза проще Маши, или ленивее, или, наконец, не хочет жерт-вовать нежными чувствами ради брака с ничтожным французиком. Поэтому и грамоте она особенно не училась, и считает по пальцам, — зачем ей знания?

Конечно, Лиза понимает всю глубину трагической зависимости крепостных:

 

Минуй нас пуще всех печалей

И барский гнев, и барская любовь, —

 

но активно бороться за свою свободу не хочет или не умеет.

 

 

Во вводной ремарке указано, что дверь справа ведет в спальню Софьи, и она потом оттуда выходит с Молчалиным. Этот выход очень повредил героине в глазах многих критиков. Пушкин отозвался о ней в выражениях, которые принято пропускать в печатном тексте10 . Гончаров, напротив, увидел в ней «задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости»11. Однако роль Софьи обычно не привлекает актрис, представляется неопределенной и невыразительной. Тут, к сожалению, отдаленность грибоедовской эпохи встала непреодолимым препятствием для понимания сути образа. Среди бессчетного разнообразия мнений о Софье ни одно, кажется, не основывалось на том единственном и исчерпывающем указании, которое дал автор. Грибоедов отнюдь не сделал героиню бледной фигурой, он описал ее со всей четкостью, однако описал средствами музыки, родными ему — но не Пушкину.

Спальня Софьи расположена за дверью, но не прямо за нею — нельзя представлять, что она сидела с Молчалиным у раскрытой постели! Ведь в той же первой ремарке сказано, что слышны звуки фортепьяно и флейты. Неужели кто-то вообразит, что фортепьяно в приличном доме стоит в спальне?! Естественно, это невозможно. Фортепьяно предполагает возможность пригласить подругу, учителя или хоть настройщика. А в спальню молодой девушки доступ закрыт всем, кроме матери, няни или гувернантки, если они есть, служанки, врача в случае очень тяжелой болезни — и любовника, если на то ее воля. Но у светской девушки есть, кроме спальни, комната-кабинет, где она принимает подруг, даже иногда друзей и родственников (в юности — под присмотром матери или гувернантки, в более зрелые годы — сама), принимает портних, парикмахера, учителей и проч.

У Александра Бестужева (Марлинского) есть зарисовка кабинета барышни в рассказе «Часы и зеркало», каким он предстал взору героя, на мгновение заглянувшего туда к юной героине и спустя годы просидевшего там с ней наедине довольно долго, с ведома и согласия ее матушки (естественно, днем)12. Комната молодой девицы и старой девы показалась герою весьма разной, но из обстановки он упоминает зеркало, гардероб, письменный стол, кресла или стулья, канделябры, пяльцы и часы над трюмо. Ни о какой кровати речи нет — и не от стыдливого умолчания. Если дом был невелик, кровать могла помещаться в закрытом на день алькове, но в доме Фамусова прежде жило много народу (жена, гувернантка, Чацкий и его гувернер), поэтому свободных комнат было достаточно, и Софья, несомненно, имела кабинет. Конечно, даже у старой девы нельзя было бы провести ночь без риска скандала. Но все же Софья могла пригласить Молчалина к себе, не особенно отступая от норм девичьей стыдливости, а уж сделать шаг в собственно спальню следовало ему — он его не сделал, но для начала Софья осталась довольна. Это, видимо, был ее первый опыт; она приказала Лизе караулить за дверью:

 

«Ждем друга». — Нужен глаз да глаз…

 

У доверенной горничной имелась где-то собственная кровать или скорее даже комнатка; если бы она слишком часто спала в креслах у двери барышни, это могло, в конце концов, заинтересовать других слуг и самого барина: с чего бы это?

Каким же характером надо обладать барышне, чтобы принимать у себя мужчину? Софья могла бы быть тем, что заподозрил Пушкин, но Грибоедов рисовал значительно более интересный и необычный образ. На это указывают те же самые слова ремарки: «слышно фортепияно с флейтою». Естественно предположить, что Софья играет на фортепьяно, а Молчалин подыгрывает на флейте. Однако Фамусов без всякого волнения замечает, что

 

То флейта слышится, то будто фортопьяно;

Для Софьи слишком было б рано??…

 

Он взорвался бы от ярости и снес дверь, если бы предположил, что на флейте в комнате дочери играет не она, а кто-то другой (и выбор невелик — не слуги же? значит, Молчалин; других лиц в доме нет, разве что «гость неприглашенный»). Однако он не удивлен — значит, Софья умеет хоть немного играть на флейте. Что же еще ярче ее характеризует?! Флейта — чисто мужской музыкальный инструмент; барышень так же не учили играть на флейте, как мальчиков — на арфе. Различие это сложилось без какой-то причины, но было общепринято в России начала XIX века. Столичных детей обо-
его пола учили игре на фортепьяно, и, в дополнение к нему, мальчикам преподавали флейту (даже Платон Михайлович разучил за пять лет одну пьесу), а девочкам арфу. Сам Грибоедов научился арфе вслед за сестрой, но у Софьи братьев нет, она сама должна была потребовать этот инструмент и учи-теля.

Это, конечно, не очень большое проявление независимо--
сти, стремления сравняться с мужчинами, быть не как все. Это не переодевание в мужское платье, не стрельба из пистолета, не уход в гусары, подобно знаменитой кавалерист-девице Надежде Дуровой, известной Грибоедову по рассказам Дениса Давыдова, но это — проявление незаурядного характера в московской барышне. Да в Софье и неудивительны подобные качества. Рано лишившаяся матери и даже гувернантки, избалованная как единственная дочь и наследница, она привыкла быть хозяйкой дома и всегда добиваться желаемого. Со стороны Фамусова было просто скандально воспитывать дочь без женского пригляда, благодаря чему она нередко оставалась дома одна, когда отец уезжал на службу или в Англий-ский клуб. При таком воспитании Софья могла вырасти либо капризной модницей, либо сильной, самостоятельной натурой. Грибоедов выбрал второй вариант, как редкий, но в то же время характерный для нового поколения женщин.

Впрочем, будь мать Софьи жива, она едва ли влияла бы на нее благотворно. О ее матери многое известно: младшая сестра Хлестовой, она, надо думать, чем-то походила на нее, судя по тому, с каким ужасом вспоминает Фамусов дамские бунты за картами («ведь сам я был женат»). Вдобавок она питала повышенный интерес к мужчинам («Бывало, я с дражайшей половиной // Чуть врозь: — уж где-нибудь с мужчиной!»). И Софья это отчасти унаследовала, раз так решительно назначает свидание в довольно раннем возрасте («Ни дать, ни взять она // Как мать ее»). Софья пока недалеко продвинулась по пути к независимости: играет на флейте и сама хочет выбрать себе мужа, — но ее путь, конечно, естественнее и типичнее, чем путь Надежды Дуровой. Десятью годами позже она, возможно, предалась бы и модному пороку — курению, подобно А. О. Смирновой-Россет, близкой знакомой многих русских литераторов от Жуковского до Гоголя. Всего в трех сценах Грибоедов с удивительным искусством изобразил Софью и мечтательной девицей, начитавшейся сентиментальных сочинений, и романтической натурой, готовой рисковать добрым именем ради необычного любовного приключения, и мо-сковской светской барышней, мгновенно находящей выход из крайне затруднительного положения, и самостоятельной женщиной, не желающей подчиняться мнению отца и общества, — и столь разные стороны характера соединились в ней в неразрывное целое. Актрисам следовало бы придавать манерам Софьи некоторую мальчишескую свободу или резкость. Софья, например, говорит о себе, что «не труслива», хотя барышне не полагалось гордиться храбростью.

В первой редакции Грибоедов позволил героине уйти со сцены с гордо поднятой головой и сознанием своей правоты, гневно отвечая на обвинения Чацкого в измене («Вот я по-жерт-вован кому!»):

 

Какая низость! подстеречь!

Подкрасться и потом, конечно, обесславить,

Что ж? этим думали к себе меня привлечь?

И страхом, ужасом вас полюбить заставить?

Отчетом я себе обязана самой,

Однако вам поступок мой

Чем кажется так зол и так коварен?

Не лицемерила и права я кругом13. 

 

Позже он снизил ее образ, изменил развязку, разоблачив Молчалина в ее глазах и заставив стыдиться былого выбора, но Софья сохранила гордость: «Упреков, жалоб, слез моих // Не смейте ожидать, не стоите вы их…»

Полвека спустя девицы, подобные Софье Фамусовой, охотно вставали на путь эмансипации, хотя и не шли по нему чересчур далеко.

Образ Молчалина обычно не вызывает вопросов, хотя, если вдуматься, кажется непонятным, зачем он сидит без слов и без движения в спальне героини и зачем оказался там во-преки своей воле, страхам и равнодушию к Софье? Кто он — дурак, растяпа или просто не мужчина? Биография Молчалина тоже легко вырисовывается, но Грибоедов растянул ее на всю пьесу, чтобы интерес зрителей к нарочито, по собственному выбору бледной фигуре секретаря не угас совершенно. Не покажи он его на рассвете с Софьей, никто и не обратил бы на него внимания. Молчалин родился в Твери, ничего не унаследовал от отца, зато показал себя «деловым» человеком, то есть разбирающимся в тонком искусстве служебной переписки (оно было настолько сложным, что правительство выпускало специальные пособия по оформлению документов; люди вроде Фамусова и более толковые не желали вникать в эти учебники, а держали при себе секретарей, обладавших памятью, любовью к мелочам и красивым почерком, — ничего иного от них не требовалось). Фамусов как-то познакомился с отцом Молчалина (наверное, в эвакуации из Москвы, потому что иначе их пути едва ли бы пересеклись) и после войны, когда отстроился, взял молодого человека к себе, конечно, не личным секретарем, как иногда думают, — личных секретарей имели лишь высшие сановники, в обычных домах эту роль играли бедные родственники или доверенные слуги (у Фамусова — Петрушка).

Молчалин состоит секретарем в департаменте Фамусова, при этом «числится по архивам», то есть служит ради чинов без жалованья, а работает у Фамусова, — так разрешалось, если на месте реальной службы не было вакансий. Живет он в доме начальника не только из стремления подслужиться, но и потому, что многоквартирных домов в Москве, в отличие от Петербурга, почти не было и обыкновенно провинциалы останавливались у родных или знакомых, что-то платя. Молчалин скорее всего не платит за полным отсутствием средств, занимает худшую комнату в доме (под лестницей, рядом со швейцарской), оказывает хозяевам любые услуги, зато представляется к чинам и награждениям (наверное, денежным, потому что за получение ордена должен платить сам награждаемый, а откуда у Молчалина найдутся средства? к тому же ему нужны хоть какие-то деньги, чтобы прилично одеваться,— это единственный его расход) и вводится в светское общество, на что имеет моральное право как дворянин. Молчалина такое положение до поры устраивает, но ясно, что еще год-другой, и он найдет себе покровителя (или покровительницу, что вероятнее) выше рангом, чем Фамусов. Он уже имеет чин асессора, то есть 8-й, еще на один класс Фамусов может его поднять, но не более (не до своего же уровня!). Брак с Софьей не принес бы Молчалину продвижения по служебной лестнице, напротив, оно затормозилось бы. Ему на всю жизнь пришлось бы остаться в Москве, в незавидной архивной службе, и мечтать лишь наследовать со временем должность Фамусова. Но он-то стремится к большему! Он завел связи с Татьяной Юрьевной, принятой в Петербурге, он и ее уже перерос, раз так горячо рекомендует Чацкому к ней съездить (не в ущерб же своим интересам, о которых никогда не забывает!), он безусловно надеется перебраться в столицу и как-нибудь получить высокий чин и состояние.

Правда, слишком далеко он не пройдет. В России начала XIX века не всякий желающий мог подличаньем и искательством достичь высших постов. Молчалин показан весьма худородным дворянином: так, волочась за Лизой и встретив не столь уж резкий отпор, он пытается соблазнить ее невесть где приобретенными подарками, расписывая их, словно приказчик галантерейной лавки:

 

Помада есть для губ, и для других причин,

С духами сткляночки: резеда и жасмин.

 

Ни галантерейная лексика, ни сама идея соблазнения дорогими вещицами (почему бы тогда денег не предложить?) не типичны для сколько-нибудь приличного и воспитанного человека. Такой подступ выдает провинциала невысокого круга, каким и является Молчалин. А в российской системе управления худородные провинциалы почти не имели шансов занять высокие государственные посты. Исключения, конечно, бывали, но относились лишь к фаворитам императоров, которым Молчалину явно не стать. Самое большее, на что он может рассчитывать, — это пост вице-губернатора где-нибудь в провинции и, под старость, сенаторство в Москве. Сомнительно и то, что он сумеет найти богатую невесту: большое приданое требовало в обмен хорошего имени, которым Молчалин не может похвастаться.

Отсутствие родственных связей, которые в те времена считались важной привилегией дворянства, вынуждает его искать им замену в виде протекции влиятельных лиц. Чувство собственного ничтожества — единственное, что завещал ему отец, и он прекрасно понимает суть полученного наследства. Пока он живет с Фамусовым, он считает своим долгом угождать ему и его домочадцам, вплоть до того, чтобы развлекать ночами его дочь, но не доводя эти свидания до той стадии, когда девица уже не сможет их скрыть и порядочный человек обязан будет жениться.

Молчалина часто представляют лицемерным негодяем, вариантом русского Тартюфа, или Джозефа Сэрфеса из «Школы злословия» Шеридана, или подобным им персонажам Корнеля, Бомарше и других известных авторов, вплоть до героя «Лукавина» А. И. Писарева, созданного незадолго до «Горя от ума». Однако это внешнее впечатление, Грибоедов и тут не шел проторенной дорогой. Все перечисленные герои в конце концов разоблачались своими создателями, но Молчалин, раскрывший свое ничтожество перед Софьей, Чацким и зрителями, в глазах Фамусова остался безупречным. С ним отнюдь не было покончено. Ведь Софья, хоть и требовала от Молчалина немедленно, до зари покинуть дом, добиться своего не смогла бы. Фамусов так и не узнал ничего дурного о своем секретаре, а расскажи ему о нем Софья — он не поверил бы ей. Он просто счел бы любое признание дочери попыткой отвести удар от Чацкого («хоть подеритесь — не поверю»). И конечно, Молчалин, подслушав столкновение Чацкого и Фамусова из-за двери своей комнатенки, никуда бы не ушел — зачем? Доказательств его вины нет.

Не напрасно Чацкий восклицает: «Молчалины блаженствуют на свете!» Но сила Молчалина не в лицемерии, а… в искренности! Его потому и невозможно разоблачить, что разоблачать нечего: он ничтожен, но он не хитрит, не интригует, он просто живет по отцовским заветам. Все предыдущие герои и многие последующие (как Глумов А. Н. Островского) лицемерили сознательно; молчаливые юноши грибоедовской поры часто были искренни. Они искренне полагали важным в начале карьеры не иметь своего мнения ни о чем, чтобы легче впитывать мнение вышестоящих и, следовательно, более опытных особ; ни в коем случае им не противоречить, потому что те лучше знают служебную жизнь; быть со всеми в приязненных отношениях, потому что в юности трудно решить верно, кто хорош, кто нет; оказывать всем небольшие услуги, поздравлять всех именинников и именинниц, потому что вежливость, хоть обременительна, обязательна по отношению к старшим, — кто скажет, что эти представления совсем необоснованны? Они искренне считали, что их долг молчать, слушать, слушаться. Правила поведения в обществе прямо за-прещали юношам критиковать стариков без риска получить публичный нагоняй: «Ах вы, негодные мальчишки! служили без году неделю, да туда же суетесь судить и рядить о политике и критиковать поступки таких особ! Знаете ли, что вас, как школьников, следовало бы выпороть хорошенько розгами? И вы еще называетесь дворянами и благородными людьми — беспутные!»14  Юноше нужно было обладать из ряда выходящей смелостью и уверенностью в себе, чтобы заявить о себе в полный голос; немногие были на это способны.

Еще в пансионские годы Грибоедов знал Степана Жихарева, позже постоянно встречался с ним в театральных залах Петербурга. Жихарев, хотя проявлял склонность к творчеству, не смел сам о нем судить, а полностью полагался на мнение известных авторов или актеров; буквально на коленях приближался к Английскому клубу или к Державину; при любом высказывании ссылался на знатных лиц; восхищался особами в орденах и лентах; наилучшей похвалой драматургу считал аплодисменты вельмож или, сверх чаяний, высочайшее одобрение; каждый день объезжал пол-Москвы с визитами именинникам — и всё не по зову сердца, не по взятой на себя обязанности, ни даже ради карьеры или какой-то прямой выгоды, а по глубокому убеждению, что таков его долг младшего, подчиненного, неопытного. Выполнение долга перед людьми, как и перед Богом, приносило ему удовлетворение, само себя вознаграждало.

При этом Жихарев отнюдь не был худшим представителем молодежи, он даже имел склонность к легкому либерализму, и его карьера в конечном счете не сложилась. Молчалин не сделал бы подобной ошибки, но он и не лицемерил сознательно, за исключением ухаживания за Софьей: в этом — и только в этом! — он был разоблачен. Образ Молчалина настолько нетрадиционен, что никак не укладывается ни в амплуа героя-любовника, даже ложного, ни в амплуа лицемера. Грибоедов разоблачает в нем не ничтожность подобных личностей, но российскую государственную систему, которая охотнее выдвигает бесталанных прислужников, а не людей с умом и душой. Молчалин в этом не виноват. Он — просто тип штатского служащего, который делает карьеру благодаря точному выполнению требований среды: чем он пустее и ничтожнее, тем более пустой и ничтожной представляется эта среда.

 

 

Не меньшей творческой удачей Грибоедова является полковник Скалозуб, в чьем лице показана другая сторона государственной системы — армия аракчеевской поры. В первом действии его нет, в третьем он произносит две реплики из двух строчек, в четвертом — одну чуть более длинную; во втором акте он несколько более говорлив, но изъясняется предельно кратко и только однажды произносит маленькую речь — рассказывает анекдот о наезднице, упавшей с лошади. И тем не менее этот персонаж получился ярким, запоминающимся и одним из центральных в пьесе — вокруг него вертится немалая часть действия. Биография его выписана досконально: он выходец из Малороссии, куда явно отсылает его фамилия, и «золотой мешок», но род и состояние его новые, потому что ни один представитель древних фамилий и ни один богач не отдал бы сына в армейскую пехоту, минуя Пажеский корпус и гвардию. Большинство дворян служило если уж не в гвардейских полках, то в кавалерийских, на худой конец в конно-егерских, на крайний случай — в артиллерии. Скалозуб же всю жизнь служил в мушкетерах или егерях и сделал не такую уж хорошую карьеру.

Он вступил в армию в 1809 году, видимо, лет пятнадцати или шестнадцати, как повелось; к 1823 году стал полковником и метил в генералы. Это было бы неплохо, если бы не война: в кампанию 1812 —1814 годов продвижение офицеров шло гораздо быстрее, потому что чаще освобождались вакансии из-за гибели старших. Скалозуб отличился очень мало: сперва Грибоедов решил дать ему девять крестов, потом сократил их до шести-семи, а в окончательном варианте оставил только одну награду — «за третье августа». В комментариях к этому месту неожиданную оплошность допустила М. В. Нечкина, надолго испортив репутацию Скалозуба, указав, что в этот день еще продолжалось перемирие и, следовательно, Скалозуб с братом сидели в траншее во время показательных маневров и штабными происками получили награды15 . Это могло бы очень дурно характеризовать полковника, но его двоюродный брат показан передовым человеком, который «службу вдруг оставил, // В деревне книги стал читать», — Грибоедов не стал бы его унижать. В рассуждения Нечкиной просто вкралась путаница между новым и старым стилем. Хотя боевые действия проходили в Европе, по общему правилу, находясь в Москве, следовало называть даты по русскому стилю, находясь за границей — по европейскому. В переписке между корреспондентами, жившими по разные стороны границы, ставились через черту обе даты. Такая системы была принята, дабы не запутать совершенно русское общество, тысячами нитей связанное с Европой.

Современникам Грибоедова, пережившим войну, к словам Скалозуба не нужны были пояснения: 3 августа 1812 года боевых действий не было, после сражения при Красном 2 августа русская армия передислоцировалась в районе Смоленска до 4 августа. А вот 3 (15 по европейскому стилю) августа 1813 года Силезская армия, половину которой составляли русские войска, первой двинулась на французов после длительного летнего перемирия. Ей не оказали почти никакого сопротивления, потому что Наполеон сосредоточил все силы против Богемской армии у Дрездена. Наступление 3 августа было просто отвлекающим маневром, и то, что Скалозуб отличился в этот день, а не в дни великих битв Бородина, Кульма, Лейпцига, свидетельствовало не то чтобы об отсутствии у него храбрости (едва ли Грибоедов хотел изобразить труса, слишком нетипичного в его кругу), но об отсутствии инициативности — в более важных сражениях его отодвигали на задний план быстро думающие и действующие офицеры. В демонстрационном же бою он мог спокойно сидеть в траншее и стрелять без большой опасности (задача егерей, где он служил) — и, наверное, блеснул меткостью, обычно подавляемой в нем беспокойством не уронить себя в глазах сослуживцев.

Скалозуб отличился вместе с двоюродным братом, о котором Фамусов спросил: «Имеет, кажется, в петличке орденок?» Но Скалозуб поправил, оскорбившись: «Ему дан с бантом, мне на шею», — и пусть Фамусов не путает! До 1828 года только одну награду Российской империи носили с бантом из орденской ленты: орден Владимира 4-й степени с бантом. В отличие от Владимира той же степени в петлице, орден с бантом можно было заслужить исключительно на поле боя за личный подвиг и никак иначе. Такой орден во время войны вручался довольно часто: по данным исследования всех обнаруженных формулярных списков офицеров — участников Бородинского сражения, 20 процентов их имели Владимира с бантом16. Зато в мирное время получить его было абсолютно невозможно, и он пользовался большим уважением, уступая только георгиевскому кресту. «На шее» же (то есть только на шее, без дополнительной звезды и ленты) носили орден Анны 
2-й степени или орден Владимира 3-й степени17 . Скалозуб равно мог получить одну из этих наград. Они считались почетными, но вручали их не только за воинские подвиги, а за всевозможные заслуги (например, Карамзин получил Владимира 3-й степени за сочинение «Истории государства Российского», а сам Грибоедов — Анну 2-й степени (правда, с бриллиантами, что выше) за Туркманчайский договор). Так что награда Скалозуба хотя степенью выше, чем у его брата, но менее ценна в глазах военных: Скалозуб, допустим, стрелял из траншеи, а его кузен сделал вылазку и взял в плен офицера врага. Грибоедов, откровенно презиравший знаки отличия, среди своих наград гордился только простой медалью участника русско-персидской войны 1826—1828 годов. Скалозуб истинной военной награды не имел.

Зато исполнительность и безынициативность полковника пришлись кстати в аракчеевские времена с их бессмысленной муштрой и мучением солдат в военных поселениях. Грибоедов это старательно подчеркнул. Скалозуб одно время служил в сорок пятом егерском полку, который в 1819  году направили на Кавказ. Истинный карьерист был бы рад такой удаче — на Кавказе чины шли быстро. Но полковник Скалозуб понимал, что главнокомандующий Кавказской армией знаменитый генерал А. П. Ермолов его не оценит, предпочитая решительность и быстроту мышления. За годы службы в Персии и Грузии Грибоедов отлично узнал Ермолова и офицеров Кавказского корпуса и помнил полковника Т. В. Сорочана, родом из Малороссии, который доводил главнокомандующего до исступления. Храбрый воин, отличный командир, он был совершенно неспособен принять какое-нибудь решение. А на Кавказе невозможно постоянно сноситься со штабом: пока придет ответ, ситуация на месте может коренным образом измениться. Поэтому Ермолов бесконечно благодарил Сорочана за отвагу и бесконечно корил за боязнь ответственности18. Но то Ермолов! А Аракчеев, несомненно, признал бы полковника образцом офицера, нерассуждающего и преданного начальству. Неудивительно, что Скалозуб остался в России, в пятнадцатой дивизии, в мушкетерском, отнюдь не первостепенном, полку.

На сцене Скалозуба часто представляют самоуверенным офицером важного вида. Это противоречит исторической правде. Полковник служил всю жизнь в егерях или мушкетерах — роде войск, наименее уважаемом в обществе. По данным исследования Д. Г. Целорунго, в егерских полках периода Отечественной войны 67,5 процента офицеров умели только читать и писать!19 Ни в одном другом роде войск дело с образованием не обстояло столь плохо. Странно ли, что Скалозуб, одетый в простой, без всяких украшений, пехотный мундир, питает неприязнь, замешенную на зависти, «к любимцам, к гвардии, к гвардейцам, к гвардионцам». Их шитые золотом мундиры, конечно, привлекали барышень, но не менее привлекали их некоторая начитанность, умение хоть несколько говорить по-французски и танцевать. Скалозуб французского языка не знает, для него офицеры, «что даже говорят, иные, по-французски», — высший идеал. Как пехотинец, он, по-видимому, едва умеет ездить верхом, — недаром с такой радостью он приветствует падение с лошади Молчалина и рассказывает о падении княгини Ласовой (Грибоедов нарочно вставил этот анекдот, лишний в действии, но характеризующий Скалозуба, ибо талантливый наездник просто не стал бы обращать внимания на неудачи других).

В московском обществе полковник должен был чувствовать себя неуютно. Наиболее уважаемое лицо на балу — старуха Хлестова — знакомится с ним сидя, что Грибоедов выделяет с нажимом ремаркой, и откровенно издевается над трехсаженным удальцом, спрашивая:

 

Вы прежде были здесь… в полку… в том… в гренадерском?

 

Запинается она не от робости (с ее-то характером!), не от незнания форменных отличий — за годы войны любая старуха выучила их досконально. Насмешка в том, что в гренадеры набирали молодцов, как и Скалозуб, высокого роста с зычным голосом, но это касалось только солдат! Если какой-нибудь малорослый шепелявивший дворянин хотел вдруг вступить офицером в гренадерский полк, никто не мог ему в этом отказать! Хлестова словно спрашивает: не из рядовых ли вы, батюшка, выслужились? И полковник отвечает, пытаясь басом и пышными словами придать величие тому, что само по себе мало величественно:

 

В его высочества, хотите вы сказать,

Ново-землянском мушкетерском.

 

Тем выше должен Скалозуб ценить внимание, оказываемое ему родовитым москвичом Фамусовым. Хотя происхождение человека само по себе не имело никакого значения в Российской империи, однако родовитость ценилась ради широких семейных связей и возможности использовать их на благо себе и своим близким. Фамусов это прекрасно понимает, пытается «своими счесться» со Скалозубом и признается, что он «перед родней ползком». Полковник же на вопрос «Как вам доводится Настасья Николавна?» отвечает, по представлениям эпохи, просто кощунственно:

Не знаю-с, виноват;

Мы с нею вместе не служили.

 

Он либо плохо знает свою родословную, либо не имеет оснований ею гордиться.

В остальном же он покорно выслушивает все, что говорят Фамусов и Чацкий, и не пытается как-то реагировать на то, что выходит за пределы его разумения. Грибоедов показал это простым способом: все реплики Скалозуба, хотя кажутся ответом на слова других персонажей, на самом деле представляют собой сплошной монолог на армейские темы, с армей-ской лексикой и армейскими анекдотами. На нормального человека служба не накладывает столь глубокого отпечатка, но Скалозуб не вполне человек, он — служака. Впрочем, полковник получит свое генеральское звание как награду за преданность казарме и фрунту. Но, как и Молчалин, Скалозуб не поднимется слишком высоко. Малограмотность среди полковников встречалась как исключение, среди генералов она сводилась к нулю. Потолком для Скалозуба будет командование бригадой, а в Главный штаб ему не пробраться даже на средние посты.

 

 

 

Почему же Фамусов так увивается за малограмотным полковником малоизвестного полка? так явно прочит ему Софью? Он даже приводит Скалозуба в гостиную дочери под нелепым предлогом, что «здесь теплее»: неужели у него нет средств на дрова для всех жилых комнат? ведь кабинет на мужской половине уже свободен (Молчалин собирается выехать со двора, но падает с лошади, и департамент остается без подписанных управляющим бумаг). Скалозуб богат, но и Чацкий не беден. Чацкий имеет то ли 300, то ли 400 душ: версия Фамусова надежнее, ибо, имея дочь-невесту, он озабочен состоянием ее женихов, а Хлестова дочерей-невест не имеет, раз не привезла их на бал. 300—400 душ — это отличное имение по меркам Москвы. Наталья Дмитриевна говорит, что Чацкий не богат, но ее реплику можно трактовать по-разному, только не как констатацию факта. Грибоедов не изображает круг богатейшего вельможества, а по представлениям среднего дворянства Чацкий владеет достаточным поместьем. У друга Грибоедова Степана Бегичева, например, имелось 200 душ нераздельно с братом, а он как раз в 1823 году без труда нашел очень богатую невесту, причем женился не по расчету на купчихе-вдове, а по любви на благородной девице. Младший брат Степана Дмитрий, в чине гусарского полковника и без собственного дома, также женился на прекрасной, достойной и состоятельной женщине — сестре поэта-партизана Дениса Давыдова.

Правда, Чацкий «оплошно» управляет своим имением, то есть, видимо, по примеру многих молодых мыслителей, перевел крестьян с барщины на оброк и тем сократил свои доходы; он, кроме того, «отъявлен мотом, сорванцом», но все же Фамусову не следовало бы ему так резко отказывать, — Скалозуб еще, может быть, и раздумает свататься, так Чацкого не грех придержать при себе, пока судьба Софьи не решится. Любой разумный отец и любая мать так бы поступили, а Фамусов не глуп. Неужели Фамусов настолько богат, что состояние меньше двух тысяч душ считает недостаточным?

Более того, Скалозуб назван «золотым мешком». Такое определение никогда не применялось к владельцам даже самых богатых населенных поместий: их мерили исключительно количеством душ. «Золотой мешок» — это, скорее, ростовщик или откупщик. Сыном ростовщика Скалозуб едва ли был,— ростовщики выходили не из Малороссии, а вот сыном откупщика, купившего дворянство в последние годы царствования Екатерины, он вполне мог быть. При Павле и Александре получение дворянства за деньги стало очень затруднено и даже невозможно. Скалозуб, родившийся около 1795 года, мог, следовательно, родиться уже дворянином, но его дворянство было не только новым, но и наименее уважаемым из-за способа приобретения. Возможен и другой вариант: полковник принадлежит все-таки к хорошей семье (как Лизогубы), но столь дремучей, что его родители даже в начале XIX века не сознавали пользу образования. В любом случае невежество и пехотный мундир Скалозуба не могли вызвать симпатии столичного света.

Ради чего Фамусов готов пожертвовать репутацией своего дома и породниться с подобным человеком? Грибоедов, как всегда, все очень четко объяснил. Нет, Фамусов не богат: он ведь служит «управляющим в казенном месте», то есть имеет 5-й класс, статского советника. Этот чин был вполне достаточен для ухода на покой; при отставке Фамусов получил бы, как принято, следующий ранг и стал бы именоваться действительным статским советником. Служить дальше ему нет смысла. В Москве чины значили относительно немного, и если пожилой дворянин не достигал звания сенатора, он предпочитал оставлять службу. Фамусову сенаторства скорее всего уже не достичь, однако он не выходит в отставку, терпит служебные хлопоты, значит, держится за жалованье, а еще более за всякие выгоды, связанные с должностью. Он не просто не богат, он явно совершенно разорен, в огромных долгах — потому-то четыреста душ Чацкого ему не нужны, они его не спасут, ему необходимы две тысячи душ и наличные деньги. Конечно, Скалозуб, если бы женился, отнюдь не стал бы оплачивать долги тестя, но он поддержал бы его кредит, поскольку, по обычаю, дочь расплатилась бы за отца после его смерти. Разорение Фамусова пока незаметно, даже его свояченица Хлестова недоумевает, зачем ему дался этот громо-гласный фрунтовик. Софья, вероятно, что-то подозревает: «Брюзглив, неугомонен, скор, // таков всегда, а с этих пор…» — значит, недавно что-то изменилось в поведении ее отца и, конечно, не неприятности по службе его беспокоят (почему бы не выйти в отставку?), не желание пристроить дочь (ей всего семнадцать, волноваться за ее будущее еще рано). Но один человек знает положение дел, может быть, лучше, чем сам Фамусов, — Молчалин, который живет в доме несколько лет и может воочию наблюдать давку кредиторов в передней, и, возможно, даже улаживает конфликты с ними. Неудивительно, что Молчалин не хочет жениться на Софье и не хочет ее и себя компрометировать. Ни по службе, ни деньгами брак с нею не может принести ему никаких выгод. Софья мечтает о несбыточном: ей никогда не выйти замуж за Молчалина не только потому, что этого не захочет ее отец, но и потому, что этого не захочет ее избранник.

 

 

Больше всего споров с первых дней появления «Горя от ума» вызывает образ Чацкого. Кто он — декабрист? насмешка над декабристами? умен он или нелеп?

Грибоедов дал ему довольно сложную биографию. Он воспитывался вместе с Софьей, потом, достигнув возраста самостоятельности, то есть восемнадцати лет, «съехал» от Фамусова, но жил в Москве и «редко посещал» его дом. За три года до начала действия, то есть в 1819—1820 годах, он уехал из Москвы. Таким образом, он был приблизительно ровесником века и не мог участвовать по молодости лет в Отечественной войне. Грибоедов сделал его не своим сверстником, а отнес к младшему поколению, чувствовавшему некоторую неполноценность оттого, что просидело за партой все боевые годы. Чем мог Чацкий заниматься всю юность? — ясно, что только учиться в Московском университете: в древней столице других приличных дворянину учебных заведений не было, а домашнее образование, не дававшее по его завершении никакого чина, полностью вывелось после реформ
М. М. Сперанского. Получив, видимо, степень кандидата наук, если не доктора (уж больно долго учился, не менее чем до восемнадцати, а то и до двадцати лет), он отправился покорять мир.

Он вступил в кавалерию — да и не мог не вступить, насмотревшись на блестящих гвардейцев в сезон 1817/1818 года, когда двор пребывал в Москве; с ними он, как студент, не мог ни в чем соперничать и поэтому весь тот год чувствовал униженность своего положения («Но кто б тогда за всеми не повлекся?»).

Полк, видимо, стоял где-то в краях, родных и знакомых Грибоедову, поскольку в первой редакции Чацкий столкнулся с немецким доктором в Вязьме и пугал его чумой в Смоленске, откуда сам только что прибыл. Маловероятно, чтобы полк расположился под Смоленском, скорее — в Царстве Польском, что стратегически было важнее. Впрочем, Чацкий мог, не вступая в армию, прямо отправиться в Варшаву на службу. В Польше в те годы, как очень хорошо было известно Грибоедову, существовала нужда в образованных, юридиче-ски грамотных людях; там шли выборы депутатов в Сейм — дело совершенно новое в России, которое с непривычки было трудно организовать. Чацкий с его университетским дипломом мог там очень пригодиться, и к тому времени относится его «с министрами связь», поскольку министры существовали, кроме Варшавы, только в Петербурге, где, конечно, юноше было намного труднее обратить на себя внимание. Чацкий мог быть еще тем ценен, что имел польских предков: на это прямо указывает его фамилия, редкая, но известная в Польше. Он, конечно, русский дворянин, но происхождение ведет из Польши, как и сам Грибоедов.

Служил он недолго, с министрами у него произошел «разрыв». Тут Грибоедов не выдумывал, а просто воспроизводил судьбу князя П. А. Вяземского, с которым сдружился зимой 1823 года. Тот активно трудился в Варшаве, но в конце 1821 года подал в отставку. Друзья его за это упрекали, полагая служение Отечеству долгом думающего человека, но Вяземский оправдывался: «Мне объявлено, что мой образ мыслей и поведения противен духу правительства, и в силу сего запрещают мне въезд в город, куда я добровольно просился на службу. Предлагая услуги свои в другом месте и тому же правительству, которое огласило меня отступником и почти противником своим, даюсь некоторым образом под расписку, что вперед не буду мыслить и поступать по-старому. Служба отечеству, конечно, священное дело, но не надобно пускаться в излишние отвлеченности; между нами и отечеством есть лица, как между смертными и богом — папы и по-пы <…> Вот оправдание <…> Мне и самому казалось неприличным быть в глубине совести своей в открытой противоположности со всеми действиями правительства; а с другой стороны, унизительно быть хотя и ничтожным орудием его (то есть не делающим зла), но все-таки спицею в колесе, которое, по-моему, вертится наоборот»20 .

Подобно Вяземскому, Чацкий оставил полк и Польшу и вздумал путешествовать. Из трех лет, проведенных вне Москвы, на путешествия у него осталось едва ли больше года. Где же он побывал? «На кислых водах» и в краях, «где с гор верхов ком снега ветер скатит»21 . Это могут быть Альпы, а может быть Кавказ. Грибоедов описывал знакомый ему Кавказ, но потом совсем убрал упоминание о горах, кроме предположения Загорецкого, что Чацкий там «ранен в лоб»: если ему поверить, то речь идет о Кавказской войне (в Альпах не стреляли), если отмахнуться от его слов, то Чацкий мог быть где угодно. Однако он ни словом не упоминает Европу, поскольку Грибоедов ее не видел, да и путешествия молодежи за границу в те годы вышли из моды; юноши предпочитали изучать родную страну, чтобы так или иначе служить ей. Поездки за границу требовали больших расходов, но не на проживание, порой более дешевое, чем в России, а на путевые издержки. Тратить огромные деньги на дорогу ради короткого пребывания в Европе было невыгодно, поэтому за-граничные путешествия длились не меньше года. Едва ли Чацкий мог выкроить на это время.

Наиболее вероятно, что после отставки он съездил летом на входящие в моду кавказские минеральные воды, а потом отправился в Петербург, где, подобно юному Грибоедову или тому же Вяземскому, занялся сочинительством, причем стал известен даже Фамусову («славно пишет, переводит»), отнюдь не охотнику до литературы. Словом, Грибоедов соединил в герое опыт своего поколения — себя самого или Вяземского, с пылкостью юных — Кюхельбекера или Пушкина, которых близко знал. На последних Чацкий был похож и тем, что едва ли имел приятную наружность: будь он ко всему своему остроумию, франтовству и благородству еще и хорош собой, он отвоевал бы Софью у Молчалина с одного удара. Напротив, это Молчалин отличается слащавой красотой: в первой редакции Чацкий даже называет его Эндимионом — вечно юным и вечно прекрасным возлюбленным богини Селены. Такая характеристика в устах Чацкого казалась неуместной, и Грибоедов ее убрал, заменив словами, что, мол, у Молчалина «в лице румянец есть».

Из Петербурга герой и прибыл в Москву. Это кажется совершенно несомненным не только потому, что «верст больше седьмисот» — общеизвестное расстояние между обеими столицами, но и потому, что только по главному почтовому тракту страны можно было пронестись 700 верст за сорок пять часов. Даже по гладкому санному пути такая скорость чрезмерно высока (тем более, что была буря), но все же она достижима, если давать огромные чаевые ямщикам и смотрителям. Почему, собственно, было не выехать просто пораньше, если Чацкий хотел успеть в Москву к определенному дню? Ведь он не мог только что прибыть в Петербург из-за границы: к ноябрю порт уже замерзал, а ехать сушей было чересчур дорого, и уж тогда проще сразу в Москву. Вероятно, по молодости он дотянул с отъездом до последнего срока и должен был великими усилиями нагонять время, при этом наивно ожидая «за подвиги награды».

Впрочем, биография Чацкого не так существенна, как его общественные и политические взгляды. Можно ли считать его выразителем декабристской мысли или, напротив, насмешкой над декабристами?

Нет! и по самой существенной причине: к весне 1824 года, когда Грибоедов закончил пьесу, он не знал ни одного члена тайных обществ!

Исследования Нечкиной создавали у читателей прямо противоположное впечатление, однако с ее стороны это была сознательная игра с датами. В детстве и юности Грибоедов дружил с Иваном Якушкиным, Сергеем Трубецким, братьями Муравьевыми, братьями Мухановыми, Иваном Поливановым; на Кавказе тесно общался с Кюхельбекером, стрелялся с Якубовичем. Все они впоследствии стали активными участниками тайных обществ и восстания 14 декабря, но — впоследствии! В 1816 году Якушкин, Трубецкой и Н. Муравьев входили в Союз спасения, но Грибоедов к нему, насколько известно, не принадлежал, а если бы и принадлежал, с тех пор прошло более семи лет, многое могло перемениться, и он не знал насколько. В переписке по почте обсуждать политиче--ские вопросы было невозможно, а оказии в Персию не доходили. С друзьями юности Грибоедов расстался в августе 1817 года, когда гвардия ушла в Москву, а он остался в Петербурге. В Москве сложился Союз благоденствия, где впервые четко была сформулирована программа будущих декабристов. Гвардия вернулась в Петербург в августе 1818 года, за неделю до отъезда Грибоедова в Персию: его друзья распаковывали вещи, он паковал, пребывая в мрачнейшем расположении духа,— ни о каких серьезных политических разговорах в этот момент не могло быть речи.

Летом 1824 года, приехав в Петербург ради цензурных хлопот о своей комедии, Грибоедов быстро и тесно сошелся
с руководителями Северного общества — К. Ф. Рылеевым, Е. П. Оболенским, братьями Бестужевыми, А. И. Одоевским. Летом 1825 года он по их поручению ездил в Киев для свидания с руководителями Южного общества — С. И. Муравьевым-Апостолом, М. А. Бестужевым-Рюминым, А. З. Муравьевым. В этот период его связь с декабристами, выявленная Нечкиной, совершенно несомненна. Но в период создания «Горя от ума» Грибоедов знал только одного бывшего участ-ника Союза благоденствия — своего друга Степана Бегичева, в чьем доме жил с момента приезда с Кавказа до отъезда в Петербург22. 

Конечно, Грибоедов, как и все в России, начиная от императора и кончая светскими сплетницами, слышал о существовании тайных обществ23 . Однако Бегичев почти не мог ему о них рассказать. Союз ставил целью проведение важных реформ — прежде всего отмену позорящего Россию крепостного права, широкую благотворительность и организацию школ для народа. Эти мероприятия казались Степану Никитичу справедливыми, разумными и безусловно необходимыми для процветания государства. Но в 1821 году на съезде в Москве Союз благоденствия распался, потому что Александр I запретил любые собрания с политическими разговорами и проводить их открыто стало невозможно. Часть членов решила объединиться в тайные организации, часть предлагала самые радикальные меры, вплоть до цареубийства, и «меланхоличе-ский Якушкин» просил предоставить ему эту миссию. Бегичев, вместе с половиной Союза, не был сторонником заговоров. Он перестал верить в осуществление преобразовательных замыслов, он с иронией воспринял желание Якушкина убить императора. Степану Никитичу казалось, что тот кинжал-то в руки возьмет и ударит — но убьет ли? очень невероятно. Спокойный и нечестолюбивый, Бегичев не стремился ввязываться в обреченное дело и принимать мученический венец. Благотворительность и просвещение привлекали его, но, получив за женой великолепное приданое, он мог заниматься ими сам, без поддержки Союза. Он вышел из общества и не знал, что замышляют теперь его прежние товарищи.

Грибоедов тем более этого не знал, поэтому не мог рисовать Чацкого заговорщиком, не имея перед глазами образца. Опираться же на слухи значило полностью отказаться от реалистического метода описаний.

Грибоедов не сделал своего героя глупым декламатором, ведущим политические споры с гостями на балу, как это представилось Пушкину («кому говорит он все это?.. На бале московским бабушкам?») или Гончарову («умный, горячий, благородный сумасброд»). В первой беседе с Софьей он просто насмешничает над отжившими нравами; его монологи второго действия являются ответом на монологи Фамусова, обращены к нему одному и выражают извечный конфликт отцов и детей.

 

 

На протяжении столетия Фамусов воспринимается как представитель старого, отжившего крепостнического мира. Уже Гончаров не чувствовал разницы между ним и «всей братией» «отцов и старших». Ему казалось, что Фамусов «хочет быть “тузом”», и он ставил знак равенства между ним и екатерининским вельможей дядюшкой Максимом Петровичем. Но исторически это совершенно неверно!

В 1823 году Фамусову, как отцу семнадцатилетней дочери, могло быть лет сорок пять — пятьдесят, ближе к последнему, поскольку мужчины женились в XIX веке около тридцати лет. Следовательно, родился он примерно в 1775 году. Он принадлежал совсем не к екатерининскому, а к совершенно особому поколению, поколению, которое в ранней юности, до поры свершений, пережило самый жестокий крах, когда-либо выпадавший на долю людей: крах веры в Разум. Это поколение воспитывалось в духе идей Просвещения, в уверенности, что мир разумен, что все его недостатки можно и нужно исправить, что это достижимо, что это непременно произойдет. Это поколение приветствовало начало Великой Французской революции, глядя, как над Францией встает заря нового мира под эгидой Разума. В 1794 году всеобщее упоение молодо-стью и верой в себя и будущее внезапно и страшно закончилось: до России дошла весть о якобинском терроре, более ужасная, чем весть о казни короля. Разум, утверждаемый насилием, обернулся своей противоположностью. Глубокое разочарование в прежних идеалах подорвало силы молодых людей. Они так и остались в 1794 году. Они были молоды, вся жизнь их была впереди, но отыскать себе дело они не сумели. Души их умерли со смертью их века, и в новый век они внесли только мудрое неверие в разум да горькое сознание бесплодности человеческих мечтаний. Для них «время молчати» наступило навсегда.

Был ли Фамусов истинным воспитанником просветителей, или он напитался популярными идеями из воздуха (такие, как он, не пренебрегают мнением большинства) — не суть важно. Он принадлежал к поколению, для которого отказ от борьбы, от свершений, от потрясений стал осознанным и выстраданным выбором. Грибоедов долго служил при генерале Ермолове и имел возможность наблюдать, как тот старался удержать своих адъютантов от вступления в тайные общества. Ведь Ермолов сам в юности принял участие в заговоре (о чем Грибоедов знал по семейным преданиям, ибо его родная бабка оказалась замешана в той истории), он был когда-то проникнут политическими замыслами, верил в Разум и в Просвещение. Ермолов отказался от революционных устремлений, посидев в Петропавловской крепости; его менее твердые духом ровесники, как дядя Грибоедова Алексей Федорович, сделали это раньше, под влиянием событий Великой Французской революции. И вот разочарованные отцы, решившие, вслед Карамзину, что любые перемены вредны, увидели, как молодое поколение одушевляется теми же самыми, почти не переменившимися надеждами, читает тех же авторов, пытается действовать в том же направлении… Зачем?! Отцы были уверены, что действия их детей ни к чему хорошему не приведут, хуже — дети погибнут, пытаясь воскресить давно почившие идеалы. Удержать их! — вот задача умудренных горьким опытом пожилых. Удержать ради них самих, ради будущего России, которое в них заключено. Но отцы ставили молодым в пример не себя — им самим редко было чем похвалиться, — а предшествующее поколение — дедов, которые не знали колебаний и сомнений, служили государю, выходили в чины, жили счастливо и умирали, окруженные общим уважением. Увы! дети их не слушали. Дедов своих они не помнили, а если бы и помнили — за плечами молодых была великая победа над Наполеоном, никто им был не указ; те же, кто, как Кюхельбекер, не успели попасть на войну, тем более рвались в бой.

Грибоедов в начале второго акта столкнул двух ярких представителей разных поколений, но не поддержал никого. Фамусов показал себя нелепым стариком, расхваливающим придворного шаркуна-дядюшку, а потом заглушающим криками любые реплики Чацкого; и это крики отчаяния, ведь возразить он не может — сам в юности был или мог быть таким! Естественно, Чацкий насмешливо отверг жалкий пример для подражания, отказался подличать, шаркать и молчать, но в объяснение сослался только на перемену нравов, на перемены при дворе («Недаром жалуют их скупо государи»), а по существу, пожалуй, согласился с выбором старшего поколения. Отцы обычно мало и нехотя служили, и Чацкий со своими сверстниками отказывается от службы («Кто путешествует, в деревне кто живет…»), причем по мотивам, понятным воспитанникам просветителей: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».

Отказ от службы не возмутил бы Фамусова — это полбеды; только бы его прежний питомец не ввязался в заговоры. Но в этом-то Фамусов и не уверен и, услышав нападки Чацкого, с ужасом восклицает:

 

Ах! Боже мой! он карбонари!

 

И трех лет не прошло, как карбонарии подняли восстание против иностранного владычества в Италии, а после его подавления австрийцами перешли к тайным действиям. Всем было известно, что революционеров оружием, стихами и всем своим состоянием поддерживал лорд Байрон. По мысли Фамусова, то, что делал кумир молодежи, готовы были делать и его почитатели. Но пусть они не делают этого на родине! Лучше бы они отправились воевать в Италию или в Грецию — глядишь, гильотины выросли бы в Риме или Афинах, но все ж не в Москве. Фамусов никогда не видел гильотину, но слышал о ней многое и, вероятно, почитал ее неизбежным следствием любых государственных потрясений. Стоит ли удивляться, что он был против этих потрясений?

Чацкий тоже слышал о гильотине, но не считал ее неизбежным следствием любых государственных потрясений, как не считал этого сам Робеспьер еще за полгода до якобинского террора. Но Робеспьер имел право не знать будущего, для Фамусова террор был недавним прошлым, для Чацкого — давней, полузабытой историей. Этот-то оптимизм молодых и пугал их отцов.

Кстати, просветительские идеи, столь часто отмечаемые в речах Чацкого, проявляются именно в монологах второго акта, обращенных к Фамусову, — не потому ли, что тот лучше поймет язык своей юности? Грибоедов еще усложняет ситуацию тем, что Фамусов выражает в беседе идеалы не своего, а предшествующего поколения, времен «государыни Екатерины». Подобный разговор вполне мог происходить где-нибудь в начале 1790-х годов между Фамусовым и его отцом или дядей. Автор это прекрасно сознавал. Что он хотел показать? история повторяется? не ждет ли новое поколение тот же оглушающий крах веры в Разум и в себя, который пережило юношество 1790-х годов? Разумеется, Грибоедов не мог предвидеть или даже ожидать этот крах; но трудно поверить, чтобы в 1823 году он мог всерьез поддерживать речи Чацкого, чей стиль явно восходит к одам Державина. После съезда Союза благоденствия, о котором Грибоедов знал по рассказам Бегичева и где всерьез был поставлен вопрос о цареубийстве, где Михаил Орлов предлагал реальный план государственного переворота, где обсуждались конституционные проекты, выпады Чацкого против наисквернейших, частично уже изжитых или запрещенных обычаев крепостничества казались безнадежно устаревшими и беспомощными.

Правда, Чацкий говорит все верно, но то же самое говорил до него Державин, а до него — Ломоносов. Диалог Фамусова и Чацкого парадоксален: он словно увлекает в глубины российской истории, но он же зовет и вперед, когда молодым снова и снова приходилось бунтовать против стариков.

Третье действие Грибоедов завершил программным монологом Чацкого. Однако не следует представлять, как порой делается на сцене, что герой обращается с речью ко всем гостям. Свой вопрос «Скажите, что вас так гневит?» Софья задает ему особо (это подчеркнуто в ремарке), значит, и ответ Чацкого предназначен только ей. Возможно, они разговаривают, стоя у окна, через которое глядят в комнату зрители; гости и Фамусов расположились поодаль, потом занялись танцами и картами, в разгар речи Чацкого кто-то пригласил Софью на вальс, и он вынужденно прервал себя.

В центре монолога Грибоедов поставил вопрос, выдвинутый не просветительской, а романтической литературой и волновавший умы не только России, но всей Европы, не только передовых мыслителей, но и придворных дам, так что Чацкий мог рассчитывать вызвать некоторый интерес у Софьи: вопрос о соотношении общеевропейского и национального. Чему следует отдавать предпочтение? С тех пор как Вальтер Скотт в 1814 году опубликовал свой первый роман «Уэверли», а в 1819 году перевернул представление читателей и ученых о возможностях исторического бытописания романом «Айвенго», — с тех пор интерес к прошлому родной страны пробудился во всех концах грамотного мира. Этот интерес подогревался восстаниями в Италии и Греции, где народ пытался создать национальные государства; присутствие в рядах борцов за независимость лорда Байрона придавало новым идеям бунтарский ореол. В России в эти годы Карамзин издал первые тома своей «Истории государства Российского» и продолжал их выпускать, — в 1821 году вышел том, посвященный опричнине Ивана Грозного. Легкий слог историографа позволил даже светским дамам познакомиться с прошлым Руси; оказалось, что Отечество не менее богато героями и занимательными событиями, чем милая сердцу Вальтера Скотта Шотландия. Пожалуй, одна Франция была довольно слабо затронута увлечением историей. Вальтера Скотта и Байрона французы читали в плохих переводах (да и в любом случае Англия им не указ!), свое государство сложилось у них давно, а память о Наполеоне была еще так свежа, что они не нуждались в примерах из древности для подкрепления национального чувства; собственные же исторические романисты у них пока не появились. Поэтому французский язык и французская культура, при всей самобытности, оставались международными, как в XVIII веке. Французское Просвещение объединяло образованных людей — историки начали разъединять народы (естественно, они не преуспели бы, если бы народы сами этого не захотели).

В русском обществе влияние французов успешно боролось с влиянием Карамзина. Русский язык был еще так мало разработан, что на нем было трудно выразить сложную мысль; французский же язык предоставлял готовые выражения, которые легко было нанизывать друг на друга по давно устоявшимся грамматическим правилам. Те, кто не желал думать, думали по-французски; нужно было особое пристрастие ко всему родному, чтобы говорить и писать по-русски. Сам Грибоедов, хотя легко по-русски писал, разговаривать предпочитал по-французски. Однако в своем московском окружении 1823 года он встретил решительных приверженцев российских языка и обычаев. Его юный друг Владимир Одоевский вместе с кружком «любомудров» обсуждал серьезнейшие труды немецких философов по-русски. Кюхельбекер ратовал за старину во всем, даже в одежде. Были ли они правы?

Суть моды на все родное была весьма различна. Она могла выражать желание новых поколений приблизиться по духу и внешности к предкам, с их простотою нравов, удобством в одежде, с их цельностью взгляда на мир, лишенного всяче--
ских романтических метаний, исканий и страданий. По этой причине с 1826 года русское платье стало официальным придворным дамским нарядом, словно, по мнению Николая I, сарафан мог принести общественный покой, взорванный восстанием декабристов. Вальтер Скотт искал в героическом прошлом Шотландии забвение ее нынешнего жалкого положе-
ния, но Россия-победительница не нуждалась в подобном утешении. Поэтому идея сближения с предками далеко не заводила и могла не значить ничего.

А могла и значить! Карамзин однажды выступил против петровских преобразований, затронувших только дворян: «Дотоле от сохи до престола россияне сходствовали между собою некоторыми признаками наружности и в обыкновениях; со времен Петровых высшие сословия отделились от низших, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия государственных сословий»24 . Карамзин видел во внешних различиях языка, одежды и воспитания причину неприязни крепостных к господам и полагал возможным преодолеть эту неприязнь введением русского костюма в дворянский обиход. Он даже пытался подать пример, нося бекешу с кушаком, хотя не дошел до того, чтобы отпустить бороду (Николай I тоже до этого не дошел, но дам переодел по-русски).

Однако некоторые молодые люди полагали, что перемена во внешнем виде и даже в языке помещиков не сможет сгладить недостатков крепостного права. Просветительские настроения Карамзина были им чужды. Историк предлагал едва ли не «маскарад», то есть приспособление высших к понятиям низших ради собственного спокойствия и безмятежного существования. При желании его мысль можно было трактовать и как смирение просвещенной части общества перед темной, невежественной толпой, и как достойный презрения отказ от своих привычек и взглядов ради выгоды или безопасно-сти. Другое дело, если видеть в следовании традициям народа стремление вызвать его доверие — не опуститься до него, но поднять его до себя, заговорив с ним на его родном языке! Тогда можно было бы вернуться к допетровским временам во всем — предоставить «умному, бодрому народу» слово, завести вече или Земский собор по примеру Ивана Грозного… О таких желаниях нельзя было говорить вслух даже в Англий-ском клубе, но для того и создавались тайные общества, чтобы молодежь высказывалась в них за национальную самобытность со всеми вытекающими отсюда антиправительственными последствиями.

Грибоедов предоставил своему Чацкому выразиться до-статочно неопределенно: «любомудры», поклонники Карамзина и члены тайных обществ равно могли принять его монолог за согласие с их взглядами:

 

Воскреснем ли когда от чужевластья мод?

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя по языку нас не считал за немцев.

«Как европейское поставить в параллель

С национальным, — странно что-то!

Ну как перевести мадам и мадмуазель?

Ужли сударыня!!» — забормотал мне кто-то…

Вообразите, тут у всех

На мой же счет поднялся смех.

 

Главным тут было возмущение против засилья жалких «французиков из Бордо» в русском свете, против их влияния на умы, одежду и нравы дворян, против подавления ими собственной русской мысли. Однако же Чацкий с ними боролся; и двоюродный брат Скалозуба, достойнейший человек, недавно бросил службу и начал читать и размышлять; и князь Федор занялся наукой, — случилось так, что никого из них не оказалось на балу Фамусова, но они могли бы там быть: неужели Фамусов не пригласил бы брата Скалозуба, с которым до недавнего времени тесно общался, или не пригласил бы племянника князя Тугоуховского?! Необоснованны упреки Грибоедову, что он не показал светлого лица Москвы. Напротив, он уделил думающим молодым людям именно то до поры малозаметное место, которое они занимали в обществе, связал их родственными узами с самыми тупоголовыми персонажами в полном соответствии с жизненной правдой и, бросив героя одного в бездушной московской толпе, поддержал его незримо присутствующими сверстниками.

Отсутствие ясно выраженной политической программы в речах Чацкого делает его образ типичным и правдоподобным, поскольку четкое осознание целей и способов их достижения не было свойственно даже тем, кто 14 декабря 1825 года вышел на Сенатскую площадь. Чацкий не член тайных обществ, но выразитель идей передового и отнюдь не узкого круга молодежи. К 1825 году он мог вступить в декабристские организации, мог случайно остаться в стороне, как удалось Грибоедову и Бегичеву, хотя их подозревали в сочувствии восстанию. Для понимания характера и взглядов Чацкого его гипотетическая судьба особенного значения не имеет, намного важнее его противостояние пустому свету и наличие у него единомышленников. Причем они и их идеалы упомянуты автором — но очень своеобразным способом.

 

 

Пьеса плавно катила к неизбежной развязке, когда на сцену вдруг ворвалось новое лицо. Появление Репетилова, запнувшегося о порог, часто осуждали за фарсовость, неуместную в высокой комедии. Но Грибоедов от нее не отказался, ибо как иначе он мог показать состояние Репетилова? Написать, что тот «вполпьяна»? бог знает, как поймет эту ремарку актер, что такое для него «вполпьяна»? А падение все уясняет: столичный дворянин, воспитанник лучших танцмейстеров, может споткнуться, только если совершенно уже не в состоянии следить за собой; и в то же время он не настолько пьян, чтобы, упавши, остаться лежать. Встает он «поспешно». Он находится в той стадии подпития, когда человек начинает любить весь свет, обниматься с первым встречным и каждому изливать душу, жалуясь на судьбу или хвастаясь несуществующими достижениями.

Трудно решить, в чем Репетилов отчаянно врет, сочиняя на ходу, а что имеет под собой хоть крупицу истины. Уж больно много намешано в его речах, что сразу бросилось в глаза Пушкину («в нем 2, 3, 10 характеров»)! Он московский житель, член Английского клуба, отец семейства, а между тем рассказывает о том, как строил огромный особняк в Царском Селе (потом Грибоедов перенес его на Фонтанку — в еще более дорогое и фешенебельное место). Конечно, это можно примирить: в молодости он тратил огромные средства, лез в зятья к министру-немцу, женился на его дочери, но выгод от этого не получил, промотался, проигрался, имения его были взяты под опеку в интересах детей, и теперь он бесцельно слонялся в Москве, в отставке и пытался навязаться в друзья к известным молодым людям. Такая судьба возможна, хотя преувеличивал он все безбожно:

 

Танцовщицу держал! и не одну:

Трех разом!

Пил мертвую! не спал ночей по девяти!

Всё отвергал: законы! совесть! веру!

 

Однако Репетилов понадобился Грибоедову не для того только, чтобы развеселить публику выходками полупьяного болвана. Фамилия его означает «повторяющий», а на сцене его нередко изображают комическим двойником Чацкого. В этом-то его значение для автора! Все то, что не мог позволить себе сказать Чацкий; все то, что не мог позволить себе сказать автор, — он вложил в уста Репетилова. Цензура решила бы, что высокие идеи и умные мысли осмеиваются болтовней Репетилова, но ведь тот и сам осмеивается, сам показан ничего не разумеющим, ни в чем не разбирающимся переносчиком непонятных ему речей:

 

Я сам, как схватятся о камерах, присяжных,

О Бейроне, ну о матерьях важных,

Частенько слушаю, не разжимая губ;

Мне не под силу, брат, и чувствую, что глуп.

«Камеры, присяжные» — это прямой намек на споры об английской парламентской и судебной системах и возможности их введения в России; Байрон здесь упомянут не как поэт (к 1823 году он почти перестал публиковаться), но как борец за независимость Италии и Греции, как символ революционного и освободительного движений, чьи тактика, успехи и неудачи интересовали будущих декабристов. Фактически Грибоедов через болтовню Репетилова сообщает зрителям о чьем-то желании ввести в России представительное правление, может быть, даже путем революции.

Если Репетилов этого не понимает, зрители могут сделать скидку на его комическую глупость, а сами понять истинную серьезность затронутых им тем! Более того, он, в общем-то, соображает, кому и что говорит. Чацкого он пытается зазвать на заседание секретнейшего союза, где нужны его ум и знания; а Скалозуба зовет хотя к тому же «князь-Григорию», но только на шампанское. Загорецкого он никуда не зовет и еле с ним разговаривает о водевиле. Старухе Хлестовой он и про водевиль не говорит, а обещает исправиться и поехать спать к жене. Словом, он умеет, даже в разболтанном состоянии, применяться к разным людям. Грибоедов это подчеркнул тем, что с будущим тестем и тещей Репетилов «пускался в реверси» — сложную и своеобразную игру, своего рода карточные «поддавки», в которую сознательно и часто проигрывать («Ему и ей какие суммы спустил…») нелегко, тут надо быть мастером своего дела.

Скалозубу Репетилов признается в своей неприязни к немцам, вполне обоснованно полагая, что полковник, как служака аракчеевского толка, не должен любить остзейских соперников по армии. А с Чацким он говорит о тайных собраниях… Значит, он думает или прямо знает, что тому интересна эта тема? Сам Чацкий ничего не может об этом сказать — некому, да и неуместно на балу в чужом доме. Почему Пушкин решил, что Чацкий «мечет бисер перед Репетиловыми»? Напротив, ничего, кроме резкостей вроде «полно вздор молоть» и «ври, да знай же меру», он ему не отвечает. Зато Репетилов говорит за двоих. Конечно, его «секретнейший союз» по четвергам в Английском клубе выглядит смехотворно. Грибоедов собрал ему в приятели-заговорщики разных шалопаев, картежников и крикунов во главе с графом Федором Толстым-Американцем.

Но пусть смешон репетиловский союз, пусть пародиен, — в основе всякой пародии лежит какой-то истинный факт. Если пустоголовые франты и шулеры собираются для политических разговоров, подражая кому-то, значит, им есть кому подражать. Только оригиналы обсуждают политические темы уже всерьез… И перечень этих тем Репетилов дал… Большего никакой автор не мог себе позволить в пьесе, рассчитанной на постановку в императорском театре. Грибоедов и без того сказал очень много.

Едва затронув серьезные вопросы, он старался разбавить их фарсом: монолог Репетилова про «государственное дело», которое «еще не созрело», он завершил насмешкой над водевильным сотрудничеством, которым и сам грешил тою же зимой 1823—1824 годов:

 

Другие у меня мысль эту же подцепят,

И вшестером, глядь, водевильчик слепят,

Другие шестеро на музыку кладут,

Другие хлопают, когда его дают.

 

Резкие слова Репетилова в конце монолога о немцах:

 

Лахмотьев Алексей чудесно говорит,

Что за Правительство путем бы взяться надо,

Желудок дольше не варит, —

 

он почти свел на нет откликом Загорецкого:

 

Извольте продолжать, поверьте,

Я сам ужасный либерал,

И рабство не терплю до смерти,

Чрез это много потерял25 .

 

«Либерализм» всеобщего умиротворителя и доносчика казался так смешон, что и крамольные слова о Правительстве и рабстве звучали словно бы смешно (и все-таки Грибоедов их потом убрал, ублажая цензуру). В начале XIX века доносчики вызывали общее презрение, в том числе и у тех, кто пользовался их услугами. Образ Загорецкого казался не только смешным, но и зловещим: его слова «извольте продолжать» вполне можно было трактовать как намеренную провокацию. Грибоедов намекнул на это: Репетилов, с разгону признавшийся, что у него с Чацким только что «дельный разговор зашел…», вдруг себя оборвал и после паузы в виде многоточия завершил фразу комически сниженно: «…про водевиль». Вероятно, он вспомнил, что его собеседник «переносить горазд». Провокаторы в обществе того времени встречались не намного реже, чем в последующие эпохи.

Не будь у Репетилова задачи — довести до зрителей передовые идеи и мысли, — он был бы просто лишним в пьесе. Правда, из его болтовни с гостями спрятавшийся в швейцарской Чацкий узнал слух о своем сумасшествии или политическом преступлении («Я думаю, он просто якобинец», — заявила княгиня), но в распоряжении драматурга было множество других средств сообщить Чацкому о сплетне (да и зачем, собственно?). Репетилов, кроме того, взбадривал четвертое действие и давал гостям удобную возможность высказаться перед человеком, оказавшимся не в курсе новостей. Но главная цель Грибоедова, несомненно, состояла в желании дать не искаженную, в духе будущего критического реализма, картину общественной жизни, а строго объективную. Он не мог этого сделать, не упомянув о тайных политических собраниях, о которых знали решительно все. Он не мог вывести их настоящих членов, поскольку не знал, с кого их списать. Поэтому он изобразил их опосредованно, но для понимающих — не менее ясно.

 

 

 

Пьеса завершилась, Чацкий отправился «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!..» Слова эти, прямо повторяющие конец «Мизантропа», принадлежат не столько Грибоедову, чье воображение вполне способно было придумать новый финал, сколько самому Чацкому, — люди начала XIX века привыкли выражать литературными цитатами даже самые сильные и искренние свои чувства. Герои «Горя от ума» ушли со сцены не только в русскую культуру. Как продолжились их биографии дальше?

Чацкий, вероятно, сохранил бы и наутро желание покинуть Москву, но путей перед ним было не так много: во-первых, на тот свет — но этот путь был глубоко чужд деятельному поколению 1820-х годов. Во-вторых, назад в Петербург, откуда приехал, — и это самое естественное продолжение. Проживи он там еще год, и судьба почти неизбежно привела бы его на Сенатскую площадь или по крайней мере под суд Следственного комитета, как и Грибоедова. Третий путь — в деревню, но не к себе в имение, ибо страдать в одиночестве люди 20-х годов также не умели, а к какому-нибудь другу, хоть к брату Скалозуба. Друзей у Чацкого было множество («в друзьях особенно счастлив»), и хоть один из них жил в ту зиму в деревне. Больше из Москвы зимой некуда было уехать. Третий путь, продолжением которого могло бы стать летнее путешествие, может быть, и за границу, скорее всего позволил бы Чацкому уцелеть от каторги и ссылки.

Фамусов не сумел бы скрыть проступок дочери, потерял бы надежды на сватовство Скалозуба, не успел бы найти нового богатого зятя и скорее всего отступил бы перед кредиторами и вынужден был бы прозябать остаток жизни в каком-нибудь перезаложенном поместье. Полковник, может быть, и не раздумал бы породниться с опозоренной, но родовитой семьей, однако в Москве не один Фамусов мечтал о его «золотом мешке». Знатные москвичи Скалозубом пренебрегли бы, но Москва привлекала на «ярмарку невест» и захолустное дворянство. Год назад здесь побывала Татьяна Ларина, о чем ни Грибоедов, ни сам Пушкин еще не знали. Для провинциалов Скалозуб казался выгоднейшей партией, и какая-нибудь маменька сумела бы воспользоваться крахом Фамусова и привлечь будущего генерала в брачные сети. Но, на ком бы ни женился Скалозуб, как бы ни украсил его генерал-майорский мундир, в московском обществе он навсегда остался бы чужаком.

Разочарованная в любви Софья вынуждена была на несколько лет уехать в «деревню к тетке», дабы заглушить скандал. Однако ее гордость останется при ней, она едва ли научится подчиняться отцу и обстоятельствам, продолжит искать мужа самостоятельно и, при ее характере, скорее всего не останется старой девой.

Лизу Фамусов отправит в деревню «за птицами ходить», что, хоть и нетрудно, для городской девушки явится тяжелым наказанием. Если Софья сумеет отстоять свою наперсницу, Лиза уедет с барышней в Саратов. В любом случае ее мечтам о буфетчике придет конец.

Кто же останется на развалинах фамусовского дома? кто победил? кто проиграл?

Конфликт Чацкого с московским обществом отнюдь не так резок, как это представилось последующим эпохам. Молчалин, пока поддакивает всем подряд, Скалозуб, пока кому-то нужен, — приняты в свете, но отнюдь не на равных. Каких бы высот ни достиг в будущем Молчалин, никто не забудет, что когда-то он жил у Фамусова под лестницей, и Хлестова за все его услуги способна расстаться с ним пренебрежительным «вон чуланчик твой, // Не нужны проводы, поди, господь с тобой». И Скалозуб не вызывает у нее иного отклика, кроме сердитого «Ух! Я точнехонько избавилась от петли…» Напротив, Чацкий при любых проступках и преступлениях не вызовет у нее отторжения; что бы он ни совершил дурного, с ее точки зрения, в этом будет и ее доля вины: «Я за уши его дирала, только мало». Тот, кто рожден в московском обществе, кто имеет в нем родственников, пусть дальних, никогда не будет из него изгнан; тот, кто рожден вне его, никогда не будет в него принят.

В этом особенность Москвы, где по старинке дорожили дворянством. Самые резкие высказывания в московских гостиных готовы были принять за чудачество или сумасшествие, в то время как в Петербурге они оценивались как политиче-ское преступление. В Петербурге за шиканье актрисе в театре в довольно мягкие годы Александра I могли выслать из столицы на много лет (как случилось в 1822 году с другом Грибоедова  Катениным); в Москве же за открытый вызов самодержавию и крепостничеству в глухие годы Николая I человека всего лишь запирали в собственном доме под надзором врачей (как произошло с П. Чаадаевым в 1836 году). И никогда ни убийство (вроде алябьевского дела), ни даже царе-убийство не отражались на отношении Москвы к своим питомцам; напротив, многие примеры показывают абсолютное неприятие чужаков, будь они в чине генерал-губернатора. Поэтому Чацкий всегда сможет вернуться назад.

Только в Москве Грибоедов мог изобразить уникальную в литературе форму конфликта. Общество в комедии кажется единым, даже в рамках пьесы оно не изгоняет Чацкого: поклеветали, а он и не заметил этого. И в то же время среди всех выведенных персонажей нет и двух, которые выступали бы в качестве союзников. Молчалин и Скалозуб чужды всем, кроме нуждающегося в них Фамусова, но и они не могут действовать сообща: Скалозуб, хоть и пожимает руку Молчалину, говорит ему за всю пьесу два слова, а Молчалин ему — ни одного. Князь Тугоуховский ни с кем не желает разговаривать (его глухота — скорее популярный среди стариков тех лет способ избавиться от окружающих, описанный в мемуаристике, чем просто признак дряхлости, едва ли достойной осмеяния). Софья единственного друга — Чацкого — отталкивает, в Молчалине разочаровывается, подруг не имеет и под конец терпит полный крах всех надежд и ссылку в провинцию. Фамусов оказывается жертвой сплетен, теряет шансы на родство со Скалозубом, и скорее всего будет вынужден удалиться в деревню. Загорецкий презираем всеми, графиня бабушка приехала на бал через силу и рада уехать, графиня внучка говорит и выслушивает только резкости и тоже рада уехать. Платон Михайлович с женой демонстрируют отвращение друг к другу, а у Чацкого прежний друг быстро вызывает разочарование («уж точно стал не тот в короткое ты время») и платит ему противовольным, но все же присоединением к клевете. Репетилов недоволен и собой, и всем миром. Даже безымянные г. Н. и г. Д., у которых нет никакого повода для ссоры, и то называют один другого «дураком». Только Хлестова с княгиней и отчасти примыкающая к ним Наталья Дмитриевна выступают сообща, и то потому, что им нечего делить. И над всеми как высшая сила царит где-то княгиня Марья Алексевна. Какой персонаж ни возьми — можно именно его представить в конфликте со всеми прочими: Софья против общего мнения и ее крах; Чацкий против всех; все против Молчалина, Загорецкого, старой девы Хрюминой; Скалозуб в полном диссонансе с прочими и т.д. Это какой-то неравно-сторонний многоугольник, неисчерпаемо богатый на непримиримые противоречия.

Едва ли можно указать пьесу догрибоедовской поры, как и долгое время спустя, где бы была столь явно изображена истинная «война всех против всех», в то же время почти незамечаемая ни самим обществом, ни даже зрителями. В «Горе от ума» представлено не просто московское общество, но все дворянство России, раздираемое подспудно тлеющими противоречиями. Перефразируя Кюхельбекера, можно было бы сказать, что в «Горе от ума» дан Чацкий, даны прочие характеры и показано, каково непременно должно быть сосуществование всех этих антиподов. Сознательно ли Грибоедов с гениальной прозорливостью изобразил разложение дворянского мира, вполне проявившееся лет через тридцать — сорок, или он инстинктивно его почувствовал, — именно многоугольное, абсолютно нетрадиционное построение пьесы делает ее истинным манифестом самой передовой политической мысли эпохи.

Дворянский мир давно пришел к безрадостному концу, как и внешне уютный мир фамусовского дома. Пришли к концу и многие наследовавшие ему миры. А «Горе от ума» все еще живо. Грибоедов создал произведение, по реализму и неисчерпаемости превосходящее, может быть, все, чем богата мировая литература. И очень жаль, что его волшебный язык, ставший одним из героев пьесы, не позволяет России поделиться этим сокровищем с остальным человечеством.

 

 

1 Кюхельбекер В. К. Путешествия. Дневник. Статьи. Л., 1979.
С. 228.

2 Грибоедов А.С. Сочинения. М.—Л., 1959. С. 557.

3 Нечкина М. В. Грибоедов и декабристы. М., 1977.

4 Зубков Н. Н. «Горе от ума» и сюжетосложение классического русского романа // Грибоедов и Пушкин. Хмелитский сборник. Вып. 2. Смоленск, 2000. С. 170.

5 Там же. С. 95—103, 168—177.

6 Письмо С. Н. Бегичеву // Грибоедов А. С. Указ. изд. С. 544.

7 Горе уму. Музейный автограф, действие II, явление 1 // Грибоедов А. С. Горе от ума. Литературные памятники. М., 1987.

8 Кирсанова Р. М. Сценический костюм и театральная публика в России XIX века. М., 2001. С. 125.

9 А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. М., 1980.
С. 110.

10 Здесь и далее цит.: Письмо к А. А. Бестужеву, конец января 1825 года // Пушкин А. C. Собр. соч. в 10 тт. Т. 9. М., 1981. С. 163—164.

11 Гончаров И. А. Мильон терзаний. М., 1956. С. 24.

12 См.: Бестужев А. А. (Марлинский). Испытание. М., 1991. С. 227—234.

13 Горе уму. Музейный автограф, действие IV, явление 13.

14 Жихарев С. П. Записки современника. М.—Л., 1955. С. 138.

15 Нечкина М. В. Указ. соч. С. 319—320.

16 Целорунго Д. Г. Офицеры русской армии — участники Бородинского сражения. М., 2002. С. 180.

17 Кузнецов А. А. Ордена и медали России. М., 1985. С. 69, 78.

18 Утверждение русского владычества на Кавказе. Т. 3. Ч. 1. Тифлис, 1904. С. 342, 348—352.

19 Целорунго Д. Г. Указ. соч. С. 131.

20 Декабристы-литераторы // Литературное наследство. 1956. Т. 60, кн. 1. С. 34.

21 Горе уму. Музейный автограф, действие I, явление 10.

22 Факты биографии Грибоедова подробнее рассмотрены в кн.: Цимбаева Е. Н. Грибоедов. М., 2003.

23 Рассказы бабушки. Л., 1989. С. 304—306.

24 Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России // Карам-
зин Н. М.
История государства Российского. Кн. 3. М., 1989. С. XLV—XLVI.

25 Горе уму. Музейный автограф, действие IV, явление 5—6.

Версия для печати